Семя желания Бёрджесс Энтони
– Бедный маленький Роджер, – сказала Мейвис и, обняв сестру за плечи, повела в гостиную. – Такая жалость!
Места там было не больше, чем в квартире у Фоксов, но почему-то здесь гостиная словно бы дышала простором.
– Для начала надо выпить за приезд! – Шонни поднял люк, и на свет вынырнула батарея бутылок. – Такого по двадцать крон за кружку не сыскать в том заблудшем рассаднике греха, разрази его Господь, откуда ты сбежала.
Он поднял повыше бутылку, рассматривая ее на просвет в электрическом свете.
– Сливовое вино моего собственного изготовления. Считается, что виноделие под запретом, как и многие другие полезные и богоугодные вещи, но к черту всех этих мелкодушных законодателей-навозников, да сжалится над ними Господь. – Он налил. – Поднимите стаканы и повторяйте за мной, – приказал он.
Все выпили.
– Эй! А за что мы пьем?
– За многое, – отозвалась Беатрис-Джоанна. – За жизнь. За свободу. За море. За нас. За то, о чем я вам позже расскажу.
– Мы за каждое пропустим по стаканчику, – сказал Шонни и просиял: – Какая радость, что ты приехала!
Шонни был панкельтом, одним из немногих оставшихся представителей Кельтского Союза, которые в добровольном исходе волна за волной покидали Британские острова и почти сто лет назад обосновались в Арморике. В Шонни бурлила горячая кровь жителей острова Мэн, Гламоргана, Шетланда, Эршира и графства Корк, но это, как пылко утверждал Шонни, нельзя называть смешением рас. Фергюс, Моисей Кельтского Союза, учил, что кельты единый народ, что их язык – единый язык, что вера у всех кельтов, по сути, одна и та же. Свое учение о втором пришествии Мессии он основал на выжимках из католицизма, кальвинистского методизма и пресвитерианства: церковь или кирка – обе они служили одним храмом неотвратимого Господа. Миссией кельтов стало поддерживать пламя христианства, давать отпор, как некогда ордам саксов, пелагианству, ставшему синонимом равнодушия.
– Знаешь, мы молились, – сказал Шонни, подливая дамам, – хотя, конечно, это тоже нелегально. Раньше нас не трогали, но теперь власти подключили эту дьявольскую полицию и полицейские шпионят и арестовывают – совсем как в карательные времена пресвятой памяти. Мы пару раз отстояли мессу. Отца Шэкела, благослови, Господи, и помоги ему, несчастному, забрали на днях из собственной лавки, забрали дьяволы с приторными улыбочками и в губной помаде и увели непонятно куда. А главное, тупые невежды не в силах или не хотят понимать, что мы возносим хвалы Господу ради блага самого Государства. Мы все, благослови нас Господи, умрем с голоду, если не станем молиться о прощении за наши прегрешения. За прегрешения против света, за то, как отвергаем жизнь. Все идет к тому, что происходящее ниспослано всем нам как кара Божия.
Опрокинув очередную стопку сливового вина, он причмокнул мясистыми губами.
– У нас постоянно урезают пайки, – сказала Беатрис-Джоанна. – И не говорят почему. На улицах были демонстрации. Тристрама затянуло в одну такую. Он в тот момент пьян был. Думаю, полиция его забрала. Очень надеюсь, что с ним все в порядке.
– Ну, большого вреда ему не причинят, – заверил Шонни. – Пьян, говоришь? Выходит, кое-что хорошее в нем все-таки осталось.
– И как долго ты собираешься у нас жить? – спросила Мейвис.
– Наверное, стоит прямо сейчас вам рассказать. Надеюсь, вы не будете шокированы или еще что. Я беременна.
– О! – выдохнула Мейвис.
– И я рада, что беременна. Я правда хочу ребенка.
– Вот за это мы точно выпьем! – взревел Шонни. – И плевать на последствия, я вам скажу. Вызов – вот это что. Надо поддерживать пламя, служить мессу в катакомбах. Молодец, девочка! – Он разлил еще вина.
– Ты хочешь родить ребенка тут? – спросила Мейвис. – Это опасно. Такое не удастся долго утаивать. Учитывая, как сегодня обстоят дела, ты должна хорошенько подумать.
– Это воля Божья! – крикнул Шонни. – Плодитесь и размножайтесь! Так, значит, в твоем мужчинке есть толика жизни, а?
– Тристрам его не хочет, – сказала Беатрис-Джоанна. – Он велел мне убираться.
– Кто-нибудь знает, что ты поехала сюда? – спросила Мейвис.
– Пришлось сказать полицейским в Юстоне. Я сказала, что еду просто погостить. Не думаю, что они что-то предпримут. Что в этом такого?
