Лучшие рассказы Гейман Нил
– Наш бизнес много серьезнее и существеннее. Вы в городе новичок, мистер Талбот. Будет жаль, если мы вдруг обнаружим, что, как бы получше выразиться, у нас возникли резкие разногласия, не так ли?
– Можете говорить, что вам вздумается, приятель. В моей книге вы просто еще одно отступление, которое предстоит написать.
– Мы занимаемся концом света, мистер Талбот. Живущие в Пучине поднимутся из своих океанских могил и сожрут луну как зрелую сливу.
– Так значит, мне не следует больше волноваться насчет полнолуний, не так ли?
– Не вздумайте перебегать нам дорогу, – начал он, но я зарычал, и он умолк.
А за моим окном все еще падал снег.
На другой стороне Марш-стрит, в окне напротив моего, стояла самая прекрасная женщина из всех, что я встречал, и в рубиновом свете неоновой вывески смотрела прямо на меня.
И манила меня пальцем.
Я прервал разговор с алюминиевым сайдингом во второй раз за этот день, спустился по лестнице, почти бегом пересек улицу – но перед тем посмотрел налево и направо.
Она была вся в шелках. А комнату освещали лишь свечи, и в ней воняло ладаном и маслом пачулей.
Она улыбнулась, когда я вошел, и подозвала к столику у окна, где она раскладывала пасьянс на картах Таро. Когда я подошел, изящная рука смешала карты и завернула их в шелковый шарф, а потом аккуратно положила в деревянную шкатулку.
От ароматов комнаты у меня зашумело в голове. Я вдруг вспомнил, что целый день ничего не ел; возможно, из-за этого в голове было так смутно. Я сел напротив нее за стол, при мерцающем свете свечи.
Она потянулась и взяла мою руку в свои.
Уставилась в мою ладонь, мягко потрогала указательным пальцем.
– Шерсть? – Она была озадачена.
– Ну да. Просто подолгу сижу дома. – Я усмехнулся, надеясь ее смягчить. Но она подняла бровь.
– Когда смотрю на вас, – сказала мадам Иезекииль, – вижу я вот что. Я вижу глаз человека. И еще глаз волка. В глазу человека я вижу честность, почтительность, простодушие. Я вижу надежного человека, который живет по правилам. А в волчьем глазе я вижу стон и рычание, ночной вой и крики, и чудовище с окровавленной пастью, что рыщет во тьме вокруг города.
– Как вам удается видеть рычание и крик?
Она улыбнулась.
– Это нетрудно. – Акцент у нее был не американский. Русский, или мальтийский, а может, египетский. – Мысленным взором можно увидеть многие вещи.
Мадам Иезекииль прикрыла свои зеленые глаза. У нее были удивительно длинные ресницы; кожа была бледной, а волосы черными, и они непрерывно колыхались вокруг головы, струились по шелкам, словно уносимые течением.
– Есть обычный путь, – сказала она. – Дурной образ можно смыть. Стоять в проточной воде, чистой, родниковой, и есть лепестки белых роз.
– А потом?
– Темный образ смоется, его больше не будет.
– Он вернется, – сказал я, – в следующее полнолуние.
– Тогда, – сказала мадам Иезекииль, – после того как образ смоется, нужно вскрыть вены в проточной воде. Конечно, будет очень больно. Зато кровь унесет вода.
Она была вся в шелках, и шелка эти переливались сотнями различных цветов, и каждый был ярким и живым, даже в тусклом свете свечей.
Ее глаза открылись.
– Теперь, – сказала она, – карты Таро. – Она развернула черный шелковый шарф, в котором держала свою колоду, и передала мне карты, чтобы я их перетасовал. Я тасовал их и так и эдак.
– Медленнее, медленнее, – приговаривала она. – Дайте им узнать вас. Дайте вас полюбить, как… как станет любить женщина.
Я аккуратно сложил колоду и вернул ей.
Она перевернула первую карту. Карта называлась «Вервольф». На темном фоне видны были янтарные глаза и красно-белая улыбка.
В ее зеленых глазах читалась растерянность. Они были зелены как изумруды.
– Такой карты нет в моей колоде, – сказала она и перевернула следующую. – Что вы с ними сделали?
– Ничего, мэм. Просто подержал, и все.
