Три билета до Эдвенчер; Под пологом пьяного леса; Земля шорохов Даррелл Джеральд
– Слабое утешение, – холодно отвечал Боб. – Я думал, я ловлю что-нибудь такое особенное, чего еще никто не приносил в зоопарк.
– Нет, ты ошибся. Но ведь это в самом деле интересные животные.
Боб неохотно придвинулся ко мне и уставился на крысу, лежавшую у меня на ладони. Это было жирное существо с длинной и грубой шерстью, являвшей собою пеструю смесь янтарных и шоколадных волосков. Обычный толстый и голый крысиный хвост, маленькие уши, большие мечтательные черные глаза и густые белые усы.
– Не нахожу в ней ничего интересного, – отрезал Боб. – Крыса как крыса.
– А вот взгляни, – сказал я и провел пальцем против шерсти животного. Когда шерсть укладывалась на место, можно было видеть, что она растет вперемежку с многочисленными длинными темными иглами. Приглядевшись, можно было рассмотреть, что иглы эти плоские, гибкие на ощупь и не особенно острые, отдаленно напоминающие иглы дикобраза. Точное их назначение неизвестно; едва ли они служат целям защиты, так как они недостаточно остры, чтобы колоться, и к тому же слишком легко гнутся. Впоследствии, экспериментируя над иглошерстными крысами, я обнаружил, что ни при каких обстоятельствах они не используют эти иглы для нападения или защиты. Возможно, животные как-то могут управлять иглами, скажем поднимать их, как дикобраз, но мне не случалось видеть, чтобы они это делали. Похоже, иглошерстные крысы в наибольшей мере философы из всех грызунов и стоически принимают неволю. Они никогда не мечутся по клетке во время уборки, подобно другим только что пойманным крысам, а сидят себе в уголке и спокойно глядят на вас. Если вы толкнете крысу, чтобы убрать под ней, она нехотя подвинется или со своим чудным жалобным писком пройдется по клетке. Мои крысы охотно поедали анолисов, и мне казалось странным, что они пристрастились к такой еде. Большинство лесных крыс питается живыми кузнечиками и жуками, и я не знаю вида, который нападал бы на таких крупных животных, как ящерицы. Скорее всего, это мясоедство явилось следствием жизни в неволе, ибо трудно себе представить, каким образом такое грузное, неповоротливое животное, как иглошерстная крыса, может взбираться на кусты, по которым лазают анолисы, и охотиться за этими проворными ящерицами.
Надежно упрятав крыс в мешок, мы пошли дальше и пересекли еще один песчаный останец, правда совсем небольшой и не такой утомительный, как первый. Пройдя его, мы нырнули в густой лес и почти сразу оказались на большой прогалине между деревьями. По квадратной форме этой поляны можно было догадаться, что она расчищена человеком. По-видимому, когда-то здесь было возделанное поле, которое затем забросили, и теперь поляна буйно заросла кустарником вперемежку с цветами, в неподвижном горячем воздухе над ней носилось множество бабочек. Сохранились тут и остатки культурных растений: несколько чахлых одичавших бананов с гроздьями мелких худосочных плодов, сплошь переплетенных ползучими растениями, которые карабкались по их толстым стволам ближе к солнцу. За банановой плантацией по окна в подросте стояла растрепанная хижина из пальмовых листьев, сквозь ее зияющую проваленную крышу росли три молодых деревца. Раньше тут жили индейцы, объяснил нам Кордаи, но потом они переселились на противоположный берег озера. Утопая по пояс в густом и влажном сплетении растений, мы пересекли эту заброшенную плантацию и углубились в лес по узкой осклизлой тропе, которая с каждым шагом становилась все более топкой. В конце концов мы прошли по тропинке последний поворот, и перед нами открылось озеро.
Впервые я видел, чтобы такое большое водное пространство могло быть столь безжизненным и неподвижным: деревья и подлесок, окаймлявшие его берега, отражались в воде ясно и четко, как в зеркале. Ни ветерок не взрябит коричневатую поверхность воды, ни всплывающая к поверхности рыба не пустит по ней круги. Тростниковые заросли, обрамлявшие берега, деревья и даже два небольших островка посреди озера – все было мертво и безжизненно. И над всем этим сверхъестественная тишина. Не слышно было даже обычного смутного гула насекомых.
Кордаи сказал, что придется покричать индейцам, тогда они пришлют за нами каноэ. Мы трое присели покурить, а он подвернул штанины, обнажив свои тощие кривые ноги, и вошел в воду. Он несколько раз прокашлялся, встал в позу, удивительно напоминающую позу оперного певца на сцене, и издал пронзительный душераздирающий вопль. Даже Айвен, которого не так легко было вывести из себя, уронил от испуга сигарету. Кошмарный крик прокатился над озером, тысячекратно отразился в камышах, под зеленым шатром леса и под конец приобрел такое звучание, будто на дне колодца режут стадо свиней. Я оглядел противоположный берег в бинокль – ни малейшего шевеления. Кордаи подтянул штаны, набрал полную грудь воздуха и вторично издал вопль истязуемого в аду грешника с тем же результатом. Когда четвертый вопль прокатился над озером и замер вдали, Боб не выдержал.
– Не могу я сидеть здесь и слушать, как он рвет себе глотку, – взмолился Боб. – Может, отойдем подальше, чтобы не слышать, а он, когда кончит, придет и скажет?
Мы отступили в лес и пятились до тех пор, пока голос Кордаи не был заглушен листвой. Там мы сидели и ждали. Битый час он стоял на мелководье, каждые пять минут издавая вопль, и под конец голос у него стал совсем хриплым и тоненьким, а наши нервы совсем измочаленными.
– Если даже в поселке кто-нибудь есть, – сказал Боб, не вынимая пальцев из ушей, – я не верю, что люди могут отозваться на такой голос.
– А что, если помочь ему? – предложил я.
– Зачем? – спросил Боб. – Ведь он и так здорово шумит!
– Как-никак, если мы гаркнем вчетвером, будет слышнее.
– Сомнительное преимущество, но попробовать можно. Вообще же говоря, если уж индейцы не услыхали его верхних нот, они должны быть глухими от рождения.
Мы вернулись к озеру, вошли в тепловатую воду и присоединились к Кордаи. После первой же совместной попытки стало ясно, почему он кричал таким пронзительным фальцетом: из-за какой-то акустической особенности этого места кричать нормальным голосом не имело смысла, звук глушился. Лишь пронзительный тирольский перепев будил эхо, давая желаемый результат, а потому мы хором принялись издавать крики, которые с равным успехом могли исходить из глубин Дантова ада. Все шло как по маслу, и над озером разносились раскаты эха, как вдруг я увидел лицо Боба в тот момент, когда он старательно выводил фальцетом длинную руладу. На меня напал такой смех, что мне стало нечем дышать, и я без сил опустился на песок. Боб последовал моему примеру. Мы сидели рядышком и смотрели на сверкающую гладь озера.
– А что, если переплыть его? – сказал Боб.
Я прикинул на глаз расстояние:
– С полмили будет. Можно попробовать, только не торопясь.
– Ну так я не прочь попробовать. Мы пришли сюда повидать индейцев, и мне просто непонятно, почему мы должны уйти обратно, так и не сделав этого, – запальчиво сказал Боб.
– Ладно, – ответил я. – Давай попробуем.
Мы разделись догола и пошли в воду.
– Что вы хотите делать, хозяин? – тревожно спросил Кордаи.
– Плыть на ту сторону, – бодро ответил я.
– Тут нехорошо плавать, хозяин.
– Это почему же? – надменно спросил я. – Вы же сами говорили, что не раз переплывали озеро.
– Оно слишком широко для вас, – слабо вякнул Кордаи.
– Глупости, мой дорогой. Мы переплывали озера и почище, рядом с этим они показались бы с целый Атлантический океан, вот этот малый и медали за это имеет.
Это окончательно сразило Кордаи – он явно не имел ясного представления о том, что такое медаль. Мы все дальше заходили в озеро и, поравнявшись с краем прибрежного тростника, оказались по шею в теплой, золотистой, как мед, воде. Тут мы приостановились, высматривая на том берегу ближайшее место, к которому следовало плыть, и мне вдруг пришло в голову, что ни я, ни Боб, входя в воду, не сняли с себя шляп. Примериваясь плыть брассом, Боб старательно вспенивал темную воду, а на один глаз у него лихо налезала элегантная зеленая шляпа с загнутыми полями. Это было до того смешно, что меня разобрал нервный смех.
– Ты чего? – спросил он.
Я стоял вертикально в воде, работая ногами, и судорожно хватал ртом воздух.
– Бесстрашный первопроходец переплывает озеро в шляпе, – отплевывая воду, наконец вымолвил я.
– Но ведь ты тоже в шляпе.
– Это на случай, если мы повстречаем на берегу индейских дам. Надо же иметь на голове шляпу, черт подери, чтобы было что приподнять при встрече с леди. Джентльмены мы или не джентльмены?
Развивая эту тему, мы вконец обессилели от смеха и перевернулись на спину отдохнуть, как вдруг раздался плеск и по воде пошла рябь, а с берега донеслись крики Айвена и Кордаи.
– Вернитесь назад, хозяин, это очень плохие рыбы! – кричал Кордаи.
– Возможно, это пирайи, сэр, – сообщил нам Айвен своим культурным голосом.
Мы переглянулись, посмотрели на пятно ряби, которое быстро приближалось к нам, потом враз повернули и дунули к берегу с такой быстротой, что, если бы все это происходило в плавательном бассейне, нас наверняка увенчали бы парой медалей. Мокрые, едва переводя дух, мы в том же шутовском наряде выскочили из воды.
– Это точно пирайи? – спросил я у Айвена, насилу отдышавшись.