– Довольно продолжительный визит, – протянула Мейвис. – И остается еще проблема места. Сейчас дети в отъезде, живут у Герти, тетки Шонни в Камноке. Но когда они вернутся…
– Послушай, Мейвис, – сказала Беатрис-Джоанна, – если не хочешь, чтобы я оставалась, так и говори. Я не хочу вам докучать и быть обузой.
– Ничего такого не будет, – вмешался Шонни. – Если понадобится, устроим тебя в каком-нибудь амбаре. Более великая, чем ты, мать рожала в…
– Да хватит сантиментов, – одернула его Мейвис. – Как раз из-за такого иногда от религии тошнит. Если ты твердо решила, – повернулась она к сестре, – правда твердо решила, то будем ждать и надеяться, что скоро настанут лучшие времена. В нашей семье всегда ценили материнство. Надо только надеяться, что снова вернутся более разумные времена, вот и все.
– Спасибо, Мейвис, – сказала Беатрис-Джоанна. – Знаю, будет уйма проблем… Регистрация, пайки и так далее. Но ведь об этом еще есть время подумать?
– Ты в правильное место приехала, – заверил Шонни. – Мои ветеринарные курсы окажутся очень кстати, благослови тебя боже. Скольким пометам я помог появиться на свет!
– Животные? – изумленно переспросила Беатрис-Джоанна. – Неужели вы держите животных?
– Несушек, – мрачно ответил Шонни, – и нашу старую свинью Бесси. У Джека Бира в Блэкберне есть боров, которого он сдает в аренду. Предполагается, что это нелегально, пусть проклянет их Святая Троица, но нам удавалось приправлять их постыдный рацион толикой свинины. Кругом просто ужас какой-то творится, – продолжал он, – и как будто никто вообще ничего не понимает. Ржа и порча прокатываются по миру, и куры не кладут яйца, а последний помет Бесси был просто страшный: поросята родились с жуткими опухолями да еще блевали червями, так что пришлось всех их прикончить. На нас ложится проклятие, прости Господи, за все наши прегрешения против жизни и любви.
– Кстати, о любви, – сказала Мейвис. – У тебя с Тристрамом все кончено?
– Не знаю, – ответила Беатрис-Джоанна. – Я пытаюсь беспокоиться за него, но почему-то не могу. У меня такое ощущение, что всю свою любовь я теперь должна сконцентрировать на том, что еще не родилось. У меня такое чувство, будто меня захватили и используют. Но я не против. Скорее наоборот.
– Я всегда считала, что ты не за того вышла замуж, – отозвалась Мейвис.
Глава 10
Дерек Фокс во второй раз перечитал два исписанных каракулями листа туалетной бумаги с подписью брата, перечитал с улыбкой.
Я нахожусь в противозаконном заключении, и мне не позволяют ни с кем видеться. Я обращаюсь к тебе как брату, чтобы ты на них повлиял и заставил меня выпустить. Все происходящее постыдно и несправедливо. Если эта простая братская просьба тебя не тронет, то, может, проймет следующий намек: короче, я знаю, что у тебя и моей жены была длительная любовная связь и что она теперь носит твоего ребенка. Как ты мог? Ты, мой брат? Немедленно вытащи меня отсюда! Это самое малое, что ты можешь сделать, и ты у меня в долгу. Торжественно тебя заверяю, что не дам этому дальнейшего хода, если ты окажешь мне помощь, о которой я тебя прошу. Но если ты этого не сделаешь, мне придется раскрыть все соответствующим инстанциям. Вытащи меня отсюда! Тристрам».
Письмо было проштамповано повсюду как заграничный паспорт: «Просмотрено. Комендант Центра временного содержания под стражей Франклин-роуд», «Просмотрено. Старший офицер отделения полиции Брайтона», «Просмотрено. Старший офицер 121-го полицейского округа». «Вскрыто. Центральная регистратура Полпопа».
Дерек Фокс улыбнулся, откинувшись на спинку кресла из кожзаменителя: улыбнулся огромной идиотской луне циферблата на противоположной стене; улыбнулся череде телефонов и спине своего златовласого секретаря. Бедный Тристрам. Бедный недалекий Тристрам. Бедный тупоумный Тристрам, который – самим фактом написания просьбы – уже сообщил всем сущим инстанциям, соответствующим и несоответствующим. Разумеется, это не имело никакого значения. Ничем не подкрепленные наветы и клевета, которые сутки напролет жужжали в приемных и кабинетах высокопоставленных лиц, развеивались и исчезали как безвредное гудение мошкары. А вот Тристрам на свободе может оказаться неприятной занозой. Тристрам, обезумевший, что ему наставили рога, с бандой учеников-забияк. Тристрам, коварно поджидающий с ножом в подворотне. Упившийся алком Тристрам с пистолетом. Лучше уж пусть посидит немного. Какая скука, что приходится размышлять о том, что надо остерегаться брата.
