Между классом и дискурсом. Левые интеллектуалы на страже капитализма Кагарлицкий Борис
В конечном счете масштабная экспансия экономики и расширение социального государства, создающие массу новых рабочих мест и новые общие каналы социальной мобильности для всех без исключения социальных и культурных групп, может изменить ситуацию, смягчив, а потом и сделав неактуальным соперничество между ними, радикально размыв границы между этими группами, интегрировав их в единое классово-национальное сообщество.
Реиндустриализация развитых стран — единственный эффективный механизм интеграции нового населения. Она является не просто стратегией экономического развития, но и единственным цивилизационным спасением для «старых» стран Европы, Северной Америки и России в том числе.
Раскол левых
Победа леволиберальных идеологов над другими тенденциями левой мысли не была ни тотальной, ни повсеместно признаваемой. Им постоянно возражали, с ними спорили, их осуждали. Однако противостоявшие им силы все более оказывались маргинальными — не только по отношению к обществу в целом, но и по отношению к самой же левой среде.
Подобное положение дел невозможно объяснить одними лишь политическими обстоятельствами, включая даже такое значительное событие, как крушение советской системы в 1989–1991 гг. Более того, к началу XXI в. левое движение явно начало восстанавливаться после шока, вызванного событиями в Восточной Европе и в СССР. Выступления антиглобалистов свидетельствовали о том, что ситуация меняется и на сцену выходит новое поколение, готовое не только к восприятию радикальных лозунгов, но и к радикальным действиям. Тем не менее очередной подъем левого движения, начавшийся в новом столетии, обернулся серией позорных неудач и отступлений, а левые быстро стали терять только что отвоеванные позиции, уступая их различным популистам правого толка.
Показательно, что эти неудачи происходили на фоне обострившегося кризиса той самой неолиберальной модели капитализма, которую социалисты так убедительно критиковали. Иными словами, негативная политическая конъюнктура подкосила левых, но позитивное изменение ситуации не только не привело их к успеху, но в в чем-то даже усугубило кризис.
Причины такого положения дел лежат как в объективных процессах трансформации капиталистического общества, так и в эволюции самих левых организаций и институтов, включая и институты политико-идеологические.
Ключевая идея неолиберализма была выражена в формуле Маргарет Тэтчер общества не существует. Это не просто афоризм, а практический принцип реорганизации институтов. Общественного интереса нет, есть только группы интересов. Фрагментация общества является отнюдь не выдумкой постмодернистских социологов, она порождена социальной логикой неолиберализма — другое дело, что этот процесс приводит к постепенному ослаблению и разрушению всех общественных связей, в том числе необходимых для воспроизводства самого же неолиберализма и капитализма. Система, утрачивая сдерживающие элементы, начинает пожирать сама себя — в этом не в последнюю очередь и проявляется ее кризис.
Транснациональный финансовый капитал — это тоже одна из групп интересов во фрагментированном обществе, но обладающая монополией на принятие экономических решений. В рамках данной логики эту монополию невозможно оспорить не только и не столько по факту, сколько идеологически (ее можно оспорить лишь от имени общества в целом, что невозможно в условиях фрагментации). Правящий класс оказывается, таким образом, единственным более или менее консолидированным и практически функционирующим классом в обществе.
Технологические и социально-экономические изменения, произошедшие в конце XX и в начале XXI в., отнюдь не привели к исчезновению противоречия между трудом и капиталом, но резко изменили социальную организацию труда Классические формы индустриального производства ушли в прошлое не потому, что промышленность якобы исчезла, а потому что радикально изменились ее структура, организация, технологии. Начиная с 1990-х годов промышленность оказывается все менее сосредоточенной и сконцентрированной географически и технически. Рассредоточение производства меняет образ жизни наемных работников. Одновременно растет значение различных форм неиндустриальной занятости, от сферы услуг до научных исследований. Мир труда не столько становится все более разнообразным и неоднородным (он всегда был таковым), сколько утрачивает организующее ядро традиционного промышленного пролетариата, вокруг которого раньше сравнительно легко могли сплотиться другие слои и группы работников, от посудомоек до университетских преподавателей. Соответственно ослабевает доминирующая культура, идеология.
Утратив консолидацию, рабочий класс вновь размывается, превращаясь в «народ», «массу», имеющую объективно общие интересы, но не имеющую ни общей организации, ни общего образа жизни, ни единой культуры. Парадоксальным образом, именно такая эволюция трудящихся классов повышает значение политического пространства, в рамках которого как раз и должна произойти «встреча» различных групп. Общий интерес не просто должен быть заново осознан и артикулирован через политическое действие, но он и объективно складывается через совместную практику, поскольку социальные группы на первых порах размыты, границы между ними подвижны, и именно опыт общественной борьбы позволяет им по-новому оформиться. В XIX в. Маркс говорил о «классе в себе», который через борьбу с другими классами должен стать «классом для себя». В XXI в. этот процесс должен быть повторен на новом уровне.
Однако институты левого движения казались не только не готовы к решению этой задачи, но, напротив, отстраивались таким образом, чтобы сделать невозможным ее решение. Сохранялись структуры «старой левой», которые воспроизводили политическую культуру, методы и идеологии традиционного индустриального периода, видя в любой попытке приспособиться к новым условиям угрозу разрушения своей идентичности. Подобные группы, по большей части, обращаются к марксистским и коммунистическим традициям, но видят в марксизме набор готовых ответов, а не методологию поисков истины, позволяющую формулировать вопросы, адекватные реальным противоречиям общества. Они пытаются применить к деклассированному и разобщенному обществу «политические технологии», разработанные для общества, состоящего из консолидированных классовых сил, а потому обречены терпеть поражение всякий раз, когда пытаются выйти из ниши, в которой им удается сохранить себя.
Одновременно формируется множество движений, организаций и течений «новой левой», воспроизводящих господствующий дискурс неолиберальной эпохи — защиту меньшинств, феминизм, политкорректность, мультикультурализм и т. д. Зачастую, правда, возникают гибридные образования, когда дискурс политкорректности и классовой ортодоксии механически соединяются. Однако доминирующими по отношению к политической практике оказываются по большей части именно «новые» идеи. Механическое соединение «старых» и «новых» лозунгов, формул и терминов (класса и гендера, защиты меньшинств и трудовой солидарности) не является проблемой для сторонников этих тенденций, поскольку эклектицизм превращается для них в своего рода идеологическую норму. И дело тут не в том, что подобные идеи и формулы вообще никак не могут быть соединены, а в том, что никто вообще не задумывается ни о возникающих по ходу дела противоречиях, ни о том, на какой основе и через какие практические шаги может быть достигнут компромисс интересов или преодолен конфликт. Любые программы превращаются в бессмысленный набор слов, а любая дискуссия сводится к механическому повторению готовых формул.
«Игнорирование проблем — не самый лучший способ их разрешения, — писали исследователи современного марксизма Андрей Коряковцев и Сергей Вискунов. — Вместо того чтобы осмыслить назревшие социально-философские проблемы и тем самым хотя бы теоретически нащупать путь выхода из кризиса антикапиталистического движения, подавляющее большинство левых (даже в лице наиболее образованных и авторитетных теоретиков) упражняются в изобретении способов заболтать этот кризис»[27].
Подобный подход при всем разнообразии вариантов не только враждебен классовой политике на содержательном уровне. В его основе лежит заинтересованность в воспроизводстве запущенного неолиберализмом процесса общественной фрагментации, поскольку именно в рамках этого процесса они могут эффективно применять свои идеи и практики — не для изменения общества, а для сохранения и даже расширения занимаемой ими социокультурной ниши. Подобная позиция чаще всего является неосознанной, стихийной, но это лишь усугубляет дело.
Тем самым, однако, левые оказываются заинтересованы не в радикальном преобразовании, а в воспроизводстве сложившейся системы отношений, частью чего является их деятельность. Проблема в том, что сама эта система находится в глубочайшем кризисе и разлагается. Это заставляет левых обоих сортов вынужденно выходить из своих ниш, принимать решения и совершать действия, выходящие за рамки привычных практик. Однако эти решения являются, в силу самой природы подобных групп и организаций, неадекватными новой ситуации и, по сути, консервативными.
«Многочисленные “левые интеллектуалы” с блестящим университетским образованием, как отечественные, так и западные, в XX и в начале XXI в., — продолжают Коряковцев и Вискунов, — пребывают в состоянии внутренней идейной непроговоренности и противоречивости, продемонстрировав полную неспособность к внутренней критической работе мысли, которой всегда отличалась европейская культура. Они променяли ее на психоделические переживания и адреналин, полученный от очередного “прямого революционного действия”, такого приятного, но практически и теоретически бесплодного»[28].
В конечном счете сложившиеся в 1990-2000-е годы институты и идеологии левого движения являются таким же препятствием для попыток преодоления неолиберализма, как и открыто неолиберальные институты, созданные буржуазией. И неудивительно, что каждый раз, когда в обществе возникал институциональный кризис (будь то ситуация с возможным выходом Греции из зоны евро, борьба вокруг членства Британии в Евросоюзе или начавшееся разрушение двухпартийной системы в США), значительная часть левых выбирала сотрудничество с консервативным истеблишментом.
Таким образом, преобразование самого же левого движения является важнейшим условием превращения его в эффективную силу общественных перемен. Но это преобразование закономерно сопровождается разрушением уже сложившихся институтов и организаций. Неминуемые на этом пути расколы и конфликты тактически могут рассматриваться как ослабляющие левый фланг общества. Но в исторической перспективе это единственно возможный путь.
Раскол социалистического движения в начале XX в. интерпретировался В. Лениным и Розой Люксембург как противостояние реформистов и революционеров, классовой пролетарской политики и мелкобуржуазного оппортунизма. Однако границы между реформистской и революционной практикой исторически оказались очень подвижны, а реформизм социал-демократических партий имел не менее (а часто и более) прочную классовую основу, чем революционная деятельность коммунистов. Противоречие между краткосрочными текущими потребностями класса и его стратегическими, историческими интересами существует вполне объективно, давая основание для серьезных расхождений. Это противоречие между потребностями текущего дня и стратегическими перспективами движения может быть разрешено в рамках общей политической практики, но из него исторически выросло другое, куда более значительное противоречие, принципиально неразрешимое в рамках единой организации и диктующее необходимость раскола. Его можно определить как противостояние между политикой, ориентирующейся на практическое преобразование общества, и политикой приспособления к реальности. При этом не так важно, какие именно ценности провозглашаются той или иной группой, принципиальное значение имеет то, насколько она ориентируется на проведение практической политики, преобразующей логику воспроизводства общества.
Приспособленческая или, говоря словами Ленина, оппортунистическая политика вовсе не чужда пафосу преобразования, но она адресуется не к системным, а к второстепенным общественным вопросам, откладывая более масштабные перемены на будущее. При этом сама по себе политика приспособления к капитализму на протяжении XX и XXI вв. имела тенденцию постоянно деградировать. В XIX в. подобный подход называли оппортунизмом или поссибилизмом, но в XXI в. мы наблюдаем уже деградацию поссибилизма. Если на первых порах речь шла о решении практических, хоть и второстепенных социально-экономических вопросов, то впоследствии они все более заменялись вопросами культурными, символическими, псевдовопросами, вроде административного требования запретить мужчинам во Франции называть молодых девушек «мадмуазель» вместо «мадам». От политики малых дел мы переходим к культурной критике капитализма, а от культурной критики — к формированию альтернативного дискурса в рамках этой системы. Затем левый дискурс превращается в одну из принятых, навязываемых массмедиа версий буржуазного дискурса.
Принятие логики фрагментации делает любую социалистическую концепцию бессмысленной, сводя ее в лучшем случае к утопическим мечтаниям о неком «ином мире», никак не вырастающем из противоречий нынешнего мира, а противостоящем ему в виде абстрактного «внешнего» идеала. Однако левые не только не добиваются преодоления фрагментации, но, напротив, принимая эту логику, пытаются придать ей как можно более радикальную форму. Такой подход превращает их в культурный авангард неолиберализма. Если первейшим принципом левого либерализма явилась защита меньшинств, то закономерным следующим шагом становится постоянное конструирование все новых и новых меньшинств, каждое из которых непременно нуждается в институциональном оформлении, без чего невозможно ни практическое проведение политики позитивной дискриминации, ни воспроизводство клиентел.
Неудивительно, что возникают конкурентные отношения между плодящимися группами в рамках позитивной дискриминации. Представители этнических меньшинств оказываются все более склонны к гомофобии, борцы с гомофобией на каждом шагу оказываются исламофобами и т. д. Ранее обыватель мог вообще не знать о существовании однополых пар, не думать о них, пока позитивная дискриминация не создала практический конфликт, затрагивающий его интересы. Точно так же ксенофобские настроения, присутствующие в любом обществе и усугубляемые массовым притоком мигрантов, не преодолеваются, а усиливаются на фоне постоянно проводимых левыми и либералами кампаний.
Межличностные конфликты и противоречия становятся непосредственно общественными, вовлекая в свою сферу всех окружающих — в рамках логики институционализированной конкуренции. Различия, разделяющие людей и противопоставляющие их друг другу, всячески культивируются и подчеркиваются, поскольку в ином случае устойчивое воспроизводство клиентел было бы невозможным. Но чем стабильнее и многочисленнее клиентелы, тем слабее общество. Распад общества происходит уже реально, подрывая условия социального воспроизводства.
Идеология Тэтчер предполагала, что равновесие между группами интересов будет поддерживаться и восстанавливаться рынком. Однако несмотря на то что процесс институционально-культурной фрагментации социума непосредственно связан с рыночными реформами, он создает новые противоречия и диспропорции, разрешить которые с помощью рынка невозможно, ибо субъекты не являются рыночными агентами. В этом смысле классовый корпоративизм, представленный, например, рабочими профсоюзами XX в., вполне мог вписываться в капиталистическое общество, трансформируя, но не разрушая его, тогда как организованный групповой эгоизм социокультурных сообществ общество разрушает, не трансформируя. Эти отношения, порожденные рынком, но дезорганизующие его, неминуемо становятся сами объектом культурной критики справа. Подобная критика, вдохновляющаяся очевидными примерами абсурдной политкорректности (вроде изъятия из школьной программы «неправильных» классических текстов, отражающих реально неполноправное положение женщин в XIX в.), в свою очередь, лишь закрепляет тупиковый характер дискуссии — ни та ни другая сторона не готовы обсуждать классовый характер противоречий, порождающих общественные диспропорции и межгрупповую конкуренцию. Более того, неопатриархальная утопия является не менее абстрактной и потусторонней по отношению к реальному миру, чем утопия леворадикальная, ибо никакой практической возможности механически вернуться к прежней культурно-этнической однородности, к традиционным семейным ценностям, предполагающим подчиненное положение женщин, просто не существует. Но для левых либералов само появление нового консерватизма является спасительным обоснованием необходимости продолжения борьбы с новым врагом, ими же самими порожденным.
