Княгиня Ольга. Ключи судьбы Дворецкая Елизавета
– Запомни, отроче, – проникновенно сказал Мистина, наклоняясь с высоты своего роста и приподняв подбородок старшего Унемыслича. – Плюй на то, что тебе предрекают. Прокладывай путь своим мечом, не вини других в своих бедах и не жди, что кто-то придет умирать за тебя. Будь сам своим спасителем и стойко принимай плоды от тех семян, что сам посеял. Тогда прославлен будешь меж богов и смертных.
Забыв о мече и даже о матери, подросток зачарованно смотрел в суровые серые глаза гостя, где отражалась душа отважная и твердая, как самый лучший рейнский клинок.
«Плюй на то, что тебе предрекают. Прокладывай путь своим мечом. Стойко принимай плоды от тех семян, что сам посеял. Тогда прославлен будешь меж богов и смертных…»
Лежа в санях, по самый сплющенный нос, укутанный пушистой новой медвежиной, Етон всю обратную дорогу поневоле вспоминал слова Мистины. Со своими людьми он держал путь домой, вверх по Стыри. Киевского гостя с ним больше не было: от Луческа Мистина поехал на восток, в Деревскую землю, подвластную его господину. Однако Етону все не удавалось отделаться от ощущения его присутствия: дней за десять Мистина Свенельдич прямо под кожу влез со своими стальными глазами, походкой хищника и силой, которая, казалось, способна сокрушить все, однако своим владельцем носится без малейшего труда. Етон повидал много разного народу и не ждал, что какой-то молодец, годящийся во внуки, сумеет его так задеть. А сейчас втайне чувствовал себя старым дурнем, что изжил свой век и не поспевает за новым.
«Плюй на то, что тебе предрекают…» Может, зря он так близко к сердцу принял слова Вещего? Да нет же. У него было три жены… ну да, три. Сперва Вальда, дочь Фурстена, – на их свадьбе Вещий и проклял его. Потом Стана, Добренева дочь, из Бужеска. И наконец Воинка, дочь семейства знатных морован, что еще лет двадцать назад бежали на восток от угров и нашли здесь приют. Стана прожила с ним всего два года. Ей единственной удалось забеременеть, но она внезапно умерла за пару месяцев до родов – так и не поняли отчего. И она, и две другие были не хуже прочих жен и очень хотели иметь детей. Етон ни в чем не мог попрекнуть их по бабьей части. Каждую зиму его поили отварами семян подорожника и крапивы, женская изба пропахла спорышом и матушником. Всякий год из полюдья привозили новую бабу-ведунью, славную в своей волости, с заветной травкой или еще каким средством, что, дескать, хоть колоду сухую сделает яблоней плодоносящей. Его жены сидели на всех лавках, где перед тем родила другая баба, и лежали на месте рожениц с чужими чадами; носили сорочки многодетных матерей; ели почки впервые зацветших яблонь и слив; ходили с дарами ко всем священным дубам и липам в округе; носили при себе девять зерен с девяти дворов; к еде им подмешивали кровь зайца… Одна знахарка даже велела съесть сердце ежа. Купцы-фариманы, ездившие в Царьград и Корсунь, привозили розовое масло: дескать, мудрецы-лекари греческие лечат бесплодных жен настоем на масле от белой розы, а мужей – на красной. Но и греческая мудрость не помогла против проклятья Вещего. Долгий Етонов век клонился к земле, а наследство свое пришлось обещать внучатому племяннику, погубившему род злодея…
Пятьдесят лет он носил на шее серебряную пластинку с четырьмя рядами рун. Этот науз ему сделал старый Хавтор – отец Фурстена, дед его первой жены.
- Светлым щитом
- Могучих жен
- Прикрыт Амунд
- От разящего зла, –
он помнил эту надпись, хотя за пятьдесят лет черточки стерлись, глаза его ослабели, да и разбирать старинные руны, которым Хавтор в далекой-далекой юности учился у собственного деда еще где-то в Ётланде, он толком не умел. Но это было и хорошо: если никто теперь не может прочитать старинные знаки, то и запечатанное ими волшебство не порушить. Он привык к этой подвеске на серебряном колечке, а сейчас вдруг вспомнил о ней и подумал: да волшебство столетней давности давно выветрилось. Пора ему поискать на остаток жизни иную опору, покрепче.
Но может, зря он смирился? И впрямь ослабел под старость! Прокладывай путь своим мечом – вот как они рассуждают, эти киевские, и делают так. Недаром же Ингорю принадлежат сейчас земли от Ладоги близ Варяжского моря до Пересечена – почти на море Греческом!
О своем уговоре с потомками Олега Вещего Етон объявил на следующий день после имянаречения княжьей дочери Величаны – когда Унемысл давал пир в обчине уже без жен, для мужей. На киевского гостя волыняне, лучане и бужане таращили глаза не меньше, чем на гордого отца. Хозяину честь и радость, но все эка невидаль – девчонка родилась. А вот на царство Греческое никто из сидевших в обчине не ходил, лишь кое-кто слышал от отцов об Олеговом походе. Слушая повесть о разорении берегов Боспора Фракийского, о походе по Вифинии, о чудном городе Ираклии, где даже избы из марамора и величиной с гору, все дивились и завидовали. И верили. Как не верить, когда Свенельдич подарил новорожденной золотую греческую номисму – «чтобы купила себе сестричку». Видать, у Ингоря теперь этих златников и сребреников полные короба!
Даже Людомир волынский – молодец лет двадцати пяти, темноволосый, в угорскую родню матери, – молчал и лишь покусывал в досаде губы под вислыми черными усами. Не решился пройтись насчет старческой немощи Етона, без войны уступающего потомкам недруга свою землю – когда за спиной у того стоял Мистина, живое воплощение и мужской, и воинской, да и державной мощи. Не понапрасну он играл мечом перед отроком – зрелые мужи увидели и поняли не сказанное вслух. Вся родовая знать Волыни и Побужья вошла в число послухов их уговора.
А Людомир, поглядев, как князья и бояре клянутся на золотом обручье, что слышали и знают условия ряда, вдруг взмахнул шапкой и спросил Мистину, не нужны ли им еще отроки в поход. Решил не упустить славы и добычи – не здесь, так хоть у греков. Етон и вздохнул с облегчением – в это лето Людомир на Сереть не явится. Пожалел было о сделанном, да скоро смекнул, что это облегчение – первый плод уговора.