А как быть с ней? Она совсем другое дело. Погодите, погодите… До следующей фазы, возможно, уже недолго. А другой несчастный глупец, капитан Лузли? Пусть себе пока живет, дурачок…
Дерек Фокс позвонил в штаб-квартиру полиции и попросил, чтобы Тристрама Фокса на основе подозрений задержали на неопределенный срок. Потом вернулся к черновику телеобращения (пять минут после новостей в 23 часа в воскресенье) с предостережениями и призывами к женщинам Большого Лондона. «Любовь к стране, – написал он, – самая чистая любовь на свете. Желание видеть благосостояние страны – священное желание». Подобное давалось ему легко.
Часть третья
Глава 1
Сырой август сменился выжженным сентябрем, но мировой мор, ржа зерновых будто дирижабль держалась над погодными фронтами. Такой ржи еще не видели, структура ее клеток под микроскопом не соответствовала ни одному виду болезней, а сама ржа оказалась устойчивой к любым ядам, какие могла выдумать Всемирная организация сельского хозяйства. Ее жертвами пали не только рис, кукуруза, ячмень, овес и рожь, с деревьев и кустарников осыпались плоды, пораженные неведомой гангренозной гнилью; картофель и другие корнеплоды превратились в комья черной и голубой гнили. К порче прибавился мор среди скота: ленточные черви, кокцидоз, ороговение лап и окаменелость костей, холера и выпадение яйцевода, уретрит, паралич конечностей, подколенная грыжа – это были лишь немногие из болезней, обрушившихся на птицефермы и превратившие их в полные перьев морги. Весь октябрь на северо-восточное побережье выбрасывало косяки гниющей рыбы, от рек шла вонь.
Премьер-министр, достопочтенный Роберт Старлинг, лежал без сна однажды октябрьской ночью, одиноко ворочаясь в широкой кровати, откуда был изгнан катамит. В голове у него гудели голоса: голоса экспертов, говоривших, мол, они не знают, они просто не знают… голоса фантазеров, которые во всем винили вирусы, проникшие на вернувшиеся с Луны ракеты… голосами пикирующихся паникеров с последней конференции премьер-министров АнГоса, которые твердили: «Мы можем продержаться этот год… едва-едва можем продержаться этот год, но подождите следующего…» А один очень тайный голос нашептывал статистические данные и показывал – на фоне черноты спальни – ужасающие слайды. «Тут мы видим недавний продовольственный бунт в Куч-Бехаре, подавленный с крайней решительностью: четыре тысячи человек забросали землей в общей могиле, с них получится уйма пентоксида фосфора, верно? А тут у нас многокрасочный – в смысле множества цветов кожи – голод в Гулбарге, Бангалоре и Раджуре. Присмотрись внимательно, как восхитительно выступают ребра. Теперь перейдем к Ньясе: голодные смерти в Ливингстонии и Мпике. Могадишо в Сомали… то-то пир для стервятников. Теперь перенесемся на другую сторону Атлантики…»
– Нет! Нет! Нет!
Достопочтенный Роберт Старлинг кричал так громко, что разбудил своего маленького друга Абдула Вахаба, смуглого мальчика, который спал на раскладушке в гардеробной премьер-министра. Абдул Вахаб прибежал, завязывая на талии саронг, включил свет.
– Что случилось? В чем дело, Бобби? – Чувственные карие глаза исполнились тревоги.
– Так, ничего. Ничего такого, что мы могли бы изменить. Возвращайся в кровать. Прости, что разбудил.
Сев на край пружинистого матраса, Абдул Вахаб стал гладить премьер-министра по лбу.
– Будет, – говорил он. – будет, будет. Будет.
– Все как будто думают, – сказал премьер-министр, – что мы преследуем какие-то собственные цели. Они думают, я одержим жаждой власти, ха! – Он благодарно закрыл глаза под поглаживанием прохладной руки. – Они не знают, ничего не понимают.
– Конечно, не понимают.
– Это все ради их же блага. Все, что мы делаем, ради их же блага.
– Конечно, ради их блага.
– А окажись они на моем месте? Хотелось бы им ответственности и душевной боли?
– Они и минуты не продержались бы. – Вахаб все поглаживал холодной смуглой рукой.
– Ты хороший мальчик, Вахаб.
– Не такой уж хороший, – зажеманничал тот.
– Нет, ты хороший мальчик. Что нам делать, Вахаб? Что нам делать?
– Все будет хорошо, Бобби. Вот увидишь.
– Нет, ничего не будет хорошо. Я либерал, я верю в способность человека контролировать мир вокруг себя. Мы просто не оставляем ничего на волю случая. Вся планета умирает, а ты говоришь, что все будет хорошо.
Абдул Вахаб сменил руку: его господин лежал под очень неудобным углом.