Основным объектом критики левых оказывается теперь уже не буржуазия, не государственная бюрократия, а «белые мужчины», воплощающие в себе все консервативные и патриархальные ценности. Поскольку буржуазия очень быстро освоила и сама же всячески продвигала политкорректность, то образцовым представителем отсталых «белых мужчин» стали рабочие, не вовлеченные в культурные игры продвинутого среднего класса и не подпадающие под программы позитивной дискриминации, а потому не испытывающие к ним особой симпатии. Это, кстати, очень хорошо понимают марксисты в странах глобального Юга, менее поддающиеся на политкорректные уловки европейских и американских левых либералов. «Ужасно наблюдать, как лидеры левых не желают считаться со страхами и тревогами рабочих людей, именно тех, кто непосредственно связан с производством, — писал индийский марксист Дайан Джайатиллека. — В странах Запада давно уже существует свой собственный третий мир, и это отнюдь не только люди других рас, но и множество обнищавших белых»[29].
В рамках идейной борьбы конца XX в. «белые мужчины» стали образом, идеально подходящим для дискурсивной дискредитации традиционного рабочего движения и подрыва классовой солидарности. На практике примерно половину этих «белых мужчин» составляют женщины, а никак не меньше трети из них — представители совершенно других, небелых рас. Но для либерального дискурса это не имеет значения. Логика объединения ради общих, единых задач и целей изображается в этом дискурсе как попытка «белых мужчин» подчинить себе и дискриминировать меньшинства с их специальными, особыми, частными интересами. То, что эти частные интересы не только ведут к дискриминации большинства, но и порождают войну всех против всех, жертвами которой в конечном счете станут те же меньшинства, не имеет значения. Цель такой политики состоит не в защите меньшинств, а в том, чтобы фрагментировать общество, одновременно предоставляя привилегии либеральной элите, которая управляет перераспределением ресурсов между меньшинствами, превращающимися в ее клиентелы.
Идея преодоления расовых и прочих барьеров, лежащая в основе всякой солидарности, не просто чужда мультикультурализму и политкорректности, она устраняет почву для самого их существования. Ведь мультикультурализм не только воспроизводит всевозможные барьеры, но и прославляет их идеологически, превращая в границы различных идентичностей, которые, в свою очередь, институционализируются и становятся источником специфических прав, претензий или привилегий.
«Меньшее зло»
Любые радикальные перемены сопряжены с риском. Никогда нет гарантии, что по ходу дела положение, которое вы стремитесь улучшить, не станет еще хуже. Но именно поэтому, идеология, требующая отказа от риска, запугивающая нас «еще большим злом», есть именно идеология сохранения существующего порядка, какими бы тактическими мотивами и дискурсивными практиками она ни прикрывалась.
На протяжении четверти века после крушения Советского Союза «выбор меньшего зла» был основным стратегическим принципом левых в Западной Европе и на постсоветском пространстве. Смирившись с собственной слабостью, социалисты, коммунисты, экологи и даже анархисты готовы были либо не участвовать в серьезной политике, либо участвовать, без самостоятельной повестки, делая выбор в пользу «меньшего зла».
Вопрос о том, какое именно из зол является большим, сам по себе представляет изрядную свободу выбора, поскольку окончательный ответ можно было бы дать лишь в том случае, если бы и то и другое зло материализовалось в полном объеме и одновременно, чтобы можно было сравнивать Такое в истории случается очень редко. А потому левые лидеры и активисты получают возможность произвольно определять критерии зла и следовать им.
Поскольку ссылка на приход к власти нацистов в Германии 1933 г. является главным, а по сути — единственным обоснованием «политики меньшего зла», то имеет смысл обратиться к истории Веймарской республики. Общепринятым объяснением успеха Адольфа Гитлера и его национал-социалистической партии является экономический кризис и раскол между социал-демократами и коммунистами, помешавший им выступить в 1932–1933 гг. единым фронтом. Основная вина за раскол привычно возлагается на коммунистов, которые сами это косвенно признали, резко изменив политическую линию в 1934–1936 гг., когда в результате проведенной Коминтерном «работы над ошибками» был выдвинут лозунг Народного фронта. Разумеется, самокритика не была публичной — сталинистская политическая культура не допускала открытого признания ошибок партии, но именно выводы, сделанные из трагического немецкого опыта руководством Коминтерна, легли в основу последующих интерпретаций произошедших событий. При этом остается без ответа самый главный вопрос: каким образом вообще национал-социализм из маргинальной группировки превратился на протяжении 1920-х годов — еще до начала Великой депрессии — в ведущую политическую силу Германии?
Тактические ошибки Коминтерна в 1930–1932 гг. не объясняют общей политической динамики, характерной для немецкого опыта. Между тем именно политика «меньшего зла», проводившаяся социал-демократией на протяжении всего периода Веймарской республики и предполагавшая поддержку «умеренных» буржуазных партий, вела к постепенному подрыву собственного авторитета левых, к превращению их в заложников либеральной демократии и ее кризиса. Социал-демократия постоянно участвовала во всевозможных буржуазных коалициях, как на общенациональном, так и на местном уровне, тем самым беря на себя ответственность за проводимую политику. С началом Великой депрессии это обернулось катастрофической беспомощностью, когда лидеры партии не могли ни отмежеваться от терпящей крах либеральной буржуазии, ни защитить ее от гнева населения. В свою очередь, национал-социалисты, атаковавшие эти порядки справа, превращались в глазах масс в альтернативу обанкротившемуся порядку. В условиях кризиса отказ от радикального выступления против системы «слева» ведет не к стабилизации этой системы, а к тому, что протест консолидируется и мобилизуется «справа».
«Примат политики СДПГ в период кризиса, — писал российский историк А.О. Целищев, — недопущение к власти национал-социалистов, пока национал-социалистическое движение не развалится по причине внутренних противоречий — не только оказался безрезультатным, но и продвигал партию к постоянным компромиссам в рамках политики негласной поддержки кабинета Брюнинга за счет авторитета социал-демократов. Придерживаясь политики “меньшего зла”, социал-демократия не избежала ни меньшего, ни большего зла»[30].
Авторы, говорящие об ответственности коммунистов, которые «предали» социал-демократию в 1932 г., забывают, что именно бескомпромиссность компартии, контрастировавшая с умеренностью социал-демократов, была основной причиной их успехов. Иными словами, если бы КПГ не отмежевалась от политики коалиций, если бы она с самого начала «критически поддерживала» СДПГ и, соответственно, правящих либералов, то она вряд ли смогла бы вырасти и стать той силой, от позиции которой что-либо зависело и которая могла «предать» умеренную социал-демократию. Коммунисты выступили реальной альтернативой нацизму не потому, что последовательно соблюдали принцип умеренности и демонстрировали уважение к буржуазно-демократическим институтам, а наоборот, именно потому, что не делали ни того ни другого. В обществе, где разочарование в порядках буржуазной демократии стало не только широко распространенной, но и совершенно закономерной и справедливой реакцией на кризис и саморазрушение этих институтов, именно такая позиция вела к росту влияния. Альтернативой национал-социализму могла быть не буржуазная умеренность, а именно радикальный разрыв с либеральными приличиями и отказ от поддержки «меньшего зла».
Таким образом, мы имеем дело с двойной подменой: мало того, что происходит произвольный перенос черт специфической ситуации Германии ранних 1930-х годов на совершенно иные политические, общественные и культурные обстоятельства, но и сама эта ситуация интерпретируется односторонне и извращенно.
В конце концов, и социал-демократия и коммунистическое движение в первой половине XX в. опирались на организованный рабочий класс, хоть и на различные его фракции. Они строили свою идеологию на интернационализме, а не на политкорректности. И в противостоянии нацизму выступали именно как носители универсалистской идеологии.
Проблема в том, что не только нынешние правые популисты, включая даже самые реакционные течения, отнюдь не являются повторением классического фашизма в современных условиях, но, что гораздо хуже, нынешние левые никак не являются идейными продолжателями классического социалистического и коммунистического движения XX в. Напротив, в идейном плане они выступают его прямой противоположностью. И если трагедия классических левых начала 1930-х годов состояла в их неспособности объединиться между собой против буржуазии, то комические провалы нынешних левых объясняются их постоянным стремлением не просто примкнуть к той или иной буржуазной фракции, но и быть в неизменной готовности выбрать самую реакционную из них, если только она признает дискурс мультикультурализма.
Речь в данном случае идет не о политике коалиций и даже не о сотрудничестве левых с буржуазными и нелевыми организациями. До тех пор пока существуют политика и классовое общество, компромиссы остаются неизбежным условием успешной тактики. Но тактика должна открывать путь для решения стратегических задач. Чтобы эти задачи решать, можно и нужно создавать коалиции, в том числе и такие, которые ревнителям идеологической чистоты покажутся не совсем правильными. Напротив, политика «выбора меньшего зла» обрекает левых на пассивное следование за стихийно развивающимся процессом, в рамках которого они просто пытаются найти себе место поудобнее. «Зло», большее или меньшее, владеет инициативой, формирует повестку, действует, а нам лишь предоставляется почетная возможность его выбирать и поддерживать.
Идеология политкорректности и мультикультурализма является очень удобным критерием выбора, который осуществляется на основании оценки дискурсивных практик, присущих тому или иному варианту зла. Естественно, буржуазные политики, способные воспроизводить передовой дискурс, являются в этой системе координат куда меньшим злом, чем популисты, пытающиеся мобилизовать трудящихся против либералов, а тем более — сами трудящиеся, не владеющие тонкостями передового дискурса и высказывающие неполиткорректные мысли.
Между тем политика «борьбы с большим злом», проводимая левыми, сама же и является основным источником развития этого зла. Постоянно сдвигаясь вправо, интеллектуалы, движения и партии соответствующим образом смещают вправо и баланс общественной дискуссии, а по ходу дела не только предают свою традиционную социальную базу — «белый» рабочий класс, но объективно не оставляют ему другого выхода, кроме поддержки правого популизма, который, в свою очередь, на уровне повседневной практики начинает объективно выполнять именно те функции, которые прежде выполняли организации левых. В результате правый популизм постоянно усиливается, что становится очередным поводом для того, чтобы левые политики, интеллектуалы и идеологи призвали к еще более тесному сотрудничеству с либеральным «центром» и партиями финансового капитала — во имя борьбы против «большего зла» популизма. Тем самым они еще более подталкивают широкие массы вправо.
Возникает порочный круг. Игнорирование социальных низов левыми на протяжении всех 2000-х годов толкало массы в объятия правых популистов, которые не только не чуждались диалога с массами, но напротив, активно его поддерживали, демонстративно принимая «народное» мнение как свою декларативную идеологию. Предрассудки масс, являющиеся искаженным отражением реальных конфликтов, не только не подвергались критическому переосмыслению, но наоборот, закреплялись. Однако по сравнению с теми, кто вообще отрицал наличие проблем, искаженная интерпретация этих проблем все равно выглядела более убедительной. А главное, откровенная враждебность интеллектуальной элиты по отношению не только к массовым предрассудкам, но и к их носителям, иными словами — к большинству народа, закономерно провоцировала ответные чувства — плебейский гнев и презрение к привилегированным бездельникам. Призыв «любой ценой» остановить правый популизм превратился в основополагающий принцип нерушимого блока левых либералов с либеральной буржуазией, которая из источника проблемы превращалась в «единственное спасение».
Оправдание политики «меньшего зла» состоит в обязательном отождествлении любого национализма и правого популизма (а зачастую вообще любых форм популизма) с фашизмом, иными словами, с «абсолютным злом», что позволяет обосновывать в дальнейшем уже любые, самые беспринципные политические комбинации. При этом абстрактно-идеологическая критика неолиберализма не только не мешает левым выступать его политическими союзниками всякий раз, когда встает вопрос о власти, но и оказывается своего рода идеологическим алиби, позволяющим неуклонно воспроизводить раз за разом одну и ту же практику без малейших угрызений совести.
Политика «меньшего зла» сформировала своеобразный комплекс безнаказанности среди леволиберальной публики. Поскольку носители передового сознания полностью отказываются от самостоятельного действия, то они снимают с себя и всякую ответственность за происходящее. Ведь они только анализируют, комментируют, «занимают позицию», «выражают критическую поддержку», а действуют другие.
По сути, левые выступают носителями радикальной версии либерального морализаторства. У них не столько нет возможности менять мир, сколько нет желания это делать на практике.
Критиковать систему, осуждать ее, отстраняться от нее или занимать в ней определенные ниши, но ни в коем случае не менять ее — вот логика современного левого либерализма. И неслучайно в левых кругах настолько распространены стали позитивные призывы к утопии. Ведь утопия — это не только то, чего нет, но и образ правильного общества, противопоставляемый порочной реальности. Утопическое мышление не предполагает черновой практической работы по текущему переустройству этой реальности, оно обещает все и сразу, но в другое время и в другом месте. Разумеется, в периоды революционного подъема утопические мечтания овладевали массами — начиная со времен древности восставшие рабы, крестьяне и ремесленники пытались реализовать некий утопический проект. Но утопичность общественной программы была отнюдь не сильной стороной этих попыток, напротив, она предопределяла их неминуемый крах. Социальные утопии были вынужденной реакцией на угнетение, когда у народных масс не было ни научного знания, ни своих интеллектуалов, ни развитой теории. Совершенно иной смысл приобретают утопии, пропагандируемые интеллектуалами, прекрасно знакомыми с достижениями новейшей социологии, философии и даже экономической теории. В таком контексте утопическое мышление становится откровенно реакционным, обслуживая исключительно интересы самих же образованных элит, стремящихся найти оправдание своему бездействию и оппортунизму.
Блок либералов и их левых союзников лишь усиливал гегемонию различного рода националистических и популистских сил в низах общества. В сложившихся обстоятельствах единственной реальной альтернативой правому популизму оказывался левый популизм, часто демонстрирующий откровенно «неправильные» черты с точки зрения привычного дискурса интеллектуалов. Однако именно рост левопопулистских движений с предельной яркостью выявляет реакционную сущность леволиберальной элиты, которая испытывает по отношению к ним в лучшем случае неловкость и растерянность, а в худшем случае враждебность.
В итоге альтернативу господствующему дискурсу либерализма, когда на нее возник массовый спрос, первыми сумели предложить не левые, а правые популисты, сила которых состояла как раз в их антиинтеллектуальности. Тем самым они избежали коррупции и соблазнов, ставших органической частью леволиберальной интеллектуальной культуры и соответствующей профессиональной деятельности. Но антиинтеллектуализм, становящийся на исходном этапе борьбы преимуществом правого популизма, одновременно является и его ахиллесовой пятой, поскольку без теории и без развитой политической культуры невозможно ни разрабатывать программы и стратегии, ни формировать условия для долгосрочной идейной гегемонии. Сталкиваясь с этими проблемами, правопопулистские движения обречены либо превращаться в левые, либо эволюционировать, действительно преобразуясь в фашистские организации.
