Между классом и дискурсом. Левые интеллектуалы на страже капитализма Кагарлицкий Борис
Там, где левые в самом деле верны своему классовому подходу, их задача состоит в борьбе за идейную гегемонию внутри популистского протеста, но либеральные левые выбрали прямо противоположный путь — защиты своего дискурса от вызовов народного здравого смысла и борьбы против низового движения за интересы буржуазной элиты. Комментируя панические публикации американской прессы, российский леволиберальный блогер Кирилл Мартынов не удержался от резкого комментария в адрес своих американских коллег, заметив: «Отвратительной мне кажется риторика, согласно которой “старые, бедные и глупые” проголосовали за "уничтожение будущего для молодых и умных”. Демократия для всех, у стариков тоже есть право думать о будущем, как они его хотят видеть, идите к черту»[87].
Ту же тенденцию в Британии отчасти уловили Джереми Корбин и его окружение, заметившие, что, несмотря на все ценностные различия, «есть некоторое сходство» между настроениями сторонников Трампа и их собственных. Конечно, «многие из предлагаемых Трампом ответов на проблемы, с которыми сталкивается Америка, и его риторика, раскалывающая общество, несомненно, неправильны», но можно приветствовать результаты американских выборов как «отторжение политического истеблишмента»[88]. Несмотря на крайне негативное отношение к самому Дональду Трампу, левые лейбористы совершенно правильно оценили смысл происходящего как результат стихийного низового бунта. А российская деловая газета «КоммерсантЪ» в статье, посвященной выборам 2017 г. в Британии, неодобрительно назвала самого Корбина «красным Трампом»[89].
Левые против рабочих
Инаугурация Дональда Трампа сопровождалась впечатляющими акциями протеста. Сорок пятый президент США не пробыл на своем посту и одного дня, а в Вашингтоне и других столичных городах Америки уже прошли массовые демонстрации. Публика протестовала не против какого-либо решения главы государства или против его политики в целом, а вообще против его личности. Участники выступлений так и не смогли сформулировать ни одной политической претензии к новому хозяину Белого дома. Куда лучше суть происходящего выразил идеолог российской приватизации Анатолий Чубайс, рассказывая про свои впечатления от Всемирного экономического форума, проходившего в Давосе буквально в те же самые дни. По словам Чубайса, победа Трампа вызвала у собравшихся на форум представителей глобальной элиты ощущение ужаса. Единственным отрадным моментом на этом фоне было выступление китайского лидера: «Давос открывал генеральный секретарь Компартии Китая — господин Си Цзиньпин речью, которая просто была великолепной, одой рыночной экономике с яркими призывами о необходимости отменять межстрановые торговые барьеры, снижать пошлины, и еще в завершение с заявлением о том, что Китай открывает целый ряд рынков, которые раньше были закрыты. То есть такая суперлиберальная речь, построенная в лучших традициях чикагской школы». Что же касается Трампа, то, по словам Чубайса, отношение к нему участников Давоса выразилось простой формулой: «либо он откажется от всего того, что он сказал до сих пор, либо он приведет нас всех к катастрофе»[90].
Оценка произошедшего, которую давали леволиберальные круги США, мало отличалась от мнения идеологов неолиберализма. Столичные интеллектуалы готовы были винить в случившемся кого угодно, кроме самих себя. Как и после Brexit, высказывания интеллектуалов были полны открытой ненавистью и презрением к собственному «необразованному» и «неправильному» народу. По мнению леволиберальной интеллигенции, успех Трампа был частью общего процесса «подъема расистских правых сил», параллельного тому, что «происходит сейчас в Европе»[91]. Джоан Велш жаловалась на страницах «The Nation»: «…такое впечатление, что все, что мы знали о политике, оказалось неверным», но тут же с готовностью обвиняла во всем произошедшем «белых мужчин», которые «начали воспринимать себя в качестве меньшинства и защищать свои интересы как сознательное меньшинство»[92]. Однако почему подобные движения поднялись именно в середине 2010-х годов, почему именно они оказались единственным серьезным вызовом, брошенным неолиберализму, почему получили массовую поддержку и почему в борьбе с ними левые оказались в одной лодке с правящей элитой? Об этом аналитики молчали.
Из публикаций, которыми пестрели «прогрессивные» американские издания после выборов, становится ясно, что эти люди ничего не поняли и ничему не научились. В приступе отчаяния и паники они стали писать и говорить то, что еще вчера скрывали, трактуя поражение Клинтон и американского истеблишмента как собственное. Даже Том Франк, признавая, что многие предложения Трампа совпадают с идеями левых, не только не готов был поддержать нового, избранного американскими низами президента в реализации данной части его программы, но напротив, солидаризовался с либеральным мейнстримом, готовым бороться против любых инициатив нового хозяина Белого дома[93]. В этом плане левый фланг американского истеблишмента полностью солидарен с официальными политиками Республиканской и Демократической партий.
Выразителем подобных настроений стал известный кинорежиссер Майкл Мур, опубликовавший в сети своеобразную декларацию принципов антитрамповского сопротивления уже на следующий день после выборов. Ключевая идея его программы состояла в том, чтобы через активное сопротивление Трампу «захватить Демократическую партию и вернуть ее народу»[94]. Увы, бескомпромиссная борьба против новой администрации не только не способствовала полевению Демократической партии, но, напротив, лишала левых самостоятельного голоса в американской политике, сводя на нет достижения кампании Берни Сандерса, окончательно превращая радикальных критиков системы в заложников праволиберального лагеря, ведущего борьбу за ее сохранение.
На таком фоне позиции самого Берни Сандерса оказались наиболее взвешенными и разумными. Сенатор из Вермонта признал, что победа Трампа отражает возмущение американских рабочих и беднеющего среднего класса итогами неолиберальной политики, и заявил, что готов сотрудничать с победителем в той мере, в какой тот станет «всерьез проводить политику, направленную на улучшение жизни рабочих семей в нашей стране»[95]. Позднее, когда новый президент заявил о выходе из Трансатлантического партнерства, прекращении переговоров о создании аналогичного Трансатлантического партнерства и о пересмотре договора о Североамериканской зоне свободной торговли (NAFTA), Сандерс выразил ему поддержку. Он отказался бойкотировать инаугурацию Трампа и раз за разом обращался к президенту с призывами выполнять прогрессивные обещания, которые тот дал во время избирательной кампании. В то же время Сандерс появлялся на протестных демонстрациях, выступал перед противниками Трампа, но на всякий случай избегал руководящей роли в этих акциях.
У этого изощренного тактического маневрирования, однако, был один важный недостаток: за тактикой не стояло никакой стратегии. А без стратегии было невозможно принятие судьбоносных решений, определяющих роль левых в разрешении грандиозного институционального кризиса, который охватывал не только Америку, но и весь мир.
Выборы 2016 г. в США выявили содержательную слабость левых в большей степени, чем любое другое политическое событие предшествовавших двух десятилетий. Успехи Трампа и Сандерса в равной степени продемонстрировали, что борьба за политические и социальные преобразования в странах капиталистического центра вполне возможна, но проблема как раз в том, что сами левые не хотят и не могут ее вести, предпочитая абстрактные кампании солидарности с жителями экзотических стран конкретной работе по изменению жизни в собственной стране и защите интересов «белых» рабочих. Любовь к угнетенным жителям «третьего мира» — часть обязательного джентльменского набора либеральных левых. Но судьба стран периферии не в последнюю очередь зависит именно от политического развития в странах центра. И любые кампании солидарности по конкретным специфическим вопросам даже в случае успеха не обеспечивают реальных изменений, которые могут быть гарантированы лишь демонтажом неолиберального экономического порядка. Как будет происходить этот демонтаж, кто в конечном счете выиграет, это вопрос политической борьбы. Но именно разрушение созданной в конце XX в. системы глобальных институтов открывает перед народами глобального Юга практическую возможность взять в свои руки собственную судьбу и самостоятельно сформулировать новые стратегии развития.
Победа Трампа сама по себе не означает торжества каких-либо светлых идей и не ведет к возвращению социального государсгва. Но это важный и необходимый шаг на пути разрушения неолиберальной системы. Пока негативная, разрушительная работа не сделана, никакую позитивную повестку дня реализовать невозможно. Без разрушения нет созидания. И страх перед разрушением действующего порядка вещей превращает симпатичных идеалистов, бывших леворадикальных интеллектуалов в безнадежных и злобных консерваторов, как это, впрочем, не раз уже случалось в истории.
Противоречия Трампа
Избирательная программа Трампа в экономической части оказалась самой левой, какую только можно представить себе в контексте американской политики 2010-х годов. Она призывала к реформе банковского сектора, восстановлению закона Гласса-Стеголла (Glass-Steagall Act) о регулировании финансового рынка, введенного Ф.Д. Рузвельтом и отмененного в
1999 г. Позднее, впрочем, эти идеи не получили развития ни в деятельности новой администрации, ни в ее риторике. Более активно Трамп настаивал на расширении доступного медицинского обслуживания и сети детских садов. Позднее им было внесено предложение ввести в США для женщин отпуск по рождению ребенка. К началу XXI в. Америка оставалась единственной развитой страной, не имеющей подобной практики — ни одна из администраций демократов, гордившаяся своими связями с феминистками, не пыталась сделать ничего подобного. С изумлением Франк констатировал, что Трамп вел себя совсем не так, как положено республиканцу, «высший лидер партии почти дословно повторял за левыми критику “свободной торговли”, говоря почти го же самое, что всю жизнь говорю я»[96].
Между гем в отличие от Тома Франка Трамп никоим образом не является противником капитализма. Угрозу он представляет не для буржуазного порядка как такового, а для его неолиберальной версии, у твердившейся в мировом масштабе после крушения СССР. Сорок пятый президент США твердо привержен принципам протекционизма, поставив перед собой цель защищать американские рынки и рабочие места. И что особенно важно, он призвал остальные страны делать то же самое, не считаясь даже с интересами транснациональных корпораций, базирующихся в США.
Тревога представителей транснациональной финансовой элиты, собравшихся в Давосе, была понятна. Торговые договоры, на которые покусился Трамп, посвящены далеко не только торговле. Речь в них идет об ограничении суверенитета правительств, урезании демократических и социальных прав граждан, равно как и о многочисленных привилегиях, предоставляемых крупнейшим международным компаниям. Возникает, однако, вопрос: почему американский миллиардер Дональд Трамп оказался противником этих соглашений?
Трамп и его окружение, хоть и баснословно богатые люди, но они не принадлежат к транснациональной корпоративно-финансовой элите, сложившейся и установившей свое господство в течение четверти века, прошедшей после крушения СССР и торжества неолиберального порядка в мировом масштабе. Капиталы этой группы американской буржуазии достигают 3–4 млрд долл. В масштабах капитализма начала XXI столетия это уже не столь огромные состояния. Транснациональные компании контролируют ресурсы в десятки раз большие, управляя зачастую сотнями миллиардов. Таким образом, Дональд Трамп оказался вполне типичным представителем среднего бизнеса, ориентированного на местный рынок и на развитие реального сектора. Эта часть буржуазии закономерно восстала против транснациональных корпораций, которые, объединившись с крупнейшими банками и либеральной политической элитой (органической частью которой оказались политкорректные левые), в течение четверти века использовали свое господствующее положение в Вашингтоне, чтобы менять в свою пользу правила игры и перераспределять ресурсы, подрывая положение не только рабочих и среднего класса, но и значительной части предпринимателей.
Взбунтовавшись против транснациональной олигархии, средний бизнес вынужден был искать союзников. Низы общества, на протяжении десятилетий страдавшие от неолиберальной политики, с энтузиазмом присоединились к бунту. Подобный альянс не может быть прочным, но он не случаен. Для того чтобы рабочее движение восстановилось и набрало силу, нужно развитие промышленности, внутреннего рынка, нужна социальная политика, укрепляющая положение трудящихся, дающая им уверенность. Короче, нужен протекционизм.
Исторически именно на фоне протекционистской политики выросли и германская социал-демократия, и русский рабочий класс, на который смогли опереться большевики. Без промышленного развития и формирования внутреннего рынка не было бы и революции 1917 года[97].
В то время как трудящимся нужны рабочие места и достойные заработки, бизнесменам, работающим на внутренний рынок, нужны платежеспособные потребители, которыми должны стать те же рабочие. В свое время Генри Форд сформулировал известный принцип: мои рабочие сами должны покупать сделанные ими автомобили. Политическим воплощением этого принципа стал «Новый курс» Ф.Д. Рузвельта в 1930-е годы. Именно про те времена «величия Америки» напомнил Трамп своим избирателям. Но это были не только времена социальных преобразований и укрепления национальной промышленности, это был и золотой век американского рабочего движения. Остановить подъем левых сил и профсоюзов в США удалось за счет холодной войны, антикоммунистических чисток и маккартистских гонений против радикальной интеллигенции, которая, утратив связь с рабочими, укрылась в комфортабельном академическом гетто.
В середине XX в стратеги западных левых много рассуждали о необходимости альянса рабочего класса со средним бизнесом против крупного монополистического капитала. Парадоксальным образом, именно такой альянс стихийно сформировался вокруг фигуры Трампа, за которого выступили рабочие, фермеры, мелкие предприниматели, провинциальная интеллигенция. Только гегемоном этого блока оказались не продвинутые левые интеллектуалы, а грубый и неполиткорректный буржуа с Манхэттена. И винить в этом интеллектуалы должны не Трампа, а самих себя — ведь именно они с презрением отвергли в свое время «устаревшую» классовую политику. По сути, Трамп взялся выполнять все то, о чем четверть века говорили левые на Западе, но в то же время опирался на идеологические представления, не только противоречившие его собственной программе, но и блокирующие ее реализацию.