И если он, Етон, примет ту судьбу, что нынче посеял, то совсем скоро владения киевских князей протянутся на запад до верховьев Стыри и Серети – сюда, в Плеснеск. А владея Плеснеском, с их-то силищей за спиной, лишь делом времени будет дойти до Бужска, до Червеня… Волынь уже конечно, Людомира они за спиной не оставят. А там дальше Перемышль… Глядишь, и ляхам придется потесниться. А он, Етон, будет лежать в высокой могиле, но о нем никто уже не вспомнит. Ибо не останется на земле его крови, а с ней и памяти его рода…
Прокладывай путь своим мечом… В Ингоревом побратиме была сила – из-за нее Етону и сейчас казалось, будто тот где-то рядом. Находясь поблизости, он подчинял без всяких видимых усилий. Но Етон и сам был упрям, и теперь, не видя киянина, вытягивал душу из-под его влияния и раскидывал умом, как бы приспособить эту мудрость себе на пользу. И волынские русы не хуже киевских умеют мечом пролагать путь к славе! Они умели это еще полтораста лет назад – тогда на днепровских горах о руси и не слыхал никто. Поляне дань хазарам платили и довольны были. Здесь, на правом берегу Днепра, хазар не видали и головы не клонили перед чужаками, с тех пор как обров избыли…
Ехать по холоду весь день старику было не по силам. Несколько раз останавливались в прибрежных селениях, чтобы погреться и подкрепиться. После полудня пристали в Гаврановой веси, над самой рекой. Отроки помогли князю выбраться из саней и отвели к Дубояру – старшему среди селян. Етон хорошо его знал: проживая довольно близко от Плеснеска, Дубояр нередко там бывал. Ездил на торг, на принесение жертв в плеснецком святилище в большие праздники, на Карачун и на Перунов день, сидел среди старейшин на княжьих пирах.
Знатного гостя постарались принять получше: усадили на хозяйскую лежанку близ печи, поднесли горячего отвара брусничного листа с медом. Боязливо-благоговейно косясь на знатного, но уж очень страшного собой гостя, хозяйка поспешно выставила на стол квашеной капусты, соленой рыбы, хлеба, поставила в печь широкогорлый горшок. Отроки снаружи развели костер и повесили котел – готовили кашу себе на обед. Дожидаясь угощения, Етон толковал с хозяином о разных делах. Здесь уже знали о договоре с Киевом и любопытствовали, «что теперь будет».
Беседе мешал детский писк. Старшие Дубояровы сыновья уже жили своим хозяйством, при нем остался младший и его семейство. Среди троих-четверых мальцов, поползунов и дыбунов[4], Етон скоро приметил одного – лет трех от роду, тот был не по годам крепок и боек. Играя в одной драненькой рубашонке на полу – зимой детворе не было ходу наружу, – он легко забарывал сразу двоих-троих братьев.
– Да ну тебя! – выбранилась хозяйка, когда орущий клубок подкатился к ней под самый подол и едва не заставил выронить горшок. – Поди прочь! – Она схватила малолетнего буяна за руку и с силой отпихнула прочь. – Чтоб пес тебя унес – назад туда, откуда принес!
И такая злость слышалась в ее голосе – так не кричат на родных детей, даже если те уж очень докучают. Малец отскочил и заревел – но скорее злобно, чем обиженно.
– Песий сын! – проворчала баба. – Божанка, ломотна трава, да забери ты его с глаз долой, гостям покоя нет!
Подбежала невестка и подхватила дитя – но тоже без особой любви.
– Что это твоя баба его песьим сыном кличет? – хмыкнул князь. – Не ваш он, что ли?
– Да какой он наш, когда песий! – Дубояр развел руками. – Ты через двор шел, отца его видал, он брехал на вас…
– Что ты? – Етон вспомнил остроухого серого с белой грудью пушистого пса во дворе. – Байки сказываешь! Не может пес дитя человечье родить!
– Да он же у тебя кобель! – хмыкнул Думарь, Етонов телохранитель.
– Родить не может, а приволочь может. Уж лета три тому. Был я тогда в лесу, жарынь новую смотрел, – с охотой принялся рассказывать Дубояр – видно, что не в первый раз. – И Серый мой со мной, бегал, вевериц гонял. Прилег я отдохнуть под березой, слышу, он брешет. Да лень вставать – побрешет, думаю, перестанет. По голосу слышно, не зверь какой, а так. Может, нашел чего. Он и правда, побрехал и унялся. Смотрю, идет – и дитя несет мне, в пеленках мокрых. Дитя плачет, а пес довольный – гляди, добыча! Я вскочил да и бежать – думаю, там женка мечется глупая, дитя проспала. Березняк весь обегал – нету никакой женки. Кричал, звал, аж охрип – тишина. А надо уж домой идти. Понес его домой, думаю, там еще поищем. У нас в Гаврановой все мальцы у матерей при себе. Дали невестке кормить – она два года как родила, уж своего хотела отнимать. Искали по волости – никто ни дитя, ни бабы не терял. Не нести же его в лес назад – так и оставили.
– И не проведали, откуда взялся?
– Так и не проведали. – Дубояр опять развел руками. – Бабы толковали, что, может, дивья жена[5] родила да нам подбросила… так и прозвали Вещаком[6].
– Да там она и была, дивья женка, да ты ее не разглядел! – вполголоса напомнила его собственная жена, видимо, о том, о чем уже не раз говорила. – Дивью жену только тот может видеть, кто в полнолуние родился. То-то потешалась она над тобой, на березе сидючи…
Но Дубояр махнул на нее рукой:
– Так променыши, подверженцы[7], они уродливые, а этот ничего вроде… видел я и пострашнее младенцев. Хвоста нет, уши как у людей…
– Дай-ка поглядеть! – полюбопытствовал Етон.
Кликнули невестку; та привела дитя. Мальчика поставили перед Етоном. Тот повертел его, придерживая костлявой рукой за плечико, заглянул в лицо, в бойкие глазенки, коснулся спутанных, тонких светлых волос. Мальчик вдруг вытянул ручку и едва не схватил князя за нос – хозяева охнули, а Етон засмеялся:
– Ишь ты! Не боится меня!
– Хоробром вырастет! – хмыкнул Думарь.
Велев увести мальца, Етон в изумлении покачал головой.
– Вот так басня! Третий век живу, а не видал, чтобы пес дитя родил…
Хозяин засмеялся, потом махнул рукой:
– Да по нему и видно, что песий сын. Крепкий, как бычок, да задора такой, драчун. Упрямец растет. Не дождусь, как ему семь лет будет, отдам его «серым братьям»… – Он понизил голос. – Там у них ему самое место. Лес его родил, пусть в лесу и живет.
Етон закашлялся и перестал смеяться. Но взгляд его изменился – он будто вдруг увидел нечто очень далекое. Не то в минувшем, не то в будущем…
– Лес, значит, его породил… – пробормотал он.
