Лунная Долина Лондон Джек
– Знаете, Саксон, сколько раз мне приходилось драться добросовестно, не щадя себя, чтобы победить, перед толпой зрителей – спившихся, прокуренных насквозь, еле живых мозгляков! От одного их вида меня тошнило! И эта мразь, которая не вынесла бы и одного удара в подбородок или под ложечку, подстрекала меня и требовала крови. Заметьте – крови, – а у самих и рыбьей-то нет в жилах! Даю слово, я предпочел бы выйти в бой перед одним зрителем, – хотя бы перед вами, – только пусть это будет кто-нибудь, кто мне приятен. Тогда бы я гордился. Но драться перед этими слабоумными болванами, перед этими слизняками, и чтобы они аплодировали мне? Мне?.. Неужели вы осудите меня за то, что я покончил с этим грязным делом? Да я бы охотнее выступал перед старыми заезженными клячами, которым место только на свалке, чем перед этой мразью, ведь у нее и в жилах-то не кровь, а мутная вода с Контра-Косты в пору дождей.
– Я… я не думала, что бокс… такая вещь, – сказала Саксон упавшим голосом и, невольно выпустив вожжи, опять откинулась на спинку сиденья.
– Не бокс, а публика, которая на него смотрит, – вдруг возразил он ревниво. – Конечно, бокс может повредить здоровью молодого человека, постепенно отнять у него силы и прочее. Но меня больше всего возмущают эти болваны в публике. Даже их восторг и их похвала унизительны. Понимаете? Это меня роняет. Представьте себе, что этакий пьяный дохляк, который больной кошки боится и не достоин даже пальто подать порядочному человеку, становится на дыбы, орет и подзуживает меня – меня!.. Ха-ха! Посмотрите-ка, что он делает! Вот шельма!
Большой бульдог крадучись перебиравшийся через улицу, прошел слишком близко от Принца, и Принц вдруг оскалил зубы, опустил голову и натянул вожжи, стараясь схватить собаку.
– Вот он – настоящий храбрец, наш Принц, – сказал Билл, – и у него все естественно. Он старается куснуть собаку вовсе не потому, что какой-то бездельник его на пса натравил, – он поступает так по собственному побуждению. И это правильно. Это хорошо. Потому что естественно. Но на ринге, перед публикой – нет, Бог с ними, Саксон!..
И Саксон, поглядывавшая на него сбоку и наблюдавшая, как он уверенно правит лошадьми, проезжая в это воскресное утро по улицам, и как осадил их, когда им попались по пути два мальчика в детской повозке, – Саксон вдруг почувствовала в нем скрытые глубины и порывы, мощное и пленительное сочетание пылкого темперамента и затаенных страстей с далекой и суровой, как звезды, печалью; первобытной дикости, смелой, как у волка, и прекрасной, как у породистой лошади, с гневом карающего ангела и с какой-то неистощимой вневозрастной юностью, полной огня и жизни. Она была испугана и потрясена, по-женски рвалась к нему через все эти пропасти, ибо сердце ее и объятия жаждали его, и она невольно шептала, отзываясь на это чувство всеми струнами своей души: «Милый… милый!»
– И знаете, Саксон, – продолжал он прерванный разговор, – я иногда так их ненавидел, что мне хотелось перепрыгнуть через канаты, ворваться в эту толпу, надавать им по шее. Я бы им показал, что такое бокс! Был такой вечер, когда мы дрались с Биллом Мэрфи. Ах, если бы вы знали его! Это мой друг. Самый чудесный и веселый парень, когда-либо выходивший на ринг! Мы вместе учились в школе, вместе росли. Его победы были моими победами. Его неудачи – моими неудачами. Оба мы увлекались боксом. Нас выпускали друг против друга, и не раз. Дважды мы кончали вничью; потом раз победил он, другой раз – я. И вот мы вышли в пятый раз. Вы понимаете – в пятый раз должны бороться два человека, которые любят друг друга. Он на три года старше меня. У него есть жена и двое-трое ребят, я их тоже знаю. И он мой друг. Вы представляете себе?
Я на десять фунтов тяжелее его, но для тяжеловесов это не важно. Я лучше чувствую время и дистанцию. И лучше веду нападение. Но он сообразительнее и проворнее меня. Я никогда не отличался проворством. И оба мы одинаково работаем и левой и правой, и у обоих сильный удар. Я знаю его удары, а он мои, и мы друг друга уважаем. У нас равные шансы: две схватки вничью и по одной победе. У меня – говорю по чести – никакого предчувствия, кто победит, – словом, мы равны!
И вот… начинается бой… Вы не трусиха?
– Нет, нет! – воскликнула она. – Рассказывайте! Я хочу слушать! Вы такой удивительный!
Он как должное принял эту похвалу, не отводя от Саксон спокойных ясных глаз.
– И вот мы начали. Шесть раундов, семь, восемь; и ни у того, ни у другого нет перевеса. Отражая его выпады левой рукой, мне удалось дать ему короткий апперкот правой, но и он двинул меня в челюсть и по уху, да так сильно, что в голове зашумело и загудело. Словом, все шло великолепно, и казалось, дело кончится опять вничью. Матч ведь, как вы знаете, – двадцать раундов.
А потом случилось несчастье. Мы только что вошли в клинч, и он нацелился левым кулаком мне в лицо. Попади он в подбородок – я бы рухнул. Я наклонился вперед, но недостаточно быстро, и удар пришелся по скуле. Даю слово, Саксон, у меня от этого удара посыпались искры из глаз. Но все-таки это не могло мне повредить, потому что тут кости крепкие. А себя он этим погубил, он сильно зашиб себе большой палец, который разбил еще мальчиком, когда боксировал на песках Уоттс-Тракта. И вот этим пальцем он ударил меня по скуле, – а она у меня каменная, – вывихнул его и повредил опять те же мышцы, они уже не были такими крепкими. Но я не хотел этого. Это коварная уловка, хотя в состязаниях и допускается, а состоит она в том, что противник ушибает себе руку о вашу голову. Но не между друзьями. Я бы не сделал этого по отношению к Биллу Мэрфи ни за какие деньги. Несчастье случилось только из-за моей медлительности, – да уж я такой родился.