Карта, которую она открыла, называлась «Пучина». На ней было изображено нечто зеленое вроде осьминога. Рты существа, если то были рты, а не щупальца, дергались и корчились, когда я на них смотрел.
Она покрыла ее еще одной картой, и еще одной, и еще. Все остальные карты оказались просто белыми картонками.
– Ваша работа? – Она была готова заплакать.
– Нет.
– Уходите немедленно!
– Но…
– Уходите. – Она смотрела куда-то вниз, словно пытаясь убедить себя, что меня уже нет.
Я встал в этой благоухающей ладаном и маслом пачулей комнате и посмотрел из ее окна на окно моего офиса. Там ненадолго вспыхнул свет. И я увидел двоих с фонариками, рыскавших по комнате. Они распахнули пустой шкаф для хранения документов, осмотрелись, а потом затаились, один в кресле, а другой – за дверью, ожидая моего возвращения. Я улыбнулся про себя. В моем офисе холодно и неуютно, а они там будут тщетно ждать меня несколько часов, пока наконец не догадаются, что я не вернусь.
И я оставил мадам Иезекииль, которая переворачивала свои карты одну за другой, пристально на них глядя, словно ожидая, что картинки появятся вновь; а сам спустился по лестнице и, оказавшись на улице, добрел до бара.
Там было совсем пусто; бармен курил сигарету, которую, завидев меня, погасил.
– А где же фанаты шахмат?
– Сегодня у них праздник. Они будут на пирсе. Ну что ж. Вам ведь «Джека Дэниэлса», не так ли?
– Звучит неплохо.
Он налил мне выпить. Я узнал свой стакан по отпечатку большого пальца. На барной стойке все еще лежал Теннисон, и я взял в руки книгу.
– Хорошая книга?
Рыжий как лисица бармен забрал у меня томик, раскрыл и прочел:
- Внизу, под громом верхней глубины,
- Там, далеко, под пропастями моря,
- Издревле, чуждым снов, безбурным сном
- Спит Кракен…[16]
Я прикончил выпивку.
– Ну и? Что это значит?
Он вышел из-за барной стойки и подвел меня к окну.
– Видите? Вон там.
Он указывал в западном направлении, в сторону скал. И когда я посмотрел, на одной из вершин вдруг зажегся костер; он вначале вспыхнул, а потом загорелся и горел медно-зеленым пламенем.
– Они хотят пробудить богов Пучины, – сказал бармен. – Звезды, и планеты, и луна – все сейчас там, где надо. Время пришло. Суша опустится на дно морское, а вода поглотит сушу…
– Ибо мир очистится льдом и водой из пучины, а я буду признательна, если вы впредь будете занимать только выделенную вам в холодильнике полку, – сказал я.
– Простите?
– Это я так. А каков кратчайший путь до этих скал?
– Подняться по Марш-стрит. Повернуть налево у церкви Дагона и до Менуксет-вэй, а там все время прямо. – Он снял пальто, висевшее за дверью, и надел его. – Идемте. Я вас провожу. Не хотелось бы пропустить забаву.
– Вы уверены?
– Все равно сегодня ко мне за выпивкой никто не придет.
Мы вышли, и он запер дверь бара на замок.
На улице было промозгло, а белый снег стлался по земле словно дымка. С улицы невозможно было разглядеть, сидит ли мадам Иезекииль в своем гнездышке над неоновой вывеской, а также ждут ли меня по-прежнему в моем офисе незваные гости.
Низко нагнув головы, мы двинулись в путь навстречу ветру.
Сквозь его шум я слышал, как бармен говорил сам с собой:
– Веялка с гигантскими лопастями зеленый сон, – донеслось до меня.
- Там он века покоился и будет
- Он там лежать, питаяся во сне
- Громадными червями океана,
- Пока огонь последний бездны моря
- Не раскалит дыханьем, и тогда,
- Чтоб человек и ангелы однажды
- Увидели его, он с громким воплем…
Тут он замолчал, и дальше мы шли молча, а снег обжигал наши лица.
Всплывет, и на поверхности умрет, продолжил я про себя, но вслух ничего не сказал.
Через двадцать минут мы уже вышли из Иннсмута. И здесь же закончился Менуксет-вэй, превратившись в узкую грязную тропинку, местами покрытую снегом и льдом, на которой мы скользили и подскальзывались, продвигаясь вперед.