– Выходит, лес. Дивья женка – мать, леший – отец… а может, так, из земли сам завелся. Иной родни нету у него, и теперь едва ли уж кто объявится.
Князь не ответил. Баба подала кашу, с гордостью поставила березовую солонку в виде уточки, жаренный на сале лук, пареную репу с медовой подливой, горячий сбитень на лесных ягодах. Хозяин разломил хлеб, поднес почетному гостю. Етон молча ел, отрезая поясным ножом кусочки поменьше и макая хлеб в похлебку – у него осталось всего несколько зубов. И все думал, и взгляд его пугал хозяина: он видел уже не просто далекое, а где-то в Нави находящееся…
Когда после еды сам Дубояр поднес гостю рушник, Етон придержал его рядом и сказал, понизив голос:
– Ты вот что… Ты за щенятей вашим приглядывай, как бы с ним чего не приключилось. Я, станется, его у тебя заберу. Не сейчас, а после пришлю отрока. Вот, Думаря пришлю, он человек верный. Малец ваш и правда лесного рода, от житья его с людьми добра не будет. И молчи. Соседям и родичам ни слова. Дело наше тайное. Будут спрашивать, скажи, помер, да и все. Подверженцы ведь и не живут долго.
– Как скажешь, княже, – Дубояр в удивлении поклонился. – Дело твое… тебе виднее… Чего мне его жалеть, своих внуков шестнадцать голов…
Снова очутившись в санях, укутанный в медвежину, Етон ехал по замерзшей Стыри, будто по мягкому облаку. Голова кружилась, а старое сердце напевало – впервые за много лет. «Плюй на то, что тебе предрекли», – сказал киянин с вызывающим безжалостным взором. Ну так что же… Он, Етон сын Вальстена, старик, живущий уже третий человеческий век, тоже найдет в своих ослабевших руках достаточно сил, чтобы переломить судьбу. Пусть поздно… нет. Еще не поздно.
Дружина Мистины Свенельдича вошла в Киев поздним вечером. Уже стемнело, отроки сторожевого десятка заперли ворота Олеговой горы, но отворили, услышав снизу знакомые голоса. За день пути по снегу люди и кони устали, промерзли, и большую часть оружников Мистина от ворот распустил по домам. С ними послал поклон жене и приказ топить баню, а сам с тремя телохранителями поехал на княжий двор. Конечно, и там уже закрыли ворота, и госпожа, покончив с дневными делами, удалилась к себе в жилую избу. Но Мистина не боялся потревожить покой княгини. Она сильнее рассердится, если он, приехав в город сегодня, не явится перед очами до завтра и заставит ее провести еще одну ночь в тоскливой неизвестности.
Эльга и правда уже сидела в избе одна, со спящим Святкой и двумя служанками. Отрок осторожно постучал со двора. Эльга послала Совку узнать, что там.
Та поспешно вернулась с радостной вестью, сияя и улыбаясь во весь рот:
– Свенельдич приехал!
Эльга вскочила и устремилась к порогу. Наконец-то! Голова загорелась от нечаянной радости – всего миг назад она с трудом проживала еще один томительный одинокий вечер, обещавший перейти в такую же томительную одинокую ночь. Два с лишним месяца длились, словно целый год; окруженная множеством людей, она чувствовала себя, как в глухой чаще, когда Мистины не было в городе. Но он вернулся, и мир вокруг сразу стал светлым и теплым, сам воздух вливался в грудь, будто горячее вино.
Мистина вошел, наклоняясь под низкой притолокой и на ходу стаскивая шапку; длинный хвост густых светло-русых волос упал на заснеженный плащ. Эльга подбежала к нему и встретила прямо за порогом; только успев закрыть за собой дверь, Мистина взял ее руки в свои, прижал к лицу и стал целовать. От его плаща и бобрового кожуха веяло снегом и холодом, потому она не пыталась его обнять. Но он все же наклонился и поцеловал ее: на нее пахнуло запахом кожи, меха, дыма, лошадей – и его собственным запахом, который был для нее слаще всего на свете. Вызывал горячий ток в крови и неудержимое желание прижаться к нему изо всей силы, не глядя ни на какие преграды.
– Я только поздороваться, – выдохнул Мистина, оторвавшись от ее губ. – Грязный как черт… Ехали весь день… С Веленежа в бане не был.
– Хоть мне знать, что с вами все хорошо… что ты дома… я так ждала тебя… Ничего особо важного, но я так соскучилась… – Эльга положила руки ему на грудь, на мокрый от снега толстый шерстяной плащ. Даже драконьи головки на концах круглой застежки плаща как будто с радостью скалили зубы ей навстречу.
– Я соскучился. И это – важно! – Мистина улыбнулся и еще раз поцеловал ее.
Потом все же расстегнул плащ, снял кожух, бросил верхнюю одежду на лавку. Увидев Эльгу, он уже не мог «только поздороваться» и уйти. В разъездах он думал о ней каждый свободный миг – и особенно на обратной дороге, когда дела уже были сделаны. Досадно было терять два месяца зимы – поры, когда Эльга жила в Киеве, а Ингвара здесь не было, – на поездку к старому черту. Но от успеха будущего похода на греков зависели судьбы и их обоих, и всей земли Русской. С седла глядя сквозь снегопад, как плывет мимо заснеженный лес и вылизанные метелью луга, ничего не было приятнее, чем воображать эту избу, эти ковры на стенах и расписные блюда на полках, эти лари и ларчики, знакомые ему, как родня. Мерещилась белизна настилальников княжеской постели в теплой полутьме спального чулана, и от мысли о них охватывал томительный жар. Сам воздух здесь казался ему сладким – и живым теплом все это наполняла не печь, а она, Эльга.
Он помнил эту избу без нее, когда вернулся от греков и не застал ее здесь – каждое бревно стен тогда казалось мертвым.
– Есть хочешь? – Эльга смотрела на него, будто впитывая глазами его облик, но не забывала о насущном.
– Хочу. Дай чего-нибудь, пока буду рассказывать.
– Парни твои где?
– В гриднице. Со мной трое только, прочих отпустил.
– Совка! – Эльга оглянулась. – Беги скажи Белянице…
Совка с готовностью кивнула и тут же унеслась, едва не забыла собственный овчинный кожух набросить. Надо понимать, успела приметить, что в числе тех троих имеется Арне. Эльга сама расставила по столу все, что заспанная Добрета вытащила из голбца: тонкие белые лепешки, телятину с медом и брусникой – осталось от ужина, пирог с дичиной. Сначала села у стола, глядя, как Мистина жадно ест, и наслаждаясь самим его присутствием. Потом встала позади, положила руки ему на плечи, стала гладить по шее. Наклонилась, прижалась щекой к его затылку, блаженно вдыхая запах волос.
