День восьмой Уайлдер Торнтон
Пока снимали мерки, Лили разоткровенничалась:
– Софи тоже должна уехать. И Конни. Дело не в том, что работа по дому нас убивает, а в том, что мама совсем не выходит в город и не вспоминает про папу. Я уже давно умерла бы, если бы не ваши визиты к нам.
– Повернись к иконам.
– И если бы не чтение вслух по вечерам. А ведь мама не любит сидеть дома. Сначала мне показалось, что она боится смотреть людям в глаза или просто всех возненавидела. Но мама никогда и ничего не боялась. Ей совершенно все равно, что думают о ней окружающие: она к ним абсолютно равнодушна. Все постояльцы, которые приходят к нам в пансион, для нее что-то вроде бумажных кукол. Первый, кого она действительно возненавидела, это мистер Малколм. Он вызывает в ней отвращение, потому что пылкий и несдержанный.
– Приподними локти, как будто поправляешь прическу.
– А не упоминает она при нас о папе потому, что считает его своей собственностью. Ей просто не хочется, чтобы у нас был «наш папа». Мне кажется, что она не выходит на улицу только потому, что не хочет встречаться с миссис Лансинг: боится, что и у нее может оказаться право на «нашего папу». Я поделюсь с вами кое-чем: этого не знает никто. В самом начале судебный слушаний кто-то бросил нам в почтовый ящик письмо. Без обратного адреса и имени отправителя. На конверте лишь стояло «Для миссис Эшли». Мы почти не получали писем: родственники никогда не писали ни папе, ни маме. Я забрала письмо и отнесла маме, но во время суда мать ничем другим, кроме процесса, не интересовалась. Она велела мне вскрыть конверт, прочитать, а потом просто пересказать, что в письме. Там говорилось о том, что Бог непременно наказывает за грехи: все грешники отправятся в ад, – а еще о том, что папа несколько лет встречался с миссис Лансинг в гостинице «Фермер» в Форт-Барри. Я соврала маме: сказала, что пишут насчет благотворительной распродажи. Пришло еще три или четыре письма, но я их сожгла. Это такая гадость и ложь отвратительная! Папа ездил в Форт-Барри не чаще раза в год и обычно возвращался в тот же день вечерним поездом, а миссис Лансинг ездила туда вместе с детьми только по воскресеньям – в церковь, они же католики. Но я все же думаю, что она любила папу (надеюсь, что любила, и надеюсь, что папа знал об этом). Любил ли папа миссис Лансинг – не знаю: ведь он по-своему любил всех женщин этого города. Ведь правда?
– Угу, правда. Выпрямись.
– Впрочем, меня бы не шокировало, если бы они были влюблены друг в друга. Миссис Лансинг совершенно особенная. Ей люди не безразличны… Хоть мама и не видела этих писем, возможно, все же догадывалась, что миссис Лансинг испытывала к папе глубокое чувство. Мама не из тех, кто будет возмущаться или ревновать, но это может быть одной из причин не выходить в город. Недавно, уже за полночь, мама велела мне одеться и мы отправились на прогулку. Перед домом Лансингов остановились: просто стояли и долго-долго смотрели, – и мне показалось, что маме захотелось узнать, носит ли миссис Лансинг в своем сердце образ «нашего папы».
– Отойди к двери, а потом вернись назад. Медленно.
– Это я виновата, мисс Дубкова: как старшая в семье, я имею определенное влияние. Надо было заставить маму говорить о папе, также следовало больше помогать Софии и выходить в город, словно ничего не произошло. Не понимаю, что со мной случилось. Что такое со мной было, мисс Дубкова? Я вела себя как идиотка! Мне следовало отдавать близким больше любви. Где сейчас Роджер? Чем занимается? Нет, все, уже поздно! Ох, папа, папа, папа!
– Не испачкай шелк, Лили.
– Вот потому я и уеду в Чикаго: научусь петь, и пусть это будет хоть один правильный поступок в моей жизни.
– Теперь можешь одеваться.
В «Вязах» после ужина на кухне происходило нечто настолько необычное, что дочери наблюдали за матерью, не веря собственным глазам. Миссис Эшли сняла с полок все банки с джемом и отнесла в подвал, а хлеб, кексы и пироги – в буфет в столовой, и заперла на ключ.
– Зачем все это, мама? – поинтересовалась София.
– Сегодня так будет лучше.
Лили поняла, в чем дело, и шепнула Софии:
– Попытайся достать немного еды для мистера Малколма: он сидит голодный.
Когда София вернулась на кухню, мать как раз закрывала заднюю дверь, а за ней и дверь в чулан.
– Девочки, сегодня ночью попрошу вас не спускаться вниз.