Луна еще не взошла, но звезды уже начали появляться. Их было очень много. Они сверкали по всему небу, как алмазная пыль и осколки сафпиров. Только на побережье можно увидеть столько звезд, много больше, чем вам когда-либо доводилось видеть в городе.
На вершине утеса, у костра стояли двое, один – огромный и толстый, другой много меньше. Опередив меня, бармен подошел к ним и встал рядом, лицом ко мне.
– Вот, смотрите, – сказал он, – я привел жертвенного волка.
Теперь в его голосе мне слышалось что-то странно знакомое.
Я ничего не сказал. Зеленые языки пламени освещали их снизу: так всегда бывает у призраков.
– Знаете, зачем я вас сюда привел? – спросил бармен, и я понял, почему его голос показался мне знакомым: это был голос человека, который пытался мне продать алюминиевый сайдинг.
– Чтобы предотвратить конец света?
Он засмеялся.
Вторым оказался толстяк, что спал у меня в кресле.
– Ну, если говорить с точки зрения эсхатологии, – прошептал он голосом таким низким, что стены бы задрожали. Глаза его были закрыты. Он крепко спал.
Третья фигура была вся укутана шелками, и от нее пахло маслом пачулей. Она держала нож и ничего не говорила.
– Этой ночью, – сказал бармен, – луна принадлежит богам Пучины. Этой ночью звезды расположены так же, как это было в древние темные времена. Этой ночью, если мы их призовем, они придут. Если примут нашу жертву. И если услышат наши призывные крики.
В небе, на той стороне залива, взошла луна, огромная, янтарная и тяжелая, и снизу, из океана, до нас донесся хор низких квакающих голосов.
Лунный свет среди льда и снега не столь ярок, как дневной, но и при нем все неплохо видно. А мое зрение становилось острее в лунном свете: я увидел, как мужчины и женщины, похожие на лягушек, погружались и выныривали из холодной воды, словно в медленном танце. Все они были как лягушки, и мужчины и женщины; мне казалось, я увидел там и мою хозяйку, которая раздувалась и квакала вместе с другими.
Слишком рано для следующей трансформации; я был изможден после предыдущей ночи, но под этой янтарной луной чувствовал себя странно.
– Бедный человеко-волк, – донесся шепот из шелков. – Все его сны вели к этому: к одинокой смерти на отдаленном утесе.
Я буду видеть сны, если захочу, – ответил я, – а моя смерть – это мое личное дело. Но я не был уверен, что сказал это вслух.
Чувства обостряются в лунном свете; я все еще слышал шум океана, но теперь, поверх него, я мог слышать, как набегает и разбивается о берег каждая волна; я слышал, как плещутся люди-лягушки; со дна залива до меня доносился шепот утопленников; я слышал, как поскрипывают заросшие водорослями мачты давно затонувших кораблей.
Обоняние тоже обостряется. Алюминиевый сайдинг был человеком, а в толстяке текла нечеловеческая кровь.
Что до фигуры в шелках…
Когда я был в человеческом обличье, я слышал только запах ее духов. Теперь поверх этого запаха я чуял какой-то другой, более легкий. Запах распада, разлагающегося мяса и гниющей плоти.
Шелка затрепетали. Она приближалась ко мне. И в руке у нее был нож.
– Мадам Иезекииль! – Мой голос звучал хрипло и грубо. Скоро я и такого лишусь. Я не понимал, что происходит, но луна поднималась все выше и выше, теряя свой янтарный цвет и заполняя мой мозг своим бледным светом.
– Мадам Иезекииль!
– Ты заслужил смерть, – сказала она голосом холодным и низким. – Хотя бы за одно то, что ты сделал с моими картами. С моей старой колодой.
– Я не умру, – сказал я. – «Даже тот, кто сердцем чист и ночь проводит за чтеньем молитв». Помните?
– Дерьмо собачье, – сказала она. – Тебе известен самый старый способ снять проклятие оборотня?
– Нет.
Огонь в костре сделался ярче; он горел зеленым пламенем подводного мира, зеленым пламенем медленно колышущихся водорослей; зеленым пламенем изумрудов.
– Нужно дождаться, пока оборотень примет человеческий облик, через месяц после трансформации; потом взять жертвенный нож и убить его. Вот и все.
