Только роза Барбери Мюриель
Застигнутая врасплох, она кивнула. Снаружи их ждал шофер. Погода стояла прекрасная, чуть прохладная, и она поймала себя на ощущении приятной легкости. Бывает, подумала она, но быстро пройдет, такое всегда быстро проходит. И снова они пересекли реку, но теперь поднялись вдоль холмов, двигаясь на север. Через некоторое время они свернули вправо, на пологую улицу, идущую через богатый жилой квартал. Шофер остановился перед деревянными воротами.
– Сисэн-до, – сказал Поль. – Мой любимый в это время года.
– Это храм? – спросила она.
Он кивнул. Поднявшись на несколько ступенек, они двинулись по мощеной тропе, окруженной высоким бамбуком, чьи серые листья и почти желтые стебли смыкались в свод цвета кварца и соломы. Идущие по обе стороны тропы полосы светлого песка, изборожденного параллельными линиями, напоминали минеральные ручьи, и Роза ощутила ласку умиротворяющей волны, ее изысканность, живость светлой воды. Преодолев еще несколько ступеней, они оказались перед храмом. У стены на островке того же песка приютился единственный куст азалий. Они разулись и вошли. За небольшим коридором открылась галерея с татами, выходящая на панораму сада. Поль сел на настил справа, она устроилась рядом. Здесь не было ни души.
Она не видела ничего другого. Вокруг расстилался растительный мир, где в деревьях гулял ветерок и возвышались округлые кусты, но вся ее жизнь, ее годы и часы свелись к изогнутым линиям, проведенным вилами вокруг большого камня, единственной азалии и куста хосты, расположенных на песке столь мелком, что казалось, будто он запорошил взгляд. Из этого идеального овала рождалась вселенная; душа Розы танцевала вместе с песком, следуя его извивам, раз за разом огибая камень и все начиная вновь; не осталось ничего, кроме бесконечной прогулки по кругу дней, по кольцу чувств; она решила, что сходит с ума. Хотела вырваться, передумала, полностью отдаваясь упоению минеральным круговоротом. Бросила взгляд вовне и не увидела ничего. Мир замкнулся в этом пространстве песка и круга.
– Сюда приходят главным образом весной, чтобы полюбоваться азалиями, – сказал Поль.
Ее стрелой пронзило интуитивное озарение.
– Это он попросил вас поводить меня по разным местам? Он составил программу? Серебряный павильон, этот храм?
Он не ответил. Она снова посмотрела на овал, песок, линии его внутренних миров. За их пределами огромные кусты азалий ограждали безводный сад заслоном нежной зелени.
– Я не увидела азалий, – сказала она, – я смотрела на круг.
– В традиции дзен круги называются «энсо», – сказал он. – Энсо могут быть разомкнутыми или закрытыми.
Ее удивил интерес, который пробудили в ней его слова.
– Каково их значение? – спросила она.
– Какое вы пожелаете, – ответил он. – Реальность здесь не имеет особой важности.
– Поэтому он хотел, чтобы вы перетаскивали меня с места на место, как неудобный тюк, – чтобы растворить реальность в круге, утопить ее в песке? – сказала она.
Он ничего не ответил, продолжая любоваться садом.
– Вы ботаник, а на цветы не смотрите, – наконец произнес он.
В его голосе не было ни агрессии, ни осуждения.
– Мое любимое стихотворение принадлежит Иссе, – продолжил он. И прочел его по-японски, а потом перевел:
- Мы идем в этом мире
- по крыше ада,
- глядя на цветы.
Она осознала, что слышит периодически повторяющийся звук, один и тот же с самого их прихода в храм, – нечто вроде сухого пощелкивания, прерываемого через регулярные промежутки музыкой бегущей воды. Внезапно что-то изменилось. Песок преображался, втягивался, струился в родную песочницу, исчезал, в то время как сцена расширялась, разворачиваясь среди деревьев, пения птиц, шелеста легкого ветра. Теперь она различала ручеек, бегущий внизу, полый бамбук, с гулким перестуком бьющийся о каменное ложе и отклоняющийся в другую сторону, следуя за током воды; клены, прибрежные ирисы, и повсюду – азалии, уходящие корнями в древний песок; ее охватила дрожь, потом все улеглось, и она снова стала просто Розой, заблудившейся в незнакомом саду. Но в каком-то ином месте, где реальность не имела значения, она продолжала смотреть на цветы. Они встали.