– Я не слишком умный, – сказал он. – Я не разбираюсь в политике. Но я всегда думал: беда в том, что в мире слишком много людей.
– Да-да. Это самая большая наша проблема.
– Но ведь не теперь? Население очень быстро сокращается, разве нет? Люди умирают, потому что им не хватает еды, так ведь?
– Глупый ты мальчик. Очень милый, но очень глупый мальчик. Разве ты не понимаешь, глупый мальчик, что если бы мы захотели, то могли бы убить три четверти населения планеты вот так… – Он щелкнул пальцами. – Раз – и готово. Но дело правительства не убивать, а поддерживать жизнь своих граждан. Мы объявили войну вне закона, мы превратили ее в страшный сон прошлого. Мы научились предсказывать землетрясения и укрощать наводнения. Мы наполнили водой пустыни и заставили полюса расцвести, как розы. Это прогресс, это воплощение наших либеральных устремлений. Понимаешь, что я говорю, глупый ты мальчик?
Абдул попытался зевнуть, не открывая рта, улыбаясь сжатыми губами.
– Мы устранили все естественные препоны, какие когда-то мешали росту населения, – продолжал премьер-министр. – «Естественные препоны» – какое циничное и зловещее выражение. История человека – это история его контроля над окружающей средой. Верно, нас часто подводили. Большая часть человечества еще не готова к пелагианскому идеалу, но, возможно, это время скоро настанет. Они научатся через боль и лишения. Ах какой греховный мир, какой глупый мир! – Он глубоко вздохнул. – Но что нам делать? Тень голода нависла над планетой, и мы в его когтях. – Он поморщился метафоре, но решил ее пропустить. – И наши научные знания ничто перед этой угрозой.
– Я не слишком умный, – повторил Абдул. – Мой народ совершал не слишком умные поступки, когда считал, что урожай может оказаться плохим или рыба не будет клевать. Совершал, наверное, очень глупые поступки. Например, молился.
– Молился? – переспросил премьер-министр. – Когда мы молимся, то признаем свое поражение. В либеральном обществе нет места молитвам. Более того, молиться-то некому.
– Мой народ, – сказал, усердно поглаживая, Абдул, – многому умел молиться. Но главным образом мы молились тому, что назвали Аллахом. – Он произнес имя исключительно на арабский манер: с протяжным «л» и резким хрипом в конце.
– Очередное имя Бога, – отмахнулся премьер-министр. – Бог – это враг. Мы покорили Бога и одомашнили, превратив в дурацкого, похожего на щенка персонажа на потеху детям. Мистер Морда-Гоб. Бог – опасная идея в умах людей. Мы избавили цивилизованный мир от этой идеи. Продолжай гладить, ленивый ты мальчишка!
– А если от молитв не было проку, – сказал Абдул, – мужчины кого-нибудь убивали. Это был своего рода подарок, понимаете? Это называлось «мадцбух». Если требовалась очень большая милость, то преподносили кого-нибудь очень большого, очень важного. Дарили важного человека, такого как премьер-министр.
– Если предполагается, что это шутка, то, на мой взгляд, совсем не смешная, – надулся достопочтенный Роберт Старлинг. – Иногда ты бываешь очень курьезным мальчишкой.
– Или царя, – сказал Вахаб. – Если случайно таковой имелся.
Над этим премьер-министр задумался, потом произнес:
– У тебя уйма дурацких идей, дурацкий ты мальчишка. И ты забываешь, что, даже если бы мы хотели принести в жертву короля, нет никого, кому бы принести его в жертву.
– А вдруг, – предположил Абдул, – у этой штуки есть разум? Я говорю про то, что ходит по земле как тень с когтями. Можно было бы ему помолиться.
– Это была довольно неудачная метафора, персонификация, – снова надулся премьер-министр. – Корявые выражения – основа политического красноречия.
– А что такое «персонификация»? – спросил Вахаб.
– Делаешь вид, будто у чего-то есть жизнь, когда на самом деле ее нет. Своего рода анимизм. Хотя бы это слово ты знаешь, невежественный ты мальчик?
Абдул улыбнулся:
– Я очень глупый и знаю очень мало слов. Годами мой народ молился деревьям и рекам, делая вид, будто они способны слышать и понимать. Ты счел бы их очень глупыми, ведь ты великий человек и премьер-министр, но я слышал, как ты молишься дождю.
– Ерунда!
– Я слышал, как ты говорил: «Дождь, дождь, уходи, приходи в другой день». Это было, когда ты и я гуляли с Реджинальдом и Гейвстоном Мерфи в Северной провинции.
– Это была просто шутка, просто чуток суеверия. Это ничего не значило.
– Тем не менее ты хотел, чтобы дождь перестал. А теперь ты хочешь, чтобы перестала та штука. Наверное, стоит испробовать то, что ты называешь «чуток чего-то там». Но не слушай меня, – добавил Абдул. – Я просто невежественный мальчишка, и глупый мальчишка, и курьезный мальчишка.