Вы не знаете, Саксон, что такое ушиб! Это можно понять, только когда ударишься ушибленным местом. Что оставалось делать Биллу Мэрфи? Он уже не мог нападать, пользуясь обеими руками. И он знал это. И я знал. И судья. Но больше никто. И он старался делать вид, что его левая в полном порядке, – но ведь это было не так. Каждое прикосновение причиняло ему такую боль, точно в его тело вонзали нож. Он не мог нанести левой рукой ни одного стоящего удара. И все-таки ему было нестерпимо больно. Двигай не двигай – все равно больно. А тут каждый выпад левой, от которого я и не думал увертываться, так как знал, что ничего за ним нет, отдавался у него прямо в сердце и вызывал более мучительные страдания, чем тысячи болячек или самых увесистых ударов, – и с каждым разом все хуже и хуже.
Теперь представьте себе, что мы деремся с ним для забавы, где-нибудь во дворе, и он ушиб себе палец. Мы сняли бы перчатки, я мгновенно перевязал бы этот бедный палец и наложил на него холодный компресс, чтобы не было воспаления. Но нет! Это состязание для публики, которая заплатила деньги, чтобы видеть кровь, и она хочет ее увидеть! Разве это люди? Это волки!
Нечего и говорить, что ему уже было не до драки, да и я на него не наседал. Со мной черт знает что творилось, и я не знал, как мне быть дальше. А в публике это заметили и кричат: «Кончай! Жульничество! Обман! Дай ему хорошенько! Держу за тебя, Билл Робертc!» – и тому подобный вздор.
«Бейся, – шепчет мне в бешенстве судья, – а то я объявлю, что ты бьешься нечестно, и дисквалифицирую тебя. Слышишь ты, Билл?» Он сказал мне это и еще ткнул в плечо, чтобы я понял, кого он имеет в виду.
Разве это хорошо? Разве это честно? А знаете, из-за чего мы боролись? Из-за ста долларов. Подумайте только! И нужно было довести борьбу до конца и сделать все, чтобы погубить своего друга, потому что публика на нас ставила! Мило, не правда ли? Ну, это и был мой последний матч, навсегда! Хватит с меня!
«Выходи из игры, – шепнул я Мэрфи во время клинча, – ради Бога, выходи!» А он шепнул мне в ответ: «Не могу, Билл, ты знаешь, что не могу».
Тут судья нас растащил, и публика начала орать и свистать.
«Ну-ка, черт тебя возьми, наддай, Билл Робертc, прикончи его», – говорит мне судья. А я посылаю его к дьяволу, и опять мы с Мэрфи входим в клинч, и он опять ушибает палец, и я вижу – лицо у него скривилось от боли. Спорт? Игра? Да разве это спорт? Видишь муку в глазах того, кого любишь, знаешь, что он любит тебя, и все-таки причиняешь ему боль! Я не мог этого вынести. Но публика поставила на нас свои деньги! А мы сами не в счет. Мы продали себя за сто долларов, и теперь хочешь не хочешь, а доводи дело до конца.
Честное слово, Саксон, мне тогда хотелось нырнуть под канат, избить этих крикунов, которые требовали крови, и показать им, что такое кровь.
«Ради Бога, Билл, – просит он меня во время клинча, – кончай со мной. Я не могу сдаться сам…»
И знаете что – я там же, на ринге, во время клинча заплакал. «Не могу, Билл», – говорю, – и обнял его, как брата. А судья рычит и расталкивает нас, публика ревет: «Наддай! Бей его! Кончай! Чего ты смотришь? Дай ему в зубы, свали его!»
«Ты должен, Билл, не поступай по-свински», – просит Мэрфи и так ласково глядит мне в глаза, а судья опять растаскивает нас.
А волки все воют: «Жулье! Жулье! Обман!» – и не хотят успокоиться.
Ну что же, я выполнил их требование. Мне ничего другого не оставалось. Я сделал ложный выпад. Он выбросил левую руку, я быстро отклонился вправо, подставил плечо и нанес ему удар справа в челюсть. Он знал этот трюк. Сотни раз он пользовался им сам и защищался от него плечом. Но теперь он не защищался. Он открылся для удара. Что ж, это был конец. Мой друг повалился на бок, проехал лицом по просмоленному холсту и замер, подогнув голову, будто у него шея сломана. И я – я сделал это ради ста долларов и ради людей, которые плевка моего не стоят! Потом я схватил Мэрфи на руки, унес его и помог привести в чувство. Все эти мозгляки были довольны: они же заплатили свой денежки и видели кровь, видели нокаут! А человек, которого они мизинца не стоят и которого я любил, лежал на матах без чувств, с разбитым лицом…
Билл замолчал, глядя прямо перед собой, на лошадей. Лицо его было сурово и гневно. Затем он вздохнул, посмотрел на Саксон и улыбнулся.
– С тех пор я больше не выступаю. Мэрф смеется надо мной. Он продолжает участвовать в матчах, но так, между прочим. У него хорошая специальность. А время от времени, когда нужны деньги – крышу покрасить, либо на врача, либо старшему мальчику на велосипед, – Мэрфи выступает в клубах за сотню или полсотни долларов. Я хочу, чтобы вы познакомились, когда это будет удобно. Он, как я вам уже говорил, золото-парень. Но от всей этой истории мне было в тот вечер очень тяжело.
Снова лицо Билла стало жестким и гневным, и Саксон бессознательно сделала то, что женщины, стоящие выше ее на социальной лестнице, делают с притворной непосредственностью: она положила руку на его руку и крепко ее сжала. Наградой была улыбка его глаз и губ, когда он повернулся к ней.
– Чудно! – воскликнул он. – Никогда я ни с кем так много не болтал. Я всегда больше молчу и берегу свои мысли про себя. Но к вам у меня другое отношение – мне почему-то хочется, чтобы вы меня знали и понимали; вот я и делюсь с вами своими мыслями. Танцевать-то может всякий.