– Полагаю, вы отвезете меня ужинать туда, куда он приказал, – сказала она.
– Про рестораны он ничего не говорил, – ответил Поль. – Но сначала я хотел бы кое-что вам показать.
– Вам больше нечего делать, кроме как заниматься мной? – спросила она. – У вас нет семьи? Вы не работаете?
– У меня есть дочь, она сейчас в хороших руках, – сказал он. – Что касается работы, то это будет зависеть от вас.
Она мгновение размышляла над его ответом.
– Сколько лет вашей дочери?
– Десять. Ее зовут Анна.
Она не решилась осведомиться о матери Анны, расстроилась при мысли, что она существует, и изгнала ее из своей головы.
Дома в прихожей утренние розовые пионы слагались в замысловатую композицию. Она последовала за Полем, они миновали ее спальню и дошли до конца коридора. Он отодвинул дверь, перед которой накануне она повернула обратно. Это была комната с татами и двумя большими угловыми окнами, одно из них выходило на реку, другое на северные горы. У стены, обращенной на восток, стоял низенький столик с бумажным фонариком, принадлежностями для каллиграфии и несколькими разбросанными листами; на стенах, противоположных окнам, – высокие панели светлого дерева. Сначала она увидела реку, потом горы с хребтами, наложенными друг на друга, как складки ткани, и, наконец, фотографии, тщательно приколотые к деревянным панелям.
На одной из них была маленькая рыжая девочка в летнем саду. На заднем плане большие белые лилии скрывали сложенную из сухих камней стену. Справа виднелаь долина с синими и зелеными холмами, вьющейся рекой и небом с пухлыми облаками. Она рассмотрела все фотографии и через мгновение поняла, что первая, бросившаяся ей в глаза, была единственной знакомой ей. Все остальные снимались телеобъективом без ее ведома, под разными углами и в разное время года.
– Как он ее раздобыл? – спросила она, подходя к рыжей девочке.
– Паула, – ответил он.
– Как?
– Однажды Хару получил от нее эту фотографию.
– И всё?
– И всё.
Она обвела взглядом панели. На сделанных украдкой снимках она была представлена в разных возрастах рядом с Паулой, ее бабушкой, с друзьями, дружками, любовниками. Она опустилась на колени на татами, склонила голову, словно каясь. Очевидность, взывающая к покорности и мольбе, снова пробудила в ней гнев, и она подняла голову.
– Нет ни одной фотографии с моей матерью, – сказала она.
– Да, – согласился он.
– Он шпионил за мной всю мою жизнь. И ни одной фотографии с нею.
– Он не шпионил за вами, – возразил Поль.
Она наткнулась на его прозрачный взгляд, почувствовала себя загнанной в тупик, доведенной до крайности.
– А как это называется? – спросила она.
– Это все, что Мод ему позволила.
– Целая жизнь без матери, – сказала она.
Она встала.
– И без отца.
Она снова опустилась на колени.
– Вы подозревали, что он приглядывает за вами? – спросил Поль.
Она не ответила.
– Вы сердитесь, – сказал он.
– А вы бы не рассердились? – пробормотала она, яростным жестом указывая на фотографии, уязвленная тем, что у нее голос дрожит.
И снова она ощутила себя затерянной между двумя пластами восприятия. Посмотрела на рыжую девочку в саду с лилиями, гнев еще усилился, а затем внезапно преобразился. В детстве ее посещало это предчувствие будущей насыщенной жизни, которую называют счастьем; затем пустота поглотила все, вплоть до воспоминания. Сейчас это воспоминание возникало перед ней, словно чаша, полная чудесных плодов; она вдыхала аромат спелых персиков, слышала гудение насекомых, ощущала, как источает истому время; где-то звучала мелодия – на лужайке, которую называют сердцем или центром, – и она отдалась уносящей туда волне этого ставшего текучим мира. Жизнь была соткана из серебряных нитей, вьющихся среди диких трав сада, – и она пошла за одной из них, самой сверкающей и яркой, и на этот раз нить растянулась очень далеко, продолжаясь до бесконечности.