Идеология сорок пятого президента США оказалась соткана из противоречий. И это не случайно. Его программа, как и сложившаяся вокруг него коалиция социальных сил, являются переходными, ориентированными лишь на решение одной, но абсолютно принципиальной задачи — подрыв господства транснациональной финансовой олигархии. Колебания Берни Сандерса, который то высказывал одобрение решениям Белого Дома, то обрушивался с яростной критикой на его хозяина, в свою очередь, отразили объективное противоречие, воплощенное администрацией Трампа. В самом деле, ряд действий и заявлений Дональда Трампа ставят его в один ряд с антиглобалистами, протестовавшими в Сиэтле в 1999 г. Но тут же другие его решения и высказывания совершенно однозначно маркируют президента не просто как консерватора, но как сторонника свободного рынка и либеральных экономических доктрин.
С точки зрения самого Трампа, конечно, тут не было никакого противоречия. Президент, как и большинство его избирателей, не верил в глобальное потепление, зато верил в свободный рынок и низкие налоги. Американский внутренний рынок надо защищать от недобросовестных иностранных конкурентов. Попросту говоря, либерализм для «своих», протекционизм для «чужих». И ведь именно так развивался американский капитализм в первой трети XX в.!
Однако транснациональный капитал, сложившийся к концу XX столетия, изменил правила игры не только на глобальном, но и на внутреннем рынке. Именно эти новые правила и привели мир к системному кризису после 2008 г. Крушение неолиберального миропорядка является стихийным и естественным процессом, порожденным его собственной, саморазрушающей логикой, а отнюдь не идеологическими представлениями антиглобалистов или Трампа. Этот процесс распада начался еще до прихода к власти сорок пятого президента США, да и сама победа Трампа является следствием кризиса, уже в полной мере развернувшегося и проникшего во все поры общества. В 2016 г. политика синхронизировалась с экономикой. Принципиальное отличие Трампа от его либеральных соперников состояло не в том, что он не верил в глобализацию, а в том, что он отдавал себе отчет в ее крахе, и потому пытался не спасать разрушающуюся систему, но выстраивать новую политику исходя из новой реальности.
Промышленный капитал одержал в 2016 г. историческую победу над финансовым, мобилизовав голоса рабочих. А рабочие, голосуя за Трампа, получили возможность совершить свое возмездие, жестоко наказав тех, кто многие десятилетия использовал и обманывал их. Успех Трампа явился не результатом неприятного для либералов стечения обстоятельств, а итогом развития системного социально-экономического кризиса, вызванного полной исчерпанностью существующей модели развития капитализма. Не система рухнет из-за успеха Трампа, а успех Трампа вызван тем, что система начала рушиться. Однако если распад старой системы является до известной степени стихийным процессом, по крайней мере — на экономическом уровне, то формирование нового общественного порядка происходит далеко не автоматически. Намереваясь пересмотреть правила игры, Трамп встал перед небходимостью провести в жизнь собственную позитивную программу. И тут он неминуемо был обречен столкнуться с объективным противоречием интересов между разными социальными и экономическими группами, заинтересованными в переменах.
Американский публицист Барри Фингер, называющий Трампа «неофашистом», неожиданно признает, что проводимые им меры могут обеспечить «организуемый государством инвестиционный подъем», который позволит резко улучшить положение трудящихся, «если националистическая коалиция сможет предотвратить попытки республиканского истеблишмента оплатить все эти впечатляющие усилия за счет сокращения социальных программ, выгодных массе избирателей Трампа»[98].
Между тем именно этот вопрос и предопределяет характер и содержание классовой борьбы в США в новую эпоху. Последовательное проведение протекционистской политики, направленной на восстановление и отвоевание внутреннего рынка, не может быть эффективно без мер по регулированию и социальной реконструкции американской экономики. Можно сколько угодно призывать к проведению реиндустриализации США на основе рыночных принципов, однако эти принципы объективно не работают на решение данной задачи. Если бы ситуация была иной, то не только задача была бы уже более или менее решена, но и сам Трамп вряд ли имел бы шанс занять Овальный кабинет в Белом доме.
Попытки пополнять бюджет за счет импортных пошлин, одновременно сокращая налоги, поощрять производство, не снижая прибыли финансовых корпораций и повышать зарплату рабочих, не затрагивая интересов предпринимателей, неизбежно вели экономическую политику нового президента США в логический тупик, выйти из которого было невозможно, не сделав политического выбора в пользу той или иной стороны. Однако любой выбор раскалывал коалицию. Именно это и предопределило политический паралич администрации Трампа, наступивший вскоре после его воцарения в Белом доме. Приняв несколько важных и произведших шум решений, президент вынужден был резко сократить свою активность.
Блокировать протекционистскую повестку сорок пятого президента США взялся нерушимый блок финансового капитала, вашингтонского политического истеблишмента и коррумпированной леволиберальной интеллигенции. Политическое влияние данного блока опиралось на фрагментацию общества, которую правящий класс США проводил в течение 30 лет при восторженной поддержке левых. Инициативы Трампа, как реакционные, так и прогрессивные, равно блокировались конгрессом, а мобилизовать низовое движение, чтобы изменить ситуацию, президент не решался, предпочитая спрятаться за внешнеполитической деятельностью, в которой ничего не понимал. Слабость практической политики Трампа отразила противоречия широкой межклассовой коалиции, которая привела его в Белый дом.
Все поддержавшие нового президента группы и слои общества в равной степени были обижены и унижены политикой, которую проводили столичные либералы, все эти люди были заинтересованы в пересмотре данной политики. Им всем нужен протекционизм. Но на этом пункте их единство заканчивается. В позитивной части программы их интересы отнюдь не совпадали.
Способность объединять вокруг одного лидера или партии широкую межклассовую коалицию всегда была основным источником силы популистских движений. Но объективные противоречия классовых интересов неизменно оказывались для них камнем преткновения. В долгосрочной перспективе успех, а зачастую и физическое выживание популистских лидеров всегда зависели от того, смогут ли они, меняя конфигурацию и маневрируя, удержать возглавляемый ими блок от распада? Смогут ли переформировать его на ходу, делая выбор в пользу тех сил, на которые нужно поставить в данный момент? Рано или поздно придется не только поддержать одну часть своих сторонников против других, но и пожертвовать многими из своих политических друзей, а порой даже интересами своего класса.
На такой же выбор оказался обречен и Дональд Трамп. В зависимости от того, когда, как и в чью пользу он его сделает, определится не только его место в истории США, но и его дальнейшая личная судьба, которая может оказаться более чем драматичной. Можно с большим основанием предположить, что историческая миссия Трампа состоит в разрушении существующего либерального порядка. Позитивную работу выполнят уже другие политики и общественные движения. Но сами эти движения и лидеры сформируются именно борьбой, которая разворачивается сегодня.
Стихийный всплеск солидарности, вызванный кампанией Берни Сандерса, не закончился после того, как сам сенатор из Вермонта капитулировал. Выборы 2016 г. явились крахом политики политкорректности, создав предпосылки для замещения ее политикой социальной солидарности. Истерическая реакция либеральных кругов в США подтверждает, что даже если они и не осознали масштабы и значение происходящего процесса, то интуитивно чувствуют, как почва уходит у них из-под ног. Они могут еще некоторое время пугать друг друга и пытаться запугивать меньшинства репрессиями, которые якобы собирается обрушить на них новая администрация, но сами же прекрасно понимают, что говорят неправду.
Напротив, для американского рабочего класса история его возвращения в политику в качестве сознательного и самостоятельного класса еще только начинается. Институциональный кризис, подрывая двухпартийную систему и господство вашинггонского истеблишмента, создал для левых перспективы серьезного участия в жизни общества, о чем говорит не только внезапный успех Берни Сандерса на праймериз 2016 г., но и общее смещение публичных дискуссий в сторону практически значимых социальных и экономических вопросов. Однако эти возможности удастся использовать лишь в одном случае — если левые не дадут либеральным кругам превратить себя в политическую массовку для защиты гибнущего порядка. В противном случае им предстоит пойти на дно вместе.
V. ФРАНЦИЯ: ОТ РЕСПУБЛИКИ К ОЛИГАРХИИ
Первомайские праздники 2016 г. во Франции оказались омрачены массовыми беспорядками, резко контрастировавшими с традицией революционных торжеств, которую здесь столь чтили представители левого движения. На сей раз в центре внимания оказалось не торжественное шествие профсоюзных колонн, бодро поднимающих социальные лозунги, а жесткие столкновения молодежи с полицией.
Участники уличных беспорядков разительно отличались не только от прогрессивных профессоров и профсоюзных бюрократов, но и от радикальных студентов, которые строили баррикады 1968 г. в Сорбонне, сочиняя эффектные лозунги и цитируя философские труды Жана-Поля Сартра. На сей раз в Париже протестовали по-другому, мрачно и злобно, что больше напоминало выступления анархистов «черного блока» в Германии. Парни, схватившиеся 1 мая с полицейскими на площади Бастилии, не читали ни Сартра, ни Мишеля Фуко. Они вообще ничего не читали. Эго были люди, которые не обсуждают философские новинки и не учатся в Сорбонне. Они вообще нигде не учатся и не работают.
Игра в сопротивление
В 1968 г. протест превратился в веселую контркультурную игру.
Бунтовщикам 2016 г. это было непонятно и чуждо. Они просто выплескивали накопившуюся обиду на общество, на политиков и интеллектуалов, включая и левых. Им оказались абсолютно чужды эффектные абстракции и красивые лозунги. Это были представители первого за 50 лет поколения, которое живет хуже своих родителей. И они точно знали, что общество не создает для них никаких перспектив, не дает никаких шансов на повышение социального статуса.
Французское общество и политическая культура изменились. Перемены накапливались постепенно на протяжении десятилетий, но интеллектуальная и политическая элиты тщательно старались делать вид, будто ничего не происходит. Левые и правые в трогательном единении игнорировали происходящий у них на глазах процесс, начавшийся еще в 1995 г.
Тогда все началось с забастовки работников государственного сектора против попыток отменить льготы для тех, кто трудился на государство. Неожиданно для властей, для прессы и даже для самих профсоюзов, бастующих поддержало огромное множество людей, которых происходящее совершенно не затрагивало. Работники частного сектора дружно встали на сторону коллег, занятых на государственных предприятиях. Забастовка транспорта обернулась массовым выходом людей на улицы.
Власть была напугана и отступила, но не меньший шок пережила и левая интеллигенция, рассуждавшая об исчезновении рабочего класса и доказывавшая (разумеется, с горькими вздохами) обреченность подобных движений. События 1995 г. продемонстрировали растущий культурно-психологический разрыв между элитами и большинством населения. Но никто из левых политиков не сделал отсюда необходимых выводов, не разглядел в происходящем начала нового противостояния, гораздо более масштабного, чем то, что происходило прежде, а главное — развивающегося по новым правилам.
Разрыв был не только политический и классовый, но и эмоционально-психологический. Элиты были едины в своей поддержке евроинтеграции, Маастрихтского договора и неолиберализма. Они общими усилиями проводили демонтаж государственного сектора и социального государства. По сути, различие между двумя частями политического спектра состояло лишь в том, что одни стремились реализовать неолиберальную политику настойчиво и последовательно, тогда как другие призывали проявлять сдержанность и гуманность. Левые, на первый взгляд, выступали критиками подобного курса, но их абстрактно-идеологическая риторика не имела ничего общего с практическим сопротивлением.
После забастовок 1995 г. во Франции было сформировано левое правительство, которое не только продолжало курс правых, но и усугубило его. И так происходило всякий раз, когда левые возвращались к власти. Формальную ответственность за неолиберальный курс несли социалисты. Их дружно критиковали
более радикальные группы — коммунисты, «зеленые», Левый фронт, Новая антиканиталистическая партия. Но увы, те же самые группы постоянно поддерживали социалистов, как только речь заходила о власти и выборах. В условиях, когда именно Социалистическая партия являлась наиболее последовательным проводником политики брюссельской бюрократии во Франции, только решительный отказ от поддержки социалистов, ведущий к крушению этой партии, мог стать инструментом по изменению ситуации. Однако практическая деятельность радикальных левых, независимо от их публичной риторики, сводилась к поддержке социалистов как «меньшего зла».
Такая политика привела к тому, что на фоне неуклонно падающего авторитета социалистов влияние других левых не только не росло, но, напротив, снижалось еще быстрее. Все прекрасно понимали, что соцпартия может рассчитывать на лояльность и поддержку всех прочих левых, как бы далеко она ни смещалась вправо. Абстрактные рассуждения интеллектуалов о пороках капитализма, их призывы к «гуманистическим утопиям» никакого отношения к реальной жизни не имели: и то и другое звучало красиво, но скорее отвлекало людей от политической борьбы, чем стимулировало сопротивляться. Социалисты, тесно связавшие себя с брюссельской бюрократией Евросоюза и с финансовым капиталом, стали основной силой, проводящей на практике курс на демонтаж социальных завоеваний французов. Прочие крупные левые организации показали себя не более чем их сообщниками. Говоря образно, пока социалисты грабили рядового обывателя, «антикапиталистические левые» стояли на стреме.
Разрыв между институциональной политикой и реальными общественными настроениями все более увеличивался, становясь непреодолимым. Что бы ни говорили политики с трибун, обыватель очень быстро и очень твердо усвоил две истины. Во-первых, нет никакой принципиальной разницы между социалистами и «антикапиталистическими левыми». А во-вторых, нет никакой принципиальной разницы между традиционными левыми и обычными правыми. Разница лишь в том, что левые больше болтают и чаще врут.
Но если нет доверия к левым партиям, то кто может организовать и возглавить сопротивление? Стихийно складывалась новая логика социальной борьбы, когда основной мобилизующей силой массового протеста оказались профсоюзы и низовые движения, лишь номинально связанные с левыми. Уличный протест и забастовки превратились в основной метод сопротивления. И до середины 2000-х годов эта борьба давала результаты. Раз за разом правительство оказывалось вынуждено отступать. Точно так же провалился и референдум по Европейской конституции в 2005 г. Одобренный в Брюсселе проект превращал неолиберальные принципы экономической и социальной политики в конституционную норму для всего континента. И показательно, что среди тех, кто уговаривал французов принять эти правила, были не только унылые аппаратчики Социалистической партии, но и знаменитые революционеры 1960-х и 1970-х годов Даниель Кон-Бендит и Тони Негри.