Вот уже больше года, как она, разорвав свое супружество с Ингваром, поддалась наконец влечению к его побратиму, и каждый раз при касании к его коже ее пробирала дрожь наслаждения. Никакие царские сокровища из Греческого царства – ни многоцветные узорные шелка, ни золотые эмалевые подвески с жемчугом – не были в ее глазах красивее, чем горбинка от перелома на его носу, с тонким, едва заметным шрамом на правой стороне, его высокий лоб, острые скулы, густые светло-русые волосы, сильные плечи…
Не напрасно она несколько лет противилась своей страсти к Мистине – уступив, она теперь с трудом принуждала себя подумать о чем-то другом. И не напрасно она уступила – в слиянии с ним душой и телом она ощущала себя сильной и мудрой, как богиня, становилась чем-то большим, чем была прежде. Без него она не вынесла бы того, что обрушилось на нее в последний год: поражение Ингвара в первом походе на греков, возвращение мужа с новой болгарской женой. Тогда она думала, сердце лопнет, не выдержав такого удара. И как бы она справлялась сейчас, когда они с Ингваром разделились и правили Киевом поочередно? Летом Ингвар жил в Киеве, а княгиня в Вышгороде; зимой же Ингвар уходил в полюдье, а Эльга водворялась в стольном городе как полновластная госпожа. Для управления дружинными делами у нее имелся двоюродный брат Асмунд, человек толковый и надежный. Но Мистина был чем-то большим, чем просто воевода. От богов наделенный силой медведя, ловкостью ящера и упорством текущей воды, он находил выход из любой чащи. Где лаской, где хитростью, где силой, действуя неуклонно и безжалостно, он всегда добивался цели, а этим и восхищал, и ужасал ее. Но пока он был на ее стороне, стоял за спиной, она жила с чувством опоры под ногами, прочной, как сама земля. Как иначе она, молодая женщина, справилась бы с таким грузом?
И не подумаешь, что один человек может заключать в себе больше чувств, ощущений, мыслей и событий, чем весь белый свет, пока не встретишь такого.
Мистина перестал есть и запрокинул голову; Эльга запустила пальцы в его волосы; мысли таяли, уступая место одному неодолимому стремлению…
– Я сейчас никуда не пойду… – выдохнул он с закрытыми глазами. – Даже в баню…
– Не ходи.
Мистина поднялся, перешагнул скамью, сжал в ладонях лицо Эльги и стал самозабвенно его целовать. Не прекращая этого занятия, Мистина оттеснил ее к спальному чулану; она цеплялась за него, чтобы не споткнуться, но эта опасность страшила ее куда меньше, чем необходимость оторваться от его губ хоть на миг. Едва утоленный голод, усталость от пути – все исчезло вблизи нее, как уже много лет исчезали все доводы рассудка перед этой страстью. Внешне оживленный и дружелюбный, на самом деле Мистина был не щедр на привязанности и душевную близость. Но Эльга с самого начала владела каким-то волшебным ключом, отпиравшим тайники его сердца, отчего все существо наполнялось сильнейшим желанием – взять ее всю и отдать ей себя всего…
– Ну что, пойдем со мной в баню? – привычно пошутил Мистина, лежа на боку и переводя дух.
Эльга молча стукнула его по плечу: этой шутке было лет пять, и она порядком ей надоела. И тут же принялась гладить давно заживший, неглубокий, но длинный шрам на груди – ту самую отметину от пики катафракта в битве под Ираклией. Шрамы на левом плече и спине был куда страшнее – вот та рана и впрямь могла оказаться смертельной. Эльга до сих про содрогалась, когда видела их – те проломы, через какие Марена в тот далекий уже день едва не вытянула его жизнь. На второй год их багровый цвет постепенно стал переходить в сизый, но так они выглядели даже страшнее. И как ни странно, украшали Мистину в ее глазах. Не всякий может пройти по краю смерти и заглянуть за него, не обронив уверенности, отваги и веселости.
– Ну что? – Эльга села, натянула ворот сорочки на плечи. – Как там Старый Йотун? Потащит он свои древние кости в поход?
– Старый черт – нет. Но с нами пойдут волыняне, и даже, я думаю, с князем своим Людомиром. А тот в поле получше Етона будет – молодой и задорный.
– Ты и в Волыни был? – удивилась Эльга.
– Нет, я его видел в Луческе.
– Каким ветром тебя в Луческ занесло?
– У Унемысла пили за имянаречение дочери.
– Ты можешь толком рассказать? – Эльга нахмурилась.
– Могу, если ты мне позволишь.
Мистина помолчал. Сейчас ему было так хорошо, что все на свете князья и их наследства казались сущей мелочью, не стоящей того, чтобы даже пошевелиться в теплой и мягкой постели, рядом с самой прекрасной в его глазах женщиной на свете. Он любил ее шесть лет назад, тогда она еще не была женой Ингвара, но должна была ею стать и отвергла других женихов – его, Мистину, в том числе. Три года назад он уже знал, что она желает его почти так же сильно, как он ее, но сомневался, что сумеет склонить ее к измене мужу и к потере чести в собственных глазах. Ингвар сам ему помог – чуть ли не вручил свою жену побратиму, когда привез из Болгарского царства другую супругу, Огняну-Марию. Такого оскорбления Эльга не снесла, и Мистина, вернувшись из похода позже всех, но с наилучшей добычей, получил то, что было для него дороже всего греческого золота.
– Я с Етоном ряд положил, – начал он, мысленно вернувшись к самому главному. – От имени вас с Ингваром и Святки. Етон не идет с нами на греков – но мы ничего не теряем, потому что идут волыняне. Етон получает все выгоды нашего будущего договора с Романом и часть добычи, а зато он признал Святку своим наследником. Когда старинушка на дрова присядет, Плеснеск достанется Святке.
– Что? – осторожно спросила Эльга.
Она не верила своим ушам – за шесть лет близ киевского стола она привыкла видеть в Етоне плеснецком упорного врага Олегова рода. Повесть о том давнем проклятье она слышала еще в детстве – в далекой Плевсковской земле, от своего отца – младшего брата Вещего.
Мистина спокойно повторил самое главное – он понимал, почему она вдруг стала туга на ухо.
– Святка теперь законный наследник Етона. На сем я и Етон поцеловали мечи в его плеснецком святилище, перед богами и всеми тамошними боярами и чадью. А в Луческе Унемысл и прочие поклялись на золоте, что знают о сем уговоре. Даже Людомир поклялся. Ему это было что с ежом поцеловаться, но не мог он перед всем княжьем волынским отказаться. Перед ним же наш ряд излагался, и он слушал живее всех.