Угроза превращения правого популизма в фашизм в самом деле существует, но она связана не со спецификой дискурса, а с социальной динамикой расщепления и эволюции подобных комплексных и неоднородных движений, которые могут эволюционировать в обоих направлениях — как вправо, так и влево. Однако принципиальная задача неолиберальной стигматизации популизма состоит как раз в попытке блокировать перспективу его антибуржуазной эволюции.
Расслоившееся и дезорганизованное общество закономерно порождает спрос на популистскую политику. И сколько бы воплей ни прозвучало по этому поводу, нарастающий кризис неолиберального порядка лишь усиливает данную динамику. Однако популизм, являясь симптомом кризиса, не способен выработать стратегию его преодоления. Такая стратегическая задача может быть поставлена и решена левыми. Для этого надо раз и навсегда отказаться от утопического мышления и абстрактных «революционных» мечтаний, являющихся оборотной стороной самого беспринципного приспособленчества. Надо не просто преобразовывать общество, но предложить стратегию социально-экономического развития, восстанавливающего его целостность.
II. ЕВРОПА ПРОТИВ ЕВРОСОЮЗА
Весной 2016 г., оценивая растущее отчуждение европейских граждан от институтов «единой Европы», немецкий политолог Хайнц Клегер отмечал, что подобный результат закономерно следует из самой сути интеграционного процесса. Европейский союз, созданный Маастрихтским договором, представляет собой откровенно элитаристский проект, в основе которого лежал переход власти от демократически организованного общества к «отчужденным от граждан служащим, экспертам, технократам»[31]. Совершенно закономерно, что реакцией на такое отчуждение становится рост популистской оппозиции. Привлекательность правых популистских движений не в последнюю очередь объясняется тем, что они сочетают «антиэлитизм и критику Евросоюза»[32].
Пропаганда правого популизма оказывалась эффективна на фоне массового разочарования рядовых граждан, интересы и мнения которых демонстративно игнорировались либеральной элитой, включая и ее левое крыло. Несмотря на то что левая интеллигенция неизменно повторяла критические мантры по поводу неолиберальной политики, проводимой институтами Евросоюза, жаловалась на демонтаж социального государства и бранила «финансиализацию» экономики, каждый раз, когда нужно было реально выбирать между раздраженной плебейской массой и буржуазной элитой, выбор закономерно и логично делался в пользу последней. Низы населения, недостаточно культурные, склонные к националистическим предрассудкам, мало интересующиеся тонкостями постмодернистской философии и новейшими трендами постструктуралистского постмарксизма, не вызывали у интеллигенции ни понимания, ни симпатии, ни тем более желания идти им навстречу и учитывать их мнение.
Разумеется, общая риторика относительно социальных интересов и угнетения масс оставалась необходимым элементом идеологического меню, ритуального словаря левых политиков и интеллектуалов, но отнюдь не практическая работа по защите конкретных интересов, и уж тем более не диалог с массами. Если низы общества оказались недостаточно политкорректны и не готовы воспринимать соответствующий дискурс, то тем хуже для них. В лучшем случае интеллектуалы были готовы признать, что неправильные взгляды трудящихся происходят из их недостаточной просвещенности или порождены общей разрушительной логикой неолиберализма, но, даже заявляя это, представители «левой культуры» категорически отказывались заниматься повседневным практическим просвещением на низовом уровне, становясь органической частью этой самой массы, как это делали предыдущие поколения социалистов, марксистов и анархистов. И уж тем более недопустимо было даже задумываться о том, что предрассудки масс вытекают из их повседневного опыта, являясь отражением реальных проблем, пусть даже и искаженным. Тот факт, что предрассудки отражают ситуацию неадекватно, отнюдь не означает, будто данный опыт сам по себе не имеет объективного значения. Но левые интеллектуалы отрицали само наличие соответствующего опыта, само существование объективной реальности, конфликтов и проблем, являющихся источником определенных представлений и взглядов.
Результатом такого образа мысли стала целая череда неудач, когда левые умудрялись обращать в политическую катастрофу даже процессы, которые явно играли им на руку. Отсутствие доверия к массам оборачивалось параличом воли и неспособностью выработать стратегию борьбы, неготовностью к решительным действиям, неминуемо подразумевающим изрядную долю риска, но дающим реальный шанс на изменение ситуации. Стремление во что бы то ни стало действовать исключительно в рамках существующих институтов оказывалось прямо пропорционально росту общественного недоверия к этим институтам и нарастающему потенциалу народного восстания против них.
Умеренность, пугливость и нерешительность левых, однако, ничуть не предотвратила кризиса проекта «единой Европы», как и других структур, порожденных тремя десятилетиями неолиберализма. Поведение левых лишь усугубило этот кризис.
Комфортабельная катастрофа партии СИРИЗА
Одной из первых стран Западной Европы, где финансовый и экономический кризис принял масштабы катастрофы, оказалась Греция. Проблема греческого долга будоражила всю Европу по крайней мере с 2010 г. Все начиналось с относительно умеренных сумм, исчисляемых в 15–20 млрд евро, хотя на тот момент и эти долги казались для страны неподъемными. Вместо того чтобы просто списать долг, «тройка» представителей кредиторов в составе Еврокомиссии, Европейского Центробанка (ЕЦБ) и Международного валютного фонда (МВФ) предложила стране программу финансовой помощи в обмен на проведение «неотложных реформ». Результаты этой программы говорят сами за себя: экономика Греции сократилась на 27 %, а долг вырос до 320 млрд, несмотря на частичное списание[33]. Таким образом, долг с первоначальных 60 % ВВП достиг 175 %. При этом ни «тройка», ни сменявшие друг друга греческие правительства не признавали очевидного провала. «Тройка» не только настаивала на продолжении и даже радикализации откровенно бессмысленных действий, но и предлагала лечить по греческому сценарию другие экономики еврозоны, испытывавшие схожие трудности — Италию, Испанию, Португалию.
Греции снова и снова навязывались ужасные и унизительные условия соглашения с кредиторами, но эти соглашения не решали проблему, а усугубляли ее. Страна все глубже погружалась в долговой кризис, а сумма долга росла — и в абсолютном выражении, и по отношению к сокращающейся под влиянием кризиса экономике. Поэтому любое новое соглашение с полной предсказуемостью предполагало возникновение нового кризиса через несколько месяцев. Причем каждый раз еще более разрушительного.
Тем не менее действия «тройки» кажутся куда менее абсурдными, если принять во внимание, что миллиарды евро, направленные на спасение Греции, до этой злосчастной страны не доходили, а оседали в немецких и французских банках. Иными словами, под предлогом обслуживания греческого долга была создана грандиозная финансовая пирамида. Реструктурирование долга постоянно увеличивало его, как и прибыли финансовых учреждений. Часть денег, поступавших в банки, непосредственно выкачивалась из Греции, а другая часть шла из карманов западноевропейских налогоплательщиков. Решения, принимавшиеся фактически в Берлине и Брюсселе при одобрении Парижа, вынуждены были оплачивать и граждане других стран еврозоны, включая Испанию и Италию, равно как и совершенно не имеющих отношения к этой истории Австрию или Финляндию. По сути дела, благодаря греческому кризису был создан общеевропейский насос по перекачке государственных средств в частные руки, обслуживавший потребности накопления немецко-французского финансового капитала. А недовольные подобным положением дел налогоплательщики стран европейского севера винили в происходящем «ленивых греков» или собственные правительства, но никак не свои банки и корпорации, являвшиеся реальными получателями выгод от программ помощи.
В самой Греции понимание масштабов и причин кризиса наступило значительно раньше, чем в других странах. Поскольку организации традиционных левых (компартия и социал-демократы из партии ПАСОК) оказались недееспособными, надежды населения все больше связывались с новым политическим проектом, коалицией радикальных левых СИ РИЗА.
В 2015 г., победив на парламентских выборах, СИ РИЗА сформировала правительство, во главе которого стал молодой и популярный политик Алексис Ципрас. Экономический блок правительства возглавил известный экономист Янис Варуфакис, сделавший академическую карьеру в английских и американских университетах. У граждан Греции возникла надежда, что нескончаемая череда больших и маленьких экономических, социальных и моральных катастроф, через которую страна идет начиная с 2008 г., наконец прекратится. И если не станет лучше, то хотя бы дела пойдут по-другому.
СИРИЗА была избрана с четким мандатом прекратить политику «жесткой экономии», приватизации и коммерциализации общественного сектора, а главное, вернуть грекам уважение к себе за счет принципиального и жесткого ведения переговоров с кредиторами, которые в последние годы вели себя по отношению к стране как оккупационная администрация. Однако первые же соглашения нового греческого правительства с кредиторами обнаружили, что на практике все получается совершенно иначе. Представители Афин делали грозные заявления, после чего с минимальными поправками подписывали очередное соглашение, продиктованное кредиторами. Отчасти это было вызвано противоречиями самого же мандата, полученного Ципрасом и его товарищами. Да, они обещали покончить с «жесткой экономией», убивающей производство и спрос. Но они же обещали и сохранить страну в зоне евро и в Европейском союзе, подчеркивая, что надо избежать дефолта по внешним долгам. Данное противоречие вовсе не было порождено одной лишь идейной непоследовательностью левых политиков. Оно отражало противоречивость массового сознания самого греческого общества, стремившегося освободиться от долговой кабалы, но опасавшегося за свои сбережения. Пока у значительной части греков оставались хоть какие-то средства, накопленные в евро, людей парализовал страх перед потерей или обесцениванием денег. Одно дело выходить на митинги, требуя, чтобы кредиторы уважали страну, и совершенно другое — быть сегодня готовым к определенным жертвам во имя сохранения достоинства и риску ради права самим определять свое будущее.
Однако отказ поставить вопрос о выходе страны из еврозоны изначально отдавал греков на милость кредиторов. Противоречие должно было так или иначе разрешиться. Рано или поздно требовалось сделать выбор.
Осуществить обещанный СИРИЗА перезапуск экономики без отказа от жестких правил Европейского центрального банка и добиться быстрого повышения конкурентоспособности, не понизив обменный курс валюты, оказывалось просто технически невозможно. Поскольку же было заранее ясно, что Европейский центральный банк не согласится резко понизить курс евро исключительно ради спасения Греции, без выхода из еврозоны и возвращения к драхме технически не оставалось ни малейшего шанса на благополучный исход дела. Если бы правительство действительно ставило перед собой цель преодолеть последствия политики жесткой экономии, единственный реальный вопрос состоял в том, будет ли этот выход организованным, спланированным и подготовленным или станет хаотическим и катастрофическим[34]. Ситуация во многом напоминала то, что пережила Аргентина в 2001 г., когда после дефолта национальную валюту песо пришлось отвязать от доллара, чтобы перезапустить экономический рост.
Однако этот единственный реалистический сценарий как раз и запрещено было обсуждать в правительственных кругах, поскольку он предполагал жесткую конфронтацию со структурами Европейского союза. Греческое правительство таким образом оказывалось в положении врача, который обязуется лечить рак, не посягая на «законные интересы» опухоли и не препятствуя ее росту. Правительство Ципраса, стараясь на словах удовлетворить всех, загоняло само себя в ловушку.
Не имея решимости открыто сказать «нет» лидерам Евросоюза, Алексис Ципрас и его министр финансов Янис Варуфакис не могли не понимать, что и согласие с «тройкой» грозит обернуться для них катастрофой: всего за два года до того на их глазах мощная социал-демократическая партия ПАСОК из ведущей политической силы страны превратилась в аутсайдера после такой же точно капитуляции. Ципрас пытался маневрировать, стараясь угодить всем: успокаивал кредиторов, потакал мелкобуржуазным иллюзиям избирателей, произносил радикальные речи перед собраниями левых активистов. Одновременно правительство Ципраса на практике пыталось саботировать некоторые из соглашений, подписываемых с «тройкой», особенно если речь шла о подписях, поставленных прежними правительствами. Но об открытом отказе от исполнения или о расторжении этих договоренностей даже заикнуться не решалось. Замечательным примером дипломатических технологий греческого правительства стала его позиция по вопросу о санкциях против России. Греция в соответствии с правилами Евросоюза могла эти санкции летом 2015 г. просто заблокировать. Именно этого требовали и члены самой партии СИРИЗА, солидарно голосовавшие в Европарламенте против антироссийских резолюций. Но в самый разгар очередных переговоров между «тройкой» и греками, когда сам Ципрас находился в Петербурге, разъясняя российским коллегам перспективы развития особых отношений с Афинами, его представители в Евросоюзе поддержали санкции. Затем, выйдя к публике, греческие дипломаты сообщили, что они как львы сражались за интересы России, и только благодаря их принципиальности и настойчивости санкции были продлены всего на полгода, вместо 12 месяцев, как настаивали немцы. Естественно, полгода спустя санкции были продлены вновь, с согласия греков.
Соглашательскую политику Ципраса можно отчасти объяснить стремлением выиграть время в ожидании выборов в Испании, где серьезные шансы на успех имела левая коалиция, возглавляемая партией Подемос, политическим близнецом СИРИЗА. Учитывая то, что Испания, с одной стороны, является куда более сильной экономикой и куда более влиятельной страной, нежели Греция, а с другой стороны, переживает очень похожий кризис, хоть и с меньшей остротой, приход Подемос к власти позволил бы вывести Афины из международной изоляции. Тем более, что известные шансы имелись и у Левого блока в Португалии. Иными словами, появлялся шанс на создание международной коалиции средиземноморских стран, совместно противостоящих Берлину и Брюсселю. Однако собственные действия Ципраса, его слабость ставили под вопрос доверие к левой альтернативе среди испанской и португальской публики, тем самым ослабляя надежды на успех левых.
Тем не менее в европейской левой среде сохранялось сочувствие к СИРИЗА как партии, находящейся в крайне тяжелых условиях. В конце концов, на фоне многолетних поражений левых сил в Европе первоначальные успехи Ципраса вселяли надежду, с которой не хотелось расставаться. Принцип Ципраса — произносить радикальные речи и затем сдаваться превосходящим силам неприятеля, казалось, себя оправдывал. Не только в Европе, но и в Греции популярность его правительства росла. Премьер-министра не только не осуждали, а наоборот, жалели как заложника вампиров, в борьбе с которыми он раз за разом оказывался бессилен.
Увы, если можно было таким способом заморочить голову левым активистам и провинциальным мелким буржуа, то финансовые корпорации на подобные уловки не поддавались. Саботаж вызывал оправданное возмущение кредиторов, постоянно усиливавших давление. Соглашения, подписанные греками с кредиторами после прихода к власти партии СИРИЗА, были не лучше тех, что подписывали предыдущие правительства, и привели к тем же результатам.
В июне, когда подошел очередной срок платежей, выяснилось, что денег в бюджете нет.