– Гнев никогда не замыкается в одиночестве, – сказал Поль.
Она вырвалась из своего безмолвного транса. С беззвучным грохотом дуги круга снова сошлись, и напрасно она пыталась удержать прекрасные плоды, как делают, пробуждаясь ото сна.
– По словам Сайоко, шофер рассказал, что в серебряном павильоне я встретила ками, – сказала она. – Какого-то bad kami.
Он сел рядом с ней.
– Я там никого не видела, только обменялась парой слов с английской туристкой.
– У Сайоко и Канто свои очень своеобразные представления о духах, – сказал он, – я не уверен, что их классификация может считаться общепринятой.
– Англичанка сказала, что если человек не готов страдать, то не готов и жить.
Он рассмеялся коротким смешком, который не был адресован ей.
– Страдание ничего не дает, – заметила она. – Абсолютно ничего.
– Но оно есть, – возразил он. – И что нам с ним делать?
– Значит, мы должны принимать его только потому, что оно есть?
– Принимать? – повторил он. – Не думаю. Но это вопрос точки замерзания. Чуть выше элемент еще жидкость. Чуть ниже, и он твердеет, становясь пленником самого себя.
– И что это означает? Что в любом случае надо страдать?
– Нет, я только хотел сказать, что, когда точка замерзания пройдена, застывает все вместе – страдание, наслаждение, надежда и отчаяние.
Хёутэн, подумала Роза. Хватит с меня цветов.
– У нас в семье все мономаны[34], моя мать была воплощением грусти, а я воплощение гнева, – сказала она.
– А бабушка? – спросил он.
Выходя из комнаты, она оглянулась. В обрамлении проемов синеватые хребты гор терялись в дымке солнечной погоды; тепло поднималось от земли, стирало грани и перепады высоты, покрывая мир патиной невидимой туши, полупрозрачной и мощной сепией.
В машине она повела себя как дующийся ребенок. Молчание давило на нее, но она упорно не желала его нарушить; выбранный Полем ресторан ей понравился, но она воздержалась от похвал. Они устроились в баре. Все вокруг было из белого гладкого дерева, без украшений – аскетизм хижины. Напротив них в залитой светом нише из глиняной вазы, бугорчатой, как раковина устрицы, вырывался сноп кленовых веток. Поль сделал заказ, и на столе тут же появилось два пива. Она подумала, что обед пройдет в молчании, но после нескольких глотков он заговорил:
– Хару родился в горах рядом с Такаямой. Родительский дом стоял на берегу потока, который замерзал на три месяца в году. У семьи был магазинчик саке в городе, и отец каждый день пешком спускался с горы. Хару привез меня туда, к большой скале у брода, и сказал, что вырос, глядя, как снег падает на этот камень или тает на нем. Его призвание определил этот утес с заснеженными деревьями, водопадами и льдом.
Опять лед, подумала Роза.
– В восемнадцать лет он приехал в Киото, у него не было ни денег, ни образования, но он очень быстро свел знакомство с теми, кто имел дело с материей, – гончарами, скульпторами, художниками и каллиграфами. Он сделал себе состояние благодаря их работам. У него была прирожденная деловая хватка. И сумасшедшее обаяние.
Поль посмотрел ей в глаза. В очередной раз она почувствовала раздражение и с горечью подумала о неописуемых магнолиях в прихожей.
– В то же время ни единого дня его жизни не было посвящено деньгам. Единственное, чего он хотел, это лишь свободы на свой лад почтить скалу у родной реки. А еще, с момента, как вы родились, свободы оставить своей дочери наследство, которое послужит бальзамом.
– Бальзамом? – повторила она.
– Бальзамом, – сказал он.