– И во что нам это счастье обошлось? – уточнила Эльга, из осторожности не спеша радоваться.
– Етон сидит у печи, но получает все по договору с греками, как будто тоже с ними воевать ходил. А договор с Романом у нас будет… – Мистина повернул в темноте голову в ее сторону, – нынешним же летом, если…
Он понизил голос, хотя от избы, где сидела только Добрета, их отделяла бревенчатая стена и закрытая дверь:
– Если Боян нас не наярил.
– То есть мы должны Етону только будущую шкуру Романа… кусочек…
– Половину передней лапы…
– А за это Святка получает после него всю его землю и сам Плеснеск?
– Да, – подтвердил Мистина с выражением, дескать, такая безделица.
– Ты… – Эльга помолчала, глубоко вздохнула и в темноте провела пальцами по его лицу, будто освежая в памяти его черты. – Ты просто…
– Я хитер, как змей, – подтвердил Мистина ее невысказанную мысль. – Ты же знаешь!
Ее рука скользнула к нему на грудь, коснулась оберега – медвежьего клыка, где с одной стороны была искусно вырезана морда ящера, а с другой – чешуйчатый хвост.
– И даже если из-за детей болгарыни Святка потеряет кое-что на юге, он уже приобрел кое-что на западе. И этого мы ни с кем делить не станем…
Последние слова Мистина произнес уже совсем другим голосом – будто перешел мыслями на иной предмет. И потянул ее к себе, так что Эльга села на него сверху и склонилась к его лицу.
Внизу живота возникла горячая волна, и Эльга мигом забыла, о чем они сейчас говорили. Киевской княгине не исполнилось еще двадцати двух лет; принужденная решать судьбы людей и целых держав, она была достаточно молода, чтобы запах Мистины, ощущение тепла его тела, его гладкой кожи и литых мышц под ее пальцами разом вытеснили мысли о приобретении новых земель. Хотя бы сейчас, пока они вдвоем в темном спальном чулане и хотя бы до утра шумный мир не будет их тревожить. И она, и Мистина имели все, чего может желать человек и что может потешить тщеславие, – высокий род, богатство, власть и почет. Но все это немногого стоило без того, что лишь они двое могли дать друг другу.
Наконец Мистина с неохотой поднялся и стал на ощупь собирать с пола свою грязную дорожную одежду. Не мог же он появиться из княгининой избы утром – прямо с дороги, когда все уже знают, что приехал он еще вечером.
– Может, все же в баню? – По привычке он остановился у дверного косяка и обернулся.
– Иди уже.
Эльга нашарила на постели свой вязаный чулок и осторожно бросила в него.
Мистина ухмыльнулся и вышел. Свеча еще горела на столе, в полутьме посапывал на скамье пятилетний наследник, будущий князь плеснецкий…
Тем же вечером, лишь незадолго до того, как оружники Мистины Свенельдича постучали в ворота под башней на Олеговой горе, в земле Плеснецкой варяг по имени Думарь легонько стукнул в дверь Дубояровой избы в Гаврановой веси. Думарь был немолодой уже, молчаливый мужчина с рыжеватой бородой на впалых щеках, родом из волынских русов. С отроков он служил в дружине Етона и за верность и надежность был возведен в число телохранителей. Серый пушистый пес заливался лаем на привязи, будто понимал, зачем явился гость. Унести то, что он когда-то принес.
Дверь открыл сам хозяин. Узнав гостя, впустил в избу.
Лесное дитя уже собрали в дорогу. Пожиток у него было – две застиранные сорочки и кое-как вырезанная деревянная лошадка, но ради долгого пути по зимней дороге хозяйка выделила ему вотолу и овчину. Завернутое во все это дитя Дубояр передал севшему на своего коня Думарю.
– Ну, благословите, деды… какие у него ни есть… – сказал хозяин на прощание.
В кулаке его была зажата сарацинская ногата – большая ценность, возместившая расходы на прокорм малого дитяти. Она же будто черту подвела: теперь они друг другу никто. Дубояр понимал: как начало дороги подверженца осталось ему неведомым, так и дальнейший путь уходит в туман. Что пожелать тому, кто был и остался здесь чужим и ненужным? Каких чуров к нему призывать? Пусть уж князь решает. Он клюками волховскими[8], говорят, владеет, ему виднее…
Мальчик не плакал, расставаясь с домом. Молчаливый бородатый Думарь был ему лишь немного более чужой, чем хозяева, при которых он начал ходить и говорить, – добрых слов он от них слышал мало. Скорее его забавляло необычное приключение – выбраться наконец из опостылевшей избы, увидеть зиму… Это была первая зима и первый снег, на который он смотрел хоть сколько-то осознанно.
И на коне он очутился уж точно впервые в жизни.
Держа закутанного мальца перед собой, Думарь тронулся в путь. Ехали долго – уже совсем стемнело, вышла луна, залив серебром полотно реки и заснеженные откосы берега. Мальчик порой что-то лепетал, то засыпал, то просыпался, раз принялся плакать и вертеться – тогда Думарь негромко запел старую песню, невыразительно, будто самому себе.
- Дремлет ворон на горах,
- Дремлет черный на скалах.
- Зимней ночью темной,
- Зимней ночью темной…
- Не сыскать ему поесть,
- Чем питаться, не сыскать,
- Зимней ночью темной…
- Прежде жил он пожирней,
- Прежде жил повеселей,
- Зимней ночью темной…
- Вот выглядывает он,
- Клюв высовывает он
- Зимней ночью темной…
- Крумми сваф и клеттагья,
- Кальдри ветрарнотту а…
Убаюканный непривычным звучанием незнакомых варяжских слов, мальчик затих, повозился и опять заснул.
Во сне не заметил, как они покинули наезженную тропу по руслу реки и вступили в лес. Здесь конь пошел шагом, угадывая под снегом знакомую тропу между деревьями. Конь и всадник были здесь всего два дня назад, засветло, и теперь двигались по собственным следам.
Наконец, уже глухой ночью, следы привели их на широкую поляну меж старых сосен. Летом здесь был пустырь, усеянный рыжей хвоей и кое-где поросший вереском, теперь же снеговое полотно пятнали заячьи и птичьи следы, упавшие тонкие ветки, шишки, чешуйки сосновой коры. На краю поляны, под протянутыми на волю ветвями сосны, стояла изба. Перед дверью снег был расчищен и утоптан, тропа оттуда вела к дровянику под навесом, другая – через чащу к реке. Возле избы высилась клеть поставная – избушка на бревенчатых подпорках выше человеческого роста, чтобы до припасов не добрался зверь.