– Не знаю, сэр, – ответил он. – Но было бы неразумно рисковать, если это на самом деле они.
– Как нельзя более с вами согласен, – шумно дыша, произнес Боб.
Возможно, нелишне будет объяснить, что пирайя – одна из самых неприятных пресноводных рыб. Это плоская, мясистая, серебристого цвета рыба с выдающейся нижней челюстью, очень похожая в профиль на бульдога. Ее челюсти оснащены рядом самых страшных зубов, какие только можно найти у рыб. Зубы эти треугольной формы и посажены таким образом, что, когда рыба смыкает пасть, они прилегают один к другому наподобие зубьев шестеренки. Пирайи живут стаями почти во всех тропических реках Южно-Американского континента и снискали себе громкую славу. Они способны чуять кровь на значительном расстоянии в воде и при малейшем запахе крови с невероятной быстротой устремляются к месту происшествия и своими страшными зубами раздирают добычу на куски. Основательность, с какой они обгладывают живое или мертвое тело, однажды была проверена специальным экспериментом: была убита капибара – южноамериканский грызун, достигающий размеров крупной собаки, и ее труп опущен в реку, кишевшую пирайями. Хотя капибара весила целых сто фунтов, она была начисто объедена за пятьдесят пять секунд. При осмотре скелета обнаружилось, что, сдирая мясо, остервенелые пирайи насквозь прокусывали ребра. Не знаю, водились ли в озере пирайи, но уверен, что мы правильно сделали, тотчас возвратившись на берег: заплыв в стаю голодных пирай, вы, пожалуй, навеки лишитесь возможности извлечь урок из своей ошибки.
Айвен и Кордаи вновь принялись взывать к индейцам, а мы с Бобом прошли на поляну среди деревьев и принялись бродить по ней нагишом, обсыхая на солнце. Осматривая полуразвалившуюся хижину, мы наткнулись на длинную доску, она лежала на земле, еле видная в траве. Всякий зверолов знает, что нелишне переворачивать каждое бревно, каждую доску, каждый камень на своем пути. Таким образом можно найти какое-нибудь редкое животное. Подобное переворачивание всего, что попадается у тебя на пути, скоро входит в привычку. Так и теперь, обнаружив доску, мы с Бобом нагнулись, и недолго думая, перевернули ее. В открывшемся влажном углублении лежала длинная тонкая змея, весьма небезопасная на вид. Поскольку на нас были только шляпы и ботинки, змея имела перед нами явное преимущество, но она им не воспользовалась и продолжала неподвижно лежать, глядя на нас. Не двигаясь с места, мы шепотом принялись обсуждать план ее поимки.
– У меня в кармане брюк есть кусок бечевы, – обнадеживающе сообщил Боб.
– Ладно, я сбегаю, а ты не спускай с нее глаз.
Потихоньку, чтобы не вспугнуть змею, я попятился, а потом побежал к вороху нашей одежды. Отыскав бечевку, я срезал палку, привязал к ней бечевку, сделал на свободном конце бечевки петлю и побежал обратно к Бобу. Змея лежала на прежнем месте и не шелохнулась до тех пор, пока не почувствовала на шее петлю, после чего свернулась в клубок и злобно зашипела. Это была одна из тонких коричневых древесных змей, которые встречаются в Гвиане на каждом шагу. Впоследствии мы узнали, что эти змеи ядовиты, но не особенно. Во всяком случае, это нисколько не испортило нам удовольствия от поимки змеи, и, опуская ее в мешок, мы чувствовали себя страшно неустрашимыми. Только мы пустились обсуждать тонкое различие между встречей со змеей, когда на тебе есть одежда и когда одежды на тебе нет, как вдруг из-за деревьев выбежал Айвен и, задыхаясь, сказал, что наши завывания увенчались успехом: от противоположного берега отчалило каноэ.
Каноэ ткнулось носом в песок перед нами, и гребец спрыгнул в воду. Это был юноша-индеец лет восемнадцати, в потрепанных штанах, коренастый, с кожей какого-то особенно теплого желто-бронзового оттенка, отливавшей медью под прямыми лучами солнца. У него был широкий нос, большой, красиво очерченный рот, высокие монгольские скулы и большие темные раскосые глаза. Волосы у него были тонкие и черные, причем не глянцевито-черные с синеватым отливом, цвета воронова крыла, как у индейцев, а мягкого, спокойного цвета сажи. Он застенчиво улыбнулся, в то время как его черные, без выражения глаза бегло и внимательно осмотрели нас с ног до головы. Кордаи заговорил с ним на его родном языке, и он ответил глубоким хрипловатым голосом. После короткого расспроса мы выяснили, что большинство индейцев переселилось из прибрежного поселка на более удобное становье в нескольких милях от озера. На старом месте оставались лишь он да его семья. Кордаи спросил, по-прежнему ли мы намерены продолжать свое путешествие. Это был наивный вопрос; мы погрузились в утлое протекающее каноэ, и парень плавно помчал нас по озеру. К тому времени, когда мы приблизились к берегу, наша ладья дала сильную осадку, и вода стала угрожающе переплескиваться через борт. Парень вогнал каноэ прямо в заросли тростника, и оно влипло в жидкую грязь наподобие разбухшей от воды банановой кожуры, а затем повел нас через лес, бесшумно, словно бабочка, лавируя между деревьями. Вскоре мы вышли на небольшую поляну, где стояла просторная, основательно сработанная бамбуковая хижина. Навстречу нам с громким лаем выбежали собаки, но парень тут же остановил их. На земле перед хижиной сидел пожилой индеец, очевидно глава семьи. Его жена и дочь, девушка лет шестнадцати, вылущивали золотистые зерна из початков кукурузы. Среди квохчущих кур по поляне бегали ребятишки. Все члены семейства подошли и поздоровались с нами за руку, однако они явно дичились и были стеснены нашим присутствием. Хотя улыбка не сходила с их лиц и они охотно отвечали на все вопросы, было видно, что мы не внушаем им особого доверия.
Если вспомнить историю южноамериканских индейцев, начиная с утонченных христианских жестокостей испанцев и кончая нашими днями, когда индейцы, лишенные родины, вынуждены жить в резервациях и держаться подальше от благ цивилизации, которая производит среди них страшные опустошения, – если вспомнить все это, то поистине удивительно, что они вообще соглашаются вступать с нами в какие-либо сношения. Возможно, они правильно бы сделали, взяв за пример предосудительное, но вполне оправданное поведение своих собратьев в Мату-Гросу, которые встречают любого белого градом метко пущенных отравленных стрел.
В конечном счете, заручившись у отца семейства обещанием, что он постарается поймать для нас что-нибудь, мы вновь обменялись со всеми рукопожатиями, и парень отвез нас обратно через озеро. Высадив нас на берег, он улыбнулся на прощание, развернул каноэ на месте и погнал его по безмолвному озеру, оставляя на воде темный расходящийся след.
Обратный путь в Эдвенчер вконец измотал нас: мы хотели попасть домой до темноты, а раз так, надо было поторапливаться. Второй песчаный останец показался нам шире, чем был, когда мы впервые пересекали его, а сыпучий песок буквально держал нас за ноги. Но вот мы достигли опушки леса на той стороне и оглянулись назад: останец лежал позади, мерцая в лучах предзакатного солнца, словно заиндевелое зеркало. Затем мы повернулись и хотели углубиться в лес, как вдруг Кордаи жестом остановил нас и показал на деревья футах в тридцати поодаль. Я глянул туда, и незабываемое, поразительно прекрасное зрелище меня совершенно зачаровало.
Казалось, передо мной был вовсе не тропический лес, а кусочек английского ландшафта: не слишком высокие деревья, стройные серебристые стволы, глянцевито-зеленая листва. Между деревьями поднимался густой невысокий подлесок. И подлесок, и древесная листва золотисто светлели в лучах заходящего солнца. А в кронах деревьев яркими пятнами на зеленом фоне сидело пять рыжих обезьян-ревунов. Это были крупные, плотного сложения животные с сильными цепкими хвостами и печальными, шоколадно окрашенными мордами. Шерсть у них была длинная, густая и шелковистая, какого-то непередаваемого цвета – сочнейшая, ярчайшей смеси медного и винно-красного с блестящим металлическим отливом, который встречается разве что в драгоценных камнях да редко у птиц. Увидев такую яркую расцветку у обезьян, я попросту лишился дара речи.
Стая состояла из гигантского самца и четырех обезьян поменьше, по-видимому его жен. Старый самец был окрашен ярче всех. Он сидел на самом верху дерева в прямых лучах солнца и весь пылал, словно костер. С меланхолическим выражением на морде срывал он молодые листья и отправлял их в рот. Наевшись, он с помощью лап и хвоста перебрался на соседнее дерево и исчез среди листвы. Блестящая свита самок последовала за ним.
Мы шли под сводами леса вдоль берегов каналов, из которых подавали голос маленькие лягушки, и я клятвенно заверял себя в том, что когда-нибудь у меня будет такая вот лоснящаяся фантастическая обезьяна, пусть даже это приведет меня к полному разорению.
Глава III. Чудовищный зверь и песни ленивцев
Есть в Южной Америке чрезвычайно интересный зверь, зовут его опоссум. Интересен он главным образом тем, что является единственным представителем сумчатых за пределами Австралии. Подобно кенгуру и другим австралийским животным, опоссумы носят своих детенышей в сумке, образованной складкой кожи на брюхе. Правда, у южноамериканских сумчатых этот способ транспортировки, похоже, выходит из употребления: у большинства их видов мешок невелик и используется для переноски детенышей, лишь когда они совсем крохотные и беспомощные, а у некоторых видов он почти исчез и представлен лишь продольными складками кожи, прикрывающими соски. Зато эти последние виды сумчатых освоили новый способ транспортировки: мать переносит своих чад на спине, причем хвосты родителя и детеныша любовно переплетаются. По своему внешнему виду опоссумы похожи на крыс, с той только разницей, что они варьируют размерами от мыши до кошки. У них длинные крысиные морды, а у некоторых видов и длинные голые крысиные хвосты; но стоит только раз увидеть, как опоссум карабкается на дерево, – и вам становится понятной разница между его хвостом и крысиным: хвост опоссума как бы живет своей собственной жизнью, извивается, сворачивается кольцами и в случае нужды цепляется за ветки с такой силой, что животное может на нем повиснуть.