Они ехали городскими улицами, миновали ратушу, Четырнадцатую улицу с ее небоскребами и через Бродвей направились к Маунтэн-Вью. Повернув от кладбища направо, они выехали через Пьемонтские холмы к Блэр-парку и углубились в прохладную лесную глушь Джэкхейского ущелья. Саксон не скрывала своего удовольствия и восхищения: лошади мчали их с такой быстротой.
– Какие красавцы! – сказала она. – Мне никогда и не снилось, что я буду кататься на таких лошадях. Боюсь вот-вот проснуться, и все окажется только сном. Я уже говорила вам, как я люблю лошадей. Кажется, отдала бы все на свете, чтобы иметь когда-нибудь собственную лошадь.
– А ведь странно, правда, – отвечал Билл, – что я люблю лошадей именно вот так? Хозяин уверяет, что у меня на лошадей особый нюх. Сам он болван, ни черта в них не смыслит. Между тем у него, кроме вот этой пары выездных, двести огромных тяжеловозов, а у меня ни одной лошади.
– Но ведь лошадь создал Господь Бог, – сказала Саксон.
– Да уж, конечно, не мой хозяин. Так почему же у него их столько? Двести голов, говорю вам! Уверяет, будто он завзятый лошадник. А я даю слово, Саксон, что все это вранье; вот мне дорога последняя облезлая лошаденка в его конюшне. И все-таки лошади принадлежат ему! Разве это не возмутительно?
Саксон сочувственно засмеялась:
– Еще бы! Я вот, например, ужасно люблю нарядные блузки и целые дни занимаюсь разглаживанием самых очаровательных, какие только можно себе представить, – но блузки-то чужие! И смешно – и несправедливо!
Билл стиснул зубы в новом приступе гнева.
– А какими путями иные женщины добывают эти блузки? Меня зло берет, что вы должны стоять и гладить их. Вы понимаете, что я имею в виду, Саксон. Нечего играть в прятки. Вы знаете. И я знаю. И все знают. А свет устроен так по-дурацки, что мужчины иногда не решаются говорить об этом с женщинами. – Тон у него был смущенный, но в то же время чувствовалось, что он уверен в своей правоте. – С другими девушками я таких вопросов даже не касаюсь: сейчас вообразят, что это неспроста и я чего-то от них хочу добиться. Даже противно, до чего они везде ищут нехорошее. Но вы не такая. С вами я могу говорить обо всем. Я знаю. Вы – как Билл Мэрфи, – словом, как мужчина!
Она вздохнула от избытка счастья и невольно бросила на него сияющий любовью взгляд.
– И я чувствую то же самое, – сказала она. – Я никогда не решилась бы говорить о таких вещах со знакомыми молодыми людьми, они сейчас же этим воспользовались бы. Когда я с ними, мне кажется, что мы друг другу лжем, обманываем, ну… морочим друг друга, как на маскараде. – Она нерешительно помолчала, потом заговорила опять, тихо и доверчиво: – Я ведь не закрывала глаза на жизнь. Я многое видела и слышала; и меня мучили искушения, когда прачечная, бывало, надоест до того, что, кажется, готова на все пойти. И у меня могли бы быть нарядные блузки и все прочее… может быть, даже верховая лошадь. Был тут один кассир из банка… и заметьте, женатый. Так он прямо предложил мне… Ведь не церемониться же со мной! Он же не считал меня порядочной девушкой, с какими-то чувствами, естественными для девушки, а так – ничтожеством. Разговор между нами был чисто деловой. Тут я узнала, каковы мужчины. Он объяснил мне точно, что он для меня сделает. Он…
Голос ее печально замер, и она слышала, как в наступившей тишине Билл заскрипел зубами.
– Можете не рассказывать! – воскликнул он. – Я знаю. Жизнь грязна, несправедлива, отвратительна! Неужели люди могут так жить? В этом е нет никакого смысла. Женщин – славных, хороших женщин – продают и покупают, как лошадей. И я не понимаю женщин. Но не понимаю и мужчин. Если мужчина покупает женщину, она его, конечно, надует. Это же смешно. Возьмите хотя бы моего хозяина с его лошадьми. У него ведь есть и женщины. Он может, пожалуй, купить и вас, потому что даст хорошую цену. Ах, Саксон, вам, конечно, очень пристали нарядные блузки и всякая мишура, но, даю слово, я не могу допустить и мысли, чтобы вы платили за них такой ценой. Это было бы просто преступлением…
Он вдруг смолк и натянул вожжи. За крутым поворотом дороги показался мчавшийся автомобиль. Шофер резко затормозил машину, и сидевшие в ней пассажиры с любопытством уставились на молодого человека и девушку, легкий экипаж которых мешал им проехать. Билл поднял руку.
– Объезжайте нас с наружной стороны, приятель, – сказал он шоферу.
– И не подумаю, милейший, – отвечал тот, смерив опытным взглядом осыпающийся край дороги и крутизну склона.
– Тогда будем стоять, – весело заявил Билл. – Я правила езды знаю. Эти кони никогда не видели машины, и если вы воображаете, что я позволю им понести и опрокинуть коляску на крутизне, жестоко ошибаетесь.
Сидевшие в автомобиле шумно и возмущенно запротестовали.
– Не будь нахалом, хоть ты и деревенщина, – сказал шофер, – ничего с твоими лошадьми не случится. Освободи место, и мы проедем. А если ты не…
– Это сделаешь ты, приятель, – ответил Билл. – Разве так разговаривают с товарищем? Со мной спорить бесполезно. Поезжайте-ка обратно вверх по дороге, и все. Доедете до широкого места, и мы прокатим мимо вас. Как же быть, раз влипли? Давай задний ход.
Посоветовавшись с пассажирами, которые начинали нервничать, шофер наконец послушался, дал задний ход, и вскоре машина исчезла за поворотом.
– Вот прохвосты! – засмеялся Билл, обращаясь к Саксон. – Если у них есть автомобиль да несколько галлонов бензина, так они уже воображают себя хозяевами всех дорог, которые проложили мои и ваши предки.
– Что ж, до вечера, что ли, будем канителиться? – раздался голос шофера из-за поворота. – Трогайте. Вы можете проехать.