Возле двери Думарь спешился и постучал.
– Кто там? – довольно быстро донеслось в ответ. – Дух нечистый, зверь лесной, человек живой?
– Виданка, это я, Думарь, – по-славянски, как и спросили, ответил варяг. – Привез, об чем уговорились.
Дверь открылась, изнутри повеяло печным теплом, запахом жилья и крепким духом сушеных трав.
– Заходи, – пригласили оттуда.
Наклонившись, Думарь вошел с закутанным дремлющим ребенком на руках. Глянул вверх и невольно вздрогнул: с полатей на него смотрели ярко горящие зеленые глаза. В избе жила лесная рысь – смирная и ручная с хозяйкой, как собака; она сама промышляла себе добычу в лесу и порой, говорили, приносила часть домой. Среди множества веников сухой «огненной травы», «заячьей крови», полыни и прочих целебных и оберегающих зелий, коими были плотно увешаны все балки, она казалась как в лесу.
– Показывай, что за песьего сына приволок, – предложила хозяйка.
Думарь осторожно опустил дитя на скамью и неумелыми руками стал разворачивать овчину и вотолу. Всю жизнь он провел в дружине, семьи не завел и с чадами обращаться не умел.
Хозяйка поднесла поближе жировой глиняный светильник. Это была еще молодая, в начале третьего десятка лет женщина, худощавая, но жилистая и крепкая. Красотой она не отличалась, однако костистое лицо ее с острыми чертами хранило выражение независимости и лукавства, которое все же делало его привлекательным. Думарь помнил ее с юных лет и знал: именно эти качества и привели ее в лесную избу, где она жила на груди у земли-матери, под покровом леса-отца, не имея никакой другой родни. Рыжеватые волосы Виданка заплетала в две косы и свободно спускала на грудь, не обкручивая вокруг головы и не покрывая повоем, как делают замужние. Замужем она и не была, лишь два года прожила в тайном лесном обиталище «серых братьев», общей «сестрой» всех братьев-волков. Обычно такую девушку – умыкнутую с игрищ из селения – берет в жены кто-то из молодых «волков», когда сам возвращается назад к родным. Но здесь вышло иначе. Думарь слышал разговоры, что из-за нее двое не то трое повздорили и дошло до убийства. А уж если девка до такого довела, то удачливой ее не назовешь.
– Здоров больно малец для трех лет, – заметила хозяйка, осматривая спящее дитя.
– То-то, что здоров. Оно нам и нужно.
– Поди прокорми такого.
– То не твоя забота. Я ж третьего дня два мешка привез и всякий месяц буду привозить. В чем еще будет нужда – скажешь. Твоя забота – вырастить и выберечь, чтобы рос хорошо, здоров был, шею себе не свернул где…
– Ну уж за то не поручусь, – фыркнула хозяйка. – Отрокам только дай волю – непременно найдут, где шею свернуть.
– Вот ты и не давай ему воли. Чтобы жив был и разной мудрости научился.
– Чему ж я могу научить? – Хозяйка скрестила руки на груди.
– Чему сумеешь, тому научишь. А как будет ему двенадцать, «серые братья» его у тебя заберут. Через девять лет, стало быть, – подумав, уточнил Думарь.
Женщина помолчала, потом спросила:
– У него имя-то есть?
– Мужики звали Вештичем. Ты зови, как хочешь. А придет срок – князь сам даст ему имя.
Хозяйка больше ничего не сказала. Думарь неловко потоптался, глядя то на дверь, то на ребенка. Что он мог сказать?
– Ну, будь жив, расти, уму-разуму учись, – произнес он наконец. – Князь тебя не забудет, и судьбу свою найдешь со временем.
Он пошел к двери, у порога обернулся.
– И ты, Виданка, главное помни: чтоб ни одна душа человечья про него не прознала. Придет к тебе кто – прячь. Чтобы был он у тебя как дух невидимый. И того… – он глянул на полати, откуда все так же наблюдали за ним круглые горящие глаза, – смотри, чтобы зверюга твоя его не заела.
– Поезжай, – хозяйка махнула рукой.
Думарь вышел. Она заперла за ним дверь на засов и подошла к скамье, где лежал ребенок.
– Был ты сын песий, теперь будешь рысий… – проговорила она в задумчивости.
Докуки этой – живя одной в лесу, ходить за невесть чьим дитем – она себе не пожелала бы и могла бы отказаться. Но подумала: если Етон обращается с просьбой, значит, ему очень нужно. К чему князю песий подверженец? Может, он и правда знает такие чары, чтобы чужой жизнью продлевать собственный век? Виданка не отказалась бы этими чарами овладеть. Если удастся, уже не князья ею, а она князьями станет повелевать…
…Утром подкидыш проснулся и не понял, где он. Было тепло, очень тепло и мягко, особенно с одного бока. Там ощущалось что-то очень большое – больше его – и приятно пушистое. Он пошевелился. Разлепил глаза.
На него вплотную смотрел кто-то, совершенно незнакомый. Широкое лицо было покрыто серовато-желтой шерстью, с черными полосками на щеках. Нос был как у пса Серого, его доброго знакомца, только не черный, а розовый. А глаза пронзительные и желтые. На концах острых ушей виднелись смешные кисточки.
И пока малец думал, заплакать на всякий случай или все же не шуметь, дабы не влетело, изо рта незнакомца высунулся длинный розовый язык и будто жесткой влажной щеткой прошелся по его щеке.
Тогда он и решил, что пора зареветь.
Часть вторая
Волынская земля, 8-е лето Святославово
Если бы в ту зиму, когда Етон плеснецкий заключил с киевскими князьями свой знаменитый ряд, младшему сыну Свенельда было хотя бы на год больше, Мистина мог бы взять его с собой. Но тогда Лют еще не получил оружия, и впервые он попался Етону на глаза только семь лет спустя, в зиму Деревской войны. В первый же раз его ждал удивительный прием. Лют заранее знал, что увидит на престоле немыслимо дряхлого, уродливого старика. Но оказалось, что его собственная внешность поразила Етона не меньше. И когда еще пару лет спустя Лют явился к нему уже один, без Мистины, Етон охнул и воскликнул, увидев его в своей гриднице:
– Троллева матерь! Да ты никак помолодел!
– Кто? – Лют невольно вытаращил глаза.
Ему самому было тогда только двадцать – молодильных яблок пока можно было не искать. Зато у Етона каждый проходящий год неумолимо скрадывал понемногу былую мощь: на восьмом десятке он съежился, когда-то длинные руки и ноги скрючились, и теперь Етон был похож на огромного уродливого паука. Желтый кафтан в красновато-бурых греческих орлах, что топорщился на горбатой спине, только делал его вид еще более нелепым и отталкивающим.