Вскоре после полуночи мистер Малколм, пробираясь на ощупь, спустился по лестнице на кухню и зажег прихваченный с собой огарок свечи. Холодильник оказался пустым, полки – голыми, а дверь в чулан, где стояли бочки с яблоками, был заперта. Словно в насмешку, в центре стола стояло маленькое блюдце с кусочком цыпленка. Это было единственное, что удалось найти Софии. Ладислас попытался открыть шкафы, подергал несколько ящиков и чуть не зарыдал от злости и разочарования, в конце концов, довольствовался цыпленком. Не успел он проглотить первый кусочек, как за спиной раздался шорох. Резко обернувшись, он увидел миссис Эшли, стоявшую в дверях с лампой в руке, в толстом халате, похожем на лошадиную попону.
– Миссис Эшли, доброй ночи. Прошу прощения, но я проголодался.
– О! Значит, вам уже лучше?
– Да, лучше.
– Значит, вы уже поправились?
– Да, мне лучше.
– Мистер Малколм, в таком случае пообещайте, что завтра в семь тридцать – и ни минутой позже! – вы покинете пансион, и я вас накормлю.
Беата приготовила сандвичи, поджарила яичницу, поставила на стол кувшин молока, уселась напротив и, подперев ладонями щеки, принялась наблюдать, как молодой человек ест. Взгляд ее при этом не отрывался от безымянного пальца его левой руки, где должно было быть кольцо.
– Мисс Эшли, я люблю вашу дочь.
Ответом ему было молчание.
– Мэм, ваша дочь может достичь огромных высот в индустрии развлечений, стать настоящей звездой, и за очень короткий срок, я уверен в этом. Моя задумка состоит в том, чтобы придумать номер на двоих и показать какому-нибудь театральному агенту.
– Моя дочь говорила вам, что ее это интересует?
– Мэм, она не соизволила даже ответить мне, клянусь! Я ее не понимаю. Она ведет себя так, словно не слышит меня, а ведь я ее люблю. Понимаете, люблю! – Он ударил кулаком по столу и всхлипнул, сдерживая рыдания. – Я лучше убью себя, чем обижу ее.
– Не кричите, мистер Малколм, ешьте, – брезгливо произнесла Беата.
Молодой человек бросил на нее возмущенный взгляд, но это не помешало ему продолжить с аппетитом есть. Он был ей противен.
– Моя дочь разделяет ваши чувства?
– Вы меня совсем не слушаете: ведь я уже сказал – клянусь душой моей покойной матери, – что она не произнесла ни слова ни о чем подобном. Ни единого слова! У меня есть друзья, которые смогут обучить ее всему необходимому. Она очень умная и способная девушка. Чему она сможет научиться в этом вашем Коултауне? Вы же не можете вечно держать ее здесь. Ее предназначение – великие свершения.
– Вы женаты, мистер Малколм.
Он густо покраснел, а когда справился с замешательством, произнес, наклонившись к ней через стол:
– Я прошу прощения, что не сказал об этом сразу. Но даже будь я свободен, жениться на ней не смог бы все равно: она не католичка. А вот на мой счет, миссис Эшли, вы ошибаетесь. Я человек серьезный, очень серьезный, и непременно добьюсь успеха. Я уже пел перед съездом благотворительного ордена Лосей! Я стану знаменит, как Элмор Дарси, как великий Терри Маккул, который пел в «Хлопковом султане». И ваша дочь станет знаменитой! А о Митци Карш в «Бижу» вы слышали? Откуда вы только взялись? Но о Белле Майерсон-то хоть вы знаете? Нет? О ком же вы тогда знаете?
– Не надо кричать, мистер Малколм.
Но молодой человек, уже не в состоянии остановиться, вскочил и завопил во весь голос:
– Неужели вы ничего не слышали о мадам Моджеске? Она польских кровей, как и я, пела в «Марии Стюарт»! Эти люди – звезды! Вы хоть понимаете? Как звезды на небе! Если бы на небе не светили звезды, мы превратились бы в стадо баранов, гнули шеи к земле. Ваша дочь – как и я, как мне кажется, – будущая звезда. Таких, как мы, одновременно наберется не больше дюжины-другой среди всех живущих на земле. Они избранные! Они несут на своих плечах огромный груз, живут не так, как другие, да и с какой стати должно быть иначе? Их не волнует, кто женат, а кто нет, для них важно другое: добиться совершенства! Вы уморите здесь свою дочь до смерти, так что радуйтесь, что я тут объявился и готов взять над ней шефство.
Беата встала.
– Итак, вы пообещали мне съехать в половине восьмого утра. Я постучу вам в дверь без пятнадцати семь.