– Заткнись! – презрительно отвечал Билл. – Проеду, когда надо будет. А если вы мне не оставили достаточно места, так я перееду и тебя и твоих дохлых франтов.
Он слегка шевельнул вожжами, и мотавшие головой, неутомимые кони без всякого понукания, легко взяли крутой склон и объехали машину, стоявшую с включенным мотором.
– Так на чем мы остановились? – снова начал Билл, когда перед ними опять потянулась пустынная дорога. – Да взять хотя бы моего хозяина. Почему у него могут быть двести лошадей, сколько хочешь женщин и все прочие блага, а у нас с вами ничего?
– У вас красота и здоровье, Билли, – сказала Саксон мягко.
– И у вас тоже. Но мы этот товар продаем, точно материю за прилавком – по стольку-то за метр. Вы и сами знаете, что сделает из вас прачечная через несколько лет. А посмотрите на меня! Я каждый день продаю понемногу свою силу. Поглядите на мой мизинец. – Он переложил вожжи в одну руку и показал ей другую. – Я не могу его разогнуть, как другие пальцы, и я владею им все хуже и хуже. И вывихнул я его не во время бокса— это от моей работы. Я продал свою силу за прилавком. Видали вы когда-нибудь руки старого возчика, правившего четверкой? Они точно когти – такие же скрюченные и искривленные.
– В старину, когда наши предки шли через прерии, все было по-другому, – заметила Саксон. – Правда, они, наверно, тоже калечили себе руки работой, но зато ни в чем не чувствовали недостатка – и лошади у них были и все.
– Конечно. Ведь они работали на себя. И руки калечили ради себя. А я калечу ради хозяина. Знаете, Саксон, у него руки мягкие, как у женщины, которая никогда не знала труда. А ведь у него есть и лошади и конюшни, но он палец о палец не ударит. Я же с трудом выколачиваю деньги на харчи да на одежду. И меня возмущает: почему все так устроено на свете? И кто так устроил? – вот что я хотел бы знать. Ну хорошо, теперь другие времена. А кто сделал, что они стали другие?
– Да уж, конечно, не Бог.
– Голову готов дать на отсечение, что не он! И это тоже меня очень занимает: существует он вообще где-нибудь? И если он правит миром, – а на что он нужен, если не правит, – то почему он допускает, чтобы мой хозяин или такие вот люди, как этот ваш кассир, имели лошадей и покупали женщин – милых девушек, которым бы только любить своих мужей да рожать ребят, и не стыдиться их, и быть счастливыми, как им хочется?..
Глава одиннадцатая
Лошади, хотя Билл и давал им часто передохнуть, были все в мыле после подъема по крутой старой дороге, ведшей в долину Мораги; перевалив через холмы Контра-Коста, экипаж стал по такому же крутому склону спускаться в зеленое, тихое, освещенное солнцем Редвудское ущелье.
– Ну, разве не здорово? – спросил Билл, указывая широким жестом на группы деревьев, под которыми журчала невидимая вода, и на гудящих пчел.
– Мне здесь ужасно нравится, – подтвердила Саксон. – Так и тянет пожить в деревне, а ведь я всю жизнь провела в городе.
– Я тоже, Саксон, никогда не жил в деревне, хотя все мои предки всю жизнь провели в деревне.
– А ведь в старину не было городов. Все жили в деревне.
– Вы, пожалуй, правы, – кивнул Билл. – Им поневоле приходилось жить в деревне.
У легкого экипажа не было тормозов, и Билл все свое внимание обратил теперь на лошадей, сдерживая их при спуске по крутой извилистой дороге. Саксон закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья, отдаваясь чувству невыразимо блаженного отдыха. Время от времени он поглядывал на ее лицо и закрытые глаза.
– Что с вами? – спросил он наконец с ласковой тревогой. – Нездоровится?
– Нет, – ответила она, – но все так хорошо, что я боюсь глаза открыть. Хорошо до боли. Все такое честное…
– Честное? Вот чудно!
– А разве нет? По крайней мере мне так кажется – честное! А в городе дома, и улицы, и все – нечестное, фальшивое. Здесь совсем другое. Я не знаю, почему я сказала это слово. Но оно подходит.
– А ведь вы правы! – воскликнул он. – Теперь я и сам вижу, когда вы сказали. Здесь нет ни притворства, ни жульничества, ни лжи, ни надувательства. Деревья стоят, как выросли, – чистые, сильные, точно юноши, когда они первый раз вышли на ринг и еще не знают всех его подлостей, тайных нечестных сговоров, интриг и уловок в пользу тех, кто поставил больше денег для обмана публики. Да, тут действительно все честно. И вы все это понимаете, верно, Саксон?
Он смолк, задумался, долго изучал ее мягким, ласкающим взглядом, и этот взгляд вызвал в ней сладкий трепет.
– Знаете, мне очень хотелось бы как-нибудь драться при вас, только чтобы встреча была серьезная, когда надо каждое мгновение быть начеку. Я бы до смерти гордился этим. И если бы я знал, что вы смотрите на меня, я бы наверняка победил; это было бы честное состязание, ручаюсь вам. И вот что занятно: за всю мою жизнь мне еще ни разу не хотелось драться на глазах у женщин. Визжат, пищат и ничего не понимают. Но вы бы поняли. Спорю на что угодно, все бы поняли.
Немного спустя, когда они ехали крупной рысью мимо расположенных в долине мелких фермерских участков с золотившимися на солнце зрелыми колосьями, Билл снова обратился к Саксон:
– Слушайте, вы, наверно, уж не раз были влюблены? Расскажите-ка. Что это такое – любовь?
Она медленно покачала головой:
– Я только воображала, что влюблена, да и то не часто это было…
– Значит, все-таки бывало? – воскликнул он.
– В сущности, ни разу, – успокоила она его, втайне радуясь его бессознательной ревности. – А по-настоящему я никогда не была влюблена. Иначе я была бы уже замужем. Когда любишь человека, по-моему, единственное, что остается, – это выйти за него.
– А если он вас не любит – тогда что?
– Ну, не знаю, – отвечала она с улыбкой, шутливой и вместе с тем гордой. – Мне кажется, я заставила бы его полюбить меня.