– А еще милый мальчишка, – улыбнулся премьер-министр. – Наверное, я теперь попытаюсь поспать.
– Хочешь, я останусь?
– Нет, я хочу спать. Может, мне приснится какое-нибудь решение всех наших проблем.
– Ты большой любитель снов, – проницательно сказал Абдул Вахаб и, поцеловав кончики пальцев, закрыл ими глаза своего хозяина.
Потом, перед тем как выйти из спальни, он погасил свет и прекратил свои речи.
В темноте лекция под проектор началась сызнова:
– Вот тут, – говорил негромкий голос, – мы видим отличный образчик диетических беспорядков, охвативших самое сердце Мозамбика. На склад риса в Човике был совершен налет, результаты перед вами. Кровь чернокожего такая же красная, как ваша собственная, джентльмены. А теперь голодные смерти в Северной Родезии… иссушенные люди у высохшего холма… Кабулвебулве – само название звучит как жалоба. И, наконец, bon bouche[11] каннибализм. Догадайтесь где. Никогда не угадаете, потому я вам скажу. В Бэнфе, Альберта. Невероятно, правда? Очень маленький трупик, как видите, кроличья тушка мальчика. Впрочем, получилось несколько хороших порций похлебки, и перед вами паренек, который никогда больше не будет голодать.
Глава 2
Тристрам сильно похудел и отрастил бороду. Его давно уже перевели из Центра временного содержания под стражей Франклин-роуд в Столичное исправительное заведение (для мужчин) в Пентонвилле, где он пропорционально отрастающей бороде с каждым днем становился все более свирепым: часто, как горилла, тряс прутья своей клетки, угрюмо корябал скабрезные граффити на стенах, рычал на надзирателей, – короче, совершенно преобразился. Он жалел, что тут нет Джоселина, а еще того смазливого мальчишки Уилтшира: уж он бы задал им жару, и бровью не повел бы. Что до Дерека, то картины вырванных глаз, кастрации хлебным ножом и прочие симпатичные фантазии занимали большую часть бодрствования Тристрама.
Сокамерником Тристрама был ветеран уголовного мира лет шестидесяти – карманник, фальшивомонетчик, взломщик и барыга, человек серого собственного достоинства, от которого пахло затхлым.
– Будь у меня, – сказал он Тристраму этим октябрьским утром, – преимущество вашего образования, кто знает, каких высот я мог бы достичь.
Тристрам погремел прутьями и рявкнул. Его сокамерник мирно продолжал латать верхнюю челюсть кусочком пластилина, который умыкнул из мастерской.
– Так вот, – продолжал он, – невзирая на радость вашего общества на протяжении последних недель, не могу передать, как грустно мне будет уходить, особенно если погода еще немного продержится. Хотя, без сомнения, мне выпадет привилегия возобновить знакомство с вами в не столь отдаленном будущем.
– Послушайте, мистер Несбит, – сказал, отворачиваясь от прутьев, Тристрам. – В последний раз. Пожалуйста. Это будет услугой не только мне, но и всему обществу. Доберитесь до него. Прикончите его. У вас есть его адрес.
– И я вам в последний раз скажу, мистер Фокс. Снова в данном вопросе повторюсь, что в уголовной профессии я ради прибыли, а не ради удовольствия личных вендетт и тому подобного. Сколь бы мне ни хотелось оказать услугу другу, каковым я вас считаю, это идет вразрез с моими принципами.
– Это ваше последнее слово?
– С сожалением должен сказать, что определенно последнее.
– Ну тогда вы, мистер Несбит, распоследняя бесчувственная сволочь.
– Ну же, мистер Фокс, какие неподобающие выражения. Вы – молодой человек, и вам еще идти своей дорогой, поэтому не взыщите на совет старого чудака вроде меня. А именно: не теряйте самообладания. Без самообладания вы ничего не добьетесь. С самообладанием и отрешившись от эмоций, с вашей ученостью вы далеко пойдете. – Он прижал большим пальцем пластилин, крепивший зубы к пластмассовой челюсти, и, явно удовлетворенный результатом, вставил челюсть себе в рот. – Гораздо лучше. Так она еще послужит. Всегда сохраняйте элегантную внешность – таков мой совет начинающим. Таким, как, возможно, вы.
Приблизился звон ключей на кольце. Одетый в выцветший синий мундир надзиратель с рубленым лицом и впалой грудью открыл дверь камеры.
– Вы, – обратился он к мистеру Несбиту, – на выход.
Мистер Несбит со вздохом поднялся с нар.
– Где гребаный завтрак? – рявкнул Тристрам. – Завтрак гребаный опаздывает.