Взяв лампу в руки, она жестом предложила ему следовать за ней, и перед тем, как разойтись по своим комнатам, он с обескураживающей прямотой тихо сказал ей:
– Ваша дочь талант, миссис Эшли. Вы когда-нибудь слышали о более высоких материях, чем жареный цыпленок? Вы всего лишь содержательница пансиона в городке Коултаун, штат Иллинойс. Подумайте над этим. Чем быстрее ваша дочь выберется отсюда и поменяет фамилию, тем лучше.
Миссис Эшли даже бровью не повела.
У себя под дверью Ладислас Малколм нашел записку. Мисс Лили Сколастика Эшли желает ему доброго пути, но всерьез думает переехать в Чикаго. Если пожелает, он может написать ей на адрес мисс Ольги Дубковой и изложить свои предложения.
Первые несколько дней Лили никак не выказывала своих сожалений по поводу его отъезда, но заметно изменилась. Исчезли последние остатки мечтательности. Лили стала относиться к матери еще внимательнее, но держалась на расстоянии, а на все просьбы спеть на вечерах отвечала отказом. Беата больше не заговаривала о визите в банк и даже не упоминала о спрятанном обручальном кольце мистера Малколма.
Через три недели Лили уехала из Коултауна на ночном поезде – том самом, который вез ее отца на казнь под конвоем. В руках у нее был саквояж – тот самый, с которым Беата Келлерман тайком покинула отчий дом: тоже в июне, только двадцать один год назад.
Осень в Коултауне великолепна! Утомленные бесцельной свободой долгого лета, дети возвращаются в школу, и от тишины, установившейся в домах, их матери начинают испытывать легкое беспокойство, а от ничем не занятых часов, даже возникают головные боли. Разноцветная листва, в которую одеваются деревья, напоминает роскошные языческие наряды. Дни становятся короче, и жителям шахтерского городка долгие месяцы придется шить при искусственном освещении. Предстоящие осенние праздники вызывали ужас. Джордж Лансинг покинул город, но осталась его команда «последних могикан», которая либо выроет столбы у ворот мэра, либо открутит стрелки у городских часов. Непримиримые дамы из христианского общества борьбы за трезвость готовы были костьми лечь, чтобы в день выборов закрыли все питейные заведения. Философское настроение овладевало даже самым трезвомыслящим домовладельцем, когда он стоял над кучей дымившейся палой листвы. С первым снегом у большинства горожан словно раскрылись глаза: белизна придавала Коултауну необычайное очарование.
София и Констанс в школу так и не вернулись. Если кое-кто из взрослых скупым кивком все-таки здоровался с Софией на улицах, то ее сверстники оставались непримиримыми. Мальчишки норовили поставить подножку, а девчонки не уставали картинно изображать, как София, по примеру своего отца, в них стреляет. Они обступали ее тесным кружком, а потом, будто смертельно испуганные, разбегались в разные стороны. Родители, как известно, для многих детей являются примером.
С отъездом Лили работы прибавилось. Основная тяжесть легла на Констанс. Ежедневные обязанности труднее всего дались девочке осенью 1904 года и последовавшей весной, когда ей исполнилось двенадцать. Февраль и март оказались самыми безрадостными месяцами, и Констанс давала волю слезам и раздражению. Ей хотелось ходить в школу, в церковь, гулять по городу. София передала ей заботу об утках, мать, вспомнив свое детство в Хобокене, штат Нью-Джерси, попыталась отвлечь ее – нужно было ухаживать за виноградной лозой и готовить «весеннее вино», – но Констанс не интересовали ни животные, ни растения. Ей хотелось общения, и не только с членами семьи и постояльцами пансиона. Наконец, в июле ей на помощь пришла мисс Дубкова.
– Беата, мне кажется, вы поступаете по-настоящему мудро, оберегая Констанс от грубости городских детей, но я чувствую, что ей нужно больше двигаться. Когда я была в ее возрасте – еще в России, – мы с сестрой целыми днями пропадали в лесу: собирали грибы и ягоды. Если девочка пообещает, что не будет ходить в центр города, почему бы не позволить ей раза три-четыре в неделю гулять по окрестностям?
Это было чудесно! Теперь через день Констанс вставала на час раньше и начинала все драить: мыть и чистить, – а в одиннадцать ускользала из города по тропинке за станцией. Констанс ни разу не обмолвилась матери, что за три недели у нее появилось множество друзей на окрестных фермах, которые были рады ее появлению. Она то сидела у кого-то на кухне и слушала чьи-то рассказы, то помогала соседкам развешивать белье и опять слушала, то сидела возле дедушек и бабушек, прикованных к постелям. Ей нравилось наблюдать за лицами собеседников, выражением глаз. Она никогда не испытывала неловкости. Могла свободно присесть к косарям, когда они в перерыве обедали под деревьями, добралась даже до цыганского табора. В «Вязах» мало-помалу прекратились истерики и взрывы раздражения.