В Гвиане встречается несколько видов опоссумов, известных под общим названием увари. Самый обычный из них – это обыкновенный опоссум, снискавший себе всеобщую неприязнь у гвианцев. Он приспосабливается к изменяющейся среде с изворотливостью рыжей крысы и на задворках Джорджтауна чувствует себя не хуже, чем в лесных дебрях. Он в совершенстве освоил амплуа мусорщика, и ни одно ведро с отбросами не обходится без его обследования. В поисках съестного он не робеет заходить в дома и регулярно совершает набеги на птичьи дворы, и это нешуточное дело, если учесть его солидные размеры и свирепый нрав. Именно эта его повадка и снискала ему ненависть со стороны местных жителей. В Джорджтауне мне без конца рассказывали об извращенных вкусах опоссумов и их оголтелых налетах на невинных цыпок, но я только проникся невольным уважением к животному, которое всячески морят, травят и уничтожают, а оно все же ухитряется вести в городе разбойное существование.
По приезде в Эдвенчер я осведомился у местных охотников относительно опоссумов. Услышав, что я собираюсь платить деньги за этих презренных тварей, они выпучили на меня глаза как на сумасшедшего. Такими же глазами взглянет английский фермер на иностранца, который проявит непомерный интерес к обыкновенной крысе и выразит желание купить несколько экземпляров. Но в конце концов, бизнес есть бизнес, и, если от большого ума я готов платить чистоганом за увари (понимаете, увари!), им-то что. Господь Бог посылает им покупателя на животных, от которых пока что не было никакого проку, и они вовсе не намерены лишать себя рынка сбыта!
Первых опоссумов нам принесли однажды рано утром. Боб и Айвен ушли на каналы ловить рыб и лягушек, я остался дома чистить и кормить животных, которых уже набралось изрядное количество. Пришел охотник с тремя опоссумами в мешке. Оживленно жестикулируя, он стал пространно объяснять, как с величайшим риском для жизни он поймал их этой ночью на своем птичьем дворе. Я заглянул в мешок и увидел лишь ворох желтовато-коричневого меха, изнутри тотчас послышался жалобный вой и кошачье фырканье. Я счел за благо не вынимать и не осматривать животных, пока не приготовлю для них клетку, и велел охотнику зайти за деньгами вечером. После этого я взялся за работу и сделал из деревянного ящика сносное жилье для опоссумов. Тем временем в мешке воцарилось зловещее молчание, лишь изредка прерываемое каким-то похрустыванием. Только я закончил клетку и уже надевал длинные кожаные рукавицы, собираясь пересадить опоссумов, как вернулись Боб и Айвен.
– Ха! – гордо сказал я. – Подите-ка посмотрите, что я приобрел.
– Надеюсь, не вторую анаконду? – спросил Боб.
– Нет-нет. Это три увари.
– Увари, сэр? – спросил Айвен, глядя на мешок. – И они все в одном мешке?
– Да, а что? Их нельзя держать вместе?
– Боюсь, они могли передраться между собой, сэр. У этих животных очень скверный нрав, – мрачно ответил Айвен.
– О нет, они не дрались, – бодро сказал я. – Они вели себя очень смирно.
Айвен сохранял скептически-нахмуренный вид, и я поспешил развязать мешок. Неизвестно, как долго опоссумы в нем просидели, известно лишь одно: времени им хватило на все. Двое опоссумов побольше коротали свою неволю тем, что обезглавили своего меньшего собрата и теперь справляли кровавую каннибальскую тризну на его останках. Не без труда нам удалось водворить победителей в клетку, так как они с негодованием отвергали всякие покусительства прервать их роскошное пиршество. Они злобно бросались на нас с разверстой пастью, визжали, шипели и всячески усложняли нам нашу задачу, наподобие плюща цепляясь своими хвостами за что попало. В конце концов мы исхитрились впихнуть в клетку этих окровавленных монстров, и я бросил им на доедание труп их сотоварища, чем они и занимались всю ночь напролет, шипя и рыча друг на друга. Когда наутро я пришел их проведать, они с кровожадным видом кружили друг возле друга, а потому, дабы предотвратить сокращение числа моих опоссумов до единицы, я разгородил клетку крепкой доской. В Гвиане мне рассказывали, что эти твари страшно прожорливы и едят абсолютно все, а потому я решил проверить это на опыте: выходила неувязка с объемистой многотомной книгой по зоологии, которая служила мне справочным пособием и в которой утверждалось, что опоссумы наподобие фей питаются деликатнейшей пищей из фруктов и насекомых, лишь изредка позволяя себе яйцо или птенчика. Итак, я три дня подряд набивал клетки опоссумов самой омерзительной едой, начиная от застывшего кэрри и кончая разложившимися трупами, и они пожирали все подчистую. Похоже, чем отвратительнее еда, тем больше она им нравилась. После трех дней близкого знакомства я стал склоняться к мысли, что все, что рассказывали мне об опоссумах, сущая правда. Но тут мои гастрономические опыты пришлось прикрыть: увари несносно благоухали, и Боб заявил, что вовсе не желает схватить дифтерию ради моих зоологических изысканий.
Спору нет, опоссум не ахти как привлекателен с виду, если даже отвлечься от его отвратительных повадок. Ростом он с небольшую кошку, одет в густую неопрятную шубу трех цветов: желтовато-коричневого, кремового и шоколадного. У него очень цепкие короткие голые лапы розового цвета и длинный, постепенно сужающийся чешуйчатый хвост, серый у основания и с розовыми крапинками на конце. Его морда – длинный голый розовый нос и безвольно свисающая нижняя челюсть, между которыми открывается полная больших острых зубов пасть, – даже самому неискушенному наблюдателю скажет все о его характере. Глаза у него коричневые, злые. Из косматой шерсти на голове выглядывает пара голых, почти прозрачных ослиных ушей, которые вздрагивают и настораживаются при каждом его движении. Потревоженный опоссум широко разевает пасть и шипит, и поскольку челюсти у него узкие и длинные, уснащенные большущими зубами, то в этот момент он весьма напоминает своего рода косматого крокодила. Если оставить без взимания его предостерегающее шипение, он издаст низкое стенание, очень похожее на крик мартовского кота, и, клацая челюстями, бросится на вас.
Признаться, увари меня разочаровали: ни в их нраве, ни в повадках, ни в наружности я не нашел ничего такого, что импонировало бы мне до глубины души. Враг общества номер один почему-то представлялся мне шиковатой колоритной личностью, в действительности же он оказался злобной, стенающей тварью с порочными вкусами, лишенной какого бы то ни было личного обаяния. Как-то вечером я пожаловался на это Айвену, и он подал мне мысль, направившую меня на след одного из родичей нашего опоссума.
– Мне кажется, сэр, – сказал Айвен своим невероятно культурным голосом, – мне кажется, лунный увари пришелся бы вам по вкусу.
– Какой еще такой лунный? – спросил я.
– Есть такой вид, – популярно пояснил Айвен. – Он меньше тех, что вы приобрели, и не имеет таких мерзких наклонностей.
– Лунный увари – это звучит замечательно, – сказал Боб. – Почему его так зовут, Айвен?
– Говорят, будто он показывается только в лунные ночи, сэр.
– Не могу без такого, – твердо заявил я. – Это должен быть прелестный зверь.
– Уж наверно, не хуже тех гнусных вурдалаков, которых ты приютил, – сказал Боб, кивая на благоухающую клетку с опоссумами. – Но уж если ты в самом деле добудешь лунных, Христа ради, не устраивай над ними никаких гастрономических экспериментов, не то мне придется спать под открытым небом.
В тот же вечер, когда местные звероловы, как обычно, оравой ввалились к нам со своей дневной добычей, я подробно расспросил их о лунном увари. Да, этот зверь им отлично известен. Да, их тут полно. Да, легко можно устроить мне несколько экземпляров. Ну что ж, раз так, сиди и не рыпайся, жди, пока тебе притащат мешок лунных увари. Но не тут-то было.
Прошла неделя, а результатов никаких. Я вновь допросил звероловов. Да, все они выслеживают лунных увари, но, непонятно почему, те не показываются. Я поднял цену и взмолился, чтобы охотники не жалели сил. И чем дольше я ждал, тем сильнее разгоралось во мне желание заполучить этих неуловимых животных. Но тут как-то вечером пришло пополнение, и я на время забыл про них.
Дело было так. Мы сидели за чаем, как вдруг в комнату ввалился человек с мешком за плечами. Он развязал мешок и с невозмутимым видом вытряхнул содержимое нам под ноги. Боб, сидевший к нему ближе всех, так и шарахнулся от него, залив себе чаем рубашку. Его испуг был понятен: из мешка вывалился большой, крайне рассерженный двупалый ленивец. Похожий на маленького медведя, он лежал на полу с раскрытой пастью, шипя и размахивая лапами. Размерами он был с крупного терьера и весь покрыт грубой коричневой шерстью, взлохмаченной и неопрятной на вид. Его лапы, очень длинные и стройные для его тела, оканчивались длинными острыми когтями. Голова его очень походила на медвежью, и его маленькие округлые красноватые глазки смотрели очень сердито. Но самым удивительным в нем была его пасть, уснащенная крупными острыми зубами неприятнейшего желтоватого оттенка. Вот уж никогда бы не подумал, что такие массивные клыки могут принадлежать такому заядлому вегетарианцу, как ленивец!