Необходимо было очередное реструктурирование долга, а в обмен «тройка» требовала принять новый пакет реформ, на фоне которого все предыдущие меры «жесткой экономии» казались просто легкой разминкой. Надо было одновременно резать зарплаты и пенсии, поднимать налоги и лишать льгот туристический бизнес, который в условиях разгрома промышленности и упадка сельского хозяйства оставался единственным относительно стабильным сектором экономики. Страна неминуемо должна была погрузиться в новый виток рецессии. Для СИРИЗА это означало бы не только отказ от всех ее предвыборных обещаний, но и публичное унижение и очевидную перспективу провала на ближайших выборах. Чего, собственно, и добивались кредиторы.
22 июня Греция фактически капитулировала. Правительство согласилось обеспечить большие доходы от НДС — 0,93 % ВВП, ввести повышенные налоги на судоходные компании (иными словами, сделать более дорогими переезды между греческими островами и континентом). Обещано было и сокращение пенсионных выплат, хотя в Афинах просили разрешить им произвести соответствующие изменения не сразу, а постепенно.
Единственное, на чем настаивали греческие переговорщики ради спасения лица, эго не доводить НДС до 1 % ВВП. Иными словами, речь шла всего о 0,7 %. Греческая сторона согласилась также, чтобы налог на компании взимался по ставке в 28 % вместо 29 %, что было ее первоначальным предложением «тройке». Кроме того, греки просили разрешить им сохранить в прежнем объеме расходы на оборону, что, кстати, соответствовало общим требованиям блока НАТО, в котором состоит Греция.
Казалось бы, игра была закончена. Мировая финансовая пресса торжествовала. Акции на биржах пошли в рост. В Афинах даже прошла демонстрация правых партий в поддержку кредиторов! Хорошо одетые господа собрались на центральной площади Синтагма с требованием понизить выплаты пенсионерам. Правда, собралось их немного, примерно полторы тысячи, однако телевидение сумело показать картинку настолько впечатляющую, что могло показаться, будто греки массово становятся мазохистами.
Но тут произошло неожиданное. Представители Германии заявили, что недовольны тем, с какой скоростью Еврокомиссия приветствовала новые предложения Афин. Под давлением Берлина предложения Ципраса были отвергнуты. Греки сдались, но выяснилось, что немцы не берут пленных.
Еврократы не только не согласились даже на символические уступки, необходимые Ципрасу и Варуфакису для спасения лица, но и начали выдвигать новые требования. Припертое к стене греческое правительство вдруг проявило решимость отчаяния. Алексис Ципрас выступил перед народом с яркой речью и объявил референдум. Греки сами должны определиться: соглашаться или нет на требования кредиторов. Нечто подобное собирался сделать и последний премьер-министр от партии ПАСОК Георгиос Папандреу, но под давлением кредиторов он от своего плана отказался, после чего потерял и репутацию, и пост премьера, и даже руководящее положение в собственной партии. Зная судьбу своего предшественника, Ципрас проявил неожиданную решимость. Тем более, что еще до того, как еврократы отвергли предложенный им компромисс, начался бунт в рядах партии СИРИЗА. Стало понятно: если соглашение с «тройкой» и пройдет через парламент, то исключительно голосами правых.
Правительство объявило референдум.
Депутаты от консервативной партии «Новая демократия» пытались сорвать голосование, но в конце концов все же вернулись в зал заседаний, и решение было принято. 5 июля греки должны были решить, соглашаться ли на условия кредиторов. «Тройка» расценила использование греками демократической процедуры как отказ от соглашения, прервала переговоры и заявила о приостановлении «помощи» Греции с 30 июня Это означало, что независимо от исхода референдума 1 июля технический дефолт оказывался неизбежен. Шансы сторонников «жесткой экономии» на победу в референдуме, и без того призрачные, теперь свелись к нулю.
Голосование, объявленное Ципрасом, резко меняло психологическую обстановку не только в Афинах, но и по всей Европе. Добровольно или вынужденно, но СИРИЗА подняла знамя сопротивления. Итог референдума оказался вполне однозначным: 61,31 % голосов были отданы за то, чтобы отвергнуть требования «тройки» кредиторов. Перевес сторонников «Нет» был очевиден. Они не только получили поддержку подавляющего большинства населения в целом по стране, но и победили в каждой провинции. На территории Греции не нашлось ни одного региона, в котором бы верх взяли защитники политики Европейского союза.
Конечно, Европейский союз всегда проигрывал референдумы, даже в таких странах, как Франция и Голландия, где разрушительные последствия его политики не были столь очевидны. В 2005 г. население этих стран провалило предложенный брюссельскими бюрократами проект Европейской конституции, превращавший экономические принципы неолиберализма в институциональную норму, придавая им силу необратимого закона. Тогда правящие классы Евросоюза итоги референдума проигнорировали, проведя те же решения по другой процедуре, не в виде конституции, а в форме Лиссабонского договора. На сей раз лидеры Евросоюза сами превратили референдум по вопросу о том, согласны ли греки с условиями, выдвинутыми кредиторами (т. е. с продолжением политики «жесткой экономии»), в вотум доверия к институтам ЕС. И получили результат — явное, полное, общее недоверие.
Мощная пропагандистская машина, отстроенная на протяжении трех десятилетий, дала явный сбой. За голосование в пользу «Да» агитировали все ведущие массмедиа континента, причем откровенно жертвуя своей репутацией, нарушая все правила журналистской добросовестности и объективности. Такую же кампанию вели греческая пресса и частное телевидение, опять же нарушая не только этические нормы журналистики, но даже и законы страны (в субботу перед голосованием, в «день тишины» эфир был полон агитацией сторонников ЕС). Малочисленные акции «за Европу» показывали под разными ракурсами, стараясь представить как можно более массовыми, а многотысячные марши с плакатами «Охи» («Нет») порой вообще не показывали. Исключением являлось греческое государственное телевидение, ранее закрытое ради экономии средств, но возрожденное правительством Алексиса Ципраса. Но и оно не вело агитацию за «Нет», а просто более или менее адекватно информировало публику о происходящем.
Урок греческого референдума очевиден: пропаганда не всесильна. Перевес сторонников «Нет» был не просто очевидным, но и постоянным фактором на протяжении всей кампании. И тем не менее в ходе всей кампании, предшествовавшей референдуму, была заметна неуверенность и слабость агитации правительства Ципраса. СИРИЗА почти ничего не делала для мобилизации своих сторонников, демонстрации были в значительной мере стихийными или организовывались партийными активистами на низовом уровне.
Мандат, который получило на выборах правительство Ципраса, был достаточным для того, чтобы отказать «тройке», не прибегая к референдуму. Но если уж вопрос был поставлен на голосование, требовалось активно разъяснять ситуацию, находить аргументы, мотаться по стране, разговаривая с людьми. Вместо этого мы слышали невнятное мычание, обещания уйти в отставку в случае, если народ проголосует за «Да», заявления о предстоящих переговорах с кредиторами и готовности к новым уступкам по отношению к Брюсселю и Берлину. Трудно представить себе поведение более деморализующее и демотивирующее. Некоторые даже подозревали, что правительство стремится проиграть. Однако скорее всего «хитрый план Ципраса» состоял в том, чтобы получить для сторонников «Нет» маргинальный перевес в 1–2 %.
Руководство СИРИЗА было достаточно хорошо информировано и не сомневалось в итоговой победе «Нет» на референдуме, но стремилось сделать так, чтобы эта победа стала не более яркой и очевидной, а наоборот, была бы как можно менее убедительной. Такой исход дела открывал бы Ципрасу и его окружению максимально широкое поле для маневра. С одной стороны, они оставались бы у власти и подтвердили бы свою легитимность (в том числе и перед «тройкой»), а с другой стороны, ссылаясь на мнение «другой половины греков», могли бы идти на масштабные уступки Евросоюзу. Увы, этот хитрый план, как и все подобные планы, был обречен на провал — общество реагировало не на действия власти, а на объективную ситуацию. В итоге Ципрас, который пытался использовать референдум для дальнейших политических маневров и комбинаций, стал заложником однозначного и бескомпромиссного решения общества. Греция сказала «Охи». Слишком громко и ясно, чтобы можно было этот результат игнорировать.
И тем не менее случилось именно то, что противоречило всем правилам демократии, политической этики и логики. Сразу же после референдума правительство Греции капитулировало перед кредиторами.
Накануне решающего голосования в парламенте Алексис Ципрас выступил перед народом, объявив, что бессмысленно сопротивляться превосходящей силе. По отношению к критикам из рядов своей собственной партии он проявил жесткость, которой и в помине не демонстрировал при переговорах с кредиторами, навязавшими стране разорительное соглашение.
В истории левого движения было много предательств. Но вряд ли найдется хотя бы один случай столь же позорный и гротескный, как предательство Алексиса Ципраса, который сам организовал референдум, сам призвал граждан сказать «Нет» требованиям кредиторов, и сам же на следующий день после победы отказался решение народа выполнять, а на переговорах с кредиторами принял условия многократно более тяжелые и разрушительные для страны, чем предлагались вначале.
Быстрота, с которой Ципрас сменил свои позиции на прямо противоположные, буквально потрясает. Если бы Фемистокл в 480 г. до н. э. перед лицом персидского нашествия рассуждал так же как Ципрас, то европейская цивилизация, которую мы сейчас знаем, скорее всего просто не смогла бы появиться на свет. Однако капитуляция Ципраса предопределена была не только его трусостью и беспринципностью и даже не только предшествовавшим поведением его правительства, совершенно не настроенного бороться всерьез, но и всей логикой политического мышления радикальных левых в начале XXI в. Сам факт, что такие люди, как Ципрас, оказались на руководящих постах в одной из наиболее успешных и динамичных партий Европы, говорит о многом, отражая глубочайшую культурную и нравственную деградацию не только левых, но и общества в целом.
Итоговый «компромисс», принятый на встрече Ципраса с коллегами по еврозоне, не только оказался хуже первоначальных предложений, которые правительство Греции отвергло, но и представлял собой набор мер жесткой экономии многократно худший, чем то, что приняли предшествовавшие буржуазные правительства. На первичных переговорах министр финансов Янис Варуфакис совершенно справедливо доказывал, что принимать подобные условия не только преступно, но и глупо. Мало того, что меры были крайне болезненными, ни одной проблемы они не решали, а лишь усугубляли их. Упорство аналитика Варуфакиса было преодолено простейшим образом — его отправили в отставку, как только выяснилось, что подавляющее большинство греческого народа думает так же, как и он.
Впрочем, не надо думать, будто Варуфакис был так уж склонен бороться за интересы рядовых греков. Уже после отставки он опубликовал статью, где, ссылаясь на опыт лейбористов в Англии, доказывал бесполезность попыток предложить альтернативу неолиберальному курсу. «Чего достигли мы в Британии в начале 1980-х, когда выдвигали программу социалистических преобразований, в то время как британское общество тем временем оказалось в ловушке неолиберализма, расставленной миссис Тэтчер? Ничего! Чего можно добиться сегодня, призывая разрушить еврозону или даже сам Европейский союз?»[35]
Только умеренные и осторожные реформы в рамках сложившихся институтов и по возможности — с согласия правящего класса и его политических лидеров могли бы, по мнению греческого экономиста, принести улучшение ситуации. Чего Варуфакис не понимал (или, вернее, упорно делал вид, будто не понимал), это принципиальной разницы между ситуацией начала 1980-х годов и Великим кризисом, разразившимся после 2008 г. В конце XX в. неолиберализм был на подъеме, имея возможность мобилизовать для своего политического и социального торжества многочисленные ресурсы, не только экономического, технологического и политического характера, но и культурно-психологический перевес, обеспеченный застоем и последующим упадком стран «коммунистического лагеря». Напротив, кризис XXI в. был предопределен именно исчерпанием этих ресурсов и возможностей. Система начала разрушаться в силу совершенно объективных причин. С середины 2010-х годов ее разрушение все больше приобретает характер естественного процесса, который будет развиваться независимо от того, собирается г-н Варуфакис бороться с неолиберализмом или нет.
Однако разрушение неолиберального порядка отнюдь не равнозначно торжеству левой, демократической или вообще какой-либо осмысленной альтернативы. Именно поэтому радикальная стратегия оказывается не просто возможна, но жизненно необходима: в противном случае распад неолиберальной системы влечет за собой разрушение условий для устойчивого воспроизводства общества и цивилизации как таковых — что и наблюдалось в Греции на фоне мер жесткой экономии, проводимой правительством Ципраса.
Варуфакис пытался умерить аппетиты кредиторов и найти взаимоприемлемый компромисс между общественным организмом и раковой опухолью. Итогом могло быть лишь менее катастрофическое и более медленное течение болезни — в самом лучшем случае. Но и эта позиция была отвергнута. Причем не только и не столько кредиторами, сколько руководством правящей левой партии.
С уходом Варуфакиса греческое правительство утратило как остатки совести, так и последние признаки здравого смысла Циирас продавил через парламент капитуляцию перед Евросоюзом, опираясь на голоса правых буржуазных партий, воюя против своих недавних сторонников, против тех, кто привел его к власти и поддерживал все эти месяцы. Между тем цена вопроса, которая составляла на 27 июля менее 10 млрд долл., уже выросла до 90 млрд, увеличившись в 9 раз. Парадоксальным образом, если бы правительство сдалось сразу и не изображало попыток сопротивляться, положение страны было бы менее плачевным.
Единственной партией, выступавшей в афинском парламенте последовательно и решительно против капитуляции, оказалась неофашистская «Золотая заря». Тем самым повторялись трагические сюжеты европейской истории 1930-х годов: Гитлер пришел к власти в Германии не потому, что был безответственным демагогом, а потому, что готов был ставить и своими методами решать объективно стоявшие перед страной вопросы (репарация, Рейнская область), которые ни одна из демократических партий (включая социал-демократов) не готова была даже поднимать.
Проведя через парламент решение о капитуляции перед кредиторами, правительство Ципраса развернуло гонения на своих оппонентов из числа левых. Главной мишенью оказались недавние сторонники премьера, все те, кто еще несколько месяцев назад помог ему прийти к власти. Поскольку Центральный комитет партии СИРИЗА и даже ее Исполнительное бюро проголосовали против соглашения, руководящие органы перестали созываться, требование чрезвычайного съезда, поддержанное большинством ЦК, было проигнорировано. В конечном счете Ципрас согласился собрать партийную конференцию, но лишь в сентябре, когда все вопросы с кредиторами будут уже согласованы, а очередной пакет мер жесткой экономии реализован. Низовые ячейки партии, настроенные по отношению к правительству еще более негативно, чем члены ЦК, оказались фактически парализованы. По существу, партия была разгромлена. Ципрас правил от ее имени, но безо всякой связи с ней, не удосуживаясь даже продавливать свою линию через бюрократический аппарат. Его парламентское большинство теперь было прочно гарантировано голосами депутатов от правых партий, отвергнутых греками на предыдущих выборах и на референдуме.
Не имея политической поддержки собственных недавних сторонников и полностью зависящий от презирающих его правых, Алексис Ципрас остался на своем посту только потому, что правящим элитам было выгодно, чтобы политику разрушения греческого общества осуществил именно левый премьер. Разгром экономики должен быть дополнен деморализацией и политическим банкротством левых сил.