Никто из Эшли никогда не жаловался на здоровье, но однажды утром – это было в октябре – София встала с постели, и как была, в одной ночной сорочке, надела шляпу, а потом вышла из дому и двинулась в сторону станции. Ее нашли без сознания на главной улице, принесли домой и уложили в постель, а Порки бросился за доктором Джиллисом. Миссис Эшли, пока шел осмотр, ждала у лестницы. Она, казалось, была убита горем больше, чем в тот день, когда в суде зачитали приговор ее мужу. К ней снова вернулась хрипота.
– Что с ней? Что это может быть, доктор?
– Мисс Эшли, мне это очень не нравится, но Софи есть Софи: она просто вымоталась. Я предвидел что-то в таком духе.
– Понятно.
– Сегодня после обеда я отвезу ее на ферму к Беллам. Все они любят Софи, а пациентов я отправлял к ним и раньше. Не думаю, что они потребуют плату.
Миссис Эшли оперлась рукой о столп, чтобы не упасть.
– После обеда?
– Сейчас она отказывается куда-либо ехать: даже рассердилась на меня. Не представляет, кто будет ходить за покупками в город. Ей кажется, что дом рухнет, если она уедет. Я дал ей снотворное: пусть отдохнет, – а в помощь вам пришлю миссис Хаузерман.
– Я сама буду ходить за покупками.
– София обрадуется, когда узнает об этом. Я сумел ее убедить, что отец наверняка тоже отправил бы ее в отпуск на пару недель к Беллам. В первую неделю ее не нужно навещать никому: ни вам, ни Конни, – но вот писать, причем каждый день, я бы очень рекомендовал: сообщать, что в «Вязах» все идет как надо и что все по ней скучают. Надеюсь, мы вовремя перехватили это.
– Перехватили? Перехватили что, доктор?
– В первые десять минут она меня не узнавала. Старые ломовые лошади тоже ведь не выдерживают, миссис Эшли. Они не могут вечно возить щебень. Я бы попросил Роджера вернуться хоть ненадолго: предложите ему, когда будете писать. Беллы полюбили Софи с того раза, когда она пришла к ним и попросила свиного жира, чтобы приготовить мыло. Они и Роджера любят: ведь он работал у них каждое лето. Итак, в три часа я приду.
– Спасибо, доктор.
Покидая дом, доктор Джиллис сказал себе: «Одни люди смотрят вперед, другие все время оглядываются назад».
Беата Эшли прошла в комнату, уставленную горшками с комнатными растениями, и без сил опустилась на диван, а когда – через какое-то время – все же попыталась встать, ей это не удалось. Она ругала и ругала себя, но на следующее утро все же оделась для выхода в город за покупками и даже спустилась по ступенькам перед входной дверью, дошла до ворот. А вот двинуться дальше заставить себя не смогла. Ей снова придется отвечать на рукопожатия и приветствия, ловить на себе взгляды всех этих коултаунских персонажей, которые хохотали в голос в зале суда, присяжных и их жен…
Беата вернулась в дом и составила список покупок: все, что нужно, вместо нее купит миссис Свенсон. Ее стремление по рекомендации доктора писать Софии каждый день тоже оказалось невыполнимым: письма получались сухими, она все никак не могла придумать, о чем написать.
Во время пребывания на ферме София получила письмо от брата, в котором тот сообщал, что приедет в Коултаун на Рождество. Своими планами Роджер поделился и с матерью, а также, чтобы их поразвлечь, приложил к письму подборку своих статей, которые написал для чикагских газет за подписью «Трент».
А в ноябре Беату Эшли разбудил шум под окном: раздался резкий удар, потом что-то прошуршало, а вслед за этим послышался тихий стук. Первой ее мыслью было, что за окном похолодало и пошел ледяной дождь, но на небе сияли звезды. Она села на постели, спустила ноги на пол и прислушалась. Сердце на миг остановилось, когда в открытое окно влетели маленькие камешки гравия. Сунув ноги в шлепанцы, она плотно завернулась в халат и, прижавшись к стене, осторожно выглянула на улицу. Как раз в этот момент мужская фигура повернулась к ней спиной и поспешила в обход дома, к парадному крыльцу.
Беата спустилась вниз, постояла немного и все-таки открыла входную дверь. Никого. Она прошла на кухню, зажгла лампу и, подогрев немного молоко, стала пить мелкими глотками.
Именно так, под покровом ночи, мог вернуться Джон Эшли, именно так объявить о своем присутствии. Беата поднялась к себе, скинула шлепанцы и принялась ходить из угла в угол.
На полу не было никаких следов гравия.