Я расплатился с охотником. Мы затолкали ленивца обратно в мешок и принялись сооружать для него клетку. На половине работы я, к своей досаде, обнаружил, что кончилась проволочная сетка, а потому пришлось взяться за каторжный труд – делать деревянные планки и зарешечивать ими клетку. Затем мы снабдили клетку удобным суком и водворили в нее ленивца. Он тотчас зацепился за сук своими «кошками», подтянулся и повис на нем. Я дал ему пожевать гроздь бананов и охапку листьев и пошел спать.
В два часа ночи меня разбудили непонятные звуки в комнате для животных – какое-то хрумканье вперемежку с шипением и негодующим питпитпитканьем Кутберта. Первое, что пришло мне в голову, – это что сбежала одна из наших крупных анаконд и теперь закусывает каким-нибудь экспонатом моего зверинца. Я как ошпаренный выскочил из гамака и зажег «летучую мышь», которую всегда держал при себе на всякий экстренный случай. Света от нее было не больше, чем от какого-нибудь захудалого светляка, но уж лучше хоть что-то, чем ничего. Вооружившись палкой, я отворил дверь в комнату для животных, огляделся и в полумраке увидел Кутберта: он сидел на ярусе клеток с умственно отсталым и вместе с тем негодующим видом. Когда я ступил в комнату, что-то длинное и тонкое вымахнуло из-за полуотворенной двери и разом, без малейшего усилия, разодрало штанину моей пижамы от колена до щиколотки. Нападение было совершено сзади, со спины. Я с необычайной резвостью проскочил дальше в комнату и, с трудом устояв на ногах, стал осторожно поворачиваться, чтобы заглянуть за дверь. Я был уверен, что на меня напал какой-то чужак, потому что никто из моих подопечных, насколько мне было известно, не мог нападать с такой силой и стремительностью. Я осторожно прикрыл дверь палкой: распростертый на полу наподобие большой мохнатой морской звезды, в углу комнаты лежал ленивец.
Тут необходимы некоторые пояснения: ленивец, лежащий на земле, почти так же беспомощен, как новорожденный котенок. Лапы служат ему для подвешивания, а не для ходьбы, поэтому на земле он может лишь выбрасывать вперед свои длинные конечности, цепляться за что-нибудь когтями и подтягиваться. Это весьма тягостное зрелище, и, когда видишь его впервые, можешь подумать, что у животного паралич или перебит спинной хребет. Но попробуй подступись к этим огромным когтям или зубастой пасти – и ты сразу убедишься, что животное не так беспомощно, как кажется.
Ленивец лежал, словно прохлаждался, вслепую шаря в воздухе своими крюками в надежде за что-нибудь зацепиться и не находя ничего подходящего на голом полу. Убедившись, что ленивца пока можно оставить в покое, я занялся осмотром клетки – интересно было установить, каким образом он ухитрился удрать. Оказывается, он отодрал две деревянные планки вместе с гвоздями и пролез в открывшийся зазор. Не берусь точно сказать, как ему удалось проделать этот трюк, возможно, своими большущими когтями он, словно долотом, поддел и оторвал планки. Между тем, пока я определял масштабы повреждений, Кутберт, шумно хлопая крыльями, слетел вниз и хотел устроиться у меня на плече. Должно быть, мое плечо казалось ему наиболее безопасным местом во всей комнате. К его неудовольствию, я столкнул его и отправился за гвоздями и молотком. Пока я чинил клетку, он сидел наверху, с озабоченным выражением смотрел мне в лицо и энергично питпитпиткал. Поднятый мною шум разбудил Боба, он с петушиным видом вошел в комнату и спросил, какого черта я грохочу молотком среди ночи.
– Подальше от ленивца! – предупредил я его, так как он остановился совсем близко от двери.
Не успел я это сказать, как ленивец перевернулся, выбросил лапу и чуть не хватил Боба по ноге. Боб с удивительным проворством отскочил в дальний угол комнаты, повернулся и сердито уставился на зверя.
– Как он выбрался из клетки? – спросил он.
– Отодрал планки. Сейчас клетка будет в порядке, ты поможешь мне взять его.
– Ничего не скажешь, ты делаешь все, чтобы эта поездка накрепко врезалась мне в память, – с горечью произнес Боб. – С тобой не заскучаешь. То анаконды, то пирайи, то ленивцы…
Кутберт страшно обрадовался Бобу и, совершив хитрый обходный маневр, устремился к заветной цели – его ногам. Подобравшись к нему, он разлегся на его ногах и приготовился отойти ко сну.
Поправив клетку, я достал пустой мешок и стал подступать к ленивцу, который продолжал беспомощно размахивать в воздухе лапами. При моем приближении он немедленно перевернулся на спину и изготовился к драке, шипя, словно чайник, разевая пасть и далеко выбрасывая в разные стороны свои руки-крюки. Сделав несколько попыток накинуть мешок ему на голову, я решил, что теперь самое время вступить в схватку Бобу.
– Возьми палку и отвлекай его внимание, – давал я руководящие указания. – Тогда я смогу набросить на него мешок.
Боб стряхнул со своих ног негодующего Кутберта, вооружился палкой и без особого энтузиазма приблизился к ленивцу. Кутберт неотступно следовал за ним. Боб сделал выпад в сторону ленивца, тот немедленно повернулся и ответил тем же. Боб отступил назад и полетел кувырком через Кутберта. Пользуясь моментом, пока внимание зверя было отвлечено, я бросил мешок и сам себе удивился: так ловко он попал прямо на голову ленивца. Я тут же ринулся к нему, одной рукой схватил его через мешок за загривок, а другой попробовал свести вместе его передние лапы, но вышло так, что мне удалось схватить лишь одну его лапу, да и то слишком высоко. Не успел я понять свою ошибку и отпустить лапу, как массивные когти сомкнулись, совсем как защелкивается лезвие перочинного ножа, и мои пальцы оказались зажатыми, словно в тисках. Больше того, я тут же обнаружил, что вовсе не держу ленивца за шиворот, как полагал, и он вот-вот высунет голову из-под мешка и вопьется своими желтоватыми зубами мне в руку. Судя по шипению, которое раздавалось из-под мешка, нападение отнюдь не настроило ленивца на благодушный лад. Тем временем Бобу удалось отделаться от Кутберта. Они расстались друг с другом в состоянии взаимной вражды, и я крикнул Бобу, чтобы он подал мне палку; вооружившись ею, я почувствовал себя уверенней.
– Открой дверцу клетки, я попробую втащить его туда, – сказал я.
Боб сделал, как я просил, но в тот самый момент, когда я хотел поднять ленивца и пронести его через комнату, мешок свалился с его головы. Единственное, что пришло мне на ум, – это сунуть палку ему в пасть. Пасть захлопнулась, и раздалось хрумканье, от которого мороз подрал меня по коже. Своей плененной рукой я поднимал его с пола, а свободной пихал палку ему в рот. Этот редчайший жонглерский фокус готов был увенчаться успехом, как вдруг подлетел Кутберт и улегся мне на ноги. Я медленно поворачивался вокруг собственной оси, Кутберт с восторженным питпитпитканьем преследовал мои щиколотки, а ленивец висел у меня на руке и мрачно жевал палку, время от времени испуская яростное шипение.
– Может, ты уберешь эту проклятую птицу? – сердито сказал я Бобу, который стоял у стены, заливаясь истерическим смехом. – Да поживее, не то ленивец укусит меня.
Со слезами на глазах Боб отогнал Кутберта, а я протопал со своей ношей через всю комнату и попытался пропихнуть ленивца сквозь дверцу клетки. Между нами завязалась борьба, он уцепился задними лапами за решетку, и отодрать его не представлялось никакой возможности.
– Чем стоять так да смеяться, лучше бы помог мне отцепить эту проклятую тварь, – сказал я.
– Попробовал бы ты не смеяться, если б видел все это со стороны, – ответил Боб. – Особенно мне понравился пируэт, который ты проделал с Кутбертом. Оч-чень элегантно.
В конце концов мы ухитрились запихать ленивца в клетку, усмирили Кутберта и разошлись по своим гамакам. На другой день я достал проволочной сетки и заделал клетку ленивца так, что сбежать из нее стало труднее, чем из Дартмутской тюрьмы.
На ленивцев с самого начала было возведено столько поклепов, как ни на какое другое животное Южно-Американского континента. О них писали, что они ленивы, глупы, уродливы, медлительны, безобразны, что их необычное телосложение является для них источником постоянных мук, и прочее, и прочее, и прочее. Вот типичное описание ленивца, принадлежащее перу некоего Гонсало Фердинандо де Овьедо:
«А еще есть другой удивительный зверь, которого испанцы в насмешку зовут cagnuolo, что значит „подвижная собака“, тогда как на самом деле это одна из самых медлительных тварей на свете и в движении так тяжела и неуклюжа, что насилу может пройти и пятьдесят шагов за день. У cagnuolo четыре длинные ноги, и на каждой по четыре когтя, как у птиц, и когти эти плотно прилегают один к другому; но ни когти, ни ноги не могут поддерживать их тело на земле… Больше всего они любят виснуть на деревьях и на других предметах, по которым можно карабкаться вверх… Я сам держал их у себя дома и не заметил, чтобы они питались чем-либо иным, кроме воздуха, и того же мнения придерживаются все местные жители, ибо никто не видел, чтобы они что-нибудь ели, зато их головы и рты всегда повернуты в ту сторону, откуда ветер сильнее, из чего можно заключить, что больше всего им по вкусу воздух. Они не кусаются, но могут кусаться. Рты у них очень маленькие, они неядовиты и безвредны, просто-напросто это совершенно тупые и бесполезные, ненужные человеку твари».