Итоги политического переворота, совершенного Ципрасом и его ближайшим окружением, были закреплены парламентскими выборами 20 сентября 2015 г. В ходе этих выборов премьеру удалось не только психологически сломать свой народ, но и политически уничтожить греческих левых. Иными словами, он сумел достичь того, чего не добились ни немецкие оккупанты в годы Второй мировой войны, ни Уинстон Черчилль в 1944–1945 гг., ни «черные полковники», ни сменявшие друг друга правые правительства — демократические и не очень. Последствия этого греческая демократия обречена будет испытывать на протяжении десятилетий, поскольку рассчитывать на эффективную работу государственных и даже общественных институтов в такой ситуации не приходится. По сути, страну поразил коллективный паралич воли, блокирующий успешное проведение любой политики, включая даже неолиберальную.
СИРИЗА достигла успеха на фоне массового неучастия греков в голосовании. Особенно это сказалось на электорате самого же Ципраса, значительная часть которого не пошла к урнам, но не захотела отдавать свои голоса другим партиям. В результате, несмотря на потерю примерно 320 тыс. голосов, «обновленная» СИРИЗА Ципраса смогла все же сохранить позиции крупнейшей парламентской партии и вновь возглавить правительство. Как отмечал французский политолог Батист Дерикбур (Baptiste Dericquebourg), СИРИЗА, пришедшая к власти как сила, которая дает надежду на лучшее будущее, «превратилась в наименьшее зло, гарантировав, что к власти не вернутся старые ненавистные лидеры»[36]. Однако это облегчение было сугубо временным, поскольку чем дольше партия Ципраса находилась у власти, тем больше она сама провоцировала раздражение и ненависть граждан своими действиями.
Сторонники первоначальной политики СИРИЗА выступали на сей раз против собственной партии под именем «Народного единства». Не имея ни времени, ни ресурсов, чтобы организовать эффективную кампанию, растерянные и деморализованные, они потерпели сокрушительное поражение. Победа неолиберализма оказалась полной и всесторонней. Результаты летнего референдума, когда страна сказала «Нет» требованиям кредиторов, оказались перечеркнуты сентябрьскими выборами. И в дальнейшем, сколько бы левые ни ссылались на волеизъявление народа, это оказывалось в изменившейся ситуации не более чем сотрясением воздуха. Как, впрочем, и любые разговоры о народном суверенитете, правах граждан и соблюдении конституции. Парижская «Le Monde» торжествующе суммировала итоги голосования: «Греки приняли (valident) политику реформ и жесткой экономии, проводимую Ципрасом»[37].
Президент Франции социалист Франсуа Олланд и его премьер Мануэль Вальс не скрывали, что результаты выборов в Греции стали дополнительным аргументом в пользу проводимой ими неолиберальной политики. Это была победа таких левых, которые «имеют смелость принять реальность»[38]. Иными словами, отказаться от попыток проводить левую политику.
«Реалистические» левые доказали Евросоюзу и финансовому капиталу свою лояльность, продемонстрировали, что в деле разгрома социального государства и подавления сопротивления трудящихся они могут не только сравниться с правыми, но и превзойти их. Аппаратчики из СИРИЗА, в свою очередь, ликовали по поводу поражения «Народного единства», посмевшего выступить против соглашения с кредиторами в защиту результатов референдума: «Теперь недовольные дважды подумают, прежде чем протестовать»[39].
Поражение «Народного единства» и в самом деле более чем симптоматично. Разумеется, можно ссылаться на нехватку времени для строительства новой партии (на что изначально рассчитывал Ципрас), можно перечислять многочисленные ошибки, совершенные лидерами оппозиции. Можно указывать на двойственность настроений самого греческого населения, которое, мечтая освободиться от долговой кабалы, по-прежнему надеялось остаться в зоне евро, не решаясь признать, что одно с другим несовместимо. Но все эти аргументы помогают объяснить не само поражение «Народного единства», а лишь его катастрофические масштабы.
Принципиально важно то, что «Народное единство» всего лишь выступало в защиту программы, с которой большинство греков привели партию СИРИЗА к власти всего за восемь месяцев до того, и требовало соблюдать решение референдума. Увы, с тех пор ситуация изменилась: именно признание народом собственного бессилия предопределило поражение левой коалиции. Вопрос состоял в том, как вернуть народу веру в себя. Это был вопрос скорее культурно-психологический и этический. И ответов на него у политиков из «Народного единства» не было.
Что касается компартии Греции, которая и во время референдума, и после него фактически игнорировала основные вопросы дискуссии, то занятая партией сектантская позиция окончательно загнала ее в гетто, не только электоральное, но прежде всего политическое. Того, кому нечего сказать, не будут слушать.
В условиях, когда практически все прошедшие в парламент партии либо одобряли соглашение с «тройкой», либо делали вид, будто их это не касается, единственной партией в парламенте, говорящей от имени большинства, проголосовавшего за «Нет» на референдуме, оказалась крайне правая «Золотая заря», превратившаяся в третью но величине партию Греции. А опыт СИРИЗА показывает, как легко оппозиция в условиях институционального кризиса может подняться с третьего места на первое.
Последствием сентябрьских выборов в Греции неминуемо оказалась деградация демократии в стране, которая считает себя ее исторической родиной.
И все же почему греки, решившиеся пойти голосовать, допустили сохранение Ципраса и его клевретов у власти? Почему СИРИЗА, лишившаяся практически всего своего низового актива, вынесшего на своих плечах напряжение январской избирательной кампании, на сей раз вообще не нуждалась ни в членах партии, ни в сторонниках, ни даже в народной симпатии для победы на выборах? Ответ прост: деморализованное и потерявшее веру в себя общество смирилось с пыткой, надеясь выбрать себе более гуманного палача, который, мучая их, хотя бы не будет испытывать садистское удовольствие. Но и тут они ошибались. В исполнении Ципраса жесткая экономия, приватизация и другие антисоциальные и антинациональные меры оказались не только не менее болезненным, но, напротив, сделались предельно жесткими, поскольку выполнять их взялись люди, утратившие остатки совести и собственного достоинства, не имеющие никаких, даже консервативных, принципов, никакой, даже буржуазной, морали.
Прямым и закономерным следствием греческой катастрофы оказалась неудача ее испанского аналога, партии Подемос, популярность которой после 2015 г. начала заметно падать. Если за год до того лидера Подемос Пабло Иглесиаса воспринимали как без пяти минут премьер-министра Испании, то в 2015–2016 гг. партия не только начала терять голоса, но и погрузилась в жесточайший внутренний кризис.
Последствия греческой катастрофы для остальных европейских стран и для их левого движения будут сказываться еще некоторое время — ровно столько, сколько потребуется для осмысления греческих уроков активистами и политиками в других странах. Уроки эти, в сущности, очень просты. Во-первых, не может быть никакого компромисса и никакого примирения с политической элитой Евросоюза и с его неолиберальными институтами, а люди, пытающиеся отстаивать эту политику с левых позиций, обещая откровенно иллюзорные перспективы позитивного преобразования данных структур в неопределенном будущем, являются отнюдь не наивными утопистами, а вполне сознательными и опасными врагами. Во-вторых, разрыв с этой публикой должен быть вполне последовательным и вполне «ленинским», непримиримым и необратимым. И дело тут не в порочности компромиссов вообще, а в невозможности компромисса при данных конкретных обстоятельствах, в условиях системного кризиса.
В Греции был поставлен очень важный и значимый политический эксперимент. Партия, воплощавшая надежды, представления и подходы, доминировавшие среди европейских левых, пришла к власти, получив возможность не просто рассуждать о множестве прекрасных альтернатив суровым будням неолиберализма, но попытаться воплотить в жизнь хоть что-то из этих идей. Увы, эксперимент не просто провалился, а дал вполне убедительные и наглядные результаты.
В качестве партии, мобилизующей общественное недовольство, СИРИЗА оказалась вполне эффективным и надежным инструментом. Но объединив активистов и общество в борьбе за смену власти, она продемонстрировала совершенную беспомощность, как только сама стала властью. С первого же дня выяснилось, что новое правительство не имело ни стратегии, ни реалистичной программы. Оно было способно только на то, чтобы, произнося радикальные фразы, направлять умеренные просьбы своим политическим противникам. Все надежды радикальных левых сводились к использованию тех самых европейских институтов, которые разоблачала их же собственная предвыборная пропаганда. Выяснилось, что эти люди не просто не умеют бороться, находясь во власти (и используя инструменты власти), но и вообще не понимают смысла этой борьбы.
Итоги сентябрьских выборов 2015 г. в Греции оказались значимыми не только для этой страны. «Успех» Ципраса отнюдь не способствовал преодолению кризиса в европейском и греческом левом движении, но стимулировал его дальнейшую деградацию. Ципрас убедительно показал, что предательство и беспринципность — единственное, что срабатывает, единственное, что пока у левых получается хорошо и приносит хотя бы тактический успех. Это был пример, которому с энтузиазмом готовы были последовать многие. Напротив, «Народное единство» продемонстрировало, что принципиальность, честность и верность собственным обещаниям — верный путь к неудаче. Результат этот достигнут был общими силами лидеров СИРИЗА и их идейных оппонентов, не пожелавших стать предателями, но так и не ставших политиками.
Как и большинство современных левых, СИРИЗА не отказывалась от принципов классовой солидарности публично. Но эти принципы не имели никакого отношения к практической деятельности, к процессу принятия решений. Классовая риторика давно заменила классовую политику.
Власть обязывает. Нужны четкие приоритеты, однозначные решения, четкое формирование и затем жесткое, последовательное продвижение своей повестки дня, опирающейся на конкретные интересы в обществе, нужна низовая мобилизация внесистемных сил для того, чтобы преодолеть сопротивление враждебных институтов. Ничего этого сделать руководство СИРИЗА не могло, потому что все это находилось не только за пределами его политической концепции, но и его мировоззрения. Хуже того, выяснилось, что ни «движенческая» структура, ни сетевая организация, ни прочие прелести информационной эпохи не дают никаких гарантий против узурпации полномочий внутри организации ее лидерами. Не являются они и препятствием для интриг и манипуляций. Хуже того, подобные структуры, опирающиеся на неформальные процедуры или, наоборот, требующие безбрежной демократии, не реализуемой в реальном политическом времени, когда решения должны приниматься предельно быстро, в сущности, не более, а менее демократичны, чем старые бюрократизированные, четко формализованные иерархии и процедуры традиционных рабочих и левых организаций. В условиях обостренного кризиса выяснилось, что три-четыре человека могут просто решить все за партию.
И предательство Ципраса, и беспомощность Варуфакиса в качестве практических политиков явились логическим следствием определенного подхода к политике. Подхода, опирающегося на идеологические и культурные принципы, восторжествовавшие после того, как ушли в прошлое традиции «старой левой», как социал-демократической, так и коммунистической. На место единства организации и программы, лежавшего в основе старой левой политики, пришла идеология «множества альтернатив». Но эта идеология может работать лишь в головах прекраснодушных интеллектуалов и наивных студентов, не обремененных ответственностью за принятие решений. Суть реальной политики в том, что какую бы альтернативу мы ни выбрали, она не только автоматически отрицает все прочие, но и порождает собственную логику, определяющую ход дальнейших событий и влияющую на последующие решения. Если вы хотите реального преобразования, то не только должна быть с самого начала продумана и выбрана одна альтернатива, на реализацию которой надо бросить все силы, но и необходимо заранее отбросить все прочие варианты и «альтернативы», сознавая, что при необходимости придется даже бороться с ними. Закон политической борьбы, как и закон войны — концентрация сил.
Это отнюдь не означает, будто в политике не может быть запасных вариантов, пресловутого «плана Б», явное отсутствие которого всегда драматическим образом усугубляло беспомощность Ципраса и его окружения. Но такой план может быть эффективен лишь как часть общей стратегии, когда цели и приоритеты остаются неизменными в ситуации, требующей пересмотра тактики.
Парадоксальным образом, именно из-за отсутствия чего-либо хоть немного похожего на «план В» идеологи и лидеры СИРИЗА оказались в полной зависимости от внешних обстоятельств, превратившись в пассивных исполнителей чужой воли и чужих планов. Начав с идеологии «множества альтернатив», они за несколько месяцев закономерно пришли к фактическому признанию формулы миссис Тэтчер: «There is no alternative».
Именно это, в сущности, и констатировал Варуфакис, заявляя, что не видит в сложившейся ситуации альтернативы тому, чтобы подчиниться логике системы. Эта идейная капитуляция состоялась задолго до того, как произошла капитуляция политическая. И в конечном счете она была предопределена собственными иллюзиями «радикальных левых» о том, что можно бороться понемногу, менять общество, не пытаясь взять власть, а потом брать власть, не принимая на себя ответственности. Однако для того чтобы подобные уроки пошли впрок, нужна политическая воля. Если ее нет, никакой опыт и никакие знания не принесут пользы.
Если бы подобная трагическая ситуация была характерна только для Греции, это было бы грустно, но не катастрофично. Однако показательно, что предательство Ципраса не превратило его в изгоя среди левых. Напротив, значительная часть европейских левых склонна была оправдывать партию СИРИЗА или даже предлагать задним числом «план Б», который греческому премьеру, действовавшему под диктовку брюссельских чиновников, уже совершенно не требовался. Они продолжали считать Ципраса и его «генетически модифицированную СИРИЗА» (выражение греческого журналиста Димитриса Константакопулоса) частью левого движения.
Причина такой, на первый взгляд, странной реакции состоит в том, что собственные политические взгляды многих из тех, кто склонен был оправдывать и поддерживать Ципраса, не сильно отличались от его собственных. Признать в полной мере банкротство такой политики значит либо расписаться в несостоятельности своих подходов, либо сделать выбор в пользу принципиально иных методов борьбы, делающих неминуемым жесткий разрыв с привычными формулами, повторяя которые, можно комфортабельно функционировать в рамках неолиберальной системы.
Активная поддержка, которую получило предательство Ципраса со стороны ведущих партий и лидеров, свидетельствовала о том, что практическая повестка дня руководства этих партий не имела ничего общего с их антикапиталистической и антилиберальной риторикой. Разумеется, одобрение действий Ципраса не было всеобщим. Если лидер Подемос Пабло Иглесиас, правое крыло немецких Die Linke и руководитель французских коммунистов Пьер Лоран с энтузиазмом поддержали Ципраса, то Жан-Люк Меланшон или Оскар Лафонтен из Die Linke выступили против его политики. Часть левого движения в Европе и США резко осудила партию СИРИЗА за «капитуляцию», подорвавшую «борьбу против жесткой экономии и против долга»[40], не удосужившись серьезно проанализировать причины такого поворота событий. Однако показательно, что даже критики Ципраса всячески избегали резких слов, по возможности стараясь не упоминать греческого премьер-министра лично, сосредоточивая внимание на негативных сторонах его политики. Как всегда в таких случаях, левое крыло движения боялось раскола и проявляло сдержанность вплоть до полного отказа от борьбы за собственные принципы, тогда как правое крыло выступало и действовало совершенно безответственно, обрекая на катастрофу движение в целом. Непонимание того, что именно решительные действия, включающие готовность к разрыву, являются единственно спасительными, превратилось в настоящее проклятие для радикальной части европейских левых. История движения была полна многочисленными расколами, которые были порождены пустячными причинами. Однако результатом этого опыта стала неспособность к принципиальному размежеванию в ситуации, когда речь действительно идет о вопросах жизни и смерти не только для самих левых, но и для общества в целом.