II. От Иллинойса до Чили
1902–1905
Каждый вечер к одиннадцати часам в кафе «Aux Marins»[15], расположенное в районе, примыкавшем к новоорлеанскому порту, приходил молодой человек с шелковистой бородкой цвета спелой пшеницы и оставался до двух ночи. Здесь отсутствовали привычные выпивохи, никогда не возникало перебранок и ссор. Это было место для неторопливых разговоров вполголоса о перевозках, карго и судовых командах. Если в дверях появлялся незнакомец, голоса сразу становились громче, а разговоры сворачивали на политику, погоду, женщин и карты. Кафе было на примете у полиции, поэтому Жан Ламазу – Кривой Жан – и его постоянные клиенты, остерегаясь осведомителей, внимательно наблюдали за молодым человеком с шелковистой бородкой. А тот совершенно не обращал внимания на то, что происходило вокруг, не пытался завязать разговор с кем бы то ни было, да и вообще говорил мало (но зато на настоящем французском!), а здоровался открыто и приветливо. Молодой человек читал газеты и штудировал учебник «Испанский язык за пятьдесят уроков» («Си, сень-ор, тан-го, пе-сос»). К концу третьей недели Кривой Жан настолько ослабил бдительность, что предложил незнакомцу переброситься в картишки по маленькой. Между делом молодой человек поведал, что родом из Канады, что зовут его Джеймс Толланд, и что откуда-то с севера ждет приезда своего друга, который владеет плантацией сахарного тростника на Кубе.
Джон Эшли был человеком веры, хотя и не догадывался об этом. Более того: скажи ему кто-нибудь, что он религиозен, стал бы решительно отрицать, но ведь религиозность – это всего лишь одеяние веры, причем дурно скроенное, в особенности если говорить о городке Коултаун в штате Иллинойс.
Как и большинство ему подобных, Эшли был, можно сказать, невидимым. Вы вчера могли столкнуться с человеком веры в толпе, а женщина того же свойства могла продать вам пару перчаток. Их отличительной чертой является нежелание расставаться со своей незаметностью, и только обстоятельства время от времени приподнимали их над остальными, выводя в круг света всеобщего поклонения. Эти люди пасли свои стада в деревушке Домреми, добивались торжества закона в Нью-Сейлеме, штат Иллинойс. Они ничего не боятся, не ищут для себя выгод, их душу питает вечное удивление чудесами, которые являет сама жизнь. Эти люди совершенно неинтересны. В них отсутствуют те черты характера – наши неразлучные спутники, – которые всегда привлекают интерес: агрессивность, стремление подчинять, зависть, страсть к разрушению и саморазрушению. Они избегают пафоса. Попытайтесь найти пример, когда эти люди выступали в качестве трагических персонажей (не найдете; такие попытки предпринимались, но когда страсти утихали, публика вдруг начинала понимать, что слезы, которые проливала, были бессмысленны, потому что все оплакивали самих себя). У них отсутствует чувство юмора, которое тянет за собой осознание собственного превосходства и равнодушие к чужим проблемам. В большинстве своем они косноязычны, и прежде всего в отношении того, что касается веры. Интеллектуальные силы веры – как мы еще увидим, когда будем рассматривать связь веры Эшли с математическими способностями и талантом карточного игрока, – развиваются и укрепляются благодаря умению наблюдать и цепкой памяти. Вера создает научные школы и не зависит от них. Один знаменитый мыслитель как-то сказал, что мы скорее найдем настоящую веру у старухи, которая на коленях скоблит пол в общественном здании, чем у сидящего на своем троне епископа. Мы описываем этих мужчин и женщин словами, в которых содержится отрицание, словами с частицей «не» – они ничего не боятся, не ищут выгоды, не вызывают интереса, не обладают чувством юмора, часто не имеют образования. Если так, то в чем же их ценность?
Мы не выбираем день нашего рождения или день смерти, однако выбор – это суверенное право разума. Мы не выбираем родителей, цвет кожи, пол, состояние здоровья, таланты – нас выбрасывают в бытие как игральные кости из стаканчика. Барьеры и тюремные стены окружают нас со всех сторон, препятствия повсюду – внутренние и внешние. Эти мужчины и женщины, обладающие наблюдательностью и цепкой памятью, начинают быстро ориентироваться в огромном пространстве, которое раскинулось перед ними. Они прекрасно знают себя, но собственная личность не становится для них единственным окном, через которое можно наблюдать за своим существованием, и абсолютно уверены в том, что даже самой малой частью данного нам свыше можно пользоваться свободно. Они каждодневно исследуют и осуществляют принцип свободы. Их взгляд устремлен в будущее. В трудный час они выстоят. Они спасают города, но даже если вдруг потерпят поражение, их пример спасет другие города после их гибели. Они противостоят несправедливости. Они приводят в чувство и вдохновляют отчаявшихся.
Но во что верят эти мужчины и женщины?