Задним числом, в книге с выразительным названием «Прощайте, господин Социализм!» Негри характеризовал взгляды тех, кто пытался сохранить социальное государство во Франции, как «полнейшую глупость». Голландцы, проголосовавшие против евроконституции, сделали это потому, что выступали «против иммиграции и смешения рас», а во Франции капиталистическую интеграцию пытались тормозить «слепые силы, националистические силы слева и справа»[99]. С точки зрения бывшего революционера, происходящие процессы глобализации, во-первых, неизменно прогрессивны, а во-вторых, по определению необратимы. Замещение организованных классов неопределенными и социологически-неуловимыми «множествами» представляется ему не симптомом нарастающего социального кризиса, подрывающего процессы общественного воспроизводства (даже в его буржуазной форме), а позитивным феноменом, создающим основание для новой прогрессивной политики. Тот факт, что деклассированные и угнетенные «множества» не только утрачивают связь с презираемой модным теоретиком традиционной левой, но и не склонны слушать леволиберальных апологетов глобализации, подобных самому Негри, до поры оставался недоступен его сознанию. Идеология Негри выступала, таким образом, не как упрощенная теоретическая модель, облегчающая переход к практическому действию, а как классический образец ложного сознания, меняющего местами причины и следствия.
Урок 2005 г., когда французы провалили Европейскую конституцию на референдуме, так и остался неосмысленным. Увы, это был последний раз, когда левые партии решились выступить против социалистов. Уже в ходе референдума обнаружилось, что критика проекта звучала не только слева, но и справа. Национальный фронт, призывая защищать французскую самостоятельность, повторял многие аргументы коммунистов. Однако тогда идеологическая гегемония в кампании все же оставалась за левыми. У них неожиданно появился шанс перехватить политическую инициативу и возглавить массовое сопротивление. Шанс этот не был использован. «Франция большинства, Франция, сказавшая “Нет” проекту конституции, оказалась никем не представлена — ни левыми, ни правыми, поддерживавшими одну и ту же экономическую политику», писал журналист Александр Девеккио[100].
Интеллектуальная коррупция
Моральный упадок левых неминуемо сказался и на состоянии социальных движений, которые просто не могли выигрывать, не имея эффективной политической поддержки. Среди рядовых членов этих движений начали проявляться симпатии к Национальному фронту, куда постепенно перетекали и фрустрированые активисты левых организаций.
Последним успехом низового сопротивления стала борьба против «Закона о первом найме», отменявшего многие социально-трудовые права для молодежи. В 2006 г. проект не прошел после массовых протестов, прокатившихся по всей стране. Французы готовы были терпеть институционализированное предательство интеллектуалов и партий до тех пор, пока у общества сохранялось своеобразное право вето — выйдя на улицы или организовав референдум, народ мог блокировать решения, принимаемые политической элитой. Но в 2010 г. произошло событие, в очередной раз изменившее правила игры. Администрация правого президента Николя Саркози провела очередную пенсионную реформу. Мало того, что французам повышали возраст выхода на пенсию, у них конфисковывались пенсионные накопления, которые были пущены правительством на поддержку финансового сектора. Хотя номинально гражданам предлагался выбор — выходить ли на пенсию в 62 года, в 65 или в 67 лет, текст закона был составлен так, что практическую возможность выйти на пенсию получали лишь те, кто имел непрерывный стаж с 12 лет… при условии, что нанимать молодых людей в этом возрасте запрещают другие законы. Закон о пенсионной реформе был не просто антисоциальным, он являлся откровенным издевательством над населением республики. И не удивительно, что он вызвал самое настоящее бешенство. Против реформы высказалось 80 % населения. Францию охватили забастовки и демонстрации. Однако вопреки обыкновению правительство не уступило, демонстрируя, что общественное мнение ничего для него не значит. Президент Николя Саркози прекрасно понимал, что таким образом он лишал себя шансов на повторное избрание, но принес себя в жертву общим интересам политического истеблишмента. Задача состояла в том, чтобы унизить и деморализовать общество, доказать французам, что с демократией покончено и что от их мнений более ничего не зависит. Ради такой цели можно было пожертвовать карьерой одного не слишком удачливого политика…
Избиратель наказал Саркози, провалив его на выборах. Но пришедший ему на смену социалист Франсуа Олланд оставил реформу в силе. Более того, социалисты продолжили курс Саркози, начав радикальную реформу трудового законодательства. С общественным мнением никто более не считался. Протест уперся в тупик. Власть победила, доказав французам, что с демократией и республикой, в привычном для них смысле, покончено. Правые и левые объединились уже открыто. На место республиканского правления пришла олигархия.
Не удивительно, что Олланд вскоре превратился в самого непопулярного лидера Франции, побив рекорд Николя Саркози Но в условиях электорального сговора между правыми и левыми это уже не имело никакого значения. Единственной альтернативой оставался Национальный фронт Марин Ле Пен, который все остальные партии дружно старались не пропустить в парламент и в муниципалитеты, несмотря на то что избиратели отдавали ему до 40 % голосов.
Риторика Национального фронта все более напоминала привычную пропаганду компартии, от которой сами коммунисты отказались под влиянием новых веяний. Но политическое происхождение НФ не могло не вызывать опасений. Все слишком хорошо знали основателя партии Жана-Мари Ле Пена, реакционера и антисемита. Его дочь, Марин Ле Пен позиционировала себя как выразительницу интересов трудового народа, она старательно вычищала из рядов партии крайне правых, не пожалев даже собственного отца. Однако многие французы по-прежнему испытывали к ней недоверие. Ведь политики столько раз их обманывали.
Недовольство должно было выплеснуться наружу не у избирательных урн, а на улицах. Нужен был только повод. Чашу терпения переполнил проект нового Трудового кодекса, предложенный социалистами. Этот документ был еще более вызывающим и демонстративно антисоциальным, чем пенсионная реформа Саркози. Восьмичасовой день отменяется, рабочая неделя может продлеваться до 48 часов, а оплата сверхурочных сокращается до 10 %. Ни одно правое правительство не решалось на подобное.
«Антикапиталистические левые», разумеется, выступили с критикой проекта. Но при этом даже речи не шло о том, чтобы отказать соцпартии в поддержке во время очередных выборов. В то время как социалисты готовили проект Трудового кодекса, их «соседи слева» призывали голосовать на региональных выборах за эту партию во имя борьбы против угрозы Национального фронта. И уж тем более не было даже и речи о противостоянии с социалистами на президентских выборах. Наоборот, обсуждалось выдвижение единого кандидата уже в первом туре. Практическая политика левых вопреки провозглашаемым лозунгам, поддержке насквозь буржуазного руководства Социалистической партии призывала к защите существующего порядка и привилегий, в том числе и позиций традиционных партий в муниципалитетах, парламенте и массмедиа.
Это означало, что привычная модель политического поведения рухнула. Все сошлось. Дискредитация левых, социально-экономический кризис, отчуждение между обществом и политической системой. Но главное, подросло поколение, взрослевшее с чувством обиды и фрустрации, на собственном опыте осознавшее, что сложившиеся институты ему враждебны.
Радикальные студенты 1968 г., покрасовавшись на баррикадах в Латинском квартале, занялись собственными карьерами, провозгласив в качестве единственно возможной стратегии изменения общества «долгий путь через институты». К 2000-м годам этот путь привел многих из бывших революционеров на видные посты в парламенте и правительстве, в банках, массмедиа и в университетах. Но общество изменилось совершенно не так, как обещали интеллигентные бунтовщики, — оно радикально сдвинулось вправо. Демократии стало не больше, а меньше. «Новые левые» либо потерпели поражение, либо интегрировались в систему, став частью неолиберального блока. Неолиберализм, соединивший стремление к социально-экономической фрагментации в рамках свободного рынка с социально-культурной фрагментацией в рамках политики мультикультурализма, был порожден усилиями повзрослевших «новых левых» почти в той же степени, что и стараниями корпоративной верхушки. Вернее, первые, сохранив свою идеологическую автономию, вписались в повестку дня вторых.
В США привилегированная либеральная элита пряталась за многочисленными меньшинствами, проводя в жизнь собственную корпоративно-эгоистическую повестку, стравливая меньшинства между собой и одновременно противопоставляя их рабочему классу, политкорректно обзываемому «белыми мужчинами». Начиная с 2000-х годов в несколько иной конфигурации та же политика была воспроизведена во Франции, хотя и не столь агрессивно и откровенно.
Тем временем на смену радикальным студентам пришли другие бунтовщики — малообразованное (из-за порожденного неолиберальными реформами кризиса образования) поколение безработной молодежи, единственный путь для которых открывается через конфронтацию с институтами.
В 2012 г., когда взбунтовалась молодежь в пригородах Амьена, несколько парней подожгли школу. Пойманные полицейскими, они объяснили свой поступок тем, что на уроках литературы над ними садистски издевались — заставляли учить наизусть стихи Расина. Этих парней лидер Левого фронта Жан-Люк Меланшон назвал «амьенскими кретинами». Но проблема была не в их интеллектуальном уровне, а в изменившейся социальной ситуации. Поэзия и красивая речь полезны в обществе, где гражданам предоставляется шанс проявить себя, поднимаясь по карьерной лестнице. Но зачем знать стихи Расина людям, вся публичная речь которых, если очень повезет, сведется к выкрику «Свободная касса!»?
Культура насильственного протеста не была занесена во Францию извне. Она постепенно вызревала в иммигрантских пригородах больших городов, где накопившийся гнев периодически прорывался погромами и бунтами. С течением времени разница между «белой» молодежью и потомками иммигрантов стерлась. Именно арабская и африканская молодежь в конечном счете создала модель поведения для нового поколения сердитых молодых французов. Интеграция произошла. Но не через мультикультурализм и политкорректность, провозглашаемые либеральной элитой, а через озлобление и протест, объединяющие молодежь вне зависимости от цвета кожи и вероисповедания.
Всплеск молодежного насилия, ранее совершенно не типичного для Франции (по крайней мере — для ее «белого» населения), явился симптомом перемен, масштабы и значение которых лишь немногие готовы были признать. Конфликт между обществом и властью дополнился конфликтом между поколениями, когда старшие еще готовы были играть по правилам, даже зная, что власть эти правила постоянно нарушает, а молодежь уже не испытывала ни малейшего уважения к политической системе.
На протяжении многих лет почти все французы, независимо от различия в политических взглядах, религии и идеологии, верили в республиканские ценности. Но эти ценности были опошлены и дискредитированы самими же элитами. Теперь общественная борьба будет развиваться по совершенно другим правилам.
Отчуждение между государством и обществом, вполне знакомое людям, живущим на востоке Европы, стало фактом на родине Вольтера, Робеспьера и Жореса. Формальное упоминание о республиканских ценностях оставалось такой же важнейшей частью политической риторики во Франции, как ссылки на Октябрьскую революцию в Советском Союзе эпохи Леонида Брежнева. Однако последовательное осуществление этих принципов или тем более серьезное обсуждение того, какой должна быть политика, последовательно их интерпретирующая и реализующая в условиях изменившейся социально-экономической реальности, были абсолютно не интересны политическому классу. Республиканская форма политики все более откровенно наполнялась олигархическим содержанием.
Восхождение Марин Ле Пен
На фоне провала неолиберальной политики и полного банкротства левых единственной силой, набирающей популярность в французском обществе, оказался возглавляемый Марин Ле Пен Национальный фронт. Немецкий социолог Себастьян Чвала, отмечая, что Марин Ле Пен имеет «сильную поддержку среди рабочего класса», утешал своих читателей тем, что это происходит «прежде всего в регионах, в которых было слабое рабочее движение и где не был прочно усвоен кодекс левых ценностей»[101].
Увы, это утешение весьма спорное, поскольку, во-первых, смещение производства из старых индустриальных районов в новые является долгосрочной тенденцией, развивавшейся на протяжении нескольких десятилетий, в течение которых левые почти ничего не сделали, чтобы организовать, воспитать и поддержать формирующиеся новые слои рабочего класса, а во-вторых, проникновение Национального фронта в рабочую среду, начинаясь именно с групп, не имевших связи с традиционными левыми организациями, постепенно распространялось и на другие группы. Таким же точно образом в прошлом и массовая поддержка коммунистов на первых порах возникала там, где были слабы социал-демократические организации, а потому существовал определенный организационно-идеологический вакуум, после чего влияние партии распространялось на другие группы трудящихся. Чвала также обоснованно подчеркивает, что среди рабочих, поддерживающих Национальный фронт, сильны мелкобуржуазные предрассудки, но опять же, беда в том, что подобным предрассудкам и иллюзиям были не чужды и трудящиеся, традиционно поддерживавшие левых. Различие между социализацией рабочих в рамках классического левого движения и в рамках Национального фронта состоит в том, что мелкобуржуазные предрассудки в первом случае сознательно и последовательно изживались за счет развития политического образования и воспитания классовой солидарности, что, естественно, никак не входит в повестку дня НФ. Однако именно фактический отказ самих левых от соответствующей деятельности и откровенная переориентация их на обслуживание культурных запросов благополучной части среднего класса толкнула рабочие массы Франции в объятия националистов.
Левые западноевропейские исследователи признавали, что «классовое сознание рабочих падает», и находили этому целый ряд вполне убедительных структурных объяснений. Себастиан Чвала ссылается на то, что «классовую борьбу заменила конкуренция за рабочие места», в результате чего сознание трудящихся стало «мелкобуржуазным»[102]. Однако конкуренция за рабочие места существует ровно столько времени, сколько существуют капитализм и рынок труда. Изменение структуры занятости и деиндустриализация существенно трансформировали западные общества, но парадокс в том, что поворот вправо произошел радикальнее всего именно в той части населения, которая сохранила индустриальную занятость. Дело в том, что и в классический период капитализма ни рабочая солидарность, ни классовое сознание, ни «левые» ценности пролетариата не возникали сами собой, а являлись результатом постоянного взаимодействия между трудящимися массами и политическими или профсоюзными активистами, формировавшими классовое сознание через организацию постоянных и эффективных коллективных действий, направленных на защиту практических интересов трудящихся. Отсутствие такой активности со стороны левых в лучшем случае компенсировалось в начале XXI в. спорадическими кратковременными кампаниями по конкретным вопросам. Но этого было категорически недостаточно, даже для того, чтобы поддерживать классовое сознание масс в меняющихся общественных условиях.