Комфортабельные условия, в которых Ципрас и его окружение смогли пережить политическую катастрофу, свидетельствовали о том, что моральный и политический коллапс переживало не только греческое общество, но и европейские левые.
Маленькое немецкое потрясение
В то время как европейские левые интеллектуалы и активисты обсуждали грустные итоги греческих событий, их накрыла новая волна плохих новостей, на сей раз — из Германии. Партия Die Linke, долгое время считавшаяся флагманом европейских левых, начала быстро и в больших количествах терять голоса. И что было особенно тревожно, голоса эти уходили к новой праворадикальной партии «Альтернатива для Германии» (АдГ).
Переломным событием оказались выборы ландтагов в трех германских землях — Рейнланд-Пфальц, Баден-Вюртемберг и Саксония-Ангальт. Итоги голосования были ожидаемой сенсацией. Все знали заранее, что Христианско-демократический союз канцлера Ангелы Меркель будет терять голоса на фоне растущего недовольства немцев ее иммиграционной политикой. Все предсказывали и успех «Альтернативы для Германии». Но мало кто ожидал, что поражение потерпит не только партия нынешнего канцлера, но и вся политическая система федеративной республики.
Три земли, избиравшие свои ландтаги в марте 2016 г., представляли собой, по сути, модель всего немецкого общества. Две провинции относились к Западной Германии — Рейнланд-Пфальц, где традиционно доминировали социал-демократы, и более консервативная Баден-Вюртемберг, где правил Христианско-демократический союз Ангелы Меркель, правда, с 2011 г. вынужденный вступить в необычную коалицию с «зелеными». Третья земля — Саксония-Ангальт, депрессивная территория Восточной Германии, где основная борьба за голоса долгое время шла между христианскими демократами и левыми, которые на предыдущих выборах стали там второй по влиянию партией, отодвинув социал-демократов на третье место. Если в землях Рейнланд-Пфальц и Баден-Вюртемберг Die Linke из года в год не могли преодолеть 5-процентный барьер, оставаясь на уровне ниже 3 %, то, наоборот, в Саксонии-Ангальт на грани маргинальности всегда находились либералы (свободные демократы) и «зеленые». Последние, правда, были представлены в ландтаге, но давалось это им с большим трудом.
Позднее, в мае 2017 г., тенденцию подтвердили выборы в земле Северный Рейн-Вестфалия, где АдГ получила без малого 7,4 % голосов, тогда как левым не хватило одной десятой доли процента, чтобы попасть в ландтаг. При этом главными пострадавшими на сей раз оказались социал-демократы, потерявшие около 7 % голосов и большинство в ландтаге.
Миграционный кризис, начавшийся после того, как правительство Ангелы Меркель открыло границы страны для многотысячного потока беженцев с Ближнего Востока, резко сместил политическую дискуссию. Если прежде на первом месте были вопросы экономики и социальной политики, теперь именно тема миграции вышла на передний план, а копившееся на протяжении многих лет недовольство вырвалось на поверхность. Вполне естественно, что в Германии, где все еще не забыта травма нацистского режима, политическая корректность долгое время блокировала публичное обсуждение подобных вопросов, а политика интеграции новых иммигрантов отнюдь не была провальной. Несколько поколений выходцев из Турции и других азиатских стран активно интегрировались в немецкое общество, занимая в нем достойное место.
Германия в начале XXI в. остается одной из немногих в Европе стран, где по-прежнему развивается промышленность. А это означает, что изрядная часть вновь прибывающих людей находит себе место в индустриальной системе, которая на протяжении многих лет успешно превращала турецких крестьян в немецких пролетариев (во втором поколении порождавших собственную немецкоязычную интеллигенцию — техническую и гуманитарную). Проблема в том, что промышленное развитие в начале XXI в. замедляется, тогда как иммиграционный поток нарастает. Соответственно усиливается и конкуренция за рабочие места. Ситуацию усугубил кризис, начавшийся в 2008 г. Промышленность пережила его за счет существенного сокращения заработной платы, что, однако, означало обострение конкуренции между коренным населением и пришлыми работниками. В результате значительная часть вновь прибывших оказывалась на обочине, формируя иммигрантские гетто, фактически исключенные из жизни общества. Парадоксальным образом, в условиях падающей зарплаты и снижающихся социальных стандартов именно коренное население начинало отнимать потенциальные рабочие места у приезжих, которым некуда было устроиться. Ниши, ранее предназначавшиеся для низкооплачиваемых работников-мигрантов, стали привлекательны для многих местных жителей. Проигрывая эту конкуренцию, иммигранты все более вытеснялись на социальную обочину, живя за счет пособий, находя себе заработок в неформальном секторе или занимаясь откровенно криминальной деятельностью. Так развиваются и воспроизводятся навыки поведения, которые благопристойный немецкий бюргер воспринимает как антисоциальные.
Приток ближневосточных беженцев, начавшийся в ходе сирийской войны, был бы не настолько серьезной проблемой, если бы не накладывался на противоречия, уже давно копившиеся, но не получавшие серьезного осмысления в обществе. В 2016 г. как будто прорвало. Все понимали, что рабочих мест для вновь приезжающих беженцев нет, что нагрузка на систему социальной помощи резко увеличивается, а люди все прибывали и прибывали. Хуже того, все видели, что значительное число направляющихся в Германию людей были совершенно не похожи на жертв войны. Они приезжали не только из Сирии, но и из других стран в надежде получить социальные пособия и как-то устроиться в Европе. Однако для того чтобы их надежды сбылись, нужен был динамичный промышленный рост, которого, увы, немецкая экономика уже не могла обеспечить.
Ситуация становилась тупиковой: раздражены коренные немцы, разочарованы и беженцы, ожидавшие совершенно другого. Две группы все более агрессивно противостояли друг другу. А главное, немецкие граждане винили канцлера в возникновении кризиса. И это вполне соответствует логике толерантности — винить надо не приехавших людей, а правительство, которое их позвало, не отдавая себе отчета в том, что эти люди будут делать в стране.
Надо признать, что расчет Меркель был отнюдь не гуманистическим. Приток иммигрантов давит на рынок труда, заставляя немцев соглашаться на более низкие зарплаты и менее выгодную работу. В конечном счете поощрение иммиграции является одним из механизмов разрушения социального государства Причем очень эффективным, поскольку левые, социал-демократы и «зеленые», которые резко протестуют против любых антисоциальных мер правительства, по данному вопросу не решаются высказываться: они слишком привержены принципам политкорректности, чтобы признать, что приток новых людей из бедных стран Юга усугубляет социальные проблемы общества.
Неудивительно, что обсуждение вопроса об иммиграции стало монополией крайне правых. Поскольку другие партии по этому поводу молчали, отделываясь общими политкорректными фразами, либо утверждали, будто проблемы не существует вовсе, у крайне правых появилась полная свобода интерпретации происходящего. С ними, естественно, никто из «серьезных» политиков не соглашался, но никто не спорил содержательно, поскольку такой спор автоматически предполагал бы признание проблемы. Вопрос из социального превращался в этнокультурный, рациональное обсуждение заменялось эмоциями. Результатов не пришлось долго ждать. Главную выгоду из сложившейся ситуации извлекла «Альтернатива для Германии».
История этой партии тоже по-своему поучительна. Учреждена она была довольно умеренными людьми, пытавшимися придать немецкому национализму респектабельное лицо, всячески дистанцировавшимися от нацистского прошлого. Основной своей темой они видели отнюдь не иммиграцию, а критику Европейского союза, подрывающего немецкий суверенитет. Никакой ксенофобии, никаких разговоров о «крови и нации», а только апелляция к великой культуре Гёте, Шиллера и Гегеля.
Увы, под влиянием растущего кризиса ситуация в партии резко переломилась. Крайне правые толпами пошли вступать в АдГ, вытеснив умеренных, которые вынуждены были покинуть партию. После того как к руководству пришли радикалы, организация не только не ослабела, но напротив, стала резко набирать популярность. Культурно-поколенческий сдвиг, произошедший в Германии за последние 20 лет, позволил нарушить целый ряд негласных табу, определявших поведение всех немецких политиков. Прямо апеллировать к наследию Третьего рейха по-прежнему нельзя, а вот вдохновляться идеями немецкого национализма и размышлять о «защите расы» уже можно.
Успех АдГ на земельных выборах оказался значим именно потому, что крайне правые добились резкого роста во всех трех землях, независимо от различий между ними. Разумеется, в более благополучных землях их победа была не так значительна, как в Саксонии-Ангальте (24,2 %), но и на западе она была впечатляющей. В Баден-Вюртемберге АдГ получила 15,1 %, а в земле Рейнланд-Пфальц 12,6 %, даже в традиционно социал-демократической Вестфалии — 7,4 %. Что еще важнее, крайне правые сразу вышли на лидирующие позиции, чего не удавалось ранее партиям, прорывавшимся через 5-процентный барьер, — и «зеленые», и левые долго топтались на уровне около 5 %, прежде чем приобретали вес общенациональной политической силы. Напротив, «новая» АдГ с первого же захода превратилась в одного из лидеров политической борьбы. В Саксонии-Ангальте после региональных выборов это была уже вторая партия, в западных землях — третья. «Зеленые», либералы и левые оказались далеко позади, да и социал-демократы пострадали изрядно.
Победы АдГ одержаны были не только за счет ХДС, но в равной степени за счет всех прочих партий. Разумеется, в некоторых случаях на выборах были и другие победители. Например, «зеленые» в Баден-Вюртемберге прирастили голоса и обошли ХДС, став первой партией в ландтаге. Но это компенсируется их впечатляющими поражениями в других провинциях.
Главными проигравшими на самом деле явились социал-демократы и левые. Первые не только потеряли голоса в трех землях из четырех, но и утратили в отдельных случаях статус ведущей партии, переместившись на унизительное 4-е место. Что касается левых, то они серьезно потеряли голоса только в Саксонии-Ангальте, а на западе «остались при своих» и даже чуть прирастили голоса в Вестфалии. Но это было не слишком большим утешением на фоне того, что в данных землях их позиции и без того были маргинальными.
Поражение левых является особенно тяжелым на фоне их предыдущих успехов. В начале десятилетия именно Die Linke привлекали к себе протестный электорат, причем не только на востоке, но и на западе страны. Значительная часть голосов, отданных АдГ, могла бы при иных обстоятельствах отойти к ним. И в очень большой степени виноваты в этом сами лидеры и идеологи партии. Из критиков правительства они, по сути, превратились в его защитников и союзников по вопросам миграционной политики. Когда два ведущих левых политика — Оскар Лафонтен и Сара Вагенкнехт — решились негативно высказаться по поводу действий Ангелы Меркель, на них с негодованием обрушились собственные сторонники и фактически заставили замолчать. Вместо того чтобы предложить альтернативный анализ ситуации и подвергнуть политику правительства критике, оценивая негативные социальные последствия принятых решений, но одновременно разоблачая расистские интерпретации кризиса, левые просто молчали или поддерживали канцлера.
Вся идейная борьба с крайне правыми свелась к хождению по улицам с плакатами «Нет расизму» и «Rfugis Welcome», что, естественно, скорее раздражало обывателя, чем убеждало его в необходимости более взвешенного отношения к проблеме иммиграции. Поскольку рядовой немец видит конкретные проблемы, вызванные притоком беженцев, а левые упорно пытаются убедить его, будто этих проблем не существует, а всякий, кто упоминает о них — нацист и расист, люди теряют доверие и интерес к левым.
Победы АдГ на земельных выборах сделали германскую политику более фрагментарной, создавая необходимость причудливых коалиций и комбинаций. В эпоху расцвета Федеративной Республики 1950-1970-х годов западногерманская политическая система состояла из трех партий (консерваторы, социал-демократы, либералы), йогом к ним добавились «зеленые», затем левые. Теперь картина стала еще более мозаичной.
Главный итог мартовских выборов 2016 г. для остальной Германии состоит в резком изменении политических раскладов. По сути дела, это конец политической стабильности и предсказуемости в стране, которая на протяжении полувека была образцом и того и другого. На протяжении длительного периода, несмотря на нарастание проблем для европейского капитализма, Германия как будто сохраняла иммунитет к кризису. Подобное положение дел было возможно благодаря господствующей позиции, которую захватил немецкий капитал в рамках интеграционного процесса, что, в свою очередь, стало и основанием для относительной умеренности немецкой буржуазии в е наступлении на права трудящихся. Но вторая волна глобального кризиса, начавшаяся в 2016 г., положила конец этому благополучию. Вне зависимости от предпочтений немецкого правящего класса, ситуация выходила из-под контроля, делая жесткие социально-политические конфликты неминуемыми. Увы, выгоду от кризиса немецкого капитализма получили не левые, а крайне правые. Для немецкой политической культуры и сложившейся после 1945 г. демократической традиции подобный поворот событий был настоящей катастрофой, политическим землетрясением, подрывающим моральные устои, сформировавшиеся в обществе и поддерживавшие его в равновесии на протяжении 70 с лишним лет. Однако ответственность за подобный поворот событий несут именно левая интеллигенция и ее политические лидеры, превратившиеся из оппонентов системы в заложников ее идеологии. Критикуя социал-демократов за отказ от борьбы с капиталом, они сами не рискнули выступить с антисистемными инициативами. Лозунг радикальной социально-экономической реформы был похоронен всеми левыми партиями, но не во имя революции, а просто так, во имя политкорректного дискурса. Не решаясь призвать к переменам, выходящим за рамки повседневной обыденности и мелочного реформизма, не имея стратегии и переходной программы, они оказались не готовы не только воспользоваться тектоническими сдвигами, происходящими в европейской экономике и обществе, но даже и осознать их.
Страх перед ухудшением ситуации блокирует борьбу за перемены, поскольку никакая серьезная реформа, не говоря уже о революции, не обойдется без временных ухудшений, без риска и без всевозможных издержек, являющихся неизбежной ценой прогресса в буржуазном обществе. Отказ признать необходимость подобных издержек и принять неминуемую логику риска, сопровождающую любой переход от понятного и предсказуемого настоящего к желаемому, но не гарантированному будущему, равнозначен отказу от самого прогресса, переходу на консервативные позиции, какими бы красивыми словами это ни прикрывалось.
Brexit
Очередным потрясением для Европейского союза стали итоги референдума в Великобритании, проведенного 23 июня 2016 г. Перед жителями Соединенного Королевства был поставлен вопрос о том, хотят ли они остаться в ЕС или выйти из него. Еще до того, как голосование состоялось, в общественный обиход вошло выражение Brexit, образованное от слов British exit — британский выход.