– Завтраки отменили, – отозвался надзиратель. – Начиная с сегодняшнего утра.
– Это нечестно, мать вашу! – крикнул Тристрам. – Это, мать вашу, чудовищно. Я требую встречи с гребаным начальством!
– Я уже вам говорил, – строго ответил надзиратель. – Перестаньте выражаться, а не то вам не поздоровится, помяните мое слово.
– Итак, – сказал, протягивая руку, мистер Несбит, – я с вами прощаюсь, надеясь на возобновление весьма приятного знакомства.
– Только послушайте, как складно он говорит, – встрял надзиратель. – Вам и тем, что вроде вас, неплохо бы взять с него пример, а не браниться почем зря.
И он вывел мистера Несбита, захлопнув за ним дверь и, точно упрекая, лязгнув ключом. Схватив свою железную ложку, Тристрам варварски вырезал на стене грязное ругательство.
Как раз когда он заканчивал косой росчерк последней буквы, со звоном и лязгом вернулся надзиратель.
– Вот вам новый товарищ, – сказал он. – Один из ваших, и совсем не джентльмен, с каким вы раньше сидели. Заходи, – велел он угрюмому субъекту с глазами, запавшими в угольные ямы глазниц, ярко-красным кривым носом и маленьким капризным стюартовским ртом. Свободный серый покаянный балахон очень даже ему шел, наводя на мысль о монашеской рясе.
– Привет, – сказал Тристрам. – Кажется, мы уже встречались.
– Мило, правда? – вставил надзиратель. – Воссоединение старых друзей.
Выйдя из камеры, он запер дверь и сардонически усмехнулся из-за прутьев. Потом зазвякал прочь.
– Мы встречались в «Монтегю», – вспомнил Тристрам. – Полицейские вас тогда чуток побили.
– Встречались? Побили? – неуверенно ответил субъект. – Столько встреч, столько людей, столько гонений и побоев. Как с Господом, так и со мной. – Он обвел темными глазами камеру и кивнул. Потом любезно сообщил: – Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя. Да прилипнет язык мой к небу моему, если не буду помнить тебя, если не вознесу Иерусалим превыше веселья моего[12].
– За что вы тут? – спросил Тристрам.
– Поймали меня, когда я служил мессу, – ответил тот. – Пусть меня и лишили сана, но я еще наделен силой. В последнее время появился спрос, растущий спрос. Сегодня собирается довольно большая паства, уж вы поверьте.
– Где?
– Это возвращение в катакомбы, – удовлетворенно ответил расстрига, – в заброшенные подземные туннели. Даже подземные поезда. Богослужение на ходу, как я это называю. Да, страх растет. Голод, этот всадник апокалипсиса, скачет по миру. Господь просит приемлемой жертвы для умиротворения своего гнева. И в своем роде, раз уж вино у нас вне закона, она ему преподносится. Что у нас тут? – Он всмотрелся в граффити Тристрама. – Наскальные надписи, да? Чтобы скоротать время?
Он сильно отличался от того человека, какого Тристрам помнил по краткой потасовке в «Монтегю». Теперь он был безмятежен, говорил размеренно и изучал высеченные Тристрамом непристойности точно неведомый язык.
– Но интересные. Вижу, вы вырезали несколько раз имя своего Творца. Помяните мои слова, все возвращается к Богу. Вы еще увидите, мы все еще увидим.
– Я употребил это слово, – безжалостно возразил Тристрам, – как вызов. Это просто ругательство, не более того.
– Вот именно, – с тихой радостью отозвался расстрига. – Все ругательства в основе своей религиозны. Все они относятся к плодородию, к процессам плодородия или органам деторождения. Бог, как нас учат, есть любовь.
Словно в насмешку над этим утверждением, огромные громкоговорители, установленные, подобно трубам судного дня, в воображаемых углах многоярусных круглых галерей, оглушительно рыгнули, и их непристойный звук упал в пустой желудок колодца.
– Внимание, – произнесли они.
И само слово («Внимание – взимание-мания-ия») как мяч отпрыгнуло от стен, так что призыв из самого дальнего динамика наложился на призыв из самого ближнего.
– Слушайте внимательно. Говорит начальник тюрьмы. – Это был усталый рафинированный голос члена королевского дома былых времен. – Я получил распоряжение Министра внутренних дел зачитать следующее заявление, которое в настоящий момент также зачитывается во всех школах, больницах, в конторах и на заводах королевства. Это молитва, составленная Министерством пропаганды.
– Вы это слышали? – в пораженном восторге заплясал священник-расстрига. – Благослови Господи, выходит по-нашему. Аллилуйя!