Вот как Овьедо с почти журналистской разухабистостью рисует в высшей степени недостоверный портрет ленивца. Во-первых, ленивец вовсе не такой уж ленивец, что не может пройти за день и «пятидесяти шагов». Я уверен, что, передвигаясь с максимальной скоростью, он может покрыть за день несколько миль, разумеется при условии, что он будет иметь возможность беспрепятственно перебираться с дерева на дерево. Но в том-то и дело, что амбиция ленивца не заедает и он не стремится очертя голову мотаться по лесу: до тех пор, пока дерево, на котором он сидит, вдоволь обеспечивает его пищей, он никуда не торопится.
Далее, Овьедо очень пренебрежительно отзывается о лапах ленивцев. Он поносит их конечности только за то, что они «не могут поддерживать их тело на земле». Но ведь ленивец не наземное животное, а древесное; он спускается с дерева лишь при крайней необходимости, и в таком случае ему действительно трудно, больше того, почти невозможно ходить, потому что его лапы приспособлены для лазанья по деревьям. Нельзя требовать от ленивца, чтобы он бегал по земле, как олень, точно так же как нельзя требовать от оленя, чтобы он проворно лазал по деревьям. А Овьедо, вместо того чтобы похвалить ленивца за чудесное приспособление к жизни на деревьях, видит лишь одно: ленивец не может ходить по земле, – хотя ленивец к этому вовсе не приспособлен и не стремится.
Ославив беднягу-ленивца, что у него, мол, и руки не те, и ноги не те, Овьедо затем утверждает, что ленивец живет воздухом. Это означает то, что Овьедо попросту не кормил свое домашнее животное либо давал ему не ту пищу, потому что отсутствием аппетита ленивцы, как правило, не страдают. И наконец, Овьедо одним махом разделывается со всеми ленивцами на свете: раз они бесполезны для человека, то они бесполезны вообще. Ну что ж, воззрение, будто все животные созданы на потребу человеку, было обычным во времена Овьедо и еще бытует и поныне. Ведь и в наши дни находится немало напыщенных двуногих задавак, которые полагают, что то или иное животное подлежит немедленному истреблению, если оно не приносит непосредственной пользы человечеству вообще и им в частности.
В своей «Естественной истории» великий Бюффон отделал ленивца еще почище, чем Овьедо. По мнению Бюффона, ленивцы ни больше ни меньше как величайшая ошибка природы, потому что, видите ли, у них нет ни оружия нападения, ни оружия защиты, они медлительны, чрезвычайно глупы и жизнь для них – сплошная мука. Все это, утверждает Бюффон, результат странного, аляповатого строения существа, лишенного милости природы и демонстрирующего нам образец врожденного убожества.
Вскоре после ночной баталии с двупалым ленивцем мы приобрели ленивца другого вида, который водится в Гвиане, – трехпалого. Животные были до того не похожи друг на друга, что с первого взгляда казалось, будто они не имеют между собой ничего общего. Они были примерно одинаковых размеров, только у трехпалого была удивительно маленькая для его тела круглая голова с крохотными глазками, носом и ртом. И еще, если у двупалого косматая коричневая шерсть была редка, то трехпалый был покрыт густой пепельно-серой шерстью удивительной фактуры, напоминавшей сухой мох. Ноги его были такие волосатые, что казались вдвое более мощными, чем у двупалого, тогда как на самом деле были гораздо слабее. На его спине, на лопатках, виднелся узор из темной шерсти в виде восьмерки.
Получив возможность наблюдать одновременно двух ленивцев различных видов, я обнаружил, что повадки животных столь же различны, как и их внешность. Так, например, двупалый любил спать, уцепившись за сук, в характерной для ленивцев позе – положив голову на грудь между передними лапами; трехпалый же предпочитал устроиться в развилке – цеплялся лапами за одну ветку, а спиной упирался в другую Двупалый, как я уже говорил, чувствовал себя на земле довольно беспомощно, трехпалый же мог держаться на лапах и ставя внутрь свои массивные когти, передвигаться ползком на полусогнутых ногах, словно разбитый ревматизмом глубокий старик. Правда, двигался он медленно и неуверенно, но все же мог перебираться с места на место. Зато при лазанье по деревьям все обстояло наоборот: двупалый передвигался быстро и проворно, а трехпалый проявлял медлительность и неуверенность, каждый раз пробуя сук лапой, прежде чем доверить ему тяжесть своего тела. Двупалый отличался дикостью и вероломством – таким он показал себя в ночь своего бегства, – его сородич, пусть даже только что пойманный, не внушал никаких опасений.
Подметив в трехпалом ленивце такую кротость, я на другой же день вытащил его из клетки, чтобы воочию ознакомиться с одним заинтересовавшим меня явлением. Застав меня с ленивцем на коленях – причем я самым прилежным образом искал у него в шерсти, – Боб, естественно, поинтересовался, чем это я занимаюсь. «Ищу растительность в его шерсти», – со всей серьезностью отвечал я, и, конечно, Боб мне не поверил. И как бы долго и нудно я ему ни объяснял, что я не шучу, лишь много времени спустя, когда мы приобрели третьего ленивца, мне удалось убедить Боба, что я не разыгрываю его.
Дело в том, что каждый волосок ленивца имеет шероховатую желобчатую поверхность и на ней есть растительность – какой-то вид водорослей, – придающая волосу зеленоватый оттенок. Это то самое растение, которое можно увидеть на гнилых изгородях в Англии, ну а во влажной, сырой атмосфере тропиков оно пышно разрастается на шерсти и придает ленивцу отличную защитную окраску. Это единственный в своем роде случай симбиоза растения и млекопитающего.
Как бы там ни было, содержать в неволе злонравного двупалого ленивца оказалось легче, чем трехпалого, потому что двупалый отлично себя чувствовал на диете из бананов, нарезанных кусочками плодов дынного и мангового деревьев и нескольких видов листьев, включая вездесущий гибискус. Трехпалый же кормился исключительно одним видом листьев и упорно отказывался от всяких других, так что его питание представляло для меня немалую проблему. Будучи весьма примитивными животными, ленивцы способны долго обходиться без пищи; рекорд принадлежит трехпалому ленивцу одного зоопарка, который постился месяц без каких-либо вредных для себя последствий. Кроме того, ленивцы обладают способностью оправляться от ран, смертельных для любых других животных, и даже могут принимать большие дозы яда без явного вреда для себя. Эта живучесть, а также их медлительность и неторопливость удивительно сближают их с пресмыкающимися.
В своем рассуждении о ленивцах Овьедо следующим образом отзывается об их криках:
«Их голос весьма отличен от голосов других зверей, ибо они поют только ночью, да и то время от времени, и распевают всегда шесть нот, одну ниже другой по нисходящей линии, так что первая нота самая высокая, а остальные все ниже и ниже; подобно тому, как если бы человек говорил: ля, соль, фа, ми, ре, до, этот зверь говорит: ха, ха, ха, ха, ха, ха, ха… Похоже, что только от этого зверя, и ни от чего другого, ведет свое начало музыка и первые принципы этой науки».
Ничего не могу сказать про оперные таланты ленивцев Овьедо, знаю только, что мои ленивцы не производили никаких звуков, которые соответствовали бы его описанию. Я провел в гамаке много бессонных часов, надеясь, что они займутся сольфеджио, но они были немы как рыбы. Двупалый, когда его тревожили, издавал громкий шипящий звук, о котором я уже упоминал; трехпалый издавал такой же звук послабее, иногда дополняя его глухим стенанием, как от сильной боли. Судя по одним только этим звукам, я бы не решился присоединиться к Овьедо в предположении, что искусство музыки ведет свое начало от песни ленивца.
Увлекшись семейством Bradypodidae, я совсем позабыл про лунного увари, и, лишь когда Боб напомнил мне, что через три дня мы должны вернуться в Джорджтаун сдать очередную партию животных, до меня вдруг дошло, что я упускаю последнюю возможность приобрести опоссума этого вида. Я еще раз поспешно повысил цену и забегал по главной улице Эдвенчер, наведываясь к людям, которые могли иметь хоть какое-то отношение к охоте, и умоляя их раздобыть мне лунного увари. Однако ко дню нашего отъезда лунного увари мне так и не принесли, и это повергло меня в глубочайшее уныние.
Чтобы доставить нашу живность к причалу, мы наняли громоздкую продолговатую повозку, запряженную понурой клячей. Повозка остановилась на улице перед нашей лачугой, и мы с Бобом принялись грузить клетки с животными. Тут были ящики с тейю и игуанами, сумки с мелкими змеями и мешки с анакондами, клетки с крысами, обезьянами и ленивцами, Кутберт, отчаянно питпитпиткающий из-за решетки, клетки с маленькими птичками и большие жестянки с рыбами и, наконец, благоухающая клетка с опоссумами. Высоко нагруженный воз, скрипя и громыхая, покатил по дороге. Айвен был выслан вперед, чтобы обеспечить место для животных на палубе парохода.
Мы с Бобом медленно шли рядом с повозкой, которая гулко катила по белой от пыли дороге, испещренной тенями деревьев на обочинах. Мы помахали на прощание рукой жителям деревни, которые вышли из своих домов пожелать нам счастливого пути. Вот мы миновали последние дома деревни и вступили на конечный отрезок дороги, ведущей к берегу реки и причалу. Не успели мы пройти и половину расстояния до реки, как вдруг позади раздался крик. Я обернулся: по дороге следом за нами бежала маленькая фигурка и отчаянно махала рукой.
– Кто это? – спросил Боб.
– Почем я знаю. Уж не нам ли он машет?