Я попытался бежать, но стоявший сзади бармен схватил меня за руки и вывернул запястья. Серебристое лезвие сверкнуло в лунном свете. Мадам Иезекииль улыбнулась.
И чиркнула мне по горлу.
Кровь брызнула и потекла. А потом замедлилась и остановилась…
Пульсирующая боль в лобной части головы, и что-то давит на позвоночник. На меня, как нечего делать, накатывает трансформация, а из ночи надвигается красная стена.
Я чувствую, как звезды растворяются в океане, далеком, пузырящемся и соленом, мои пальцы покалывает иголками, кожу обжигают языки пламени, глаза мои светятся, как топазы, а во рту я ощущаю вкус ночи.
В ледяном воздухе мое дыхание клубами поднималось вверх.
Я вдруг зарычал, глубоким, низким рыком, ощущая снег под передними лапами.
Потом, попятившись, замер – и прыгнул.
В окружавшем меня воздухе, как туман, повис запах гнили. Высоко в прыжке я словно помедлил, и что-то лопнуло, как мыльный пузырь…
Я оказался глубоко на дне, во тьме моря, стоя на четырех лапах на скользкой скале у входа в крепость, высеченную из огромных камней. Камни отсвечивали бледным, мерцающим во тьме светом; легкая люминесценция, словно на стрелках часов.
Облачко черной крови вырвалось из моей шеи.
Она стояла передо мной, у входа. Теперь она была шести или, может, семи футов роста. На костях ее скелета были остатки плоти, рваной и обглоданной, а шелка оказались водорослями, колыхавшимися в холодной воде, в этой дремлющей без снов пучине. Они скрывали ее лицо, как многослойная зеленая вуаль.
Лицевая поверхность ее рук и плоть, что свисала с ребер, были покрыты моллюсками.
Я чувствовал себя словно раздавленным. Я не мог больше думать.
Она двинулась ко мне. Водоросли, окружавшие ее голову, сильнее заколыхались. Лицо у нее было похоже на еду из суши-бара, которую не хочется есть: присоски, и шипы, и колышущиеся стебли актинии; но отчего-то я знал, что она улыбается.
Я оттолкнулся задними лапами. Мы сошлись там, в пучине, и мы боролись. Было очень холодно и очень темно. Я сомкнул челюсти на ее лице и почувствовал, как что-то хрустнуло и порвалось.
Это был почти поцелуй, там, в бездонной глубине…
Я мягко приземлился на снег, а в зубах у меня был шелковый шарф. Над землей кружили другие шарфы, но мадам Иезекииль не было видно.
Серебряный нож лежал в снегу на земле. Я стоял на четырех лапах и ждал, мокрый до костей. Отряхнулся, и далеко от меня разлетелись брызги морской воды. Я слышал, как она шипела и пузырилась, попав в огонь.
Голова кружилась, и не было сил. Я глубоко-глубоко вздохнул.
Внизу, очень далеко, в заливе, я увидел людей-лягушек, качавшихся на волнах, словно мертвые; это длилось несколько секунд, а потом они закружились и прыгнули, и один за другим исчезли под водой.
Кто-то завопил. Это был бармен с лисьими волосами, пучеглазый торговец алюминиевым сайдингом. Он смотрел в ночное небо, на проплывавшие по нему и закрывавшие звезды тучи, и вопил. В его крике были гнев и разочарование, и это меня напугало.
Он поднял нож, пальцами стряхнул с рукоятки снег и вытер с лезвия кровь о свое пальто. И посмотрел на меня. Он плакал.
– Скотина, что ты с ней сделал?
Я мог бы сказать ему, что ничего ей не сделал и она все еще там, на страже, в глубинах океана, но я не мог говорить, а мог лишь рычать, и скулить, и выть.
Он продолжал плакать. От него разило безумием и тоской. Он поднял нож и бросился на меня, а я отступил в сторону.
Некоторые не могут приспособиться даже к незначительным переменам. Бармен пронесся мимо – и упал с утеса, в ничто, в пустоту.
В лунном свете кровь кажется черной, не красной, а следы, что он оставил в том месте, откуда упал, и ударился, и покатился, были черными и темно-серыми. Когда наконец он замер на льду у изножья утеса, из моря появилась рука и утянула его, с мучительной медлительностью, во тьму глубин.