Она отхлебнула пива. Ее рука дрожала. Перед ними появился повар и поклонился, прежде чем достать кусочки сырой рыбы из маленькой охлаждаемой витрины, слева от кленового букета. Она не обратила внимания на то, что они сидят перед выложенной рядами сырой плотью, щупальцами осьминогов и оранжевыми морскими ежами; она слишком сосредоточилась на усилии, какого ей стоило отгородиться от жестокости и слов, – жестокости и мертвецов, сказала она себе, охваченная усталостью, вскоре сменившейся странным возбуждением, которое время от времени вызывала в ней эта страна деревьев и камней. Повар поставил перед каждым из них квадратное керамическое серо-коричневое блюдо, неровное, как тропинка в горах. Потом выложил на землистую поверхность маринованный имбирь и суши из жирного тунца, в которое она вцепилась, как в спасательный круг, спеша снова обрести тело, убежать от собственного разума, стать одним лишь желудком. Сочетание тающей рыбы и риса с уксусом умиротворило ее. С облегчением чувствуя себя вновь воплощенной, она подумала, что понимает отца, что ее спасет материя, глина мира, целебный компресс из плоти и риса. За обедом они больше не разговаривали. Прощаясь с нею возле розовых пионов в прихожей, он сказал: я вернусь за вами вечером и отведу ужинать, Канто в вашем распоряжении, если вам захочется поехать в город после полудня.
У себя в спальне она легла на татами. Я иду по крыше ада, не глядя на цветы, подумала она, и в тот же момент перед ней снова предстали огромные азалии Сисэн-до. Засыпая, она увидела также прекрасный круг, который возникал и распадался перед ее мысленным взором. Выписанный глубинно-черной, словно лаковой тушью, он парил между сном и реальностью, образуя изысканную спираль. И пока она восхищалась этой бесконечной текучестью, круг застывал, обращаясь в провал, где блуждали облака.
4
Когда-то в период Хэйан[35], во времена, когда Киото был столицей затерянного в одиночестве архипелага, одна маленькая девочка на рассвете принесла рис божествам в святилище Фусими Инари, в часе ходьбы от города. Когда она приближалась к алтарю, то увидела на склоне, где ночью распустились цветы, маленькие бледные ирисы с синими пятнышками, оранжевыми тычинками и фиолетовой сердцевиной.
Сидя среди цветов, ее ждала лисица.
Поглядев на нее мгновение, девочка протянула лисице рис, но та грустно покачала головой, и тогда растерянная девочка сорвала ирис и поднесла к мордочке лисицы. Та взяла цветок, деликатно его прожевала и заговорила с ней на понятном девочке языке – увы, память о ее словах с тех пор была утеряна. Зато известно, что маленькая девочка стала самой великой поэтессой[36] традиционной Японии и всю свою жизнь писала о любви.
Она срывает ирис
Роза какое-то время пребывала в полусне, убаюканная пьянящим разомкнутым кругом, но вскоре это ощущение исчезло. В нерешительности она встала. В окно увидела воды реки, взяла свою полотняную шляпу и вышла из спальни.
В большой комнате с кленом никого не было. Она положила руку на прозрачное стекло, услышала за спиной шелестящие шажки Сайоко. Обернулась, снова увидела прозрачную рисовую бумагу опущенных век. Мгновение они смотрели друг на друга в молчаливом понимании листьев, потом очарование пропало, и Роза кашлянула.
– I’m going out for a short stroll[37], – сказала она.
Через секунду добавила:
– Прогулка.
Она прошла через комнату, но в последний момент вернулась обратно.
– Volcano ice lady? – спросила она.
Сайоко взглянула на нее, а затем сделала ей знак немного подождать. Она исчезла, потом появилась вновь с белым бумажным прямоугольником в руке. Роза осторожно взяла его, перевернула.
– Daughter of father[38], – произнесла Сайоко.
На пожелтевшей фотографии был мальчик лет десяти, наполовину развернувшийся к объективу; позади него – поток застывшей белой воды между заснеженными скалами; еще выше – горные сосны, другие покрытые льдом камни, сумрачный подлесок.
– Same look, – сказала Сайоко. – Ice and fire[39].