– И в росте как-то умалился… – Етон таращил на него ослабевшие глаза. – Что за чудо! Тебя сглазил кто?
– Княже, это не он! – Семирад, воевода, с ласковой снисходительностью прикоснулся к плечу старика. – Это не Мистина Свенельдич. Это его брат меньшой, Лют. Помнишь, тогда еще драка была у них с древлянами, пятеро убитых за раз…
– Ты сам мне сказал – Свенельдич! – Етон в досаде обернулся к нему.
– Я сказал – Лют Свенельдич. Видно, тихо сказал, ты недослышал.
– А… Экий ты бестолковый…
– Прости…
Лют наблюдал за этим, не зная, обижаться ему или смеяться. Как Семирад кричал «Лют Свенельдич», он слышал сам, еще из сеней. Просто Старый Йотун – так его звали в Киеве – уже глух как пень. Помирать пора лет двадцать как, уши небось землей заросли. А все туда же – взмостился на престол да засел намертво, паучьими лапами своими вцепился. Как клещ – если отодрать, то только без головы.
Ошибка старика была не так уж удивительна: Лют очень походил на старшего брата. Ростом, правда, так и не дотянул: Мистина на голову возвышался над всеми в дружине, а Лют был, может, на два-три пальца выше среднего. У Мистины глаза были серые – как и у его матери, на носу горбинка от старого перелома; у Люта нос остался прямым, а глаза были ореховые, как у их отца. Разницу в очертаниях лиц – у старшего оно было чуть круглее и шире, у младшего брата более вытянутое и худощавое, – Етон своими подслеповатыми глазами едва ли мог разглядеть.
С той их встречи с Етоном плеснецким миновало шесть зим. Лют успел побывать здесь еще четыре раза. И всякий раз, завидев его перед своим престолом, старик неизменно вспоминал тот случай и допытывался, хитро прищурясь:
– Ты кто? Который Свенельдич – старший или младший?
И все прикидывался, как дитя шаловливое, будто не понимал, кто из Свенельдичей перед ним.
– А я-то думал, только старики вниз растут, а тут и молодые тоже, – приговаривал он. – Ты с первого-то раза куда как усох! Может, поливать надо? А, Стеги? Поливать?
«Ох ты раздряба старая! – думал Лют. – Жумал он! – Шамкая беззубым ртом, Етон уже совсем плохо произносил многие слова. – Мозги куры склевали!» И с терпеливой улыбкой повторял: я младший сын воеводы Свенельда, Лют. Нет, не воевода киевский, не боярин Ингоря покойного. Брат его.
Был бы тут сам Мистина, он бы нашел достойный ответ на неуклюжие вышучивания старого пня! Младший Свенельдов сын был неглуп, но не так сообразителен и боек на язык, как старший. Для рожденного от простой челядинки он добился очень многого, но полностью сравняться с сыном ободритской княжны даже не мечтал. Само то, что он стоит здесь, гордый княжьим доверием торговый гость, в хорошем кафтане с серебряным тканцем и с рейнским мечом-корлягом у пояса – плод доброй воли старшего брата.
Мистина родился от единственной законной жены воеводы Свенельда – Витиславы, дочери ободритского князя Драговита. Его полное имя – Мстислав – было взято из материнского рода и напоминало об этом весьма почетном родстве. Витислава умерла вторыми родами, когда ее первенцу было шесть лет. Больше Свенельд не женился – говорил, лучше той жены не будет, а хуже ему не надобно. Уже в зрелые годы он обзавелся двумя детьми от челядинок своего двора: от Милянки родился Лют, а от Владивы, уличанки-пленницы, – дочь Валка. Мистина к тому времени был уже взрослым парнем, лет семнадцати, побратимом Ингвара и сотским его ближней дружины. Когда Люту исполнилось десять, Свенельд с младшими домочадцами перебрался жить в Деревскую землю: князь отдал ему право собирать дань в обмен на обязательство держать древлян в повиновении. Там Лют прожил несколько лет – до смерти отца. В то лето, когда погиб Свенельд, а древляне убили Ингвара, Лют был с товарами в Царьграде. И вернулся как раз в то время, когда его брат собирал войско для войны с древлянами.
По закону Лют после смерти отца получил свободу, но никакого наследства ему не полагалось. Сводный брат мог выставить сына челядинки на средокрестье дорог – как со многими и бывало. Однако Мистина взял его в дом, приблизил к себе и разделил все заботы и тревоги последующих лет – но и плоды побед тоже. Казалось, ни разу он не вспомнил о том, что Лют ему не ровня.
Деревская земля вновь была покорена, но семья Свенельда на разоренные войной берега не вернулась. С тех пор Лют жил в Киеве, возле брата, и выполнял его поручения – по большей части они касались сбыта княжеской и воеводской доли дани. Приезжая зимой торговать с волынянами и мораванами в Плеснеск, каждый год он ждал, что уж в этот раз старик Етон окажется умершим. О проклятии Вещего и даре Одина знал весь белый свет. Но неужто Етон и вправду задумал жить сто лет?
Если бы Люту кто заранее рассказал, что на самом деле задумал старый паук, он бы ни за что не поверил. Ври, как говорится, да не завирайся…
Хмурое зимнее небо будто втягивало обратно скупо посланный свет, возчики погоняли утомленных лошадей. Более трех седмиц – с предзимья, как встал санный путь, – обоз пробирался с востока на запад: через земли полян и древлян, через верховья Рупины, Тетерева, Случи и Горины, через русский Веленеж к волынскому Плеснеску. Веленеж был последним городцом, подчиненным киевским князьям – ныне Святославу и матери его Эльге. За ним начинались владения Етона, которого киевские русы называли Старый Йотун и говорили о нем как о выходце из преданий. Как о последнем йотуне, задержавшемся среди людей, когда все его племя ушло в свой ледяной мир.
Позади был долгий зимний путь по Моравской дороге. За последние пять-шесть лет по приказу княгини Эльги от Киева до Веленежа через каждый переход были выстроены погосты: в них ночевала дружина, ходящая по дань, и там же останавливались торговые гости, едущие на запад. После Веленежа погостов не было, дальше приходилось искать ночлега в тесноте гостиных дворов и придорожных весей. Дважды, из-за дурной погоды и разных затруднений не успев добраться до жилья, ночевали прямо в снегу у костров. Все, от именитых торговых гостей до последнего обозного холопа, жаждали наконец очутиться на месте и отдохнуть, расслабиться в тепле, отоспаться наконец.