Более того, ссылка на «традиционные левые ценности», которые рабочие почему-то должны разделять, совершенно антиисторична. Если классовое сознание не развивается и не трансформируется оно угасает. Стремление винить рабочих в утрате классового сознания лишь демонстрирует то, насколько непреодолимая пропасть отделила интеллектуалов не только от рабочих масс, но и от своего собственного прошлого.
Не давали объяснения происходящему и привычные матрицы социологов и политологов. Рабочие, которые все более массово голосовали за НФ, по большей части (хотя не всегда) характеризовали свои взгляды, как «скорее правые»[103]. Однако отсюда вовсе не следует, будто они голосуют за НФ потому, что придерживаются правых взглядов. Скорее, они приходят к выводу о том, что их взгляды являются «правыми» потому, что они голосуют за Марин Ле Пен, которую политологи определяют как политика правого толка. Иными словами, речь идет не о взглядах рабочих, а прежде всего о взглядах социологов и интеллектуалов, которые проецируют свои представления, иллюзии и предрассудки на общество в целом. Не имеем ли мы здесь дело со стандартной социологической ошибкой, когда, с одной стороны, причина и следствие меняются местами, а с другой стороны, вместо того чтобы выяснить, что на самом деле думают люди, какова структура их интересов и логика их взглядов, исследователи накладывают на общество собственную изначальную матрицу и насильственно загоняют все богатство и разнообразие реальных мнений в эту жесткую и заранее сформированную структуру?
Способность Национального фронта в 2010–2017 гг. мобилизовать мелкобуржуазные и рабочие массы, брошенные как левыми, так и правыми, предопределила превращение этой партии в выразителя массового народного бунта. Не предлагая классовой альтернативы, Марин Ле Пен, как и полагается популистскому политику, выступала за «народ», понимаемый в широком смысле как общность различных, а часто и далеко не близких друг к другу социальных слоев, объединенных тем, что они страдают от общего угнетателя. В свою очередь, рабочие, мелкая буржуазия, иммигранты, низы технической интеллигенции не столько находили общий язык между собой, сколько делали общую ставку на одного и того же лидера.
Даже явное изменение социальной базы Национального фронта не заставило французских интеллектуалов серьезно задуматься о происходящем. Показательно, что в 2010-е годы содержательная дискуссия о причинах и возможных последствиях успеха Марин Ле Пен велась где угодно, только не во Франции, где интеллектуалы продолжали повторять заученные мантры об угрозе расизма и наступлении крайне правых, не замечая, что именно Национальный фронт превращается в организацию, опирающуюся на голоса избирателей-иммигрантов, одновременно перехватывая повестку дня левых. Даже нарастающее и все более массовое голосование за НФ в арабских кварталах не повлияло на ход дискуссии. Данный факт был просто проигнорирован французскими политологами, хотя освещался в международной прессе.
Левые упорно не желали ничего видеть, не хотели считаться с реальностью, признание которой автоматически поставило бы вопрос о том, что именно они несут значительную долю ответственности за происходящее. Между тем, по мере того как беднел и утрачивал свои позиции средний класс, влияние Национального фронта начало распространяться и на те социальные группы, которые после отказа левых от опоры на рабочих рассматривались ими как основная аудитория. Британская «The Guardian» с тревогой писала, что НФ «расширил свою социальную базу за счет работников общественного сектора, включая полицейских, врачей и учителей»[104]. Лондонская «The Telegraph», наблюдая за событиями на другой стороне пролива, констатировала: «растущее число французских избирателей уже не воспринимают Национальный фронт лишь как “партию протеста”, а приходят к выводу, что эта партия могла бы успешно управлять ими, по крайней мере на местном уровне»[105].
Фактически единственной надежной опорой левых оказывалась наиболее буржуазная и интегрированная в неолиберальную систему часть интеллигенции. Во все менее однородном французском обществе именно мулътикультуралистское и толерантное леволиберальное сообщество оказалось парадоксальным образом выразителем интересов привилегированного белого меньшинства, в равной степени враждебного как беднеющему белому большинству, так и иммигрантам.
Сотрудничество социалистов и левых с правыми имело, помимо тщательно скрываемой общности классовых позиций, еще одну цель, которую можно было объявить публично — все партии вместе старались блокировать рост Национального фронта. И чем более широкой была народная поддержка Марин Ле Пен, тем более активным и открытым становилось взаимодействие партий политического истеблишмента.
Эта тенденция в полном масштабе проявилась во время региональных выборов 2015 г. Благодаря объединению левых и правых против Марин Ле Пен кампания, начавшаяся с сенсационного триумфа Национального фронта, завершилась вполне традиционно: все руководящие посты поделили между собой правоцентристы и социалисты. Если во время первого тура выборов Национальный фронт лидировал в шести регионах из тринадцати, то во втором туре не смог набрать большинства ни в одном. Социалисты без колебаний сняли своих кандидатов в пользу правых. Со своей стороны, правоцентристы подобной щедрости не проявили и поддерживать своих соперников-социалистов в регионах, где те лидировали, не стали. Тем не менее кампания, которую вели общими силами все партии, политики и пресса против одного-единственного оппонента, дала свои плоды. Набранных Национальным фронтом голосов оказалось недостаточно ни в одном из регионов, чтобы закрепить победу, достигнутую в первом туре.
Формально основным победителем оказался правый центр — республиканцы Николя Саркози. Ценой, которую заплатили левые и социалисты за то, чтобы не пропустить НФ к руководству регионами, была утрата позиций даже в департаментах, считавшихся их традиционной опорой. Если на предыдущих региональных выборах социалисты выиграли во всех регионах кроме Эльзаса, то теперь они сохранили за собой лишь пять из них. Соответственно восемь регионов перешло к правым. Самое тяжелое поражение понесли силы слева от социалистов. Если соцпартия Франсуа Олланда лишь подтвердила, что является, по сути, еще одной либеральной партией, то организации, которые резко критиковали Олланда перед выборами, а потом сняли своих кандидатов в его пользу, продемонстрировали, что нет никаких оснований серьезно относиться к их заявлениям. По сути, они выставили себя лояльными вассалами социалистов, лишившись собственной политической ниши.
Неудивительно, что кадры НФ регулярно пополнялись за счет выходцев из коммунистической и социалистической партий, разочаровавшихся в своих лидерах, а программные положения Марин Ле Пен оказались во многом списаны с документов компартии. Требования, про которые сами коммунисты давно забыли, становятся характерной частью политического багажа националистов, а политические бастионы Марин Ле Пен — это, по большей части, традиционные бастионы левых.
Однако поражение, которое Национальный фронт понес во втором туре региональных выборов, обернулось его решающим моральным преимуществом в дальнейшей политической борьбе. Фактически организация Марин Ле Пен в 2016 г. стала по уровню народной поддержки крупнейшей политической силой в стране. А тот факт, что партия, набравшая больше голосов французов, чем любая другая, была не допущена не только к власти на региональном уровне, но и вообще оттеснена от участия в политических институтах» свидетельствовал о глубочайшем кризисе французской демократии.
Единодушие, с которым левые и правые партии общими усилиями блокировали Национальный фронт, лишь прибавляло ему веса. Оттесняя НФ от власти, системные политики создавали ему ореол единственной некоррумпированной партии. Независимо от того, каковы моральные качества сторонников Марин Ле Пен, у них просто нет шанса коррумпироваться, поскольку все места у кормушки плотно заняты социалистами и республиканцами.
Чем более левый и правый истеблишмент объединялись, тем более общество воспринимало Марин Ле Пен в качестве единственного политика, противостоящего существующей системе. Это противостояние отнюдь не основывалось на классовой солидарности и никоим образом не предполагало социалистическую альтернативу. Но в условиях идейной и политической капитуляции левых оно оказывалось единственным вызовом, брошенным формирующемуся олигархическому режиму.
Кризис системных партий
Объединение всех партий против Марин Ле Пен политический истеблишмент Франции мотивировал тем, что необходимо «защитить демократию» от угрозы со стороны «крайне правых сил». Но проблема в том, что реальные удары по демократии наносили именно силы, правящие в стране Именно социалисты ввели в 2015 г. чрезвычайное положение, ссылаясь на террористические акты в Париже, которые подчиненные правительству спецслужбы не смогли, да, похоже, даже и не пытались предотвратить. Именно социалисты (при полном одобрении правоцентристов) требовали ограничить гражданские свободы и соответствующим образом изменить конституцию, в то время как противостоящий им Национальный фронт призывал уважать республиканские ценности и традиции Франции.
Стратегия системных партий и их интеллектуальной обслуги состояла в том, чтобы постоянно повторять одни и те же слова про угрозу со стороны крайне правых, одновременно проводя курс на поэтапный демонтаж республиканских порядков.
При этом пресса систематически игнорировала собственные высказывания Марин Ле Пен и ее команды, зачастую приписывая им взгляды, прямо противоположные их действительной точке зрения. Подобное положение дел становилось возможным благодаря тому, что Национальный фронт практически был лишен доступа к «серьезной» прессе и телевидению. Однако в эпоху Интернета такая информационная блокада в конечном счете оказывалась контрпродуктивной, поскольку сведения о реальном положении дел все равно просачивались в общество, формируя стихийное народное мнение, противостоящее информационным и пропагандистским потокам, льющимся на головы французов сверху.
Так, общим местом либеральной пропаганды является обвинение НФ в расизме, в то время как именно эта организация массово привлекала на свою сторону иммигрантов из арабских стран, чего не удалось сделать ни одной из системных партий Именно арабские кварталы Марселя дали перевес партии Ле Пен в первом туре, именно за счет этих «новых французов» обеспечивается стремительный прирост электората Национального фронта в других регионах. Политика системных партий начинала играть против них самих. На фоне неизменных провалов по всем направлениям социалисты выглядели все более жалко, а правоцентристы не могли предложить ничего, кроме продолжения той же обанкротившейся политики. Представлявшие себя левыми критиками неолиберализма политики лепетали про необходимость сокращения рабочего времени, не задумываясь о том, как создать и сохранить во Франции рабочие места.
Поскольку общий дискурс относительно «националистической угрозы» заменял обсуждение практических вопросов — о безработице, иммиграции, жилищной политике, отношениях Франции с Евросоюзом и т. д., то НФ оказывался не только партией, противостоящей всем, но и единственной партией, обсуждающей то, что реально волнует французов. Социалисты и республиканцы говорили про Марин Ле Пен, тогда как Марин Ле Пен говорила о проблемах повседневности, об экономике, социальном кризисе.
Собственно, в этом нарастающем разрыве между тем, что говорят про НФ, и тем, что на самом деле говорит НФ, и состоит одна из основных причин его успехов.
Классический пример — дискуссия об иммиграции. Системные политики сами себя убедили, будто именно антииммигрантская пропаганда является основой успеха НФ. Соответственно, одни пытались ей противостоять, а другие надеялись ее повторить и присвоить. В то время как левые призывали во имя гуманности впускать в страну неограниченное число переселенцев, предоставляя им льготы, которых нет ни у «коренных» французов, ни у «новых французов» арабского или африканского происхождения, республиканцы надеялись отвоевать электорат Ле Пен жесткими заявлениями об ограничении иммиграции. Но дело в том, что как раз НФ оказывался в этой ситуации единственной партией, предлагающей практические решения, не сводимые к запретам или абстрактным призывам к состраданию. Во-первых, в заявлениях Ле Пен речь шла не о том, чтобы вообще пресекать иммиграцию, а предлагалось регулировать миграционные потоки в соответствии с возможностями и потребностями страны, а во-вторых, сторонники НФ подчеркивали, что именно Запад несет ответственность за хаос, порождающий массовые потоки беженцев. Легко догадаться, что если политика европейских стран не изменится, а хаос, порождаемый их действиями, будет нарастать, таким же образом будет расти и поток иммигрантов. Для того чтобы изменить эту ситуацию, надо не открывать границы, а менять политику, вкладывать средства в развитие стран Юга, создавать там рабочие места, прекращать военные интервенции и агрессивные войны. По сути, именно такую позицию в прошлом занимали левые, но времена изменились
Реальные последствия миграционной политики Евросоюза, в отличие от привилегированных белых интеллектуалов, чувствовали на себе именно жители арабских кварталов, где с каждым днем становилось все теснее и оказывалось все труднее найти работу или жилье. Они голосовали за Национальный фронт, не обращая внимания на рассуждения прессы про то, что это «антииммигрантская» партия.
Общие усилия системных партий позволили более или менее успешно изолировать Национальный фронт Марин Ле Пен идеологически, загнав в своеобразное гетто, создав ситуацию, когда левые во Франции и в других странах не решались сотрудничать с этой партией, даже если имели схожие лозунги. Однако как и в случае с информационной блокадой, границы начинали размываться на низовом уровне.
В условиях противостояния с общим фронтом политического истеблишмента стратегия Ле Пен состояла в том, чтобы привлечь на свою сторону разочарованных избирателей и членов социалистической и коммунистической партий, одновременно пытаясь избавить Национальный фронт от репутации крайне правой партии, представив его скорее в качестве новой популистской силы, претендующей на своего рода «право-левый синтез». Ради этого она систематически вычищала из рядов партии «старых правых», включая собственного отца и его ближайших сторонников, замещая их выходцами из левых организаций.
С точки зрения академической теории задача кажется неразрешимой, но в политической практике, например, Латинской Америки подобные популистские движения неоднократно добивались успеха.