Кто-то поскреб мне затылок. Это было приятно.
– Чем она была? Просто картинкой, олицетворением богов Пучины, сэр. Фантом, призрак, если хотите, присланный из бесконечных глубин, чтобы ускорить конец мира.
Я ощетинился.
– Нет, теперь все закончилось – на время. Вы ее растерзали, сэр. А ритуал – особая вещь. Трое из нас должны стоять вместе и произносить священные имена, в то время как будет литься невинная кровь, орошая землю у наших ног.
Я посмотрел на толстяка и протяжно завыл. Он сонно похлопал меня по загривку.
– Понятно, что она не любит вас, мой мальчик. В материальном смысле слова она едва ли существует в этом измерении.
Снег снова пошел. Костер начал затухать.
– Ваша сегодняшняя трансформация, должен признать, неожиданная – прямой результат того же небесного расклада и лунных сил, превративших сегодняшнюю ночь в чудесную ночь, в ночь, что вернула из Пучины моих старых друзей…
Он продолжал говорить своим низким голосом, и, возможно, рассказывал важные вещи. Но я никогда о том не узнаю, потому что во мне взыграл аппетит, и от сказанного остались лишь тени смыслов; меня больше не интересовали ни море, ни скалы, ни этот толстяк.
В лесу за лугом я заприметил оленей: я чуял их запах в зимнем ночном воздухе.
А я ведь очень проголодался.
Когда пришел в себя ранним утром следующего дня, я был гол, а возле, на снегу, лежал наполовину съеденный олень. По его глазу ползла муха, а язык вывалился из мертвого рта, и вид был забавный и жалостный, как на карикатуре в газете.
В том месте, где у него вспорот живот, снег окрасился во флюоресцентно-красный цвет.
Мои лицо и грудь были в липком кровавом месиве. А расцарапанное горло саднило и жгло; но к следующему полнолунию это пройдет.
Откуда-то издалека светило солнце, маленькое и желтое, зато небо было синим и безоблачным, а ветра не было совсем. До меня доносился рокот моря.
Мне было холодно, и я был гол, окровавлен и одинок. Как хорошо, подумал я, что такое случается в самом начале со всеми. А у меня бывает только раз в месяц.
Я смертельно устал, но должен был держаться, пока не найду пустой сарай или пещеру, где мог бы пару недель отлежаться.
Низко пролетел ястреб, и что-то свисало из его когтей. На мгновение он завис надо мной, и к моим ногам упал маленький серый кальмар. Ястреб улетел, а кальмар лежал неподвижно, со всеми своими присосками.
Я воспринял его как предзнаменование, но хорошее или дурное – не знал, да мне это было и не важно; я повернулся спиной к морю и призрачному Иннсмуту и двинулся вперед, к огням большого города.
Не спрашивай Джека
Никто не знал, откуда игрушка взялась, кому из предков или дальних родичей принадлежала, прежде чем ее отдали в детскую.
Это была резная шкатулка, расписанная красным и золотым. Нет сомнений, она привлекала внимание и, во всяком случае так считали взрослые, возможно, представляла ценность как предмет старины. К сожалению, замок проржавел, а ключ потерялся, и выпустить Джека не представлялось возможным. И все же шкатулка была замечательная, тяжелая, резная и с позолотой.
Дети с ней не играли. Она лежала на самом дне старого деревянного ящика с игрушками, такого же старого и огромного, как пиратский сундук с сокровищами. Джек-в-табакерке был погребен под куклами и паровозиками, клоунами и бумажными звездами, и магическими фокусами, и сломанными марионетками с безнадежно запутанными нитями, в нарядных платьях (вот обрывки старинного подвенечного платья, а вот сплющенный временем черный цилиндр), украшенных бижутерией; с треснувшими обручами и елочными макушками, с лошадками на палочке. Подо всем этим и лежала шкатулка.