Они с трудом подбирают слова, когда пробуют описать объект своей веры, да и зачем? Для них это нечто само собой разумеющееся, а само собой разумеющееся не так легко описать. Вот у мужчин и женщин, которые не верят, это получается с легкостью. Они постоянно и во весь голос рассуждают на эту тему, и вдруг откуда ни возьмись появляется вера в саму жизнь и в ее смысл, в Бога, в прогресс, в гуманизм – вся эта словесная шелуха, все эти расшатанные столбы с указателями, которые никуда не ведут, вся эта взятая напрокат бижутерия, все это красноречие предателей.
Без веры и надежды не существует творчества.
Не существует веры и надежды, которые не выразили бы себя в творческом процессе. Эти мужчины и женщины постоянно трудятся. Их может лишить уверенности в себе не какая-то допущенная ошибка, не проявление невежества или жестокости, а бездеятельность. Их работа не всегда заметна – это характерный признак деятельности тех, кто не старается выставить себя на всеобщее обозрение.
Джон Эшли принадлежал именно к такой породе людей. Никаких требований исторического значения к нему не предъявлялось, и мы не знаем, как бы он откликнулся на них. Он поздно созрел, не был склонен к рефлексии и остался практически невидимкой. Позже многие пытались уловить мимолетные отражения образа Джона Эшли в его детях, но он был лишь звеном в цепи, стежком на гобелене, веточкой на дереве, осколком камня на древней дороге, ведущей пока непонятно куда.
Джон Эшли не имел представления, кем были его освободители. Возможно, чудо всегда совершается так – просто, естественно и таинственно. Действовали эти люди быстро и точно: в полном молчании перебили лампы на потолке, освободили его от наручников. Конвоиры с дикими криками метались в темноте, выстрелили пару раз, потом огонь прекратился. Его вывели – вернее, вынесли – из вагона в лесок. Один из этих людей положил его руку на седло лошади, другой передал ему темный поношенный комбинезон и кошелек, а еще маленький компас, карту и коробок спичек – и все это в полной тишине. На голову ему натянули старую бесформенную шляпу. Наконец один из них зажег спичку, и Джон увидел их лица. Эти люди совсем не походили на негров – скорее на загримированных лицедеев в каком-нибудь негритянском шоу. Самый высокий из них показал ему нужное направление, потом медленно перевел палец градусов на пятнадцать вправо.
– Спасибо, – поблагодарил Эшли, и они растворились в темноте, даже стука копыт не было слышно.
Просто, естественно и таинственно.
Оставшись один, он чиркнул спичкой, чтобы разглядеть показания компаса. Его неизвестный друг указывал в сторону юго-запада, а потом на запад. Эшли понимал, что находится сейчас где-то рядом с железнодорожным разъездом по пути в Форт-Барри. В шестидесяти милях к западу протекала Миссисипи. Переодевшись и скатав тюремную робу, он стал пристраивать ее к луке седла и наткнулся на две чересседельные сумки: одна оказалась с яблоками, другая – с овсом.
Его это обстоятельство и удивило, и развеселило:
– Ну надо же! Все предусмотрели.
Джон Эшли был готов к смерти, но в его восприятии это событие не могло случиться прямо сейчас: всегда оставался месяц, день, час, даже минута жизни. Никогда не знал он и страха. Даже когда в суде огласили приговор, даже когда сидел в поезде, (наверняка газеты назвали это последним путешествием), Джон не испытывал страха. Для него плохое никогда не превращалось в самое ужасное.
При свете спички в темноте леса он посмотрел на лошадь, забрался в седло и хотел еще раз свериться с компасом, но лошадь медленно двинулась вперед сама. Неужели она видит тропу в подлеске? Решила вернуться в конюшню? Через десять минут он опять зажег спичку и взглянул на компас: они двигались на юго-запад. Джон разломил яблоко и поделился с лошадью.
Примерно через час они добрались до проселочной дороги и поехали по ней вправо. Пару раз он слышал топот копыт – явно погоня, – но у него было достаточно времени, чтобы съехать с дороги и укрыться среди деревьев. Когда оказались у реки: под ними задрожал деревянный мост, – Джон напоил лошадь и напился сам, потом продолжил путь. С каждым часом Эшли чувствовал себя все лучше – вроде бы даже помолодел – и был полон непростительного, непозволительного счастья, оттого что вырвался из тюрьмы, где страдал физически больше, чем морально. Ему очень хотелось выговориться, и время от времени шел рядом с лошадью и рассуждал. Лошади, судя по всему, это нравилось: в рассеянном свете звезд было видно, как она прядает ушами.
– Ты у нас кто: Бесси? Молли? Белинда? Кто-то сделал мне шикарный подарок, цена которому жизнь. Неужели я так и не узнаю, почему шесть человек рисковали жизнью, чтобы спасти мою? Или так и умру, не узнав?