Реальный выбор, который предстал перед французским избирателем в 2017 г., был уже не между социалистической и либеральной идеологией, даже не между разными вариантами политического курса, а между мелкобуржуазной демократией, представленной сторонниками Марин Ле Пен, и статус-кво неолиберального олигархического режима, важнейшей опорой которого стали левые.
Реванш истеблишмента
В результате выборов 2017 г. Франция получила президента Эммануэля Макрона. Слово «выбрала» здесь не совсем подходит в условиях, когда значительная часть французов сознательно отказалась голосовать, а другие голосовали не только без энтузиазма, но и безо всякой симпатии к кандидату. Социалистическая партия потерпела на выборах катастрофу, ее кандидат Бенуа Амон оказался аутсайдером. Лидером левых выступил Жан-Люк Меланшон, чья предвыборная программа подозрительно напоминала требования Национального фронта. Именно стремление не допустить успеха кандидатов-популистов заставило все силы истеблишмента объединиться вокруг Эммануэля Макрона, который оттеснил кандидатов и от традиционных правых, и от умеренных левых.
Однако победа Макрона не только не означала конца социально-политического кризиса в Европейском союзе, она знаменовала лишь начало новой еще более драматичной фазы этого кризиса. Произошло необратимое: правящие крути однозначно сделали выбор в пользу продолжения существующего курса любой ценой. Никаких уступок общественным настроениям сделано не будет, компромиссов не будет. А будут предлагаться лишь новые и новые тактические решения, чтобы все оставить по-старому. Это гарантировало неизбежность еще более острой борьбы и более жестких конфликтов, которые уже невозможно будет разрешить в рамках привычных институтов.
В 2016 г. неолиберальная система столкнулась с вызовом массового бунта избирателей, который принял форму популистских движений — как правых, так и левых. Хотя выражающие эти протестные настроения правые и левые политики были не готовы объединяться или даже тактически взаимодействовать между собой, их сторонники на низовом уровне рассуждали иначе. Протестные настроения масс не оформлены в виде идеологических блоков, а потому оказываются в итоге мобилизованы тем течением, которое на данный момент тактически сильнее и будет иметь большие шансы на успех.
В свою очередь, элиты Европы и США, в отличие от левых, извлекли уроки из этих событий. Они осознали, что возникла качественно новая политическая ситуация, требующая радикального изменения подходов.
Успех Макрона был достигнут на фоне очевидного паралича администрации Дональда Трампа в США, когда ожидаемые радикальные перемены тонули в болоте парламентского саботажа, организованного совместными усилиями демократов и республиканцев. Республиканское большинство продолжило проводить через законодательную власть меры жесткой экономии, сваливая ответственность на администрацию, не решающуюся на открытый разрыв с собственной партией. Поскольку Трамп не имел собственной стратегии, ему навязали целую серию компромиссов, итогом которых оказался практический паралич власти. Московский либеральный политолог Андрей Колесников с удовлетворением констатировал: «Сдержки и противовесы смогли превратить Трампа в “нормального” американского президента с экстравагантностью градусом не выше никсоновского. А в Европе популистская волна столкнулась с антипопулистской»[106].
Во Франции был поставлен важнейший политический эксперимент. Сталкиваясь с мощным наступлением антилиберального популизма, выразившегося в успехах Национального фронта Марин Ле Пен и во внезапном росте популярности Жан-Люка Меланшона, правящие круги решились пожертвовать своими традиционными политическими организациями — социалистами и республиканцами.
В ходе выборов 2017 г. Франция получила нечто доселе почти невиданное: либеральный популизм. Макрон — это своего рода монстр Франкенштейна, политический проект, искусственно сконструированный для массмедиа, с программой, эклектично нарезанной из лозунгов и призывов разных партий, имеющий единственную цель и единственную функцию — любой ценой выиграть выборы. Если понимать популизм примитивно как готовность безответственно обещать что угодно кому угодно, то Макрон это и есть самое чистое воплощение популизма, почти «идеальный тип» по Максу Веберу.
Менее чем за год эта фигура была раскручена буквально на пустом месте за счет огромных финансовых вливаний и беспрецедентно масштабной медийной кампании. То, что ранее Макрон не был в числе наиболее известных и популярных политических фигур страны, сыграло в его судьбе положительную роль — он не был дискредитирован в качестве части старой политической системы, бунт против которой возглавила Марин Ле Пен.
Судя по результатам голосования, эксперимент удался. Проблема лишь в том, что с окончанием выборов ни объективно идущие экономические процессы, ни общественная борьба не прекращаются. Хотя цель Макрона и стоящих за ним финансовых кругов состояла в том, чтобы не допустить никаких перемен, сохранять статус-кво не было объективной возможности. В условиях неразрешенных противоречий и продолжающегося системного кризиса политику жесткой экономии нужно было не только продолжать, но и углублять. Антисоциальные меры, начатые правительством Франсуа Олланда, требовалось заменить еще более радикальной политикой в том же направлении.
Правительство Макрона, не опирающееся ни на влиятельные и массовые партии, ни на общественные силы и движения, оказалось висящим в воздухе. Успех на парламентских выборах, последовавших за президентскими в июне 2017 г., был достигнут сторонниками Макрона на фоне массовой неявки и очевидной деморализации электората. Явка избирателей был самой низкой в истории Пятой республики.
Наскоро сколоченная партия нового президента «Республика на марше» («La Rpublique en marche!»)[107], получившая абсолютное большинство в парламенте, по своей структуре и принципам работы удивительно напоминала «Единую Россию». Подобно российской партии власти, она не имела ни четкой идеологии, ни ясной программы, предствляя собой объединение функционеров и карьеристов, подобранных по формальному признаку и получавших депутатские мандаты в обмен на обязательство лояльности к президенту. Никакой внутренней дискуссии или собственной политической жизни в такой организации быть не может — даже не потому, что различия мнений подавляются партийным аппаратом, как в сталинистских организациях, а потому, что никаких мнений у ее членов изначально не должно быть. Это не политическая структура, проводящая собственную коллективно формируемую линию, а технический аппарат правительства, обеспечивающий ему гарантированное большинство по любым вопросам в парламенте.
Поддержка фиансового капитала и массмедиа может быть решающим фактором для одноразовой электоральной победы, но этого недостаточно, чтобы проводить свой курс. Новая администрация оказалась вынуждена, с одной стороны, опираться на остатки старых политических сил, уже и без того дискредитированных, а с другой стороны, прибегать ко все более авторитарным методам, проводя постепенный демонтаж республиканских и демократических институтов.
В условиях, когда левые разобщены, деморализованы и дезорганизованы, защищать эти институты оказывается некому, кроме Марин Ле Пен.
Левые политики за исключением Меланшона дискредитировали себя поддержкой Макрона. И не только во втором туре — в течение всего электорального цикла 2017 г. они фактически не скрывали, что их единственной целью является защита существующего порядка от угрозы со стороны Национального фронта Смехотворно выглядели заявления лидеров Коммунистической и Социалистической партий, призывавших всеми силами поддерживать на выборах Макрона, чтобы потом начать с ним решительную борьбу. Реакцией рабочего класса Франции на такое поведение «своих» партий оказался массовый и солидарный переход под знамена Национального фронта. Дальнейший ход событий будет лишь усиливать поляризацию, сводя на нет влияние либеральных левых, обрекая их на маргинализацию. Политическое будущее просматривается лишь у Жан-Люка Меланшона, сумевшего избежать этой ловушки, но остается большим вопросом, насколько он сможет развить успех, достигнутый в первом туре президентских выборов.
В результате именно Марин Ле Пен и ее сторонники оказались во Франции основной оппозиционной силой, единственной убедительной альтернативой и знаменем сопротивления. Несмотря на то что им не удалось прорваться в Елисейский дворец, успех, достигнутый в ходе избирательной кампании 2017 г., впечатляет. Фактически Марин Ле Пен удалось преодолеть представление о своей кандидатуре и своей партии как маргинально-националистической силе, находящейся за пределами серьезной политики и не имеющей шансов в борьбе за власть. Она взяла историческую высоту, получив 11 млн голосов и, как вынуждены были признавать политологи, оказалась «полюсом притяжения оппозиции и всех, кто будет недоволен Макроном»[108]. Масштабы поддержки, которую она получила на президентских выборах, таковы, что даже объединенными силами всех остальных партий невозможно будет удерживать Национальный фронт вне публичной дискуссии, игнорируя то, что сторонники Ле Пен в самом деле говорят, приписывая им то, что они никогда не говорили (а именно на этом была построена большая часть пропаганды против них).
Перспективы левых в сложившихся обстоятельствах зависят от того, смогут ли они не только консолидировать свои позиции, достигнутые в ходе кампании Меланшона, но наладить диалог с избирателями Марин Ле Пен. Логика сопротивления антисоциальной политике Макрона диктует необходимость сотрудничества, что на данный момент является в равной степени очевидным для рядовых левых избирателей и немыслимым для левых интеллектуалов. Фактически либеральные интеллектуалы, контролирующие вместе с партийными бюрократами левые политические структуры, оказались самыми решительными и самыми верными защитниками существующего порядка, не просто представляющими интересы буржуазии, но и отстаивающими курс, который проводит самая реакционная и самая враждебная социальному прогрессу часть правящего класса. Социальная безответственность финансистов и высокомерное презрение интеллектуалов к массовой публике великолепно дополняют друг друга.
События весны 2017 г., когда Марин Ле Пен проиграла президентские выборы во Франции, а Дональд Трамп фактически оказался блокирован в Белом доме, утратив политическую инициативу, можно рассматривать как победу истеблишмента над популизмом в ключевых западных странах. Эта победа была достигнута через адаптацию политики правящих кругов к новым вызовам. Однако говорить о конце популизма в Европе или США не приходится. Как отмечал политолог Федор Лукьянов, Макрон — «деятель популистского толка, просто он не анти-, а провластный популист. Таков ответ истеблишмента на возникшую угрозу, и это совершенно рационально»[109]. Между тем ценой политической победы оказывается углубление экономического и социального кризиса. Популистская альтернатива, предъявленная в 2016–2017 гг. правыми, такими как Дональд Трамп и Марин Ле Пен, или левоцентристами, подобными Берни Сандерсу, отнюдь не была радикальной. Блокируя ее, истеблишмент закрывал пути именно для реформистских альтернатив, создавая объективную потребность в более радикальных решениях.
Преодолеть влияние политкорректных интеллектуалов и их дискурса — важнейшая задача, от решения которой зависит выживание левых как политической силы. Если эта задача не будет решена, то роль защитников республиканских ценностей, социальных прав и демократических традиций Франции окончательно отойдет к Национальному фронту, а вопрос о возрождении европейского левого движения будет решаться в других странах и при совершенно других политических обстоятельствах.
VI. НЕРАЗУМНАЯ РАЦИОНАЛЬНОСТЬ
На фоне охвативших мир и Европу перемен Россия, управляемая нефтяной олигархией, оставалась к 2017 г. одним из последних бастионов политической стабильности и экономического либерализма. Позиции правящего класса здесь, как и везде, быстро слабели под влиянием новой реальности мирового рынка, но это не вело к политическим переменам. Стабильность обеспечивалась ценой все более жесткого авторитаризма, явно выходившего за рамки режима управляемой демократии, провозглашенного в начале 2000-х годов, а экономические неурядицы переживались населением и бизнесом как своего рода стихийное бедствие, не имеющее связи с проводимым правительством курсом.
Западные политики и отечественная либеральная интеллигенция, похоже, сами искренне поверили в собственный миф о всеобщем органическом рабстве в России. Со свойственным ему литературным блеском мысль эту выразил Виктор Шендерович. В России, по его мнению, есть некоторое количество людей, «понимающих цену человеческому достоинству, посильно преодолевающих тоску и страх», а все остальные «протоплазма», «окружающая среда»[110]. Пост Шендеровича в Facebook стремительно разошелся по Сети. Шутка сказать, 1600 перепостов, почти 6 тыс. «лайков», сразу понятно, что не все у нас «протоплазма», есть и достойная публика.
Однако дело, конечно, не в Шендеровиче. Мало ли что может сгоряча написать тот или иной публицист! И даже не в том, что его мнение разделяет изрядная часть либеральной интеллигенции (и судя по комментариям в Сети, считает его позицию недостаточно радикальной). Проблема не в публицистике, а в политике, в механизме принятия решений. Потому что представление о массе народа как о пассивной «вате» оказалось основой всей стратегии российского либерализма, как оппозиционного, так и правительственного.
Стабильность и протесты
На самом деле кризис, начавшийся в 2008 г., изменил российское общество ничуть не меньше, чем Западную Европу и Соединенные Штаты. На протяжении всего этого периода страна колебалась между всплесками массового протеста и периодами стабилизации, что по-своему отражало динамику ее социального и экономического развития. Однако эти циклы отражали не только меняющееся под воздействием объективных факторов настроение масс, но и постепенно набирающий силу кризис верхов, который то обострялся, то затихал под воздействием Великого кризиса.
После обвала фондовых индексов на Западе в 2007–2008 гг., когда нефть, ранее стремительно дорожавшая под влиянием биржевых спекуляций, так же стремительно подешевела, Россия пережила резкий экономический спад, опережавший среднемировые темпы. Спасительные меры Федеральной резервной системы США, накачивавшей рынок долларами, привели к новой волне биржевых спекуляций, восстановивших в 2012–2014 гг. нефтяной рынок, который затем вновь серьезно просел в 2015–2017 гг. Легко заметить, что динамика массовых политических протестов воспроизводит динамику рынка с некоторым отставанием. Однако было бы наивно рассматривать политические события просто как механическое продолжение экономического процесса. Ключевым фактором перемен здесь оказывались растущие разногласия в правящих кругах, то обострявшиеся, то успокаивавшиеся по ходу развития ситуации, рост внешнеполитической напряженности и крушение потребительских ожиданий, порожденных впечатляющим ростом уровня жизни населения в начале XXI в.