– Слушайте текст, – произнес усталый голос. Он кашлянул и продолжил гипнотическим речитативом: – Можно вообразить, что силы смерти, которые в настоящее время губят съедобную жизнь на нашей планете, обладают разумом, – в таком случае мы умоляем их остановиться. Если мы согрешили против них, позволив в слепоте своей животным импульсам превозмочь разум, мы, разумеется, от всего сердца сожалеем. Но мы признаем, что уже достаточно пострадали за совершенное зло, и твердо решили более не грешить. Аминь. – Голос начальника тюрьмы перешел в громкий кашель и, перед тем как исчезнуть, пробормотал: – Чушь какая.
Бормотание тут же подхватили на многочисленных ярусах камер.
Лицо сокамерника Тристрама посерело.
– Господи, прости и помилуй всех нас! – сказал он, глубоко шокированный, и перекрестился. – Их не туда занесло. Они молятся силам зла. Боже помоги нам!
Но Тристрам был вне себя.
– Разве вы не понимаете, что это значит?! – радостно крикнул он. – Это значит, что Межфаза подходит к концу. Самая короткая в истории. Государство на грани отчаяния. Грех, они говорят про грех! Нас скоро выпустят, со дня на день выпустят! – Он потер руки и прорычал: – Ох, Дерек, Дерек! Жду не дождусь!
Глава 3
Осень перешла в зиму, и та молитва, разумеется, осталась без ответа. Никто всерьез на ответ и не надеялся… разумеется… Это была лишь подачка иррациональному со стороны Министра внутренних дел: никто теперь не мог бы сказать, что Правительство его величества не испробовало все средства.
– Это только доказывает, – сказал в декабре Шонни, – что все сводится к Всемогущему. – Он был настроен гораздо оптимистичнее сокамерника Тристрама. – Либерализм означает покорение окружающей среды, а покорение окружающей среды означает науку, а наука означает гелиоцентричный подход, а гелиоцентричный подход предполагает возможность существования других форм разума помимо человеческого, и… – Он сделал глубокий вдох и хлебнул сливового вина. – И, понимаете, если признавать возможность такого разума, то придется признать и возможность существования сверхчеловеческого разума, и так мы приходим к Богу.
Он широко улыбнулся свояченице. Его жена на кухне старалась понять, как накормить семью скудным пайком.
– Но ведь сверхчеловеческий разум может быть злонамеренным, – возразила Беатрис-Джоанна. – Тогда это будет не Бог, так ведь?
– Если есть зло, – ответил Шонни, – должно быть и добро.
Его было не поколебать. Беатрис-Джоанна улыбнулась от веры в него. Через два месяца ей во многом придется положиться на Шонни. Жизнь внутри ее брыкалась. Беатрис-Джоанна раздобрела, но прекрасно себя чувствовала. Забот и треволнений хватало, но она была достаточно счастлива. Ее покалывало чувство вины перед Тристрамом, но более всего ее заботило, как сохранить свой главный секрет. Когда приходили гости или заглядывали работники, ей приходилось сбегать в уборную так быстро, насколько позволяло раздавшееся тело. Упражняться ей приходилось тайком, по ночам, гуляя с Мейвис среди засохших изгородей, в полях погибших ржи и ячменя.
Дети держались молодцом, давно уже наученные не разговаривать в школе или за ее пределами об опасных кощунствах своих родителей. Умалчивая о Боге, они умалчивали и о беременности тетки. Это были разумные красивые дети, хотя и худее, чем следовало бы: Димфна семи лет и Ллевелин – девяти. Сейчас, за день или два до Рождества, они вырезали из кусочков картона силуэты листьев омелы – вся естественная омела пала жертвой все той же неведомой порчи.
– Мы снова расстараемся в честь Рождества, – сказал Шонни. – У меня еще есть сливовое вино и достаточно алка. И в леднике лежат четыре бедные старые курицы. Воображать себе невообразимое будущее и после Рождества хватит времени.
В разговор вдруг встряла Димфна, которая, высунув от старательности язык, орудовала ножницами:
– Папа.
– Да, милая?
– А что на самом деле такого в Рождестве?
Димфна и Ллевелин были в равной мере детьми Государства, как и своих родителей.
– Ты знаешь что. Ты, как и я, прекрасно знаешь, в чем смысл праздника. Ллевелин, расскажи ей, в чем дело.
– Ну… это… – отозвался Ллевелин, вырезая, – просто один парень родился, понимаешь? Его убили, повесив на дереве, а потом съели.
– Для начала, – упрекнул Шонни. – Не парень.
– Ну человек, – отозвался Ллевелин. – Но человек все равно парень.
– Сын Божий, – ударил кулаком по столу Шонни. – Бог и человек. И его не съели, когда убили. Он отправился прямиком на небеса. А вот относительно поедания ты, благослови Господь твое сердце, был наполовину прав, но это мы себя поедаем. На мессе мы съедаем его тело и пьем его кровь. Но они преображены, понимаешь? Ты вообще слушаешь, что я говорю? Преображены в хлеб и вино.