Нет, наверное, тебя кличут Евангелиной, добрым вестником. Как интересно, правда? Никто не знал, когда ты была жеребенком, что тебе придется участвовать в загадочном приключении – деянии, полном великодушия и смелости. Никто не подозревал, когда тебя объезжали – должно быть, это отвратительно и страшно, Евангелина! – что однажды ты на своей спине увезешь человека от смерти. Ты – Божье знамение. Мы с тобой оба отмечены дланью Господней.
Порассуждав, Джон почувствовал прилив сил. Не забывая прислушиваться к ночным звукам, он даже принялся тихонько напевать.
Вскоре небо на востоке заалело. Если в Коултауне рассветы были безрадостны, то сейчас Эшли поразило представшее перед ним чудо. На перекрестке через пару миль он увидел указатель: на юг – Кеннистон, 20 миль; на северо-восток – Форт-Барри, 14 миль; на запад – Татум, 1 миля. Миновав Татум, пустой и бесцветный в свете раннего утра, через две мили Джон свернул налево и дальше поехал по берегу небольшой речушки. Наконец в зарослях отвязал от седла веревку длиной семь ярдов и стреножил лошадь и поставил перед ней шляпу, в которую насыпал немного овса. В сумке с яблоками обнаружилось несколько печеных картофелин, и он поел, время от времени поглядывая на Евангелину.
Эшли ездил на лошадях еще мальчишкой, когда проводил летние каникулы на ферме у бабки. Эта независимая и эксцентричная пожилая дама по имени Мари Луиза Сколастик Дюбуа Эшли была единственной, кого он любил больше всех на свете. И бабка платила Джону тем же, хотя и была с ним строга. Помимо всего прочего, она умела лечить и выхаживать животных – пусть и не имела специального образования. Фермеры со всей округи и даже из дальних мест привозили к ней свою скотину, но многие ее просто ненавидели за то, что осуждала их способ ведения хозяйства. С лошадьми она обращалась так, словно понимала их язык. Казалось, что все: рогатый скот, собаки и кошки, птицы, олени и даже скунсы – делились с ней своими секретами. Целый день, а иногда и до поздней ночи, при свете керосиновой лампы, Джон помогал ей делать уколы, давать лекарства, делать припарки и перевязки; вместе они принимали роды; вместе усыпляли животных. Он навсегда запомнил некоторые из ее запретов: «Никогда не смотри в глаза лошади, собаке или ребенку дольше нескольких секунд – они смущаются. Не гладь лошадь по шее – лучше похлопай, а после этого похлопай себя, по бедру. Никогда не делай резких движений ногами: животные используют ноги и зубы для защиты от врагов. Например, Джо Декер всегда закрывает дверь в конюшню пинком, и лошади его ненавидят. Если собираешься использовать хлыст, прежде хлестни себя, но так, чтобы лошадь увидела это издали. Перед тем как кормить лошадей овсом, понюхай его, обдуй, пожуй и только после этого дай им, но с таким видом, словно и сам был бы не против его съесть. В Коултауне у Эшли была лошадь и тарантас. Он купил это немыслимо вздорное животное по кличке Белла за символическую сумму и десять лет ездил на нем. Их связывала такая привязанность и даже дружба, что редко бывает даже между близкими людьми.
Он опять украдкой посмотрел на Евангелину. Лошадь явно немолода, но за ней хорошо ухаживали.
Джон заснул, хотя его донимали вши (как ему не хватает постели с душистыми от лаванды простынями!), и проснулся уже во второй половине дня. Было очень жарко, даже в зарослях.
– Пойдем-ка, Евангелина, к речке: пора помыться.
Присмотрев подходящее местечко, Джон стреножил лошадь и с удовольствием вошел в воду. «Беата уже знает. Роджер тоже скоро услышит, но первым, конечно, узнал Порки». Он попытался представить собственное будущее, но воображение ему отказывало, когда надо было заботиться о самом себе. Он почти не умел строить планы, потому что никогда не переживал за свое будущее. Планы день и ночь куют те, кого сжигает внутреннее беспокойство. А люди безмятежные равнодушны к ним, они просто плывут по течению и тянут время. Но у Джона Эшли определенные планы, конечно, были, хотя он об этом не догадывался. Восемь дней он провел в лесу, отсыпаясь в зарослях, и каждый вечер просыпался с новыми идеями, которые приходили во сне. В первый вечер, недалеко от Татума, ему стало очевидно, что он канадец, едет на заработки на шахты в Чили. Джон не был горным инженером, но имел богатый опыт работы на шахтах; ему почти ничего не было известно про Чили, но то немногое, что знал, вполне подходило для сложившейся ситуации. Чили, страна где-то на краю света, была неотъемлемой частью студенческого фольклора, пока Джон учился в инженерной школе: нерадивые студенты непременно отправятся туда, а условия жизни и работы там были чудовищные. Селитру добывали в шахтах, заложенных в пустыне, где стоит непереносимая жара и вообще не выпадает дождей. В Андах разрабатывали богатейшие медные рудники, хотя имелось одно «но» – располагались они на высоте одиннадцать тысяч футов над уровнем моря, и семью брать с собой не разрешалось. Не было никаких развлечений. На такой высоте даже пить нельзя – в том смысле как это понимают мужчины. И это Джона вполне устраивало: он не только собирался перебраться в Чили, но и стать чилийцем.