Дети с ней не играли. Оставшись наверху одни, они перешептывались. В пасмурную погоду, когда ветер завывал в трубе, а дождь барабанил по крыше и по карнизам с шумом бежала вода, они рассказывали друг другу истории о Джеке, хоть никогда его и не видели. Один утверждал, что Джек – злой волшебник, помещенный в коробку в наказание за преступления, слишком ужасные, чтобы о них рассказывать; другой (я уверен, это была одна из девочек) склонялся к мысли, что шкатулка на самом деле – ящик Пандоры, и Джек сидит там для того, чтобы не дать плохим вещам снова выйти наружу. Они даже не прикасались к шкатулке, но время от времени кому-то из взрослых вдруг случалось вспомнить старого доброго Джека-в-табакерке и, достав из ящика, водрузить шкатулку на каминную полку, вот тогда, набравшись храбрости и выждав немного, дети снова прятали ее на самое дно.
Дети не играли с Джеком-в-табакерке. А когда они выросли и разъехались из большого дома, старую детскую заперли, и о ней почти позабыли.
Хотя на самом деле было не так. Дети всю жизнь помнили, как поодиночке, в синем лунном свете, босиком поднимались в детскую. Это было сродни лунатизму: беззвучные шаги по деревянным ступеням и затертому ковру. Они вспоминали, как открывали драгоценный ящик, как, перерыв кукол и одежду, доставали из него шкатулку.
Когда мальчик или девочка касался замочка, крышка откидывалась, медленно, как восходит солнце, и тогда начинала играть музыка и появлялся Джек. Он не выскакивал из табакерки, потому что у него не было пружинки, но медленно и неотвратимо поднимался и манил ребенка, чтобы тот наклонился к нему, и улыбался.
И тогда, в лунном сиянии, он говорил им вещи, которые они не могли ни запомнить, ни позабыть.
Старший мальчик погиб на войне. Младший, когда родители умерли, унаследовал дом, однако тот у него отобрали, так как однажды ночью его нашли в подвале с тряпьем, парафином и спичками: он собирался сжечь большой дом до тла. Его отвезли в дурку, и возможно, он все еще там.
Другие дети, то есть когда-то девочки, а теперь женщины, все как одна отказались вернуться в дом, в котором выросли; окна в доме закрыли ставнями, а на двери повесили огромные замки, и сестры приезжали сюда так же редко, как навещали могилу старшего брата и то существо, что некогда было их младшим братом, а точнее сказать, никогда.
Шли годы, девочки стали старухами, а в их детской свили гнезда совы и летучие мыши, и среди забытых игрушек обосновались крысы. Звери без интереса смотрят на поблекшие картинки на стенах, оставляя помет на том, что некогда было ковром. А глубоко в ящике, в шкатулке, все еще сидит Джек. Он улыбается и ждет, и свято хранит свою тайну. Он ждет, когда придут дети. И может так ждать целую вечность.
Дочь сов
Из книги Джона Обри «Реликвии язычества и иудаизма» (1686–1687; с. 262–263)
Я услышал эту историю от моего друга Эдмунда Уайлда эсквайра, которому рассказал ее мистер Фаррингдон, утверждавший, будто она очень давняя. Однажды ночью в городе Димтоне новорожденную девочку подбросили на паперть церкви, где и нашел ее наутро церковный сторож, а в руке она держала странную вещицу, совиный катышек, в котором, когда раскрошился, обнаружилось все то, что обычно содержат совиные катышки, а именно: частички кожи, и зубы, и мелкие косточки.
Старые жены города сказывали так: девочка эта – дочь сов, и гореть ей до тла, ибо родила ее не женщина. Однако мудрые головы и седые бороды тому воспротивились, и малышку отнесли в монастырь (было это вскоре после папистских времен, и монастырь стоял заброшенный, ибо горожане считали, что там обитают бесы и прочая нечисть, а также совы, и сычи, и тьмы летучих мышей, которые свили в башнях гнезда) и там ее и оставили, и одна из жен города каждый день ходила туда, кормила дитя и пеленала.
Ей предрекали смерть, однако она не умерла: напротив, росла год от года, а когда ей исполнилось четырнадцать, стала девушкой. Была она раскрасавицей, каких и не встретишь, чудесная девушка, проводившая дни и ночи за высокими каменными стенами, и никто-то ее никогда не видел, одна только женщина, что приходила каждое утро. Однажды в воскресный день добрая женщина слишком громко стала нахваливать ее красоту, а еще рассказывать, что та совсем не умеет говорить, ведь ее тому не учили.