– Уверен, что заставили бы! – пылко откликнулся Билл.
– Беда в том, – продолжала она, – что тем мужчинам, которые в меня влюблялсь, я никогда не отвечала взаимностью… О, посмотрите!
Дорогу перебежал дикий кролик, оставив за собой легкое облачко пыли, которое тянулось по его следу, как дымок. На следующем повороте из-под самых лошадиных копыт выпорхнула стайка перепелок. Билл и Саксон невольно вскрикнули от восхищения.
– Эх, жалко, что я не родился фермером! Люди не затем были созданы, чтобы жить в городах.
– Во всяком случае, не такие, как мы, – прибавила она с глубоким вздохом и, помолчав, продолжала: – Здесь все так прекрасно! Прожить всю жизнь среди природы— это похоже на блаженный сон. Иногда я жалею, что не родилась индианкой.
Билл несколько раз пытался что-то сказать, но, видимо, удерживался.
– А насчет этих молодых людей, в которых, вам казалось, что вы влюблены, – начал он наконец, – вы так и не договорили…
– Вам непременно хочется знать? – спросила она. – Право, они того не стоят.
– Конечно, я хочу знать. Ну же! Валяйте!
– Первым был некий Ол Стэнли…
– Чем он занимался? – строго спросил Билл, точно имел право задавать ей такие вопросы.
– Он был игрок.
Лицо Билла сразу помрачнело, глаза затуманились, и в его быстро брошенном на нее взгляде Саксон прочла внезапное сомнение.
– О, это не так страшно, – засмеялась она. – Мне было всего восемь лет. Видите, я начинаю с самого начала. Я его встретила вскоре после смерти моей матери, когда меня взял на воспитание некто Кэди. Этот Кэди содержал гостиницу и бар в Лос-Анжелосе. Гостиница была маленькая; в ней останавливались главным образом рабочие, даже чернорабочие, а также железнодорожные служащие, и, как я теперь думаю, Ол Стэнли клал себе в карман немалую часть их заработка. Он был такой красивый, тихий; голос ласковый, чудесные глаза и такие мягкие, чистые руки. Как сейчас вижу их. После обеда он иногда играл со мной, угощал конфетами и делал маленькие подарки. Большую часть дня он спал. Я тогда не понимала – почему. Мне казалось, что это переодетый волшебный принц. Его убили тут же в баре, но перед тем он успел убить того, кто нанес ему смертельную рану. Так и кончилась моя первая любовь.
Потом я влюбилась, когда мне минуло тринадцать и я после приюта жила у брата, – я и до сих пор у него живу. Мой герой был мальчишка-булочник, он развозил булки. Почти каждое утро, идя в школу, я встречала его. Он ехал вниз по Вуд-стрит, затем сворачивал на Двенадцатую. Может быть, меня привлекло к нему то, что он правил лошадью. Во всяком случае, я любила его месяца два; но он лишился места или с ним еще что-то случилось, и хлеб стал развозить другой подросток. Так мы и слова не сказали друг другу.
Потом, уже в шестнадцать, появился бухгалтер. Мне везет на бухгалтеров! Ведь это бухгалтера нашей прачечной избил Чарли Лонг, когда, приревновал меня. А с тем я познакомилась, когда работала у Хикмейера на консервном заводе. У него тоже были нежные руки! Но он скоро мне опротивел. Он был… как бы сказать… ну… из того же теста, что и ваш хозяин. И я никогда по-настоящему не любила его, честное слово, Билли. Я сразу почувствовала, что в нем что-то не так. А когда я работала на фабрике картонных коробок, мне показалось, что я полюбила приказчика из «Эмпориума» Кана, – знаете, на Одиннадцатой и на Вашингтон-стрит. Этот был такой приличный. Прямо горе было с ним. Слишком приличный! Никакого огонька, никакой жизни. Он хотел на мне жениться. Но это меня ничуть не соблазняло. Ясно, что я его не любила. Такой узкогрудый, тощий, руки всегда холодные, потные. А уж зато одет – прямо картинка! Он уверял, что утопится и все такое, однако я порвала с ним.
А потом… потом ничего больше и не было. Наверно, я стала уж очень разборчивой, мне казалось – никто не стоит любви. Мои отношения с мужчинами были скорее какой-то игрой или борьбой. Но мы не боролись честно и открыто. Всегда казалось, будто мы прячем друг от друга свои карты. Мы никогда не объяснялись начистоту, каждый словно старался другого перехитрить. Чарли Лонг все-таки вел себя честно. И тот кассир из банка – тоже. Но и они возбуждали во мне враждебное чувство. Всегда у меня появлялось такое ощущение, что с мужчинами надо быть начеку. Они меня при случае не пощадят, – это я знала твердо.
Саксон замолчала и посмотрела на четкий профиль Билла, внимательно правившего лошадьми. Он вопросительно взглянул на нее и встретил ее смеющийся взгляд. Она устало потянулась.
– Вот и все! Я вам все рассказала – первому мужчине за всю мою жизнь. Теперь ваша очередь.
– Мне тоже особенно нечего рассказывать, Саксон. Меня к девушкам никогда сильно не тянуло, – то есть настолько, чтобы жениться. Я больше привязывался к мужчинам, к таким парням, как Билл Мэрфи. А потом я слишком увлекался – сначала тренировкой, затем боксом, и возиться с женщинами мне было некогда. Поверьте, Саксон, хоть я и не всегда вел себя безукоризненно, – вы понимаете, про что я говорю, – все же я ни одной девушке еще не объяснился в любви. Не было основания.
– Но ведь девушки все равно вас любили, – поддразнила она его, хотя сердце ее радостно затрепетало от этого признания чистой и нетронутой души.
Он повернулся к лошадям.
– И не одна и не две, а очень, очень многие, – настаивала она.
Он все еще не отвечал.
– Разве не правда?
– Может быть, и правда, да не моя вина, – медленно проговорил он. – Если им хотелось строить мне глазки, так я тут при чем? Но и я волен был сторониться их, верно? Вы не представляете себе, Саксон, как женщины бегают за боксерами. Иной раз мне казалось, что у всех у них – и у женщин и у девушек – нет ни на столечко стыда, обыкновенного женского стыда. И я вовсе не избегал их, нет, но я и не гонялся за ними. Дурак тот мужчина, который из-за них страдает.