– Наверное, нам. Ведь на дороге больше никого нет.
Повозка покатила дальше, а мы стали ждать.
– Кажется, он что-то несет, – сказал Боб.
– Может, мы что забыли?
– Или что упало с повозки?
– Ну это едва ли.
Но вот стало возможно разглядеть бегущего. Это был маленький мальчик-индеец, он трусил по дороге, улыбаясь во весь рот, разметав по плечам свои длинные черные волосы. В одной руке он крепко сжимал шнурок, на котором болталось что-то маленькое и черное.
– Похоже, у него какое-то животное, – сказал я и двинулся ему навстречу.
– Господи! – простонал Боб. – Хватит с нас животных!
Мальчик, тяжело дыша, остановился и протянул мне шнурок. На другом его конце болталось небольшое черное животное с розовыми лапами, розовым хвостом и красивыми темными глазами, в кремовом меху над которыми прятались вскинутые, как в постоянном удивлении, брови. Это был лунный увари – мышиный опоссум.
Когда я несколько пришел в себя от радости, мы с Бобом принялись шарить по карманам, чтобы расплатиться за опоссума, и тут обнаружилось, что вся наша мелочь у Айвена. Однако мальчик был не прочь пройтись с нами до причала оставшиеся полмили, и мы продолжили свой путь. Но не сделали и нескольких шагов, как мне в голову пришла ужасная мысль.
– Боб, нам не во что посадить опоссума, – сказал я.
– А что, разве нельзя довезти его так до Джорджтауна?
– Нет, мне нужен ящик. А уж на пароходе я смастерю из него клетку.
– Да где ж его возьмешь?
– Придется сбегать в лавку.
– Как? Снова бежать в деревню? Пароход должен быть с минуты на минуту. Ты опоздаешь, если пойдешь обратно.
Как бы в подтверждение его слов, с реки донесся гудок парохода. Но я уже мчался в Эдвенчер.
– Задержи пароход до моего возвращения! – крикнул я.
Боб в отчаянии всплеснул руками и рысью припустил к причалу.
Я вбежал в деревню, ввалился в лавку и стал молить изумленного торговца дать мне ящик. С завидным присутствием духа, не задавая лишних вопросов, он вывалил на пол груду банок с консервами и протянул мне ящик. Я выскочил из лавки и, лишь пробежав изрядный кусок пути, заметил, что все это время мальчик-индеец сопровождал меня. Он топал рядом со мной и знай себе ухмылялся.
– Дай я понесу ящик, хозяин, – сказал он.
Я с величайшей радостью отдал ему ящик, так как опоссум, недовольный беготней, стал настраиваться на воинственный лад и все норовил взобраться по шнурку и укусить меня. Мальчик-индеец бежал, взгромоздив ящик на голову, я бежал рядом, отчаянно жонглируя опоссумом. Дорога была пыльная и жаркая, с меня градом катил пот. Мне хотелось остановиться и передохнуть, но всякий раз гудок парохода гнал меня дальше.
В полном изнеможении одолел я последний поворот и увидел у причала пароход. За кормой его бурлила пена, на сходнях, горячо жестикулируя, стояла группа людей, среди которых я увидел Боба, Айвена и капитана. С опоссумом и ящиком в охапке я стремглав взбежал по сходням и чуть дыша припал к поручням. Сходни взяли на борт, пароход дал гудок и, задрожав, отвалил от причала. Через открывшуюся полосу воды Айвен швырнул мальчику-индейцу требуемую мзду. Окончательно я пришел в себя, лишь когда мы уже полным ходом шли вверх по реке.
– Сага о том, как лунного увари доставляли из Эдвенчер в Джорджтаун, – сказал Боб, протягивая мне бутылку пива. – Я уж совсем поставил на тебе крест. Капитан был шибко сердит. Похоже, когда я сказал, что ты побежал обратно за увари, он счел это за оскорбление мундира.
Я достал плотничий инструмент и, пока мы плыли, сделал из ящика клетку для опоссума. Затем надо было снять бечевку, которой он был перевязан поперек живота. Он распахнул пасть и с обычным для опоссумов «миролюбием» зашипел на меня, но я попросту схватил его за шиворот и стал развязывать бечевку. Тут я заметил у него на брюхе, между задними лапами, продолговатую сосискообразную вздутость и решил, что это, должно быть, какое-то внутреннее повреждение от петли. Истинная причина этого вздутия открылась мне лишь позднее. Я стал осматривать животное и, ощупывая его, обнаружил в «опухоли» продолговатый разрез. Разведя складки кожи, я увидел карман, а в нем дрожащих розовых детенышей. Взбешенная столь бесцеремонным посягательством на безопасность ее детского сада, мамаша издала громкий, дребезжащий, как жестянка, крик ярости. Продемонстрировав детенышей Бобу и сосчитав их (их оказалось трое, каждый в половину моего мизинца), я водворил разгневанную мамашу в клетку, после чего она немедленно села на задние лапы и с величайшей осторожностью обследовала свою сумку, разглаживая всклокоченный мною мех и сердито ворча. Затем она съела банан, свернулась в клубок и заснула.
Я был в диком восторге от моего семейства мышиных опоссумов и всю дорогу до Джорджтауна только о них и говорил. В Джорджтауне мы показали собранных нами животных взбудораженному Смиту. Полагая, что от мышиных опоссумов он придет в неменьший восторг, я приберег их напоследок. Наконец с величайшей гордостью и самодовольством я показал их Смиту, но, к моему удивлению, он взглянул на зверьков с крайним отвращением.
– В чем дело? – не без некоторой обиды спросил я. – Это очень милые животные, и мне стоило чудовищного труда доставить их сюда.
Смит подвел меня к пирамиде из пяти клеток.
– У меня тут в каждой по паре таких, – мрачно сообщил он.
Я подумал о цене, которую заплатил за своего опоссума, о горячке, которую порол ради него, и тяжко вздохнул.
– Ну что ж, – философски заметил я. – А вдруг они оказались бы редкими животными? Вот я и кусал бы себе локти, что не добыл ни одного.
Глава IV. Большущая рыбина и черепашьи яйца
Южная часть Гвианы представляет собой территорию, окруженную необъятными лесами Бразилии и непролазными дебрями Суринама. Здесь, на пространстве более чем в сорок тысяч квадратных миль, простираются гвианские саванны; лес тут переходит во всхолмленную травянистую равнину, покрытую редким «садовым» кустарником. Одна из наиболее значительных среди этих равнин – саванна по реке Рупунуни площадью около пяти тысяч квадратных миль. Туда-то мы и решили отправиться после поездки в Эдвенчер, так как в саваннах обитают многие виды животных, не встречающихся в лесах.
На Рупунуни мы отъезжали в величайшей спешке. Я решил остановиться, если будет возможность, у некоего Мак-Турка, владельца ранчо в Каранамбо, в самом центре саванны, и мы отправились в контору гвианского аэрофлота справиться о расписании, так как проще всего попасть в глубину страны на самолете; можно, конечно, путешествовать и по суше или в каноэ, но тогда дорога растянется на несколько недель, а мы попросту не располагали временем, как бы заманчиво ни было подобное путешествие. К нашему ужасу, обнаружилось, что рейс в Каранамбо бывает лишь раз в две недели и, что еще хуже, рейс этот приходится на завтра. Таким образом, в нашем распоряжении на сборы, переговоры с Мак-Турком и улаживание кучи разных дел оставались только сутки. Мы купили билеты и принялись лихорадочно переделывать дела. Я пробовал связаться по телефону с Мак-Турком, чтобы известить его о нашем приезде, но не мог к нему дозвониться. Остаток дня мы укомплектовывали наш багаж самым необходимым, стараясь удержаться в пределах веса, допустимого к перевозке на самолете. Всяческие доброхоты, зудевшие желанием помочь мне, уверяли, что на Рупунуни нам нужно взять с собой лишь самое необходимое. В Каранамбо есть магазин, говорили они, и я смогу купить там все, что нужно: гвозди, проволочную сетку и даже ящики под клетки. По своей наивности я поверил им и урезал багаж до минимальных размеров.
Наши попутчики составляли весьма разношерстную компанию. Это были: молодой английский священник с женой и огромным псом сомнительного происхождения и еще более сомнительного нрава, молодой индеец, не перестававший застенчиво улыбаться всем и каждому, и, наконец, толстый индиец с супругой. Все, в том числе и мы, свалили свой багаж на аэродроме и сидели как на похоронах, ожидая команды к посадке. Бобу было дурно, и он отнюдь не предвкушал удовольствия от полета.
Пока мы ехали по тряским дорогам от Джорджтауна к аэродрому, он все больше и больше бледнел. А теперь он сидел, положив голову на колени, и тихонько постанывал.
Но вот подали команду к посадке. С грехом пополам мы вскарабкались в самолет и уселись в небольшие ковшеобразные кресла, стоявшие по бокам, а собака священника заняла собою чуть ли не весь проход. Двери самолета закрыли, фюзеляж затрясся, и рев моторов заглушил звуки речи. Боб обменялся со мной красноречивым взглядом, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Казалось, пилот был готов разбудить всех мертвых в своей решимости как следует прогреть моторы: их рев возрос до пронзительного воя, а самолет заходил ходуном, хоть и стоял на месте, так что, наверное, в нем ни винтика, ни гайки неразболтанной не осталось. Но вот мы покатили по бесконечной, протянувшейся чуть ли не на целые мили взлетной дорожке и остановились; моторы опять набрали бешеные обороты, завыли, словно ведьмы, а нас затрясло, как под сверлами бормашины. Лицо Боба приняло нежный желтоватый оттенок слоновой кости. Самолет еще раз пробежался по дорожке и оторвался от земли, мы дали круг над аэродромом и взяли курс на юг.