Мужчины Димтона, и седобородые старцы, и безусые юнцы, собрались и сказали: что если пойти на нее взглянуть, кто о том узнает? (Под «взглянуть» они имели в виду надругаться.)
На том и порешили: мужчины, мол, пойдут на охоту при полной луне, и так они и сделали, вышли из домов поодиночке и повстречались уже возле монастыря. И тогда главный судья Димтона отпер ворота, они и вошли один за другим. Нашли же ее в подвале, куда она спряталась, напуганная шумом.
Девушка была еще краше, чем им говорили: волосы рыжие, большая редкость, а надета на ней лишь белая рубаха. И когда она их увидела, еще больше перепугалась, ведь прежде мужчин не видала, лишь ту одну женщину, что приносила поесть; и она уставилась на них своими огромными глазищами, и стала тихонько вскрикивать, словно умоляя ее пощадить.
Горожане лишь посмеялись, они задумали злое и были подлыми жестокими людьми; и подошли они к ней в лунном свете.
Девушка закричала уже громко, но и это их не остановило. И тогда зарешеченное окно потемнело, лунный свет пропал, словно кто-то его застил, и раздалось хлопанье мощных крыльев; но мужчины того не видели, собираясь учинить ей бесчестье.
Во сне в ту ночь слышали жители Димтона, как кричали, выли и ухали огромные птицы; и во сне они видели, как те птицы превратились в мышей и крыс.
Наутро, когда солнце было высоко, жены исходили город вдоль и поперек в поисках мужей и сыновей; когда же догадались заглянуть в монастырь, там нашли они в подвале совиные катышки: и были в тех катышках волосы, и пряжки, и монеты, и мелкие косточки, и валялись на полу пучки соломы.
С тех пор никто больше не видел мужчин Димтона. Зато девушку ту, годы спустя, по слухам, видели высоко, то на вершине дуба, то на колокольне, и всегда это было в сумерках или ночью, и никто не мог бы поклясться, она то была или нет.
(Говорили о белой фигуре: а мистер Э. Уайлд не смог в точности припомнить, как ее видели, одетой или нагой.)
Сам не знаю, правда то или нет, но история занятная, вот я и решил ее рассказать.
Пруд с золотыми рыбками и другие истории
Шел дождь, когда я прилетел в Лос-Анджелес, и я вдруг почувствовал, что оказался в мире черно-белого кино.
В аэропорту меня ждал водитель в черной униформе, в руке он держал белую картонку, хоть и с ошибкой, но с аккуратно выведенной моей фамилией.
– Я отвезу вас прямо в отель, сэр, – сказал водитель. Кажется, он был слегка разочарован тем, что у меня не оказалось багажа, и ему нечего было поднести до машины, кроме видавшей виды дорожной сумки с футболками, бельем и носками.
– Это далеко?
Он покачал головой.
– Минут двадцать пять – тридцать. Бывать здесь доводилось?
– Нет.
– Ну так я вам скажу, в Лос-Анджелесе все в тридцати минутах. Куда бы вы ни отправились. Тридцать минут, не больше. – Он засунул мою сумку в багажник лимузина, который назвал рыдваном, и открыл мне дверцу.
– И откуда вы приехали? – спросил он, когда мы вырулили на скользкие, мокрые, в неоновых пятнах улицы.
– Из Англии.
– Из Англии?
– Ну да. Вы там бывали?
– Не-сэр. В кино видел. Вы артист?
– Писатель.
Он потерял ко мне интерес, лишь время от времени вполголоса костерил встречных водителей.
Крутанув руль, перестроился в другой ряд, и мы обогнали четыре машины, застрявшие в нашем прежнем ряду.
– Когда в этом городе вдруг начинает накрапывать дождь, все тут же забывают, как водить машину, – сказал он. Я вжался в спинку сиденья. – У вас в Англии все время дожди, я слышал. – Это было утверждение, не вопрос.
– Иногда.
– Что значит иногда! В Англии дожди идут каждый день, – засмеялся он. – И еще густой туман. Очень, очень густой.
– Я бы не сказал.
– Чегой-то вы бы не сказали? – Он был озадачен. – Я в кино видел.
Мы помолчали, пробираясь сквозь голливудский дождь; но очень скоро он не выдержал:
– Просите номер, где умер Белуши[17].
– Что вы сказали?