Политическая модель, отстроенная в России за годы правления Владимира Путина, представляла собой систему многосторонних компромиссов, включавших как основные группировки олигархии, так и наиболее значительные группы в обществе. В условиях стабильного роста нефтяных доходов поддерживать такую систему в равновесии не составляло большого труда, даже если отдельные срывы время от времени происходили, как это случалось, например, в январе 2005 г., когда попытка монетизировать (а на самом деле отменить) льготы для пенсионеров и ряда других категорий граждан обернулась массовыми протестами, после чего правительство быстро пошло на уступки.
В 2009 г. первый удар Великого кризиса оказался для российской экономики крайне болезненным, но она перенесла его сравнительно легко из-за значительных резервов, накопленных не только компаниями, но и домохозяйствами. Политика Федеральной резервной системы США, пытавшейся гасить кризис, выбрасывая на финансовый рынок триллионы долларов, вызвала новое спекулятивное повышение цен на нефть, что сразу же стабилизировало российскую экономику. Даже тот факт, что в стране продолжалась фактическая ликвидация целых отраслей промышленности, не менял ситуации кардинально.
Левый публицист Александр Фролов иронически замечал по этому поводу, что «производство может деградировать, а экономика в то же самое время процветать. Когда лиса забирается в курятник, то у кур, естественно, разражается кризис, чего нельзя сказать о лисе. Так и в сегодняшней России. Упадок производства есть, а экономического кризиса в смысле кризиса капиталистической экономики нет. Наоборот, капитализм развивается весьма энергично. Отсюда и фиксируемое всеми опросами общественного мнения парадоксальное сочетание двух одновременных ощущений: и стабильности, и катастрофы. И прочности существующего строя, и его зыбкости»[111].
На самом деле, однако, подобное «развитие» и «процветание» не просто имеет довольно ограниченный и быстро исчерпывающийся ресурс, но и подрывает собственную основу. Пользуясь образами самого Фролова, когда большая часть кур будет сожрана, кризис наступит уже и у лисы. Именно это и произошло в 2010–2012 гг. А закономерным следствием экономического кризиса стала вспышка кризиса политического, наступившая с некоторым отставанием.
Хотя поводом для протестов 2011 г. оказалась фальсификация выборов в Государственную думу, нетрудно догадаться, что причины недовольства лежали в совершенно иной плоскости. Показательно, что ни одна из официальных оппозиционных партий, у которых в ходе выборов были украдены голоса, активности в протестных акциях не проявляла. Более того, после начала протестов официальная оппозиция солидаризировалась с властью, тем самым продемонстрировав, что является частью того же самого политического порядка, против которого выступили люди на улицах.
Тем не менее протесты, первоначально активно поддержанные в провинции, очень быстро утратили свою силу повсюду за пределами Москвы (даже в Петербурге движение быстро пошло на убыль). Причиной подобного поворота событий было то, что выразителями политической программы недовольных оказались столичные либералы, быстро приватизировавшие трибуны митингов. Либералы имели финансовые ресурсы и определенную легитимность в глазах власти, которая была готова вести переговоры именно с ними. Но не менее разрушительную роль в этом процессе сыграла позиция части левых, которые во имя единства движения пошли за либералами, безропотно признав их гегемонию — и тем самым способствуя краху того самого движения, ради успеха которого они готовы были отказаться от собственных идей и принципов.
Авангардизм некоторой части левых стоит элитаризма либеральной интеллигенции.
Что бы ни говорили многие идеологи о массах и классах, именно на презумпции пассивности народа строится их концепция политических преобразований — достаточно сменить власть в столице, а остальные смирятся и выполнят то, что просвещенные господа (или товарищи) им прикажут. В столице, однако, совершаются лишь перевороты. В ходе революции политические перевороты действительно нередко случаются. Но в том-то и отличие революции от переворота, что в политическую борьбу вовлекаются миллионы и миллионы людей по всей стране, и именно они решают, какова будет судьба политиков, пытающихся захватить или удержать власть в столице.
В 2011–2012 гг., когда массовые протесты потрясли Москву и отчасти Петербург, власть выстояла и даже не пошла на серьезные уступки потому, что в общественном сознании твердо зафиксировалось понимание: оппозиция во много раз хуже власти Владимира Путина. Существующий режим все же основывается на компромиссе, в том числе и социальном, а оппозиция хочет этот компромисс расшатать и разрушить.
Насколько можно ожидать соблюдения негласных правил социального компромисса со стороны либералов в случае их прихода к власти, было и в самом деле не очевидно. И вполне понятно, что часть левых, активно шедшая за либералами под знаменем общедемократической солидарности, не только игнорировала подобные опасения своей социальной базы, но и утрачивала тем самым собственное влияние. Не имея возможности опереться на сколько-нибудь значимые слои общества, эти левые переставали быть интересны не только массам, но и своим либеральным союзникам.
В обществе вполне обоснованно крепло убеждение, что либералы требуют делать жестко, последовательно и бескомпромиссно все то, что власть делает непоследовательно и осторожно. Имея перед собой выбор между центристской шизофренией администрации Владимира Путина и неолиберальной паранойей оппозиции, большинство граждан вполне рационально выбирало первое, воспринимая власть как меньшее зло.
Данный выбор, однако, при всей своей безусловной рациональности, являлся неразумным. Меньшее зло отличается от большего зла тем, что оно поступает к нам относительно малыми дозами, так сказать, порционно. Но совокупное количество зла в долгосрочной перспективе будет то же самое. С той лишь разницей, что большое зло провоцирует сопротивление, а малое зло способствует привыканию. Иными словами, с точки зрения конечного итога меньшее зло может оказаться даже опаснее.
Рациональный выбор масс объективно являлся неразумным потому, что в конечном счете именно при существовавшем в России «центристском» режиме — благодаря пассивности масс — все же проводилась в жизнь в конечном счете именно та неолиберальная политика, от которой, по мнению большинства, власть должна защитить население. А главное, сохранялась и воспроизводилась та самая структура экономики и общества, которая соответствует неолиберальной стратегии. Постепенное осознание этого противоречия медленно, но явственно меняет сознание масс по мере того, как власть, справившись с вызовом оппозиции в 2012 г., начала более активно проводить те самые жесткие меры, от которых обещала защищать население. Однако процесс нарастания взаимного разочарования между населением и властью прервался на некоторое время из-за событий на Украине.
Украинское потрясение
Миросистемный анализ, который воспринимается интеллектуалами как повод для увлекательного поиска исторических аналогий в далеком прошлом, на самом деле является методом, необходимым для понимания текущих задач классовой борьбы в глобализированном мире. События, развернувшиеся на Украине и в России после 2014 г., были отнюдь не изолированным сюжетом, разворачивавшимся по собственной логике. Напротив, они являлись частью мировых процессов, воспроизводя ту же динамику, которую можно было наблюдать в других регионах мира.
Вторая волна кризиса докатилась до России лишь в 2014–2015 гг., но к тому времени в Европе произошли события, радикально изменившие геополитическую конъюнктуру.
Падение спроса на сырье и энергию, вызванное общемировой экономической стагнацией, ударило по российским компаниям, но еще более катастрофическими оказались последствия кризиса для соседней Украины, где экономический упадок предопределил и развал государственных институтов.
Парадокс украинской политической модели состоял в том, что несмотря на попытку имитировать тот же подход, что и в России, правящий класс там не располагал достаточными ресурсами. Это приводило к постоянным публичным конфликтам между олигархами. То, чего удалось избежать в Москве, раз за разом повторялось в Киеве. Положение дел усугублялось политикой Европейского союза, который видел в Украине главным образом рынок сбыта для своих товаров и источник дешевых ресурсов, прежде всего — трудовых. Наступление Евросоюза на Южную и на Восточную Европу стало гораздо более агрессивным в условиях кризиса неолиберальной модели. Совпадение политического кризиса на Украине с экономическим коллапсом Греции далеко не случайно. По сути, речь шла о разных частях одного и того же процесса.
Выдающийся американский марксист Дэвид Харви определил динамику неолиберализма как «spacial fix» (управление пространством)[112]. Противоречия системы, неразрешимые в каждой конкретной точке экономического пространства, временно преодолеваются за счет постоянного расширения самого этого пространства, за счет вовлечения в него новых ресурсов, новых рынков, а главное — новых масс наемных работников, каждый раз все более дешевых. Таким образом, неолиберальный капитализм, фактически блокировавший механизмы повышения эффективности за счет развития общественного сектора, инвестиций в науку и образование, внедрения трудосберегающих технологий и за счет перераспределения ресурсов в пользу низов общества (что характеризовало модель кейнсианской «смешанной экономики»), постоянно вынужден был открывать для себя новые границы.
Экспансия капитала на определенном этапе создает на периферии системы новые зоны экономического развития, где начинается бурный рост производств, ориентированных не на местный, а сразу на мировой рынок. Результаты такого роста вполне обоснованно могут быть предъявлены как истории успеха неолиберальной экономики. Однако подобная экспансия, не будучи связанной с расширением внутреннего рынка, быстро исчерпывает свои возможности. Хотя рост экспорта приводит к притоку средств в страну, что косвенно отражается и на внутреннем рынке, такое развитие создает лишь новое противоречие: если движимый экспортом рост экономики ведет к повышению заработной платы, то расширение внутреннего спроса сопровождается снижением конкурентоспособности дорожающего экспорта. Если же заработную плату и доходы населения удается удерживать на нищенском уровне, то через какое-то время сам рост прекращается — рынки исчерпываются. Ведь в конечном счете мировой рынок все-таки опирается на совокупность национальных рынков и существовать без них не может.
Процесс либерализации рынков и приватизации в принципе не может иметь никаких пределов, его результаты на каждом данном этапе неминуемо оказываются «недостаточными». Зафиксировать и стабилизировать их невозможно точно так же, как невозможно удержать в равновесии остановленный велосипед. Противоречия тут же начинают разрывать систему. В результате за каждой волной территориальной экспансии следует новая, которая в значительной мере смывает результаты предыдущей — так Южная Европа, ставшая зоной экспансии в начале 1980-х годов, позднее испытала трудности из-за перемещения производства в Восточную Европу, Латинскую Америку и Северную Африку. «Освоение» международным капиталом стран Восточной Европы стало важным фактором в преодолении экономического спада 1990–1991 гг., причем речь шла не только о формировании новых рынков, но и о прямом разграблении ресурсов (начиная от примитивного вывода денег, заканчивая использованием технологического и научного потенциала этих стран, который почти даром доставался победителям в холодной войне). Позднее подъем индустрии в странах Азии нанес удар по новым экспортным отраслям, начавшим развиваться в Латинской Америке и Северной Африке. А спустя полтора десятка лет рывок Китая, в свою очередь, ослабил экономический рост и привел к кризису в Восточной Азии. Учитывая не только дешевизну рабочей силы, но и беспрецедентные масштабы китайской экономики, можно с уверенностью утверждать, что Китай оказался для неолиберализма своего рода «последней границей», преодолеть которую уже невозможно без качественных изменений в самой системе. Однако именно таких изменений и стремятся любой ценой избежать правящие круги Запада и их союзники в остальной части мира.
Единственный выход для них состоит в том, чтобы силовым образом «взломать» уже существующие рынки и насильственно реконструировать их для резкого снижения стоимости рабочей силы и извлечения ресурсов, которые по тем или иным причинам оставались недоступными. Это похоже на возвращение горняков в заброшенную шахту, основные ресурсы из которой давно уже извлечены. Уровень эксплуатации при этом не только повышается до предельного, но и выходит за пределы, минимально необходимые для воспроизводства рабочей силы, общества и природной среды.
Капитал насильственно разрушает то самое разделение труда, которое им же было создано, уничтожает сложившиеся рынки, чтобы на их месте создать новые, более дешевые, переводит страны со средним уровнем достатка населения обратно в разряд бедных, возвращает государства полупериферии назад на периферию. Собственно, именно в этом состоит задача политики жесткой экономии, проводившейся в Испании, Португалии и Греции с катастрофическими для этих стран последствиями. Новая волна наступления капитала фактически повторяет географию предыдущих, начинаясь оттуда же, откуда стартовал весь цикл территориальной экспансии, с той лишь разницей, что на сей раз капиталу необходимо уничтожить или свести к минимуму собственные предшествующие достижения. Если ранее можно было, в соответствии с теорией Й.А. Шумпетера, говорить о диалектическом процессе «творческого разрушения», когда позитивные и негативные стороны экспансии были тесно переплетены друг с другом, то на сей раз речь идет именно о разрушении как таковом, о чистом регрессе, после которого пострадавшим регионам не остается ничего иного, кроме как начинать с «чистого листа», не поднимаясь на новый уровень развития, а лишь постепенно восстанавливая то, что было уничтожено.
Именно такой процесс развернулся в 2012 г. одновременно в странах Южной Европы и на Украине (отчасти также в Молдавии). Принципиальная разница, однако, состояла в том, что в Греции, Италии и Испании, находившихся в рамках политической и правовой системы самого же Евросоюза, государственные институты были более или менее защищены и сохраняли стабильность, тогда как на Украине с ее крайне слабой и молодой государственностью кризис почти сразу же принял форму политической катастрофы, развивавшейся скорее по «африканскому», чем по «европейскому» сценарию. Попытка навязать фактически обанкротившемуся Киеву соглашение об ассоциации с Евросоюзом, аналогичное подобным же соглашениям Брюсселя со странами третьего мира, оказалась спусковым механизмом для гражданского и социального конфликта. В скором времени Украина стала европейским аналогом Сомали, первым случаем «failed state» (провалившегося государства) на континенте, гордившемся своей цивилизованностью и стабильностью.