Внизу под нами тысячью различных оттенков зеленого цвета проплывал лес. С высоты он казался плотным и кудрявым, словно коврик из зеленого каракуля. То здесь, то там сквозь сплетение ветвей сверкала извилистая лента реки, а иной раз лес расступался, давая место ослепительно сверкавшему на солнце песчаному островку. Потом землю закрыла гряда облаков, и только мы из нее вышли, как тут же нырнули в другую. Примерно в это же время пошли воздушные ямы; самолет вдруг проваливался на сотни футов вниз, и у меня появлялось такое ощущение, будто мой желудок остался где-то далеко позади.
Лицо Боба сделалось нежно-зеленого, яшмового цвета. Собака села на задние лапы и положила ему на колени свою огромную слюнявую морду, несомненно требуя от него сочувствия и сострадания; Боб оттолкнул ее, даже не открыв глаза. Молодой индеец перестал улыбаться всем и каждому, он прикрыл лицо большим носовым платком и тихо догорал в своем кресле.
Другой индеец, совмещавший обязанности грузчика и стюарда, непринужденно развалясь на груде мешков с почтой, читал газету. Он закурил сигарету и стал овевать нас клубами ядовито-зловонного дыма. Жена священника пыталась поддерживать разговор с Бобом – как мне казалось, больше из желания отвлечься мыслями от воздушных ям, чем из стремления к общению.
– Вы летите в Каранамбо или в Боа-Виста?
– В Каранамбо.
– Вот как! И вы надолго задержитесь на Рупунуни?
– Всего на две недели. Мы ловим животных.
– А, теперь я знаю, кто вы! Ведь это ваши фотографии были помещены в «Кроникл» на прошлой неделе, вы были сняты там с какой-то змеей в руках.
Змеи были больным местом Боба, и он только слабо улыбнулся. Тут самолет опять нырнул вниз, и Боб резко выпрямился, устремив умоляющий взгляд на грузчика-стюарда. Благодаря своей долгой практике этот человек, похоже, выработал способность телепатического общения с пассажирами: ни слова не говоря, он слез со своих мешков, достал откуда-то большую проржавевшую жестянку и галантным жестом протянул ее Бобу. Тот уткнулся в нее лицом, да так в ней и остался. Великая сила – самовнушение, ибо вскоре его примеру последовала жена священника, а за ней и все остальные пассажиры, за исключением самого священника и меня.
Я выглянул в окно и увидел, что лес начинает расползаться на отдельные группы деревьев, разделенные травянистыми лужайками, – и вот уже мы летим над настоящей саванной. Лес уступил место всхолмленной, раскинувшейся на многие мили травянистой равнине с редким, растущим вразброс кустарником и немногочисленными, укрывшимися в складках земли озерами. Самолет стал снижаться кругами над местностью, которая казалась чуть ровнее остальной саванны: мы шли на посадку.
– Похоже, прилетели, – сказал я Бобу.
Он с трудом оторвался от жестянки и глянул в окно.
– Не валяй дурака, тут невозможно приземлиться.
Не успел он договорить, как самолет мягко вошел в траву и, медленно снизив скорость, остановился. Моторы предсмертно чихнули раза два и затихли. Стюард открыл двери, и в лицо нам пахнул теплый ароматный ветерок. Все вокруг было объято отрадной, абсолютной тишиной. Самолет окружила кучка индейцев, на фоне пустой саванны они казались ордой монголов в среднеазиатских степях. Это были единственные люди на двести миль окрест. Повсюду вокруг простиралась саванна – мили и мили волнующейся травы, серебристо сверкавшей под дуновениями ветерка; единственным признаком жилья здесь была какая-то необыкновенная постройка ярдах в ста поодаль – что-то вроде стоящей на столбах соломенной крыши без стен. Под крышей была манящая тень, поэтому мы подошли к навесу и сели.
– Ты уверен, что это Каранамбо? – спросил Боб.
– Так утверждает стюард.
– Не сказал бы, что это перенаселенное местечко, – заметил Боб, критически озирая кучку индейцев.
Примерно в полумиле справа посреди саванны возвышалась бровка пыльно-зеленого леса. Внезапно из лесу появился автомобиль: прыгая и рыская в траве, он мчался на нас, оставляя за собой тучу красной пыли. Вот он подкатил к навесу, под которым мы сидели, и из него выскочил тощий загорелый человек.
– Мак-Турк, – кратко представился он, подходя к нам и протягивая руку.
Я начал извиняться, что мы приехали без предупреждения, но Мак-Турк сказал, что до него уже дошел слух о нашем приезде и он не явился для него неожиданностью.
– Это весь ваш багаж? – спросил он, скептически оглядывая жалкую кучку наших пожитков.
Я объяснил, что нам поневоле пришлось путешествовать налегке.
– Ожидал, что вы привезете с собой кучу сетей, веревок и прочих вещей, – только и заметил Мак-Турк.
Забрав с самолета почту и товар, Мак-Турк побросал наши пожитки в прицеп, и мы с умопомрачительной скоростью понеслись по саванне. Машина мчалась по колее, пробитой в красноземе, лавируя между большими травянистыми кочками, рытвинами и трещинами, словно охотящаяся за насекомыми ласточка, а прицеп скакал и мотался позади, как консервная банка, привязанная к хвосту вертлявой собачонки. Индейские мальчишки, сидевшие в прицепе, смеялись и болтали, крепко ухватившись за борта, чтобы не вывалиться в траву. Завывая мотором, выбрались мы из травы и нырнули в лес, лавируя между деревьями по извилистой дороге, затем с головокружительной быстротой пересекли еще один кусок саванны, зигзагами промахнули еще один островок леса и выехали на прогалину, где стоял дом Мак-Турка. Куры так и прыснули врассыпную из-под колес машины, а когда мы подрулили к дому, навстречу нам с яростным лаем бросилась стая собак. Затем показалась и сама миссис Мак-Турк, стройная и смуглая, одетая в голубые джинсы, что ей очень шло.
Дом Мак-Турка оказался в высшей степени оригинальным и восхитительным жилищем, я такого никогда не видел. Это был квадратный, сложенный из красного кирпича дом, покрытый огромной конической соломенной крышей, придававшей ему вид гигантского тропического улья. Потолков в комнатах не было, и, задрав голову, можно было увидеть вершину конуса кровли, маячившую где-то на высоте пятидесяти футов, а взобравшись на стул, можно было заглянуть поверх стены в соседнюю комнату. Больше того, в главной жилой комнате были полностью возведены лишь две внутренние стены, а внешние возвышались лишь фута на два от земли, так что за едой вы могли любоваться фруктовым садом и спускавшейся к реке рощей. Обстановка этой комнаты состояла из радиотелефона, огромного стола, нескольких гамаков, подвешенных в стратегически важных пунктах, и одного-двух стульев. Стены были украшены разнообразным диковинным оружием: луками и стрелами, сарбаканами, дробовиками и винтовками, копьями и удивительными головными уборами из перьев, а вперемежку со всем этим были развешаны для просушки пучки кукурузы.
Когда мы завтракали в этой чудесной комнате, я узнал новость, сразившую меня наповал: в Каранамбо нет и никогда не было магазина. А еще хуже то, что у Мак-Турка нет ни ящиков, ни дерева, которое можно было бы пустить под клетки для животных. Похоже, Мак-Турк необычайно потешался тем, что в Джорджтауне нашлись глупцы, возомнившие, будто в Каранамбо есть магазин, и чем больше я мрачнел, тем веселее он становился.
– То-то я удивился, почему с вами нет сетей и всего такого прочего, – говорил он. – Я как услышал, что едут звероловы, так сразу подумал: вот уж, наверно, привезут с собой ворох всяких капканов, веревок и прочего снаряжения.
После завтрака Мак-Турк, чтобы хоть немного развлечь нас, предложил отправиться с ним на рыбалку вниз по реке. Это давало нам возможность присмотреться к местности и сделать наметки на будущее. Мы спустились через рощу к реке и вышли к крохотной бухточке, где стояла целая флотилия лодок. Тут были и местные каноэ, и лодки, похожие на спасательные шлюпки, а также широкий короткий ялик с подвесным мотором. Мак-Турк забрался в ялик и стал возиться с мотором, а мы с Бобом прилегли на берегу покурить. Только мы улеглись, как на нас безжалостно набросились полчища крошечных черных мушек. Величиной чуть побольше булавочной головки, кусались они совершенно несоразмерно своему росту. Казалось, будто в тебя по всему телу тыкают тысячи зажженных сигарет, и вот мы с Бобом прыгаем по берегу, с чертыханьем хлопая себя то тут, то там и лихорадочно опуская закатанные рукава рубах. Мак-Турк с интересом наблюдал за нашими пируэтами.
– Это мухи кабура, – пояснил он. – Сейчас они еще не так злы. Вот видели бы вы их в дождливый сезон, их тогда тьма-тьмущая.
Кабура не переставали покушаться на нас, пока ялик не вытолкнули на середину реки и не заработал мотор. Несколько мушек увязалось за нами, но в конце концов мы оторвались и от них. Мак-Турк объяснил, что кабура живут исключительно в сырых местах и в сухой сезон встречаются лишь по берегам рек. В дождливый же сезон, когда обширные пространства саванны заливаются водой, мухи, так сказать, получают гораздо большую дальнобойность и всемерно этим пользуются, несметными полчищами набрасываясь на человека, который отважится выйти в саванну без всякой защиты.