Роза устояла перед желанием встать на колени, склонить голову и позволить миру обрушиться ей на затылок. Она вгляделась в глаза мальчика. Напряженность его взгляда превращала снег и белую воду на картинке в колодец мрака. Она отдала фотографию Сайоко, развернулась и убежала. В саду она остановилась. Я похожа на него. Она прошла в бамбуковую калитку, обогнула дом и двинулась по песчаной тропинке вдоль реки. Я рыжая, и я похожа на него. Она сделала еще несколько шагов, погруженная в силу черных глаз, в мощь горного потока. Линия, разделяющая воду и землю, и линия между водой и небом колебались, очерчивая нетронутую территорию без ветра и жары, безо льда и птичьего пения – некий анклав, где материя растворяется в пустоте. Ее едва не задел велосипедист, она вздрогнула, поняла, что сжимает кулаки, вернулась в реальность. Погода стояла прекрасная, большая цапля лениво расположилась в бухточке, защищенной тростником, мимо проходили гуляющие. Вскоре берег раздался вширь, песчаная тропинка закончилась, дикие травы под ветерком приобрели грациозность перьев. Что-то не давало ей покоя. Она подумала: случалось ли когда-нибудь кому-то узнать своего отца через ребенка, которым тот некогда был? Удивленная и взволнованная, но и возмущенная тоже, она почувствовала, что ей стало лучше.
По большому мосту перед ней двигались толпы народа. Она поднялась по каменной лестнице, оказалась в людской гуще, и ее, как веточку, понесло к западу. Улица вела к крытой галерее, по обеим сторонам которой теснились лавочки, рестораны, массажные салоны. Она шла долго и оказалась далеко от дома, без денег и телефона. Свернула направо и чуть дальше заглянула в писчебумажный магазин, пахнущий чернилами и тушью, заинтересовалась рулонами чистой бумаги, подвешенными к одной из перегородок, поняла, что бумага предназначается для каллиграфических картин, выписанных на картонных квадратиках, белых и высоко ценимых; их уголки были вставлены в пазы из тонкой хлопковой ткани. Каждый день новая греза, запечатленная тушью. Рядом предлагались сухая тушь, чернильницы для ее смешивания, кисти, различная тонкая бумага, коробочки с цветочными или растительными узорами; ей захотелось, чтобы этот мир стал ее миром, чтобы она могла раствориться в нем, в разнообразии душистого дерева, в грезах лепестков и облаков. Поглаживая кончиком пальца кисть с темно-красным черенком, она ощутила чье-то присутствие и, обернувшись, оказалась лицом к лицу с англичанкой из серебряного павильона.
– Киото не такой уж большой, рано или поздно здесь все равно встречаешься снова, – сказала женщина.
И протянула руку, представилась:
– Меня зовут Бет. Как ваши дела, все хорошо?
На ней было платье из белого шелка, а поверх него элегантный длинный пиджак.
– Чудесно, – ответила Роза, – развлекаюсь как сумасшедшая.
– Я сразу заметила, – сказала Бет, и было непонятно, прозвучала ли в ее словах ирония.
– Вы здесь живете? – спросила Роза.
– Более-менее, – ответила та. – А вы? Что привело вас в Японию?
Роза заколебалась, потом, сама себе удивляясь, точно бросилась со скалы:
– Я приехала услышать завещание отца.
Повисло молчание.
– Отца-японца? – спросила Бет.
Роза кивнула.
– Вы дочь Хару? – снова спросила англичанка.
Новая пауза. Дочь ли я Хару? – задалась вопросом Роза. Я дочь маленького мальчика с ледяных гор.
– Вы его знали?
– Да, – ответила Бет, – я очень хорошо его знала.
Она бросила взгляд за плечо Розы.
– За вами следят, – сказала она.
Роза заметила Канто, стоящего перед палочками туши.
– Возьмите, – сказала Бет, протягивая свою визитку. – Позвоните мне, когда будет время.
Легким жестом она насмешливо поприветствовала шофера и вышла из магазинчика. Роза подошла к Канто.
– Shall we go back home?[40] – спросила она.
Он, казалось, почувствовал облегчение, поклонился и знаком пригласил ее следовать за ним. В галерее они свернули направо и вскоре оказались под открытым небом на широком проспекте, где он поймал такси. Ее позабавили белые кружева на сиденьях, белые перчатки и опереточная каскетка шофера. Она чувствовала себя язвительной – да, язвительной, если это имеет смысл, я хочу язвить, я хочу жить, чтобы язвить. В садике перед домом изысканно увядали сиреневые азалии, их скомканные лепестки покрывались прелестными морщинками, ветви были усыпаны умирающими звездами. Она миновала прихожую, на ходу коснувшись пальцем пиона. В комнате с кленом она обнаружила Поля, тот сидел на полу, вытянув скрещенные ноги и прислонившись спиной к стеклянной перегородке, и читал. Он поднял на нее глаза.