– А когда он снова придет, – обрезал последний клочок картона Ллевелин, – его съедят по-настоящему.
– И что же, скажи на милость, ты имеешь в виду?
– Ну, съедят. Как съели Джима Уиттла. – Он начал старательно вырезать новый лист. – Так оно будет?
– Это еще что? – всколыхнулся Шонни. – Что ты такое говоришь, будто кого-то съели? Давай же говори, дитя.
Он тряхнул сына за плечо, но Ллевелин продолжал спокойно вырезать.
– Джим Уиттл не пришел в школу. Отец с матерью разрезали его и съели.
– Откуда ты знаешь? Где ты услышал эту возмутительную байку? Кто рассказывает тебе такие страшные истории?
– Это правда, папа, – вставила Димфна. – Как, хорошо получился? – спросила она, показывая вырезанный лист.
– Неважно, – нетерпеливо отрезал отец. – Ну же, выкладывайте! Кто рассказал вам эту гадкую страшилку?
– Никакая это не гадкая страшилка! – надулся Ллевелин. – Это правда. Мы проходили мимо их дома по пути из школы и сами все видели. У них на плите была большая такая кастрюля, и в ней сильно булькало. Кое-кто из ребят туда ходил, и они все видели.
Димфна захихикала.
– Прости всех нас Господь! – воскликнул Шонни. – Это ужасно и возмутительно, а вам только бы смеяться! Вы правду мне говорите? – Он встряхнул обоих детей. Потому что, святым именем клянусь, если вы шутите с такими жуткими вещами, обещаю, во имя Господа Иисуса Христа, я такую вам трепку задам, век не забудете.
– Правда! Правда! – взвыл Ллевелин. – Мы видели, мы оба видели. У хозяйки там был большой половник. И она накладывала еду на две тарелки, а от тарелок валил пар, и кое-кто из ребят тоже попросил, потому что им есть хотелось. Но мы с Димфной испугались, потому что говорят, что у отца с матерью Джима Уиттла не все дома, поэтому мы побежали быстрее домой, но нам велели никому не говорить.
– Кто велел никому не говорить?
– Они. Старшие мальчики. Фрэнк Бэмбер сказал, что побьет нас, если расскажем.
– Если что расскажете?
Ллевелин понурился.
– О том, что сделал Фрэнк Бэмбер.
– Что он сделал?
– У него в руке был большой кусок, но он сказал, что голодный. Но мы тоже были голодные, а у нас ничего не было. Мы просто убежали домой.
Димфна захихикала. Шонни опустил руки.
– Господи всемогущий!
– Потому что он его украл, понимаешь, папа, – объяснил Ллевелин. – Фрэнк Бэмбер схватил кусок и убежал, а родители Джима Уиттл на него страшно накричали.
Вид у Шонни сделался зеленый, Беатрис-Джоанна чувствовала то же самое.
– Ужас! Какой ужас! – выдохнула она.
– Но если мы едим того парня, который Бог, – упорствовал Ллевелин, – что тут ужасного? Если можно есть Бога, то почему нельзя Джима Уиттла?
– Потому что, если есть Бога, всегда остается достаточно, – рассудительно подвела итог Димфна. – Бога нельзя съесть совсем, потому что он вездесущий и бесконечный. Бога нельзя доесть. А ты у нас дурачок, – добавила она и стала дальше вырезать листья омелы.
Глава 4
– К вам посетитель, – сказал Тристраму надзиратель. – Но если станете на него ругаться и обзываться, как на меня, вам точно достанется, помяните мое слово, мистер Сквернослов. Сюда, пожалуйста, сэр, – обратился он к кому-то в коридоре.
Деревянным, маршевым шагом подошел человек в черном мундире, на погонах сверкала разламывающаяся яичная скорлупа.
– Никто вам тут вреда не причинит, сэр, поэтому нет нужды нервничать. Я вернусь через десять минут, сэр.
И надзиратель ушел.
– Послушайте, а я вас знаю, – сказал Тристрам, худой, слабый, с окладистой бородой.
Капитан улыбнулся. Сняв фуражку, он обнажил гладкие прямые и напомаженные волосы цвета ржавчины и, все еще улыбаясь, расправил левый ус.
– Отчего же не знать? – улыбнулся он. – У нас с вами была очень приятная, но, боюсь, как выяснилось, не слишком прибыльная попойка. В «Метрополе», знаете ли, пару месяцев назад.
– Да, я точно вас знаю, – с нажимом произнес Тристрам. – Лиц я не забываю. Учительская профессия берет свое. Ну, у вас есть приказ о моем освобождении? Время испытаний наконец миновало?
Священник-расстрига, который с недавнего времени стал требовать, чтобы его называли Блаженным Амброзом Бейли, легкомысленно поднял взгляд.