«Неужели и теперь Етон все еще жив?» – недоверчиво думал Лют, глядя, как яснеют в хмуром зимнем небе очертания детинца на высокой плеснецкой горе. Когда он прошлой зимой дома сообщил брату, что Етон еще скрипит, тот хлопнул себя по коленям и рассмеялся.
Если бы Лют знал, что его ждет, это «еще жив» показалось бы пустяком…
– Опять будет допытываться, с чего это ты помолодел! – усмехнулся Вальга, двадцатилетний сын воеводы Асмунда, будто прочитав его мысли.
– Нынче не станет. – Лют скинул варежку и сосредоточенно подсчитал на пальцах. – Мистиша в первый раз к нему ездил в зиму перед походом на Дунай. А тому будет шестнадцать лет. Стало быть, в ту зиму ему было столько же, сколько мне сейчас.
– Не помолодеть тебе больше! – Вальга засмеялся. – Вот теперь старичок тебя признает наконец!
– Теперь, скажет, тот самый ко мне приехал, родной мой! – захохотал его младший брат, Торлейв. – Берегись, еще целоваться полезет!
– Тьфу на тебя! Я лучше с ежом поцелуюсь!
Киевский обоз уже втянулся в плеснецкое предградье. Зарытые до половины в землю, избы почти по соломенные кровли прятались в снегу, и дым из окошек тянулся будто из подземелья. Не верилось, что всего-то сотня шагов отделяет от знакомого крова мораванина Ржиги, державшего гостиный двор.
– Эй, глядите! – Ехавший во главе обоза Сватята обернулся и взмахнул звенящей варяжской плетью, прерывая хохот боярских сыновей. – Свенельдич! Ты гляди, чего нагородили!
Лют, тоже верхом, пустился вдоль длинного ряда груженых саней и догнал его. Бросив взгляд вперед, на город, невольно придержал коня и концом плети сдвинул шапку на затылок.
Все эти шесть лет Лют наблюдал, как от зимы к зиме укрепляется город на высоком холме – как растут валы, обнимающие весьма обширное пространство, как поднимаются на них бревенчатые стены. Внимательно осматривал укрепления и старательно запоминал, чтобы потом, вернувшись домой, рассказать обо всем брату.
– У нас даже в Киеве таких стен нет! – горячился Лют. – Только что сами горы крутые, а валы чуть не от самого Кия остались, не подновлялись с тех самых пор. Етон-то не дурак, о себе заботится. Его теперь так просто не возьмешь. Ты бы поговорил с княгиней…
– Не нужны стены тому, у кого есть мечи верной дружины, – улыбался Мистина.
Он догадывался, что с годами Етон мог пожалеть о заключенном договоре. Но пути назад у старика не было – он целовал меч в плеснецком святилище, а потом подтвердил клятву перед всем княжьем и боярством Волынской земли. Ради чего ему покрывать себя позором в глазах людей и богов – ведь своих родных наследников у него на восьмом десятке лет не прибавилось. «Хоть сиди он на яйце утином, как в сказке, а сынка себе не высидит!» – говорила Эльга. Поэтому укрепление стен кияне относили на счет старческой подозрительности.
Но о строительстве в Плеснеске Мистина слушал охотно, и в серых глазах его отражалось непритворное внимание. Поэтому, увидев, что за минувшее лето валы покрылись каменными плитами, Лют тут же вспомнил о брате. И цепким взглядом охватил увиденное: высоту плит, протяженность одетых в каменный доспех валов. Будет время – посмотрим поближе…
Жители кланялись Люту по пути через обширное предградье – многие его знали, а прочие так, на всякий случай. Плеснеск заметно больше Киева, здесь важно не уронить себя. На последнем ночлеге Лют вместо простого кожуха надел нарядный кафтан – крытый зеленой шерстью, отделанный коричневой коприной с серебряной тканой тесьмой, накинул красновато-коричневый плащ с узорной шелковой полосой по краю, с круглой серебряной застежкой на груди. На местных жителей он взирал с гордостью со своего посеребренного хазарского седла. Пусть волыняне видят – к ним едет богатый гость киевский! При внешней сдержанности, в глубине сердца Лют с удовольствием ловил на себе любопытные и тем более восхищенные взгляды. Сам он был равнодушен к цветному платью, но понимал, к чему обязывает род и положение. Это равнодушие передалось ему от отца – при своем огромном богатстве Свенельд лет тридцать носил старый кафтан, когда-то сшитый руками юной жены, и не желал менять на новые и богаче украшенные. В нем и похоронили… Он бы так хотел.
Когда первые сани обоза приблизились к гостиному двору, хозяин, Ржига, уже стоял перед воротами, окруженный всем семейством: женой, детьми и частью челяди. Это был зрелых лет крепкий мужчина, бывший гридь здешнего владыки. Десять лет назад, охромев, он ушел на покой и с тех пор немного располнел. Волосы уже отползли от лба до самой маковки, но борода и усы вокруг крупных губ оставались густыми; черты лица у него тоже были крупные, нос широкий, а брови приподнимались с изломом. Высокий лоб посередине пересекала длинная продольная морщина, будто черта небокрая, а глубоко посаженные глаза, вечно прищуренные, смотрели из узких щелей пристально и немного с вызовом. Даже на повседневном платье он неизменно носил крупный серебряный крест моравской работы на серебряной же плетеной цепи.
– Будь здрав, Свенельдич! – припадая на перебитую ногу, Ржига сделал пару шагов навстречу важному гостю.
Лют сошел с коня и двинулся вперед, сияя улыбкой, широко раскинув руки для объятий. От природы он был человеком сдержанным в чувствах, но у брата научился обращаться с нужными людьми так, будто каждого из них любил всей душой. И у него выходило – улыбаясь, сверкая белыми зубами, он сиял, будто сам Ярила.
– Будь здрав, Ржига! Хозяйке поклон! – Лют поклонился госпоже Душане, Ржигиной жене, и бросил взгляд на девушку рядом с ней – ее он не знал. – Благополучия дому!
– Рад тебя видеть в обычное время! – Ржига положил руку на его плечо и гостеприимно указал на раскрытые ворота. – Ко мне просились саксы, но я их отослал к Радаю. У меня, я сказал, каждую зиму одни и те же желанные гости, и я им не изменю!
– Ты, Ржига, такой человек, что слово твое – кремень, а сердце – чистое золото! – отозвался Лют. – Я же знаю, на кого здесь могу всегда положиться!
– Хоть те саксы и сказали, что едва ли ты приедешь…
– Это еще почему? – Лют обернулся на ходу.
– Говорили, что в Киеве неладно – будто ваш князь погиб и уже сидит новый, его брат…
– Все это брехня собачья, можете так и передать тем саксам. – Лют беззаботно махнул рукой.