– Я готова к следующим «американским горкам» с сентиментальными виражами, – сказала она.
– Сарказм вам идет, – ответил он.
Она замолчала, сбитая с толку.
– Ребенком вы были озорницей, – добавил он, вставая. – Это видно по фотографиям.
Его слова задели ее. Чтобы сменить тему, ока указала на книгу.
– Что вы читаете? – спросила она.
– Стихи.
Иероглифы на обложке складывались в набросок колышущегося на ветру тростника; внутри идеально очерченного тушью круга неслись птицы и облака.
– Чьи?
– Кобаяси Исса, – ответил он.
– А, ну да, ад, цветы.
– Крыша ада, – уточнил он.
Розе показалось, что они миновали вчерашний ресторан с шашлычками возле серебряного павильона, свернули на улицу, где она обедала с шофером. И правда, ресторан располагался прямо напротив столовки из детства, и она снова оказалась в затерянной стране, в снах дерева, в грезах об ушедшей жизни. Справа, на приподнятом помосте с бумажными перегородками, посетителей ждали татами и низкие столики. Слева стойка преграждала проход в служебное пространство, а над ней – полки, заставленные изумительной посудой. Все было коричневым, серым, охряным и теплым; на шероховатых, присыпанных песком стенах – работы каллиграфов, свитки; повсюду фонарики из изящно смятой бумаги; она чувствовала, что могла бы затеряться в этом подобии исчезнувшей жизни. Они присели возле барной стойки. Над головой в подвешенной корзине вспыхивали, как блуждающие огоньки, речные ирисы.
– Iris japonica, – сказала она, глядя на цветы, и добавила: – Здесь красиво.
– Пиво? – спросил он.
– И саке.
Принесли пиво – холодное, изумительное. Повар встал за стойку и принялся собирать на узком блюде с лежащими поперек креветками горную гряду из незнакомых овощей, золотистых волокон, клубней, похожих на маленькие луковки, аккуратно укладывая их в череду холмиков.
– Дайкон, лук, коренья, имбирь, местные ростки, – пояснил Поль в тот момент, когда повар водружал свою скульптуру перед ними, а официантка дополняла ее мисками с дымящимся бульоном, блюдом с крупной белой лапшой и маленькой емкостью с жареным кунжутом и деревянной ложечкой.
Он указал на миску:
– Положите туда три ложечки кунжута, несколько разных овощей, немного удона[41], съешьте и повторите снова.
Подали саке, холодное и изысканное, Роза бросила семечки кунжута в бульон, ощутила их трепет, и ее это взбодрило. Осторожно добавила лепестки имбиря, редиса, разные ростки. Попробовала вывалить туда же лапшу, неловко подцепила ее с деревянной стойки, в конце концов выловила одну пальцами, продолжила борьбу и, запыхавшись, сдалась.
– Это чтобы вымотать клиента, прежде чем он начнет есть? – спросила она.
Огляделась вокруг, увидела, что другие едоки наклоняют голову к самым мискам и шумно втягивают в себя лапшу. Она решилась, ухватила одну, та угрем выскользнула из ее палочек и с брызгами шлепнулась ей на блузку.
– Понимаю, – сказала она, – это издевательство над новичком.
Поль улыбнулся. Cо следующей порцией она схитрила, заставив лапшу скользнуть из одной миски в другую и используя палочки сбоку, как пинцет.
– Я встретила в городе ту англичанку из серебряного павильона, – сказала она. – Она была знакома с Хару.
Он заинтересованно вскинул бровь.
– Дама в возрасте, очень изысканная?
– Да, и прекрасно говорит по-французски.
– Бет Скотт, – сказал он. – Старая подруга. О вашем существовании она узнала на похоронах, как и половина города.
Роза отложила палочки.
– Никто не знал?
– Почти никто.
– А кто был в курсе?
– Сайоко и я.
– А еще кто?
– Больше никто.
– Даже ваша жена?
– Моя жена умерла, – сказал он.
Повисло молчание. Она хотела сказать мне очень жаль, но не смогла.
– Она была японка? – спросила она.
– Она была бельгийка, как и я.
Он отложил палочки, сделал глоток пива.
– Когда она умерла? – спросила Роза.
– Восемь лет назад.