– Может, вы просто не способны любить? – заметила она.
– Может быть, – последовал ответ, повергший ее в уныние. – Во всяком случае, я не могу себе представить, чтобы полюбил девушку, которая сама мне вешается на шею. Это хорошо для мальчишек, а настоящему мужчине не нравится, когда женщина за ним бегает.
– Моя мать всегда говорила, что выше любви нет ничего на свете, – заметила Саксон. – И она писала стихи о любви. Некоторые из них были напечатаны в газете «Меркурий» в Сан-Хосе.
– А как вы смотрите на любовь?
– О, я не знаю… – уклончиво отвечала она, глядя ему в глаза с неторопливой усмешкой. – Но в такой день, как сегодня, мне кажется, что жить на свете – очень хорошо!
– Несомненно, – поспешно добавил он. – И еще когда такая прогулка…
В час Билл свернул с дороги и остановился на лесной полянке.
– Теперь мы закусим, – сказал он. – Я решил, что будет приятнее позавтракать вдвоем в лесу, чем заезжать в какой-нибудь деревенский трактир. Здесь мы можем расположиться удобно и спокойно, и я прежде всего распрягу лошадей. Спешить нам некуда. А вы займитесь завтраком, выньте все из корзинки и разложите на фартуке от экипажа.
Саксон принялась распаковывать корзину и ужаснулась расточительности Билла. Она извлекла оттуда множество всяких припасов: груду сандвичей с ветчиной и цыплятами, салат из крабов, крутые яйца, свежий студень, маслины и пикули, швейцарский сыр, соленый миндаль, апельсины и бананы и несколько бутылок пива. Ее смутило и разнообразие закусок и их обилие; казалось, Билл задался целью опустошить целый гастрономический магазин.
– Ну зачем вы истратили столько денег? – упрекнула его Саксон, когда он опустился на траву рядом с ней. – Этим можно артель каменщиков накормить.
– Уж очень все вкусные вещи… верно?
– Ну конечно, – успокоила она его, – только уж очень много, вот в чем беда.
– Тогда все в порядке, – заявил он. – Не люблю, когда в обрез. Возьмите немного пива, промочить горло с дороги. Кстати, осторожнее со стаканами – придется их вернуть.
Когда они позавтракали, Билл лег на спину, закурил папиросу и стал расспрашивать Саксон о ее детстве и юности. Она рассказала про жизнь у брата, – она платит ему четыре с половиной доллара в неделю за свое содержание. Пятнадцати лет она окончила школу и поступила на джутовую фабрику, на четыре доллара в неделю, из которых три приходилось отдавать Саре.
– А тот трактирщик, помните? – спросил Билл. – Почему он взял вас на воспитание?
Саксон пожала плечами:
– Право, не знаю. Может быть, оттого, что всем моим родственникам плохо жилось. Едва на жизнь хватало. Кэди – трактирщик, он был солдатом в роте отца и клялся именем «капитана Кита» – так они его прозвали. Отец не дал хирургам отрезать Кэди ногу, когда его ранили во время войны, и тот навсегда сохранил благодарность к своему старому командиру. Гостиница и бар давали ему хороший доход, и я потом узнала, что он нам очень много помогал, платил врачам и похоронил мою мать рядом с отцом. Я должна была, по желанию мамы, поехать к дяде Виллу, но в Вентурских горах, где находилось его ранчо, произошли беспорядки и были даже убитые. Все вышло из-за гуртовщиков и каких-то там изгородей. Дядя долго просидел в тюрьме, а когда он вышел, ранчо его было продано с молотка по иску адвокатов. Он был тогда уже стариком – нищий, с больной женой на руках; и ему пришлось поступить ночным сторожем за сорок долларов в месяц. Поэтому он ничем не мог мне помочь, и меня взял Кэди.
Кэди был очень хороший человек, хоть и трактирщик.
Жена у него была рослая, красивая такая… Правда, вела она себя не совсем хорошо… Так я потом слышала. Но ко мне она относилась прекрасно, потому мне дела нет до того, что про нее рассказывали, – даже если это и верно. От нее я видела только хорошее. После смерти мужа она совсем сбилась с пути, вот я и попала в сиротский приют. Жилось мне там очень неважно, однако я пробыла в нем три года. А тут Том женился, получил постоянную работу и взял меня к себе. И вот с тех пор я у него и почти все время работаю.
Она устремила вдаль печальный взгляд и остановила его на какой-то изгороди, поднимавшейся среди цветущих маков. Билл все еще лежал на траве, с удовольствием разглядывая снизу вверх чуть заостренный овал ее женственного личика; наконец он неторопливо коснулся ее и прошептал:
– Бедная детка!
При этом его рука ласково обхватила запястье ее обнаженной до локтя руки; и когда, опустив глаза, она посмотрела на него, то прочла на его лице удивление и радость.
– Какая у вас прохладная кожа, – заметил он, – а я всегда горячий. Троньте-ка.
Его рука была теплая и влажная, и она заметила у него на лбу и на чисто выбритой верхней губе мелкие, как бисер, капельки пота.
– Ой, да вы весь мокрый!
Она склонилась над ним и отерла своим платком сначала его лоб и губы, а затем и ладони.
– Я, верно, дышу через кожу, – засмеялся он. – Наши умники в гимнастических школах и тренировочных лагерях уверяют, что это признак здоровья. Но сегодня я почему-то потею больше, чем обычно. Чудно, правда?
Чтобы вытереть ему ладони, ей пришлось снять его руку со своей, но, как только она кончила, пальцы Билла опять легли на прежнее место.
– Нет, на самом деле у вас замечательно прохладная кожа, – повторил он, опять удивившись. – Нежная, как бархат, и гладкая, как шелк… очень приятно.
Рука его осторожно скользнула от кисти к локтю и, возвращаясь, замерла на полпути. Охваченная сладкой истомой и утомленная этим долгим солнечным днем, она призналась себе, что ее волнуют его прикосновения, и в полудремоте решила, что этого человека она могла бы полюбить – его руки и все…
– Ну вот, всю свежесть я себе забрал, – сказал он, не глядя на нее, но она видела лукавую улыбку, тронувшую его губы. – Теперь согрею ладонь.