Во время референдума на головы англичан, шотландцев и североирландцев обрушилась волна пропаганды. Против Brexit выступали модные писатели, актеры и певцы, за сохранение текущего положения дел агитировали почти все средства массовой информации. Политический класс сплотился в едином порыве, защищая сложившийся порядок. Агитация сторонников сохранения Британии в Евросоюзе сводилась к красивым словам о «европейском единстве» и запугиванию граждан. Жителей Соединенного Королевства пугали крушением государства, напоминая, что Шотландия и Северная Ирландия, где большинство населения предположительно проголосует за сохранение членства в ЕС, отколются в случае «неправильного» исхода референдума.
Шотландские националисты, руководство ирландских республиканцев и даже официальная Лейбористская партия объединились с правящими тори, доказывая, что в случае неправильного голосования народа стране грозит катастрофа. Все лица, знакомые по телевизионному эфиру, казалось, слились в одно. И это единое мутное лицо на разные лады лгало, уговаривало, запугивало и льстило избирателю.
К сожалению, к этому хору в последний момент, пусть и с оговорками, присоединился и лидер лейбористов Джереми Корбин. Столкнувшись с угрозой раскола партии, он уступил ее правому крылу и произнес очередной невнятный призыв остаться в Евросоюзе, чтобы исправлять его изнутри. Увы, левые на протяжении четверти века повторяли мантру о реформировании ЕС, который тем временем не только проводил все более жесткую неолиберальную политику, но и осуществлял ее институционализацию. В рамках этой логики были созданы структуры Евросоюза, на ней основаны Маастрихтский и Лиссабонский договоры.
В условиях, когда лозунг «единой Европы» стал синонимом осуществления мер, продиктованных транснациональными корпорациями, финансовым капиталом и авторитарной бюрократией, воплощением европейских ценностей оказались не Вольтер, Дидро, Гарибальди и даже не де Голль, а функционеры Европейского центрального банка. Именно в этом институциональном закреплении неолиберальных реформ состояло единственное содержание практической интеграции. Обыватель понял это гораздо лучше и гораздо раньше, чем левые политики, а потому стал, в отличие от интеллектуалов, нечувствительным к разговорам о «европейских ценностях». Людям внушали, будто наступят ужасные экономические бедствия, если они осмелятся высказаться против установленного порядка.
Аргументация за «единую Европу» всегда была бессодержательной и дискурсивной. Вместо того чтобы обсуждать с гражданами конкретный смысл соглашений, подрывавших традиции и устои европейского образа жизни, отменявших достижения нескольких столетий общественной борьбы, людям внушали, что они должны сделать выбор «за Европу» или «против Европы». Соответственно, выбор «в пользу Европы» был обоснован не рациональными аргументами, а дискурсивно: само название континента, ассоциированное с названием межгосударственного объединения, должно было вызывать позитивные эмоции. Это неплохо работало в середине 1990-х годов. Но спустя два десятилетия ситуация изменилась. Публика осознала, что за дискурсом «поддержки Европы» скрывается обязательство признавать любые, даже самые нелепые решения брюссельской бюрократии.
Разумеется, левое крыло сторонников ЕС постоянно говорило о необходимости принять европейские институты ради того, чтобы их потом реформировать, однако и этот аргумент был демагогическим и бессодержательным: институты изначально и сознательно строились как нереформируемые.
Содержание евроинтеграции состояло в том, чтобы сконструировать систему, блокирующую любые попытки несанкционированной политики на национальном уровне и не дающую возможности демократическим процессам повлиять на решения, принимаемые в рамках общеевропейских структур. Ключевая идея неолиберальных реформаторов — от Маргарет Тэтчер до Анатолия Чубайса — состояла в необратимости проводимой ими политики. Нравится вам или не нравится то, что у нас в итоге получилось, успешно работают вновь созданные институты или все валится из рук — не имеет никакого значения. Принятые решения необратимы, созданные институты неотменяемы, а любая политическая, социальная, экономическая или даже личная стратегия должна строиться исключительно в этих рамках, не посягая на их изменение.
Структуры Евросоюза, созданные на основе Маастрихтского и Лиссабонского договора, превращали неолиберализм в институциональную основу континентальной интеграции. Этот политический порядок был сознательно сконструирован таким образом, что невозможно было отказаться от неолиберальных экономических правил, не подрывая сам процесс интеграции. Следствием этой политики стала деградация национальных рынков труда, уничтожение рабочих мест в промышленности, а затем и острейший финансовый кризис, опрокидывающий экономику целых стран, не только Греции, но и в перспективе — Ирландии, Португалии, Испании, Италии.
Манипуляция массовым сознанием через систему пропаганды являлась необходимым элементом подобного порядка. При всей остроте дискуссий вопросы, по-настоящему важные, оставались вне публичного обсуждения. Можно было говорить о мелочах, например о том, допустимо ли мусульманкам купаться на пляжах в закрытых купальниках, но разговор о содержательных экономических, социальных или политических изменениях (кроме тех, конечно, которые навязывали сверху в рамках неолиберального проекта интеграции) сразу маркировал вас как человека несерьезного, мечтателя, маргинала, националиста или поклонника давно ушедших эпох.
Ничего кроме сохранения текущего положения вещей сторонники Евросоюза предложить не могли. А это положение дел нравилось людям с каждым днем все меньше. Система накапливала проблемы, демонстративно отказываясь их решать, поскольку любая попытка всерьез что-то исправить, изменив вектор развития, создала бы прецедент содержательных перемен, опрокидывающий логику необратимости.
Особую роль в распространении идеологии необратимости играли левые интеллектуалы, старательно подчеркивавшие, что рабочие, фермеры или радикальная молодежь, недовольные Евросоюзом, представляют некую отсталую массу, не доросшую до современных европейских ценностей. Соответственно, сторонники Brexit изображались в виде провинциалов, расистов и националистов, выразителем которых являлась правоконсервативная Партия независимости Соединенного Королевства (UKIP). Зато старательно игнорировался тот факт, что большинство людей, выступающих против Евросоюза, никакого отношения к UKIP не имели, а многие из них решили голосовать за Brexit после того, как брюссельская бюрократия разорила и унизила Грецию. Иными словами, выступление против ЕС по крайней мере в половине случаев мотивировалось не национализмом, а наоборот, интернационализмом. О чем, кстати, накануне голосования напомнил читателям «The Guardian» один из ведущих специалистов по правовой системе Евросоюза Крис Бикертон.
Вспоминая предыдущий референдум о членстве Британии в Евросоюзе, проходивший в 1975 г., он отмечал, что «интернационалистские левые были тогда относительно единодушны в своей враждебности Общему рынку, в отличие от правых, несмотря на весь их национализм и шовинизм. Интеллектуалы из среднего класса, верившие в социализм, спокойно голосовали против участия в единой Европе, не чувствуя себя социальными париями. Это относится к большинству моих соседей по Кембриджу, которые голосовали против евроинтеграции тогда и будут голосовать за нее завтра»[41].
Сторонники Евросоюза, принадлежавшие к левому крылу политического спектра, обвиняли своих оппонентов в расизме, в ностальгии по британскому империализму, категорически отказываясь обсуждать социально-экономические проблемы и приводить сколько-нибудь рациональные аргументы. Представители финансового капитала дружно выступили за сохранение Британии в Евросоюзе. Сравнивая относительное равнодушие, с которым финансисты реагировали на угрозу развала страны во время шотландского референдума о независимости, и панику, возникшую среди них, когда обнаружилась перспектива Brexit, британский марксист Алекс Каллиникос констатировал: «С точки зрения правящего класса Brexit может нанести куда более серьезный ущерб, чем отделение Шотландии»[42].
В свою очередь часть шотландских левых, которая во время референдума о независимости призывала к выходу из Соединенного Королевства, теперь с энтузиазмом отстаивала Европейский союз. Другие наоборот, заявив, что «разрушение Британского государства» было хорошей идеей, одновременно призвали голосовать против Евросоюза, поскольку «политика жесткой экономии, столь безжалостно проведенная в Греции, была бы таким же точно образом навязана и независимой Шотландии». Поэтому идея о возможном существовании независимой и прогрессивной Шотландии в рамках неолиберальной Европы «является фикцией»[43]. Этот тезис выглядел вполне убедительно и обоснованно. Но почему он не пришел в голову тем же людям на год раньше, когда они с пеной у рта агитировали за отделение от Англии? И почему даже задним числом они не только не заметили противоречия, но и не поняли, что своим поведением во время референдума о независимости превратили себя в заложников Шотландской национальной партии, тесно связанной с бюрократией Евросоюза?
Принципиально важны здесь, однако, не идеологические или логические противоречия, а отсутствие даже попытки классового анализа и конкретных социально-экономических интересов, затрагиваемых вопросами двух референдумов. Дискуссия левых сводилась к вопросам политической тактики — если в Лондоне сидит консервативное правительство, то надо назло ему голосовать за разрушение государства, независимо от того, к каким последствиям для трудящихся классов это могло привести.
Выбор, стоявший перед населением, оказался прост: либо отказаться от социального государства и демократии, либо пожертвовать некоторыми бытовыми удобствами, связанными с функционированием Евросоюза. В условиях нарастающего социально-экономического кризиса большая часть британцев выбрала последнее. В итоге за выход из Евросоюза проголосовало 52 % избирателей при рекордной явке, составившей 72 % населения — самый высокий уровень электоральной активности с выборов 1992 г. По словам лондонского «Socialist Review», неолиберализму был нанесен «на данный момент самый сильный удар в его истории»[44].
Даже большинство из тех, кто вел агитацию за выход Британии из Евросоюза, не ожидали этой победы Результат оказался шоком не только для правящих кругов Соединенного Королевства и Евросоюза, но и для экспертов, которые еще за несколько дней до голосования предсказывали убедительную победу сторонникам существующего порядка.
Банкротство социологических прогнозов было закономерно связано с общим провалом доминирующей идеологии. Методики, разработанные применительно к обществу середины XX в., давно уже не работали, а сами организаторы опросов и авторы анкет, принадлежавшие к академической элите, были настолько далеки от общества, что не могли даже понять, почему составляемые ими вопросы и выборки, отражающие их систему ценностей и представлений об устройстве общества, не позволяли получить достоверные результаты.
Несостоятельность прогнозов была предопределена тем, что возможность выхода какой-либо страны из Евросоюза заведомо исключалась из списка «серьезных» вариантов. Массмедиа старательно тиражировали эти идеи и образы, превращая свою интерпретацию социально-политического процесса в нечто, считающееся самоочевидным.
Решение британцев отозвалось по всему континенту. Элиты в растерянности, рынки в панике. Евро, фунт и нефть резко обесценились, почва ушла из под ног биржевых спекулянтов, игравших на повышение. Греки, униженные и обобранные Евросоюзом, чувствуют себя отмщенными. Люди в соседних странах обсуждают свои шансы на повторение британского опыта. В массовом сознании произошел перелом: то, что казалось немыслимым, заведомо исключенным из сферы реальных возможностей, теперь стало реальностью. В руководстве Евросоюза царила растерянность. Брюссельские бюрократы делали все, чтобы переходный процесс затянуть, запутать, а по возможности и сорвать. Было объявлено о переходном периоде в три года, а некоторые предлагали затянуть его до семи лет, надеясь, что за это время удастся организовать новый референдум и переиграть результаты 23 июня.
Лидер лейбористов Джереми Корбин, возможно, упустил уникальный шанс укрепить свой авторитет в обществе, не решившись открыто поддержать на референдуме сторонников выхода страны из Евросоюза. Но даже если он проиграл, то в куда меньшей степени, чем его соперники в консервативной и либеральной партиях. Разразился правительственный кризис, премьер Дэвид Кэмерон, в соответствии с традиционным британским кодексом чести, заявил об отставке.
Исход голосования на первый взгляд не выглядел убедительной победой — перевес сторонников Brexit составил 4 %. Но учитывая реальное соотношение сил и средств боровшихся сторон, даже такой результат является чудом. Он еще раз подтвердил, что народ перестал верить интеллектуалам, политическому классу и прессе. Большинство проголосовало против официального мнения руководства всех основных партий — от тори до шотландских националистов, против мнения всех основных буржуазных институтов — от Банка Англии до Международного валютного фонда. Brexit стал переломным событием, обозначившим крушение культурно-психологических барьеров, гарантировавших незыблемость неолиберального порядка. Теперь невозможно уже отметать критические подходы и альтернативы как нечто заведомо маргинальное и несерьезное. И наоборот, обнаружилось: то, что многие годы подряд объявляли «мейнстримом», на самом деле отвергается обществом.
Голосование британского большинства оказалось вызовом, которое общество бросило не только правящим кругам, массмедиа, официальной идеологии, но и интегрированной в систему левой интеллигенции, показав, насколько безосновательны ее претензии на то, чтобы изображать себя защитниками угнетенных низов. Этим не преминули воспользоваться правые. Выступая осенью 2016 г. на конференции консерваторов, новоизбранный лидер партии Тереза Мэй неожиданно обрушилась с резкой критикой на финансовый капитал и эгоистическую элиту, правящую в Британии. Низы общества, проголосовавшие за выход страны из Евросоюза, не только отвергли политику Брюсселя, но и показали, как признала Мэй, что их категорически не устраивает существующий социальный порядок. Солидаризировавшись с ними, премьер-министр Соединенного Королевства заявила, что задачей правительства отныне должна стать защита прав рабочих и обуздание жадности корпораций. Одновременно она подчеркнула намерение твердо выполнять решение большинства британцев о выходе из Евросоюза, несмотря на явные надежды части правящего класса, что итоги референдума удастся «замотать», затянув процесс, чтобы потом, соответствующим образом обработав общественность, переиграть его через повторное голосование.
Выбор в пользу Brexit, по словам Мэй, представлял собой «тихую революцию», в ходе которой британцы отвергли систему «которая работает на привилегированное меньшинство, а не на них»[45]. Правительство, по мнению лидера тори, должно более активно вмешиваться в экономику, противостоять диктату транснациональных компаний и проводить политику, направленную на повышение зарплат, улучшение жилищных условий граждан и создание более гуманных трудовых отношений. Короче, речь, произнесенная лидером консерваторов, звучала бы более логично и привычно на съезде оппозиционных лейбористов или на собрании антиглобалистов и левых.
Консервативная «Telegraph» объясняла высказывания премьер-министра стремлением «завоевать колеблющихся сторонников лейбористов», но констатировала, что лидеры бизнеса «напуганы риторикой премьер-министра, которая способствует демонизации предпринимательства»[46].