Она подумала: его дочь сирота. В тишине, прерываемой глотками пива, где-то, в месте огромном и разреженном, невидимом, как небо, что-то изменило свое расположение. Она уловила приход дождя, запах жаждущей земли, траву под ветром. Потом новое перемещение, запах подлеска и мха. Она заплакала крупными слезами, брызнувшими, как сверкающие жемчужины. Она чувствовала, как они наливаются, текут и выплескиваются в мир, напоенные светом. Она ненавидела себя. Наклонила голову, продолжая рыдать. Из носа текло. Поль протянул ей носовой платок. Она взяла и зарыдала еще сильнее. Он ничего не говорил, спокойно допивая свое пиво. Она была ему за это признательна, поток иссяк, она взяла себя в руки.
– Поедем, выпьем саке, – сказал он, вставая.
В темноте машины Роза почувствовала себя лучше. Слезы и саке меняли город, придавая ему новую текстуру, патину ртутного зеркала.
– Что было труднее всего? – спросила она.
Он не ответил, и она решила, что допустила бестактность.
– Простите, – сказала она, – это было бестактно.
Он отрицательно покачал головой:
– Я подыскиваю верные слова.
Голос его звучал как-то издалека, приглушенно.
– Сначала отсутствие, – снова заговорил он. – Потом долг и крест быть счастливым без Клары.
– Долг? – повторила Роза. – Перед вашей дочерью?
– Нет, – сказал он, – перед собой.
Она замолчала в смятении.
– Чувствуешь, что больше не говоришь на одном языке с остальными. И понимаешь, что это язык любви.
– Я никогда на нем не говорила, – сказала она.
– Почему вы так думаете?
– Потому что считаю, что нельзя что-то дать, ничего не получив, точно так же, как не верю в этот вздор о том, что способность давать возвращает к жизни. Иначе какой смысл давать, если ты уже умер?
– Вы начинаете понимать природу его жертвы, – ответил он.
– Весь этот фарс бесполезен, – заявила она.
Машина остановилась на улочке в центре города. Они поднялись по наружной лестнице на последний этаж небольшого унылого бетонного строения и попали в зал с большими застекленными проемами, выходящими на восточные горы. Вдоль всего помещения тянулась барная стойка, но обстановка из матовых, словно песчаных перегородок и светлого дуба скрадывалась роскошью гор, открываясь в таинства ночи, в туманную поэму хребтов. В баре никого не было. Когда они усаживались, из неприметной двери справа появилась молодая японка.
– Саке? – спросил Поль Розу.
Она кивнула:
– Мне хочется выпить.
– И не вам одной.
Она почувствовала благодарность за неожиданное сопричастие, расслабилась. После первой выпитой в молчании чашечки он заказал еще, и ее потянуло на разговор.
– Где ваша дочь?
– На острове Садогасима, в Японском море, с подругой, – ответил он. – Они там разгуливают повсюду целыми днями, сегодня она сказала мне, что забыла свой бэнто[42] в корзинке велосипеда, а ворона утащила его, но больше всего ее возмутило, что никто не приготовил бэнто для вороны.
Нежность в его голосе, возникшие в ее воображении картины, рассказ про ворону причинили Розе боль.
– Почему вы решили учить японский?
– Потому что его учила Клара.
Внезапно она почувствовала, что протрезвела, хотела что-то сказать, чтобы опьянение вернулось, но дверь открылась, и кто-то с шумными возгласами ввалился в бар. Поль обернулся и заулыбался. Вошедший – старый японец, морщинистый, как черепаха, – был пьян в стельку. На голове у него было нечто вроде твидового борсалино[43] с продавленной тульей и какими-то нашивками. Одна пола рубашки вылезала из штанов. Льняной пиджак явно видал виды. Заметив их, он в знак ликования воздел руки к небу и растянулся на полу. Поль предупредительно помог ему подняться, тот разразился потоком веселых слов и сразу же устремился к стойке.
– Кейсукэ Сибата, художник, поэт, каллиграф и гончар, – сообщил Поль Розе.
И алкаш, подумала она. Кейсукэ Сибата склонился к ней и в упор принялся разглядывать ее, дыша в лицо перегаром саке. Поль мягко потянул его назад и усадил на табурет.