Украина с европейскими амбициями ее господствующего класса и националистической интеллигенции оказалась, по сути, идеальным объектом для нового неолиберального эксперимента, идеальной зоной для экспансии разрушения. С одной стороны, она давно являлась частью неолиберальной мировой системы, вписалась в глобальное разделение труда и рынок. С другой стороны, реальная интеграция украинской экономики в структуры ЕС была довольно слаба, демократические институты не слишком развиты, а население не имело опыта гражданской самоорганизации (многочисленные Майданы, организовывавшиеся одной группой коррумпированных политиков для борьбы с другой такой же группой, были чем угодно, только не гражданской мобилизацией). Соответственно, осознание людьми своих непосредственных классовых интересов оставалось на предельно низком уровне, ниже даже, чем в России, пережившей социально-политический кризис 1993 г. и опыт массовых протестов 2005 г.
Развернувшаяся в 2014 г. гражданская война между сторонниками «единой Украины» и донецкими повстанцами, равно как и националистическая истерия по поводу «российской агрессии» были нужны правительству Киева для того, чтобы провести в жизнь продиктованную ЕС программу жесткой экономии. Однако именно изначальная поддержка значительной частью населения Киева и жителями Западной Украины политики евроинтеграции сделали восстание и последующую войну неизбежными — для промышленных регионов Юго-Востока выполнение договоренностей об ассоциации с ЕС означало бы экономическую катастрофу таких масштабов, что перед ней меркнут любые ужасы войны.
Причиной, усугубившей противостояние, точно так же, как и культурные иллюзии киевской интеллигентной публики, оказался объективный раскол Украины, раскол экономически и социально настолько глубокий, что одна часть населения просто не представляет себе образа жизни и мысли другой. Причем за рамками массового сознания остается и понимание взаимозависимости между регионами, особенно тот факт, что именно промышленный Юго-Восток с его шахтами, заводами и портами в значительной мере содержал остальные регионы страны. И если аграрный Запад, утративший даже ту небольшую промышленность, которая была создана во времена СССР, мог просто мечтать о безвизовом выезде в Европу как о единственно доступном решении проблем, то киевская публика, вполне благополучно существовавшая за счет перераспределения производимых на Юго-Востоке ресурсов, продолжала совершенно искренне надеяться, будто и в условиях евроинтеграции она сможет сохранить и даже упрочить свое положение. Подобные ожидания были изначально иллюзорными и обречены были бы рухнуть даже в том случае, если бы рабочее население Донецка безропотно смирилось со своей участью, но они коренились в предшествующем социальном и культурном опыте.
Впрочем, если бы речь шла только о киевской интеллигенции с ее идеологическими иллюзиями, то это вряд ли смогло бы вызвать катастрофу европейского масштаба. Куда хуже, что аналогичные иллюзии завладели значительной частью левых, причем не только на Украине. Сознание рабочих масс Юго-Востока Украины, восставших в ответ на вооруженный захват власти в Киеве украинскими националистами в феврале 2014 г. и начавшуюся затем реализацию «ликвидационной» программы Евросоюза по отношению к украинской экономике, было в такой же степени заражено идеологическими иллюзиями и неадекватными представлениями, как и сознание столичной интеллигенции. Провозгласив создание на Юго-Востоке нового государства — Новороссии, восставшие оказались совершенно не в состоянии определить вектор его развития, призывая одновременно к социальному освобождению и к объединению с возглавляемой Владимиром Путиным Россией, которая была ничуть не менее олигархической, чем Украина, против которой они восстали.
Вмешательство Кремля в происходившие события, как и вмешательство Запада, было совершенно реальным, но оно было лишь реакцией на внутриукраинский кризис. В свою очередь, Киев ответил на бунт восточноукраинских низов массированным применением армейских подразделений, объявив жителей Донецка, Луганска и других восставших городов террористами. Гражданская война превращалась в антитеррористическую операцию (АТО), а протест политических противников сводился к интервенции России.
Украина и раскол левых
Европейские интеллектуалы и близкие к ним либеральные левые в России вполне готовы были признать тот факт, что перспектива социального освобождения при определенных обстоятельствах может соединяться с защитой национального суверенитета, если речь шла о Латинской Америке. Но никак не в странах «центра». И уж тем более не в России. А между тем изменения, произошедшие за время господства неолиберализма в Европе, делали политику старого континента все более «латиноамериканской», размывая принципиальные различия между логикой классовой борьбы в «центре» и на «периферии». И когда в европейских странах начали разворачиваться события, не укладывающиеся в привычные схемы, то ответом идеологов стал не анализ происходящего, а лишь яростное осуждение процессов, понять и предсказать которые не удавалось.
Между тем именно в европейских странах, оказавшихся
жертвами «второго пришествия» неолиберализма, неминуемо должны состояться решающие битвы. И именно тут могут быть достигнуты перемены, имеющие глобальное значение. Выбор стороны в этих битвах определяется классовыми интересами и общей логикой процесса, разворачивающегося на глобальном и континентальном уровне. Однако и в данном случае идеологи либеральной левой дружно встали на защиту существующего политического порядка и доминирующей идеологии.
«Если анализ общественной реальности ограничить “дискурсами” и взять за точку отсчета рассуждений фантомы, никак не связанные с практической реальностью (вроде “незалежной” евроинтеграции или демонического, “империалистического” Путина, а так же фрагменты информационного поля самой Новороссии), как это принято у либеральных или левых прогрессистов, то действительно очень легко свести новоросское движение к “русскому фашизму”, тем самым обосновав АТО, а с ней вместе и власть тех, кто ее проводит, — рассуждал философ Андрей Коряковцев. — Иные, “внедискурсивные”, причины этого противостояния, лежащие в историческом контексте событий и в предыдущем историческом периоде, ими просто не принимаются в расчет. Это неслучайно. Таково общее состояние как украинского, так и российского левого движения: как в левой теории под влиянием постмодернизма считывание “дискурсов” заменило исторический анализ, так и в левой практике ролевая игра давно уже заменила реальную политическую борьбу… Неудивительно, что в этом теоретическом и практическом состоянии левые не могут возглавить ни одно массовое движение. Неудивительно также, что их политические конкуренты, такие, например, как представители праворадикальных кругов (“дугинцы”, “прохановцы” и т. д.), перехватывают у них инициативу, как это было в Новороссии»[113].
Восстание, начавшееся в Донецке, Харькове, Одессе и Луганске весной 2014 г., можно назвать своеобразным прологом к более масштабному социально-политическому кризису, который постепенно охватывал все постсоветское пространство. Эта история, трагическая, как и положено всякой истории революционного выступления, не достигшего своих целей, оказалась вдвойне поучительна тем, что выявила все слабые места украинских, российских и западных левых, породив ясные линии политического раскола в тот самый момент, когда их консолидированные и осмысленные действия могли бы многое изменить. Такой раскол, разумеется, был неслучайным, ибо повторял те же линии размежевания, что наметились и по другим сюжетам, продемонстрировав настоящую пропасть между леволиберальным дискурсом и содержательной политикой, ориентированной на классовые интересы. Однако не менее показательным было и то, что само низовое восстание было именно бунтом «класса в себе», осознавшего свои текущие интересы, но катастрофически не осознававшего свои политические задачи и перспективы, вплоть до того самого момента, когда было уже необратимо поздно, а контроль над ситуацией оказался в руках совершенно иных сил.
Московский журнал «Левая политика» констатировал: «За год с небольшим, прошедший от начала массовых протестов в регионах Юго-Восточной Украины до убийства “Луганского Че Гевары” Алексея Мозгового 23 мая 2015, восстание прошло трагический путь от олигархического заговора и стихийного массового выступления, через гражданскую войну и формирование зачатков нового государства к своему собственному локальному “термидору”, осуществившемуся не столько по логике внутреннего политического развития, сколько в результате давления Москвы. Трагедия Новороссии с самого начала была предопределена тем, что выступление масс против олигархического капитализма и за социальное государство не могло развиваться иначе, как в условиях геополитического конфликта между Россией и Западом из-за влияния на бывшем советском пространстве, так или иначе подчиняясь логике данного конфликта. Можно говорить о том, что эта логика катастрофическим образом деформировала развитие общественного процесса и самой революции, но надо понимать, что подобная трагическая неизбежность в значительной мере характеризовала также революции прошлого, и уж точно будет характерна для всех революций ближайшего будущего. Не менее трагичным и показательным примером может быть и судьба «арабской весны», начавшейся с волны народных антисистемных выступлений, но захлебнувшейся под грузом противоречий глобального масштаба. Уже XX век показал, что революции неминуемо сталкиваются с интервенциями, причем эти интервенции далеко не всегда осуществляются врагами революции. Однако уже во второй половине столетия мы видели, как советское вмешательство, давая многим периферийным революциям шанс на выживание, одновременно деформировало их, подрывая освободительные импульсы народного движения, заменяя массовую демократическую инициативу бюрократическим контролем и технократическими решениями»[114].
Вмешательство российских властей на стороне восставших одновременно обеспечило техническое выживание Донецкой и Луганской народных республик, но в то же время лишило их перспектив самостоятельного развития, подорвав в участниках движения веру не только в солидарность «братской России» и «Русский мир», но, что куда хуже, и в собственные силы. Однако этим значение данного восстания не исчерпывается. Для интеллектуальной и общественной жизни России события 2014 г. на Украине были тем же, что Французская революция для немецких философов. Они поставили вопросы, предопределяющие весь ход дальнейших дискуссий, логику размежеваний и политических выводов. И самое главное, они наглядно показали, что Украина для жителей России является «чужой страной» не более, чем Пруссия для жителей Ганновера или Саксонии в 1848 г. Нравится нам или нет, но вопрос о социальном освобождении и прогрессе демократии на территории обоих государств оказался так же органически и неразрывно связан с вопросом о перспективах и формах их будущего объединения, как в Германии середины XIX в.
Раскол левых на континенте (да и в самой Британии) по отношению к Brexit оказывается примерно таким же, как в России и на Украине — по отношению к событиям в Новороссии. И там и тут имело место восстание низов, поддержанное радикальной частью левого движения, сохранившей приверженность классовой идеологии. И там и тут мы видели, что требование социальных прав, протест против неолиберальной политики Евросоюза и собственного правительства порой находил себе выражение в неадекватных лозунгах — «Русского мира» или «Британской самобытности». И там и тут рафинированная либеральная интеллигенция использует некорректность народного дискурса как повод, чтобы отказать в солидарности тем, кто реально борется за общественные перемены. Однако именно эти события позволили объединиться и консолидироваться тем, кто пытается преодолеть «диктатуру дискурса», чтобы сформулировать новую стратегию классовой политики.
России повезло в том, что распространение политкорректности среди левых оказалось достаточно ограниченным. С одной стороны, левые организации и движения были настолько слабы, что буржуазии не было необходимости их приручать и интегрировать — за исключением официальной Коммунистической партии РФ, которая встраивалась в систему через политические механизмы «управляемой демократии», установившиеся в стране с начала 2000-х годов. С другой стороны, сама буржуазия была слаба, нуждалась в государстве, а потому не была способна установить собственную идеологическую гегемонию. Либеральная экономическая политика начиная с 2000-х годов поддерживалась не формально соответствующей ей либеральной пропагандой, а напротив, патриотической риторикой, задача которой состояла в том, чтобы доказать, что меры, проводимые в России, не имеют ничего общего с точно такими же мерами, проводимыми в соседних странах. Открытый идеологический либерализм находил поддержку лишь в относительно узком кругу западнической интеллигенции, сосредоточенной в основном в столичных городах. Западническая часть левых благополучно интегрировалась в соответственное идеологическое пространство и воспринимала соответствующий дискурс через международные связи, более или менее успешно имитируя идеи и язык своих иностранных товарищей, мало интересуясь тем, как это будет воспринято в собственной стране. Остальные продолжали играть в ролевые игры, воображая себя то большевистскими комиссарами начала 1920-х годов, то сталинскими аппаратчиками. Отчасти это сочеталось с участием в различных культурных проектах, инициируемых просвещенной частью буржуазии, которая сама по себе являлась скорее маргинальной прослойкой среди массы отечественных собственников. В результате политкорректный дискурс в России распространился среди художников, модных литераторов и обученных за рубежом академических интеллектуалов, но не стал доминирующим в активистской среде.
Эффект Навального
Столичные массовые протесты 2011–2012 гг. выявили неожиданно значительное влияние левых, без которых не обходилась ни одна массовая мобилизация. Колонны Левого фронта, формировавшиеся под красными флагами, были важнейшей, как правило, самой радикальной частью каждой антиправительственной демонстрации вплоть до 6 мая 2012 г., когда столкновение манифестантов с полицией стало поводом для начала репрессий против организаторов протеста. Эти репрессии обрушились в первую очередь на Левый фронт, который к 2014 г. был уже полностью разгромлен — организационно и политически. Эффективность репрессий усиливалась тем, что пострадавшие от них лидеры движения не дали своим сторонникам четкой стратегической перспективы. Сотрудничество с либералами привело к деморализации и расколу. После того как массовые протесты пошли на спад, разрушились и организационные структуры левых, которые были к 2015–2016 гг., когда недовольство правительством вновь вывело людей на улицы, даже слабее, чем перед первой волной политических протестов.
Но и либералы были не в лучшем положении. Ничтожные политические результаты общественного подъема 2011–2012 гг. однозначно свидетельствовали об их беспомощности. Провинциальное население категорически отвергало их идеологию. Встав на сторону Киева в ходе украинского конфликта, российские либералы противопоставили себя не только, как им самим казалось, официальному государству, но и подавляющему большинству граждан России, отождествлявших себя с жителями Донецка, Луганска, Одессы и Харькова. Прозападная позиция либералов и близкой к ним левой интеллигенции была продиктована далеко не только неприязнью к Кремлю или логикой политического противостояния («враг моего врага — мой друг»), но и представляла собой совершенно естественный социальный выбор — в пользу элит и против бунтующей массы. Что массы, в свою очередь, отлично чувствовали. Наконец, лидеры либеральной оппозиции постоянно ругались между собой, некоторые из них покинули страну, а Борис Немцов, которого многие считали наиболее харизматичным из отечественных либералов, был убит в 2015 г. при загадочных обстоятельствах.