Река была коричневатого цвета, не особенно широкая, но глубокая и быстрая. На поворотах ее подернутые рябью воды нагромоздили большие отмели из золотистого песка, усеянные гниющими стволами упавших деревьев и большими плитами гладкого серого камня. Заросли по берегам были невысокие, но очень густые и запутанные, причем не того сочно-зеленого оттенка, какого естественно ожидать от соседства с таким обилием воды, а какие-то серовато-оливковые, пыльные и заскорузлые. Мак-Турк, непринужденно развалясь на корме, знакомил нас с местностью. Лучшего проводника нельзя было и желать: он здесь родился и вырос и знал этот край не хуже любого индейца, если не лучше.
Перво-наперво я спросил Мак-Турка, водятся ли в реке электрические угри; мне очень хотелось добыть несколько экземпляров. Он ответил, что их тут полно, и в подтверждение своих слов направил ялик к берегу и высадил нас на отшлифованные водой и уложенные наподобие ступеней каменные плиты. По этой серой лестнице из камня он повел нас наверх, и, поднявшись футов на шесть над водой, мы вышли к нескольким глубоким, шириной фута в два каждая, скважинам, очевидно уходящим в глубину земли и наполненным прозрачной медно-красной водой. Велев нам внимательно слушать, Мак-Турк, громко притопывая, стал обходить скважину. После короткой паузы сквозь камень у нас под ногами послышались какие-то храпящие, хрюкающие звуки.
– Электрические угри, – сказал Мак-Турк. – Они живут в этих скважинах. Но у них есть и подводные проходы в реку. Если как следует потопать, они испугаются и уплывут, и тогда можно подстрелить их в реке.
Он снова затопал ногами, и из-под плит донеслось неистовое хрюканье, странные булькающие, рыгающие звуки, которые скорее можно ожидать от свиньи в хлюпающем свинарнике, чем от электрического угря, укрывшегося в своей подводной норе. Но вот мы снова двинулись вниз по реке, и Мак-Турк сказал, что, на его взгляд, ходячее мнение об опасности электрических угрей сильно преувеличено; слов нет, они далеко не идеальные компаньоны для купающихся, но он не думает, что они настолько агрессивны и смертоносны, как уверяют. Я решил воздержаться от комментариев на этот счет до тех пор, пока не познакомлюсь с ними поближе.
После гнездилища электрических угрей река давала несколько плавных излучин, и, миновав одну из них, мы увидели огромную отмель, а на ней три самые фантастические птицы, какие мне когда-либо приходилось встречать. У них был черно-белый наряд, очень короткие ноги и длинные клювы, ярко раскрашенные желтым, красным и черным, которые словно перетягивали вперед все их тело. Они вперевалку похаживали по песку на своих коротеньких ножках, тыча в нашу сторону своими большущими клоунскими носами и издавая недовольные тревожные крики. На расстоянии их клювы казались необычайно уродливыми, и, лишь рассмотрев птиц в бинокль, я понял почему. Нижняя часть клюва у них была значительно длиннее верхней, а потому казалось, будто им отрубили два-три дюйма верхней половинки клюва. Обкорнанный клюв, да еще ярко раскрашенный, и придавал птицам в высшей степени необычный вид. Однако водорез – так зовут эту птицу – вовсе не урод: подрубленный разноцветный клюв – такая же «ошибка природы», как и ленивец Бюффона, иначе говоря, тщательно разработанное хитроумное приспособление, помогающее птице добывать пищу. Время от времени случается видеть на книжном прилавке книгу, автор которой, прилежно описывая какие-нибудь «Удивительные факты в мире животных», неизбежно впадает в восторги по поводу многообразия птичьих клювов. Список имен обычно начинается с пеликанов и фламинго. О водорезах либо совсем забывают, либо пишут очень редко, хотя в мире птиц они наверняка обладают самым необычным клювом. Водорез летает с раскрытым клювом над самой водой – отсюда его название. Его длинная нижняя челюсть вспарывает поверхность воды, как лезвие ножниц вспарывает ткань, и птица зачерпывает челюстью мальков и прочую живность, составляющую ее пищу. Будь обе половинки клюва одинаковой длины, этот трюк не так легко бы ей удавался, а потому природа заботливо убрала лишнюю часть клюва. Беспокойно переступая на своих коротеньких ножках, водорезы наблюдали за нашим приближением. Наконец мотор чихнул в последний раз и затих, нос ялика, мягко шурша, вошел в песок, и все три птицы поднялись в воздух, повернули свои пестрые носы вниз по течению и полетели прочь, переговариваясь между собой протяжными щебечущими криками.
На песке виднелось множество цепочек следов, в которые вплетались и следы водорезов – они ветвились на песке наподобие ствола плюща. Один из следов вел от кромки воды к гребню отмели. Это была длинная гладкая борозда, словно по песку прокатили тяжелый шар, по бокам борозды шли глубокие короткие насечки. След кончался круглой площадкой, словно песок тут был грубо прибит лопатой. Я с удивлением рассматривал этот странный след.
– Это черепаха выходила откладывать яйца, – пояснил Мак-Турк.
Он подошел к концу следа и разгреб песок. В ямке, дюймах в шести от поверхности, лежало с десяток покрытых тонкой кожистой скорлупой яиц размером чуть поменьше куриных. Мак-Турк надорвал на одном яйце скорлупу, так что стал виден клейкий белок и яркий желток, и опрокинул его содержимое в рот. Я последовал его примеру. Черепашьи яйца оказались необычно вкусны: в сыром виде, слегка прогретые солнцем, они имеют чудесный сладковатый ореховый привкус. Мы расположились на песке и за один присест уничтожили все яйца. Чуть поодаль на берегу я нашел еще одну кладку, эти яйца мы захватили с собой на ужин. Сваренные вкрутую, они напоминали по вкусу сладкие каштаны.
Обтерев с губ желток, мы прошли отмель и нырнули в густой лес, который в действительности оказался всего-навсего густой и узкой полосой деревьев, окаймлявших реку, так что вскоре мы снова очутились в саванне по пояс в шуршащей, подсушенной солнцем траве. Идти было трудно: вперемежку с обычной для саванны грубой травой тут росла еще какая-то другая, самая вредная из всех, какие попадались мне на жизненном пути. Росла она собранными в большие пучки тонкими изящными листьями футов семи в длину, сочными и прохладными, которые с поистине макиавеллиевским коварством стлались и извивались у нас под ногами. Ребро такого листа острее лезвия бритвы и сплошь усеяно микроскопическими зазубринами – ни дать ни взять ножовка, да и только. Малейшее прикосновение – и кожа покрывается десятками порезов, длинных и глубоких, словно разрез скальпелем. Попробовав отвести голой рукой пучок этих листьев, я весь изрезался и искровенился, и вид у меня стал такой, будто я схватился с парой ягуаров. А Боб, с трудом отличавший одну траву от другой, присел отдохнуть на большущий пучок бритвы-травы и констатировал это через свои брюки.
Пройдя злаковник, мы вновь вышли к островку леса. Деревья тут росли вокруг безмятежного озера, в которое впадала небольшая ленивая протока реки. Озеро было почти круглое, и в самом его центре, уходя стволом футов на шесть в воду, росло высокое прямое дерево, увешанное фантастическими плодами – странными бутылкообразными гнездами, сплетенными из пальмовых волокон и травы. Тут же порхали с ветки на ветку и ныряли в гнезда их владельцы – желтоспинные кассики, птицы величиной с дрозда; у них было лимонно-желтое с черным оперение и длинные острые клювы цвета слоновой кости. Вместе с подвешенными гнездами и множеством порхающих и присвистывающих ярко окрашенных птиц дерево до мельчайших подробностей отражалось в тихой, медового цвета воде. Время от времени зеркало воды разбивалось упавшим с дерева листом или веткой, и тогда отражение на секунду дробилось и расплывалось.
Мы присели полюбоваться птицами, как вдруг водная гладь у берега всколыхнулась, пошла морщинами, и над водой показалась длинная корявая морда с выпученным глазом.
– Одноглазый, – сказал Мак-Турк, глядя, как кайман приближается к тому месту, где мы сидели. Его голова скользила над поверхностью воды почти неуловимо для глаза. Когда он подплыл совсем близко, стало видно, что одна из его глазниц пуста и сморщена. Двигался он таким образом, чтобы все время держаться к нам своей зрячей стороной. Сколько помнит себя Мак-Турк, кайман этот всегда был властителем озера, а как он потерял глаз – одному богу известно. Быть может, глаз был выбит индейской стрелой, быть может, кайман схлестнулся с ягуаром, и тот выцарапал ему глаз когтями. Как бы там ни было, он остался в живых и, подобно Нельсону пресмыкающихся, здравствовал в озере, властвуя над кайманами поменьше.
Кайман подплыл к нам на расстояние тридцати футов, затем повернул и направился в дальний конец озера. Плыл он слепой стороной к нам. Мак-Турк взял сук и стукнул им по стволу дерева. Эхо гулко разнеслось над водой, птичий гомон смолк. Одноглазый быстро и плавно погрузился и вновь всплыл на поверхность, устремив на нас свой целый глаз. Мы двинулись по берегу в обход озера, а он выплыл на середину и медленно кружился там наподобие волчка, настороженно следя за нами.
Мы подошли к большому дереву, оно клонилось над водой под углом в семьдесят пять градусов и было увешано длинными прядями мха и пучками крупных восково-красных орхидей. Мы забрались в его крону и очутились как бы на сказочном, заполненном орхидеями балконе высоко над водой. Под нами колыхались наши отражения: лепестки орхидей, кружась, падали в воду от наших движений и рябили ее. Мы сидели и осматривали озеро, как вдруг Мак-Турк указал на воду под нами футах в пятидесяти от берега.
Мы напрягли зрение, но, сколько ни вглядывались, над поверхностью воды все было тихо. Я уже собрался спросить, что мы высматриваем, как вдруг раздался громкий всплеск, что-то мелькнуло над водой и пропало, оставив после себя лишь легкую рябь да струйку поднимающихся с глубины золотистых пузырьков.