Хотя, несомненно, политическая конъюнктура заставляла лидера консерваторов произносить речи, ориентированные — в условиях кризиса лейбористской партии — на переманивание «чужих» избирателей, за подобным поворотом стояло нечто куда более серьезное. Лидер тори совершенно правильно осмыслила итоги голосования и осознала, что надвигаются неминуемые перемены. Выход из кризиса оказывался объективно возможен лишь через усиление государственного регулирования, преодоления «крайностей рынка» и укрепления покупательной способности трудящегося населения. Как и Трамп в Америке, британский премьер понимала, что защита собственного производства является вовсе не идеологическим лозунгом антиглобалистов, а необходимым элементом экономической стабилизации. Однако здесь неминуемо вставал другой вопрос — как далеко могут пойти по этому пути политики, возглавляющие буржуазные партии, насколько подобный курс вообще может быть проведен в жизнь, не затрагивая фундаментальных интересов тех самых классов и групп, которые эти партии представляют, насколько финансовый капитал допустит подобный поворот, тем более — со стороны консервативных деятелей, связанных с ним не только классовыми, но и идеологическими узами.
То, что программные речи Корбина и Мэй оказались на удивление созвучными друг другу, свидетельствовало о резких сдвигах, происходящих в британском обществе. На организационном уровне и Мэй и Корбин оказались порождением новых правил избрания лидера, по которым решающую роль приобретают уже не парламентарии и аппаратчики, как раньше, а рядовые члены партий. Именно эта масса недовольных и разочарованных в неолиберализме британцев сначала привела к победе Корбина, потом проголосовала за Brexit, а после этого обеспечила победу Мэй над либеральным крылом тори.
Однако либеральные элиты не только не собираются сдаваться, они не готовы уступить ни пяди своих завоеваний, сделанных за прошедшие 30 лет. И совершенно не очевидно, что даже человек, обладающий руководящим постом на Даунинг-стрит, может превратить свою риторику в серию конкретных реформ, меняющих логику развития общества, не опираясь на массовое низовое движение, которое организовать правительство тори не могло, не уничтожая своей собственной партии. Таким образом внутренняя борьба среди тори создавала новые возможности для лейбористов, а пропаганда перемен, проводимая лидером консерваторов, легитимировала идеологическую позицию ее левых оппонентов, превращая лозунги Корбина в новый мейнстрим.
Можно, конечно, предположить, что общество и его настроения изменились. Но это не совсем так. Настроения и интересы, которые победили в Англии на референдуме 23 июня, были массовыми на протяжении всего периода евроинтеграции, просто им не давали возможности выражения, их игнорировали, их подавляли, на них не обращали внимания. Это были «всего-навсего» настроения и интересы большинства — рабочих, служащих, мелких лавочников, фермеров. Того самого плебса, презрение к которому давно уже стало принципом интеллектуалов и политиков, независимо от идеологического окраса.
Как ехидно заметил Крис Бикертон, леволиберальные интеллектуалы не скрывали, что, по их мнению, «примерно половина населения Британии это хулиганы, ненавидящие иностранцев»[47]. По признанию лондонского журнала «International Socialism», значительная часть левой интеллигенции характеризовала массы, голосовавшие против Евросоюза, как «глупых, реакционных расистов»[48]. Несложно понять, что такая характеристика собственного народа дает нам очень точное представление о самих интеллектуалах и о том, насколько им чуждо не только уважение к чужим взглядам, но и к принципам демократии как таковым. Подобный образ мысли сам по себе является типичным проявлением расистского стереотипа. Проголосовав за Brexit, массы показали, что бесконечно манипулировать ими не получается, а игнорировать их не удастся. Исход голосования не только потряс политические и медиаэлиты, показав им границы их влияния, но и заставил левых по всей Европе задуматься о перспективах своей дальнейшей деятельности.
Фактически Brexit обозначил исторический раскол в левом движении, не менее глубокий и принципиальный, чем тот, что происходил в Европе за сто лет до того, в годы Первой мировой войны. В то время как часть левой интеллигенции в Британии и за ее пределами обрушивалась с проклятиями на трудящихся, посмевших проголосовать против воли правящего класса, другие приветствовали решение избирателей как начало избавления континента от олигархического порядка. Оценивая итоги референдума, Джереми Корбин совершенно справедливо заявил, что в 2016 г. была пройдена точка невозврата «и надеяться на сохранение статус-кво уже бессмысленно»[49]. Корбин совершенно справедливо связал поражение Евросоюза с крушением неолиберальной политики. «Это крах всей экономической модели, которая не смогла обеспечить жизненные возможности для целого поколения наших граждан»[50].
Голосование против Евросоюза, отмечал норвежский общественный деятель Асбьорн Вал, отражает понимание обществом принципиальной нереформируемости этой системы. «Именно поэтому важно, чтобы неолиберальный и авторитарный порядок, утверждаемый ЕС, не укрепился в Европе. Для левых должно быть позитивным событием то, что британцы проголосовали за Brexit, даже если какая-то часть из них мотивировалась ксенофобией. Конечно, с подобными настроениями левые должны бороться. Но именно поэтому необходимо сейчас воспользоваться возможностями, которые открывает Brexit, чтобы выступить против господствующих капиталистических интересов, укрепить демократию и подлинную народную солидарность в Европе. Реально существующий Евросоюз не объединяет людей, а разделяет их»[51]. Аналогичного мнения придерживался и Крис Бикертон. «Я верю, — писал он в газете «The Guardian», — что это событие может заложить в Европе основы нового интернационализма, приходящего на смену бессодержательному космополитизму общего рынка. Голоса, отданные за Brexit, это послание поддержки всем тем, кто надеется на перемены»[52].
Идеология «необратимости» и психология запугивания перестали работать. Значительная часть населения Европы не только приветствовала решение британцев, но и захотела повторить его. Созданный Маастрихтским и Лиссабонским договорами Союз превратился в «тюрьму народов», a Brexit продемонстрировал людям, что есть практический механизм, реальная возможность выхода. Массы людей в Европе понимают, что путь к действительному единству и интеграции континента лежит через демонтаж структур Евросоюза, направленных не на собирание народов в единую семью, а на утверждение над ними диктатуры финансовых рынков.
Увы, как всегда бывает в таких случаях, система сработала против самой себя. Очевидная нереформируемость Евросоюза, жесткое продавливание политики, согласованной бюрократическими и финансовыми элитами вопреки воле населения, все это в конечном счете подорвало стабильность системы.
Смысл происходящего стал ясен среднему избирателю гораздо раньше, чем интеллектуалам и аналитикам. Даже если публика не все поняла, она все почувствовала. Большинство англичан продемонстрировало, что доверяют своему социальному опыту больше, чем телевизионной картинке, демократия одержала верх над «обществом спектакля».
Когда подвели итоги голосования, коалиция левых групп Lexit, выступавшая против Евросоюза, опубликовала заявление, где говорилось: «Это могла бы быть выдающаяся победа лейбористов, если бы партия решилась возглавить бунт рабочего класса против политики Евросоюза Но последователи Тони Блэра вынудили Джереми Корбина отказаться от многолетней оппозиции ЕС»[53]. В результате голосование за Brexit может быть представлено как успех националистов, как реванш английского провинциализма или попытка повернуться спиной к Европе. Можно ссылаться на то, что единственная партия, консолидировано поддержавшая выход, это правоконсервативная Партия независимости Соединенного Королевства (UKIP). Но из людей, голосовавших за Brexit, ее поддерживает, по самым оптимистическим подсчетам, не более четверти. Больше того, в условиях, когда выход стал реальностью, у UKIP уже не было ни повестки дня, ни программы, ни лозунгов. Зато старательно игнорировался тот факт, что многие из людей, выступающих против Евросоюза, решили голосовать за Brexit после того, как брюссельская бюрократия разорила и унизила Грецию. Они выступили против Евросоюза потому, что понимали — ликвидация этого неолиберального монстра — единственный шанс вернуть Европу на путь социального прогресса и демократии.
Однако дело не только в том, какая часть левых выступила за Brexit, а какая осталась заложниками истеблишмента Куда важнее то, что именно обыватель, отнюдь не руководствовавшийся левыми идеями, проявил классовую сознательность, по большей части недоступную интеллектуалам. Как ни странно это может показаться на первый взгляд, но сторонники Brexit в массе своей оказались удивительно похожи на сторонников Новороссии. И там и тут мы видим причудливое сплетение патриотизма, местных интересов и осознанной потребности в возрождении социального государства, которое приходится защищать и от собственных элит, и от внешней угрозы. И в том и в другом случае люди скорее чувствуют, чем понимают, они не всегда находят верные слова, нередко оказываются жертвой нелепых предрассудков. Однако для того и нужны интеллектуалы в народном движении, чтобы помочь людям преодолеть эти предрассудки, перейти от интуитивного ощущения своих интересов к осознанному пониманию. Между тем в Англии, как и в случае с Новороссией, значительная часть левых предпочла обиженно отвернуться от «неправильного» народа, а не выступить вместе с ним.
Буржуазия и либеральные элиты в самом деле лучше владеют словом, они гораздо более образованны и куда лучше разбираются в тонкостях политкорректного дискурса, чем рабочие, фермеры или мелкие предприниматели, борющиеся за выживание в условиях рыночных реформ. Но рано или поздно приходится выбирать.
Британский референдум знаменует начало новой политики в Европе. Политики, в которой массы начинают играть самостоятельную роль и в которой открываются новые возможности.
Еще вчера сама идея выхода какой-либо страны из Евросоюза заведомо исключалась из списка «серьезных» возможностей, а ее сторонники представлялись нелепыми маргиналами. То, что эти «маргиналы», как выяснилось, пользуются поддержкой общества, заставляет пересмотреть все представления о возможном и невозможном, мыслимом и немыслимом в современном мире.
Голосование британского большинства обозначило крушение культурно-психологических барьеров, гарантировавших незыблемость неолиберального порядка. И это начало перемен не только для Британии, но и для всего континента.
Интернационализм состоит не в том, чтобы с умилением поддерживать интеграционную политику, проводимую в интересах глобального капитала, а в том, чтобы на международном уровне, солидарно и скоординированно вести сопротивление этой политике. Предательство интеллектуалов стало общеевропейским феноменом после того, как классовые критерии сменились культурными, а теория была замещена всевозможными изящными дискурсами, воспроизведение которых стало главным критерием, позволяющим «своих» отличать от «чужих». Преданные и забытые левыми массы были не только предоставлены самим себе, сохраняя и культивируя свои предрассудки и политические суеверия, но и оказались более чем прежде восприимчивы к националистической идеологии. Если практическим воплощением интернационализма оказывается деятельность банкиров и не знающих границ корпораций, а демократические права урезаются в пользу никем не избранных и ни перед кем (кроме тех же банкиров) не отвечающих еврочиновников, не удивительно, что простые люди начинают связывать свое спасение с надеждами на национальное государство.
Любопытно, что европейские интеллектуалы вполне готовы были признать оправданность подобных чувств среди жителей Латинской Америки, но уже не в России. И тем более, когда подобный протест начал разворачиваться в странах «центра», где, собственно, и могут быть достигнуты перемены, имеющие глобальное значение, идеологи либеральной левой дружно встали на защиту существующего политического порядка и доминирующей идеологии. Общественные низы в странах Европы были объявлены «отсталыми», «неадекватными» и «дикими» точно так же, как на 150 лет раньше дикими и отсталыми называли туземцев, подлежащих колонизации. Показательно, что в этом отношении российская либеральная публика в очередной раз выступила пионером антидемократической идейной реакции. Ее филиппики в адрес собственного несознательного народа удивительным образом предвосхитили образы, идеи и стереотипы, лишь позднее распространившиеся среди интеллектуалов на Западе.
То, что независимо от уровня культуры и образования «туземцев» у них все равно есть интересы и права, обнаруживается лишь тогда, когда игнорируемые и «нецивилизованные» массы перестают молчать. Да, их речь зачастую оказывается косноязычной и даже косной. Но в ней звучит правда и воля тех, кого долгое время не желали слышать.
Готовность людей повторять неадекватные и старомодные формулы отнюдь не означает забвения ими своих непосредственных интересов. Действовать они начнут исходя из собственных нужд, но будут вынуждены формулировать свои реальные и действительные потребности в неадекватной форме. Винить в этом надо в первую очередь именно левых — в Британии и на континенте, — упустивших гегемонию в массовом протестном движении либо не сумевших ее завоевать. Именно упоительное самоотравление левой интеллигенции модными либеральными идеями сыграло роковую роль — не только для массового протеста, но прежде всего для самой интеллигенции, идеология которой была отторгнута населением.
Восстание против институтов
Неспособность западных левых не только возглавить, но и оценить развернувшееся по всему континенту восстание против неолиберальных институтов Европейского союза свидетельствует о глубоком структурном кризисе движения и о том, что само оно оказалось в той или иной мере заложником этих институтов.
Выступать в середине 2010-х годов за прогрессивное реформирование брюссельской бюрократии означало примерно то же, что выступать в 1848 г. за реформирование Священного союза в интересах демократии. Это отнюдь не значит, будто абстрактно-теоретически такой возможности никогда не существовало. Но политика определяется не абстрактными идеями, а практическими возможностями, балансом сил и стратегиями, которые позволяют данный баланс использовать в своих целях или изменить его. В этом смысле борьба за возможность демократической эволюции Евросоюза была однозначно и безвозвратно проиграна уже к середине 1990-х годов, а сами левые в течение последующего периода проделали очень существенную эволюцию, отказавшись не только от практической борьбы против неолиберальных институтов, но и от политики как работы по практическому изменению общества.
Глубинная методологическая основа этого идейного кризиса — принятие значительной частью западных левых (и их российскими имитаторами) либертарианской (неолиберальной) логики на фоне ее публичного отрицания. «There is no such thing as society», говорила миссис Тэтчер. Общества не существует. Разумеется, левые возмущались и спорили. Но так же как и в случае с афоризмом Тэтчер про несуществование альтернатив, социальная методология значительной части левых в 1990-е и особенно в 2000-е годы исходила из той же самой логики, не признавая этого публично.
Общество как целое, а тем более некое представление о перспективах его целостного развития за редкими исключениями перестало фигурировать даже в риторике, не говоря уже о программах и пропаганде левых организаций. Представление об обществе как совокупности «множеств», утверждаемое в модных книгах Тони Негри и Майкла Хардта[54], распространилось по факту даже среди тех, кто иронизировал над этим тезисом. Защита меньшинств, список которых постоянно множился, заняла центральное место в повестке дня, окончательно оттеснив концепцию целостного социального развития, являвшуюся краеугольным камнем идеологии «старой» левой, и в коммунистическом и в социал-демократическом ее варианте.
Между тем интересы общества не сводятся к сумме интересов его членов, а тем более меньшинств. Эта идея совершенно принципиальная, ключевая для всех радикальных движений классической политики — от якобинцев до большевиков, теперь полностью игнорировалась. Забыто и по факту тихо отвергнуто было понятие прогресса как развития, отражающего общий социальный интерес. Для Маркса именно общественный прогресс был главной задачей движения, и он не сводился даже к интересам «передового класса».
Напротив, тот или иной класс объявляется передовым именно потому, что на данном этапе истории его интересы совпадают в наибольшей степени с интересами развития общества.