Он нежно скользнул рукой по ее руке, она же, глядя вниз, на его губы, невольно вспомнила странное и волнующее ощущение от его первого поцелуя.
– Ну говорите, продолжайте, – попросил он после нескольких восхитительных минут молчания. – Я люблю смотреть на ваши губы, когда вы говорите; это очень смешно, но каждое их движение похоже на легкий поцелуй.
Ей так не хотелось нарушать это настроение, однако она сказала:
– Боюсь, вам не понравиться то, что я скажу.
– Скажите, – настаивал он, – вы не можете сказать ничего, что бы мне не понравилось.
– Ну, слушайте: вон там, под изгородью, растет красный мак, мне очень хочется сорвать его. А потом… пора возвращаться.
– Я проиграл, – засмеялся он. – А все-таки вы послали в воздух двадцать пять поцелуев. Я сосчитал. И знаете что?.. Спойте-ка «Когда кончится жатва»… А пока вы будете петь, дайте мне подержать вашу другую прохладную руку. Тогда и поедем.
Она запела, глядя в его глаза, а он смотрел на ее губы. Когда она кончила, то тихонько сняла его руки со своих и встала. Он хотел было пойти к лошадям, но она протянула ему свою верхнюю кофточку. Несмотря на самостоятельность, естественную для девушки, которая сама зарабатывает себе кусок хлеба, она очень ценила в мужчинах внимание и предупредительность; кроме того, она еще с детства помнила рассказы жен первых американских пионеров о галантности и рыцарских нравах приехавших в Калифорнию испано-калифорнийских кабальеро былых времен.
Солнце уже заходило, когда, описав большой круг к юго-востоку, они перевалили через холмы Контра-Коста и начали спускаться по пологому склону, мимо Редвудского пика в Фрутвэйл. Внизу под ними простиралась до моря плоская равнина с шахматной доской полей и разбросанными там и сям городками: Элм-Хэрст, Сан-Леандро, Хейуордс. На западе дымы Окленда затянули горизонт туманной пеленой, а дальше, по ту сторону залива, уже загорались первые огни Сан-Франциско.
Но вот спустился мрак, и Биллом овладела странная молчаливость. Он на целых полчаса как будто совсем забыл о существовании Саксон и вспомнил о ней только раз, чтобы плотнее закутать фартуком ноги себе и ей, так как подул холодный вечерний ветер. Саксон раз десять была готова прервать молчание и спросить: «О чем вы думаете?», но почему-то все не решалась. Она сидела к нему очень близко, почти прижавшись. Их тела грели друг друга, и она испытывала чувство блаженного покоя.
– Слушайте, Саксон, – вдруг сказал он. – Незачем дольше молчать. Весь день, с самого завтрака, это вертится у меня на языке. А почему бы нам не пожениться?
Охваченная тихой радостью, Саксон поняла, что он говорит серьезно. Однако чутье подсказало ей, что лучше помедлить, не соглашаться сразу, пусть он добивается ее, пусть она станет для него еще желаннее, еще дороже. Кроме того, он задел ее женскую мечтательность и гордость. Она никогда не представляла себе, что человек, которому она отдаст себя, сделает ей предложение так спокойно и трезво. Эта простота и прямолинейность почти оскорбили ее. С другой стороны, только теперь, когда он вдруг стал для нее доступен, она поняла, до какой степени он дорог ей.
– Ну, скажите же что-нибудь, Саксон. Да или нет, вы должны мне ответить. Имейте в виду, что я люблю вас. Я черт знает как сильно люблю вас, Саксон. И это наверно так, раз я прошу вас выйти за меня, я еще ни одной девушке этого не предлагал.
Вновь наступило молчание, и Саксон поймала себя на том, что всецело отдается ощущению волнующего тепла под фартуком экипажа, где их колени соприкасались. Когда она поняла, куда ведут эти мысли, она виновато покраснела в темноте.
– Сколько вам лет, Билли? – спросила она с той внезапной расхолаживающей трезвостью, с какой было сделано и его предложение.
– Двадцать два, – ответил он.
– А мне двадцать четыре.
– Разве я не знаю? Вы сказали, сколько вам было, когда вы вышли из приюта, сколько времени проработали на фабриках, на консервном заводе, в прачечной… Что ж, вы думаете, я считать не умею? Конечно, я мог отгадать, сколько вам лет, и чуть ли не день вашего рождения.
– А все-таки факт остается фактом – я на два года старше вас.
– Ну и что же? Если бы это имело какое-нибудь значение, я не любил бы вас, – верно? Ваша мать была совершенно права: очень много значит в жизни любовь. В этом все дело. Разве вы не видите? Я вас люблю и хочу, чтобы вы были моей. Ведь это же естественно. Когда я имею дело с лошадьми, с собаками, да и с людьми, я вижу, что все, что естественно, правильно и хорошо. Тут уж ничего не поделаешь. Саксон, вы мне нужны, и, надеюсь, я вам тоже. Может быть, у меня не такие нежные руки, как у разных там бухгалтеров да приказчиков, но эти руки будут работать дл вас и защищать вас черт знает как. А главное, Саксон, они будут вас любить.
Та настороженная враждебность, с какой Саксон обычно относилась к мужчинам, на этот раз как будто исчезла. Она не чувствовала необходимости обороняться. Это была уже не игра. Это было то, о чем она грезила, чего желала. Перед Биллом она чувствовала себя беззащитной, и сознание этого давало ей глубокую радость. Она ни в чем не могла ему отказать, даже если бы он вел себя, как остальные. И из этой потрясшей ее мысли выросла другая, еще более восхитительная: он-то и не будет вести себя, как все.
Она продолжала молчать. Наконец под влиянием внезапного порыва, охватившего все ее существо, девушка вместо ответа протянула руку и тихонько попыталась оторвать его руку от вожжей. Он не понимал, чего она хочет, но, видя, что она настаивает, забрал вожжи в правую и предоставил ей левую. Она наклонилась, и ее губы прильнули к мозолям на его ладони.