На следующее утро Джон понял, что должен спуститься вниз по Миссисипи на грузовой барже. Пять лет назад он арендовал экипаж и со всей семьей поехал к великой американской реке. Это было что-то вроде экскурсии и обошлось дешевле, чем если бы они отправились на поезде в Чикаго. Эшли сидели на крутых речных обрывах и наслаждались великолепными видами, но больше всего их заинтересовали баржи – короткие, с низкой осадкой, или длинные и узкие, которые легко скользили вниз по реке или с трудом, натуженно пыхтя, прокладывали себе путь в верховья. Кто-то из рабочих рассказал им, что длинные узкие баржи перевозят лес с севера в Новый Орлеан, и добавил: «Там команды сплошь шведы, которые и пары слов по-английски связать не могут». Эшли не плавал со студенческих времен, но надеялся, что до середины реки сможет добраться.
На третий вечер его осенило, что он передвигается по местности слишком быстро. Когда доберется до реки, ему понадобится найти какой-нибудь сельский поселок – чем меньше, тем лучше, – чтобы купить провизии и продать лошадь, но пока не отрастут волосы и борода, это невозможно. Каждое утро он изучал свое отражение в воде. Ему обрили голову вечером, после объявления приговора, за пять дней до той судьбоносной поездки, и происходящие изменения его радовали. Подбородок обрастал рыжеватой бородкой, придававшей ему глуповатый вид, но жизненно необходимой сейчас, чтобы прикрыть шрам на челюсти слева: тридцать лет назад он наткнулся на вилы во время летних каникул на ферме у бабушки. Какое-то время ему еще придется скрываться в малолюдных районах, поэтому теперь он будет ночевать на одном месте не одну, а две-три ночи.
Если кое-какие перспективы более-менее ясны: каким способом достичь южного побережья Тихого океана, как заработать денег, – то оставались проблемы, решения которых Эшли не находил даже во сне: как теперь связаться с женой, как посылать семье деньги, как вообще узнать, что происходит в «Вязах»?
Ну а пока страну буквально наводнили Джоны Эшли. В Спрингфилде полковник Стоц сотнями получал письма и телеграммы – даже из Австралии и Африки, – в которых сообщалось, что кто-то где-то видел Эшли, причем их авторы требовали вознаграждения тут же, обратной почтой. Совершенно немыслимое количество скитальцев всех возрастов писали, как их сбивали на землю с лошадей, вытаскивали из тарантасов, как за ними гонялись по полям, срывали с них шляпы. Шерифы уже изнемогали от вида всех этих возмущенных, а часто до предела запуганных, лысых и плешивых мужиков, которых то и дело притаскивали пред их очи. Мальчишки, торговавшие газетами, подливали масла в огонь криками: «Молния!», «Молния!» Эшли находили то в индейской резервации в Миннесоте с лицом, выкрашенным в коричневый цвет соком грецкого ореха, то он оказывался в частной клинике для умалишенных в Кентукки, где жил в полном уединении. Чем дальше, тем больше значимости и связей приобретал беглец.
Эшли делал отметки на седле, считая дни, и все равно сбился со счета. Овес и провизия подошли к концу, но, слава богу, начали созревать ягоды и еще попадался кресс. Лошадь и всадник сильно изменились: оба словно помолодели. Когда они выбирались на дорогу, Евангелина переходила на рысь. Эшли заметил, что шкура у нее теперь блестит даже без чистки, которую он периодически проводил пригоршней мелких веточек и мха. У него вдруг возникло ощущение, что лошадь и раньше вывозила на себе скрывавшихся беглецов, что ей уже доводилось уходить от преследования и прятаться. Когда движение на дорогах усилилось, едва заслышав стук копыт, она реагировала быстрее хозяина и тут же ныряла в укрытие, а когда до нее доносился лай собак, бросалась вперед галопом. Однажды Джон, как обычно, спешился и пошел рядом с ней, она выказала ему свое неудовольствие, и до него дошло, что по следу могут пустить собак. Когда к концу дня настроение у него падало, лошадь подходила к нему и пыталась отвлечь: то фыркала в воду в ручье, то била копытом по земле. Когда Джон страдал от приступов диареи, лошадь отворачивалась и серьезно смотрела вдаль, словно хотела сказать: «Держись, не сдавайся».