На минуту он ошалел.
– Ты… в самом деле? – пробормотал он.
Она опять поцеловала его руку и прошептала:
– Я люблю твои руки, Билли. Для меня – это самые прекрасные руки на свете, и мне пришлось бы говорить много часов, чтобы рассказать до конца все, что я к ним чувствую.
– Стой! – вдруг осадил он лошадей.
Он успокоил их и обмотал вожжи вокруг кнутовища, потом повернулся к Саксон, обнял ее и прижался губами к ее губам.
– О, Билли, я буду тебе хорошей женой, – сказала она, и когда он ее выпустил, всхлипнула.
Он поцеловал ее влажные от слез глаза и вновь нашел ее губы.
– Теперь ты знаешь, о чем я думал во время завтрака и отчего меня в испарину бросало. Я уже не в силах был молчать. Ты ведь мне понравилась с первой же минуты, как я тебя увидел.
– И я полюбила тебя с той самой встречи, помнишь, Билли? И я ужасно весь день тобой гордилась: ты был такой деликатный, внимательный – и вместе с тем такой сильный; и я видела, что все мужчины уважают тебя, а девушки за тобой бегают. И потом, ты так замечательно дрался с теми тремя ирландцами, когда я стояла позади садового стола. Я бы не могла полюбить или выйти за человека, которым бы не гордилась; а тобой я так горжусь, так горжусь!
– Наверно, меньше, чем я сейчас горжусь собой, – отвечал он, – я ведь добился своей цели и получил тебя. И это так хорошо, что даже не верится. Вдруг через несколько минут зазвонит будильник, я проснусь – и все окажется сном. Ну а если даже и зазвонит, я воспользуюсь этими двумя-тремя минутами. Смотри, как бы я тебя не съел. Я так по тебе изголодался!
Он обнял ее и прижал к себе крепко-крепко, до боли. После этих мгновений, показавшихся ей годами блаженства, он, с трудом оторвавшись, выпустил ее из своих объятий.
– А будильник-то еще не звонит, – прошептал он, прижавшись щекой к ее щеке, – и вокруг нас темная ночь, а внизу огни Фрутвэйла. И смотри, как смирно Принц и Король стоят посреди дороги. Вот не думал, что настанет время, когда мне не захочется взять в руки вожжи и править парой таких чудесных лошадок. И такое время все-таки настало! Я просто не могу оторваться от тебя, а надо. До смерти не хочется ехать, но пора.
Он усадил ее на прежнее место, укрыл ей ноги фартуком и свистнул лошадям, уже выказывавшим нетерпение.
Через полчаса он снова остановил их.
– Сейчас-то я знаю, что не сплю, но мне надо проверить, – не сон ли все, что было?
И, снова замотав вожжи, он ее обнял.
Глава двенадцатая
Саксон не замечала, как летят дни. Она усердно работала в прачечной, вырабатывая даже больше, чем обычно, а все свое свободное время посвящала Биллу и предстоящей ей великой перемене в жизни. Он оказался весьма пылким возлюбленным и пожелал обвенчаться на другой же день после своего предложения; с трудом удалось уговорить его на недельную отсрочку, никак не больше.
– Зачем ждать? – спрашивал он. – Молодости это нам, насколько мне известно, не прибавит, а ты подумай – как много мы каждый день теряем!
В конце концов он согласился на отсрочку, и это было очень хорошо, так как спустя две недели его с десятком товарищей перебросили на работу из больших конюшен Корберли и Моррисона в западную часть Окленда. Кончились поиски квартиры в другом конце города, и молодой паре удалось снять на Пайн-стрит, между Четвертой и Пятой улицей, возле самого вокзала Южно-Океанской железной дороги, уютный домик – четыре небольших комнатки – за десять долларов в месяц.
– Это прямо дешевка, если сравнить с тем, что я платил за свои прежние каморки, – сказал Билл. – Моя теперешняя комната не больше самой маленькой из этих, а с меня дерут за нее целых шесть долларов.
– Зато в твоей есть мебель, – напомнила Саксон, – потому и разница.
Но Билл ничего и слушать не хотел.
– Хотя я, Саксон, и неученый, но арифметику знаю. В трудные времена я не раз закладывал часы и отлично высчитывал проценты. Как ты думаешь, сколько будет стоить обставить весь дом – дорожки, линолеум для кухни и прочее?
– Я считаю, что все это можно отлично сделать на триста долларов, – отвечала Саксон. – Я уже обдумала и уверена, что такой суммы хватит.
– Триста! – пробормотал он, сосредоточенно хмуря брови. – Триста, скажем, из шести процентов… Значит, шесть центов с доллара, шестьдесят с десяти долларов, шесть долларов со ста, восемнадцать с трехсот. Я мастер умножать на десять! А теперь раздели восемнадцать на двенадцать: выходит полтора доллара процентов в месяц.
Он остановился, очень довольный, что удачно решил задачу. Вдруг его лицо озарилось новой мыслью.
– Постой! Это же не все! Это ведь процент за мебель для четырех комнат. А теперь раздели на четыре. Сколько получится, если разделить полтора доллара на четыре?
– Пятнадцать на четыре – три и три в остатке, – быстро начала Саксон подсчитывать. – Тридцать на четыре – семь, двадцать восемь и два в остатке; две четверти составляют половину. Все.
– Молодец! Вот ты умножаешь здорово. – После минутного колебания он продолжал: – Я не следил… какая сумма, ты говоришь, вышла?
– Тридцать семь с половиной центов.
– Ага! Теперь мы посмотрим, сколько лишнего с меня дерут за мою комнату. Если четыре комнаты стоят в месяц десять долларов, то одна стоит два с половиной. Прибавь еще тридцать семь с половиной центов за мебель, – выходит, два доллара восемьдесят семь с половиной центов. Вычти из шести долларов…
– Остается три доллара двенадцать с половиной центов, – тут же подытожила Саксон.
– Видишь, значит, я плачу за комнату липших три доллара двенадцать с половиной центов. Вот так штука! Выходит, жениться – все равно что копить деньги.