В го же время инерция патриотического единения, вызванного украинским кризисом и присоединением Крыма к России в 2014 г., понемногу сходила на нет. Она не только уступала место повседневным заботам и переживанию неурядиц экономического кризиса, но и подрывалась самой же политикой власти, которая не могла удовлетворительно завершить конфликт. Люди в Донецке и Луганске продолжали погибать, позиционная война продолжалась бессмысленно и бесперспективно. Добровольцы, ехавшие из России воевать в Новороссию, теперь чувствовали себя обманутыми и преданными. Они тысячами возвращались домой с грузом обид и разочарований, виновником которых однозначно выступал Кремль. В Крыму нарастали конфликты, спровоцированные тем, что Москва сделала ставку на представителей местной элиты и бюрократии, оставшихся на своих позициях еще со времен украинской власти или даже укрепивших свое положение.
В условиях, когда ни власть, ни либеральная оппозиция не были способны вызвать массовую симпатию, а левые оказались в очередной раз на политической обочине, страна нуждалась в новом политическом лидере, способном легко и быстро объединить разнородные протестные силы, не примыкая ни к одной из них. И такой лидер появился — им стал Алексей Навальный.
Вместе с Навальным в Россию пришла популистская политика. Успех созданного им Фонда борьбы с коррупцией (ФБК) был в первую очередь обеспечен использованием медийных средств и умением поднять лозунги, популярные у разных групп населения. Объявив кампанию против коррупции во власти, Навальный был далеко не оригинален, он шел по стопам своих предшественников в других странах, тоже активно использовавших такие же лозунги. Подобная пропаганда была в краткосрочной перспективе обречена на успех. В понимании разных общественных слоев коррупция имела разный смысл — для одних она выступала закономерным результатом установившегося в стране периферийного капитализма, для других — нравственной патологией, мешающей развитию правильных буржуазных порядков. Ожидания левых и правых, патриотов и космополитов на какое-го мгновение сошлись в одной точке. Надо было что-то сделать с коррупцией, чтобы страна могла развиваться дальше.
Будучи, несмотря на свою молодость, не новичком в политике, Навальный сумел извлечь урок из неудачи движения 2011–2012 гг., в котором он также являлся одним из лидеров. Он сумел дистанцироваться от непопулярных в обществе либералов, не отталкивая их окончательно. Он умеренно сдвигался влево, возрождая надежды на социальные перемены среди тех, кто за несколько лет до того выходил на митинги под красными знаменами. Он активно вел работу в регионах, помня о том, как столичный протест захлебнулся прежде в столичной изоляции.
Страна, объективно нуждавшаяся в переменах, воспринимала антикоррупционную кампанию Навального с нарастающим энтузиазмом. 26 марта и 12 июня 2017 г. на несанкционированные митинги и шествия вышли десятки тысяч молодых людей по всей стране. Их протест вступал в резонанс с ростом социальных движений, порожденных кризисом. Общество просыпалось.
Мобилизации, инициированные Навальным, в точности повторяли логику других популистских движений. Объединяя самые разные общественные силы для борьбы против власти, утратившей авторитет в обществе, они создавали краткосрочную политическую альтернативу. Но за этой альтернативой не было стратегического проекта. А в таком проекте общество принципиально нуждалось для преодоления кризиса, который был не только экономическим, но также социальным, институциональным и даже духовным. Обещая левым проводить активную социальную политику, восстановить науку, образование и здравоохранение, Навальный одновременно призывал к продолжению в экономике того же неолиберального курса, что проводился и действующим правительством. Он призывал наказать олигархов, но избегал говорить о национализации их собственности, а тем более — о структурных реформах. Он резко и убедительно критиковал царящий в стране авторитаризм, но не говорил об ограничении президентской власти, явно примеряя ее на себя.
Политический радикализм популистского протеста явно отражал глубинный социальный консерватизм его лидера. Но поднимая вопросы, ответов на которые у него не было, Навальный, как и другие лидеры переходного типа, открывал возможность для появления на сцене новых политических сил.
Парадоксальным образом слабость российской левой может в перспективе обернуться для нее огромным историческим преимуществом: работа по очистке авгиевых конюшен идеологического либерализма оказывается относительно простой и куда менее масштабной, уступая место более содержательным задачам строительства общественного движения и формирования коалиций, действительно способных добиться содержательных перемен, преодолеть неолиберальную экономическую политику и заложить основы нового социального государства.
VII. ПРЕОДОЛЕТЬ КРИЗИС МЫСЛИ, ЧТОБЫ НАЧАТЬ ДЕЙСТВОВАТЬ
Общая проблема большинства тактик, предлагаемых современными западными левыми, а также их последователями в незападных странах, состоит даже не в отсутствии стратегии, а в непонимании или нежелании понять два фундаментальных факта: во-первых, что разрушение существующего порядка является необратимым процессом и никакого возврата к докризисному состоянию дел не может быть в принципе, вне зависимости от политического выбора, сделанного той или иной группой, а во-вторых, что происходит возврат к политике жесткой классовой конфронтации, однако сами классы, вовлекаемые в эту борьбу, являются в значительной степени разложившимися, дезорганизованными и утратившими свою привычную организационно-политическую структуру, свои идеологические опоры. Не только рабочий класс и масса наемных работников, но в значительной мере и буржуазия, кроме олигархической элиты, оказывается в этой ситуации скорее «классом в себе», чем «классом для себя». Идеологическое и организационное конструирование будет происходить заново, в новых условиях. Политико-организационные формы, унаследованные от прошлого, этому процессу по большей части не помогают, а мешают.
Ответом на социальную атомизацию может стать или дальнейший распад общества, или его реструктурирование. Нынешнее состояние экономики, мировое разделение труда и социально-профессиональные роли отнюдь не являются окончательными — создание структур, более способных к стабильному и устойчивому воспроизводству, чем нынешние, является задачей, от решения которой зависит не только будущее капитализма (или его замена иным общественным порядком), но и выживание цивилизации как таковой. Политический популизм в такую эпоху становится закономерным явлением, оформляя неминуемый процесс перехода общества в качественно новое состояние. Но в зависимости от того, какой тип популизма возобладает, этот процесс приведет либо к формированию новых общественных структур и новой практической демократии, либо к еще более глубокому кризису социальных отношений, к культурному и моральному разложению общества.
Новая политика для меняющейся экономики
Экономической основой происходящего процесса в странах Запада и на территории бывшего Восточного блока было уничтожение и реструктурирование промышленности, соответствующая перестройка научного и образовательного сообщества, расчленение и демонтаж сетей солидарности и кооперации даже на профессионально-корпоративном уровне. На социальном уровне это обернулось повсеместным деклассированием многомиллионных масс, причем деклассирование приняло не форму обнищания, потери постоянного жилья и работы, как в прежние времена, но, напротив, происходило зачастую на фоне растущего индивидуального потребления. Деклассирование произошло в форме утраты миллионами людей определенности и осознанности своего социального статуса, распада горизонтальных связей, исчезновения тех отношений и правил, которые, собственно, и делали те или иные общественные группы солидарным и дееспособным целым. Иными словами, произошла деградация социальных отношений. Перефразируя Маркса, можно сказать, что «класс для себя» стал даже не «классом в себе», а сделался «классом не в себе»: оказавшись массой людей, способных отождествить себя с чужими интересами и идеологиями, нередко прямо враждебными их собственным объективным потребностям. В отличие от «класса в себе», который не осознает своих действительных интересов, нынешний «класс не в себе» как раз осознает чужие и даже противоположные интересы как свои собственные. Причем происходит это не от недостаточного доступа к культуре, как раньше, а наоборот, из-за того, что люди тонут в потоке культурного мусора, производство которого как раз и является одной из важнейших функций «информационного общества».
Очень легко наблюдать это на примере «пролетариев новой волны», продающих не только свою рабочую силу, но и свой интеллект и даже свои личные качества на рынке груда. Несмотря на то (а отчасти и благодаря тому), что, в сущности, эксплуатация и отчуждение перешли на более глубинный, экзистенциальный уровень, эти люди не только не торопятся признать себя пролетариатом, но и готовы почувствовать себя кем угодно еще — «новыми городскими слоями», «креативным классом», «продвинутой интеллигенцией», «хипстерами» и т. д., лишь бы только не признать, чем они являются на самом деле.
Соответственно и левая идеология претерпевает по ходу событий определенные изменения, опускаясь до уровня старого утопического социализма, отражающего порой самые противоречивые, отсталые и деструктивные формы нестабильного сознания. Однако деградация никогда не бывает полной и всеобщей, а реакция — тотальной. И это является, с точки зрения функционирования общественной идеологии, скорее проблемой, нежели основанием для оптимизма. Поскольку процессы социальной деградации переплетаются с сохраняющими свою инерцию процессами развития, одно может успешно выдаваться за другое, создавая в головах и на практике безнадежную путаницу. А накопленный идейный и теоретический опыт перерабатывается в ходе реакции, становясь ее материалом, так же как любые стилистические, теоретические, философские концепции прошлого, перемешанные в окрошке постмодернизма, становятся частью его эклектических конструкций.
В результате, с одной стороны, самые примитивные формы утопического социализма или, наоборот, буржуазного радикализма, в борьбе с которыми, собственно, и формировался марксизм, успешно совмещаются с использованием марксистской или постмарксистской лексики, а зачастую и предъявляются нам как новейшая «левая идеология». С другой стороны, идеология вообще, любая идеология и любые формы якобы «политического» мышления и «дискурса» оказываются настолько оторванными от практики и главное от общественных потребностей, что эти идеи становятся очевидно вредными для социума, а их носители превращаются в паразитов, которые воспроизводят себя за счет разрушения или деградации окружающей их среды.
Общие ссылки на приверженность социализму или абстрактно-банальная и повторяющаяся уже десятилетиями из текста в текст критика капитализма не дают нам ровным счетом ничего в плане практического преобразования общества.
Социализм является не воплощением абстрактного принципа, а итогом развития капитализма и практическим разрешением порожденных им противоречий. Соответственно социалистическая политика (и социальная трансформация) является отнюдь не попыткой воплотить в жизнь некую вневременную «справедливость», а воплощением реальных общественных потребностей, которые невозможно осуществить, не выходя за пределы экономической логики капитализма (даже если эта политика порой проводится еще в рамках капиталистического общества). При этом общественные интересы и потребности гораздо шире, чем классовые интересы и потребности «пролетариата» (как бы мы ни трактовали данное понятие), однако социальное положение этого класса объективно делает его интересы среди всех других общественных классов в наибольшей степени совпадающими с перспективами развития и освобождения человеческого общества в целом.
Социальное бытие современных трудящихся, увы, не соответствует ни готовым формулам теоретической азбуки классического марксизма, ни представлениям, насаждаемым модной постмодернистской и постструктуралистской социологией, которая сама по себе является не более чем побочным продуктом интеллектуального кризиса Запада.
Для того чтобы разобраться в происходящем, необходимо возвращение к классовой социологии в духе Маркса и Вебера, но воспринимаемой не в виде готового набора азбучных истин, а в качестве аналитического метода, открывающего путь для формулирования политической и социальной стратегии.
Свести дело к привычной азбуке нельзя не потому, что она не верна, а именно потому, что с ее помощью надо еще научиться читать сложный и противоречивый «текст» общественной реальности XXI в. А прочитав его, начать действовать, совершая собственные поступки: сделать хоть что-то для практической организации движения. Потому что только участие в борьбе дает социальному классу то самое сознание, без которого любая теория остается бесполезной игрушкой интеллектуалов.
Левые партии, их элиты, их интеллектуалы, их дискурс стали частью неолиберальной повестки дня. Неолиберализм, политика капитала полностью интегрировали левых, объединив их с правым истеблишментом в рамках общей либеральной идеологии, сводящейся к повторению заранее заготовленного набора общих мест. Логику неолиберализма левая интеллигенция воплотила даже радикальнее, чем сами буржуазные правые: именно она наиболее последовательно настаивала на фрагментации общества, на замене требований национализации и принципов классовой солидарности «борьбой за права меньшинств» и «защитой интересов иммигрантов» (в том числе — противопоставляя их всем остальным рабочим), предлагала «адресную помощь» и различные квоты для тех или иных групп вместо универсальной и равной для всех граждан практики социального государства. Неудивительно, что такая «левизна» идеально устраивала буржуазные элиты. Консенсус правых и левых позволил правящему классу блокировать любые гражданские и демократические инициативы
Показательно, что левая интеллигенция, иногда свысока, а иногда снисходительно оценивая предрассудки, ошибки и противоречия во взглядах и поступках обычных людей — тех самых «трудящихся», которых нужно, как мы знаем, объединить и куда-то, предположительно, направить, — совершенно не задумывается о том, как она сама выглядит в глазах этих самых трудящихся. Левый интеллектуал думает, будто рабочий, перешедший на сторону американских республиканцев или голосующий во Франции за Национальный фронт, потерян для дела прогрессивных преобразований. А в действительности потерян — и уже давно — сам левый интеллектуал.
Интеллигенция считает себя вправе вешать ярлыки и раздавать оценки. Но чтобы заслужить данное право, нужно, как минимуму постоянно подтверждать свою способность к критическому социально-экономическому анализу, который не имеет ничего общего с повторением однообразных мантр. По сути, либеральная левая получила свой статус и репутацию по наследству, ничего не делая, чтобы поддержать свою репутацию и обосновать свои привилегии. В этом она гротескно уподобляется аристократии старого режима во Франции XVIII в.
Антонио Грамши связывал успех левого движения с появлением «органического интеллектуала», неразделимо связанного со своим классом, выступающего своего рода медиумом, через которого класс выражает свои потребности, формулирует свои интересы и выдвигает свои требования. Новый тип самодостаточного и самодовольного интеллектуала совершенно не похож на образ, нарисованный итальянским мыслителем. Но может ли органический интеллектуал быть сформирован заново, в изменившихся исторических и социальных условиях? Для того чтобы это произошло, необходима прежде всего радикальная и бескомпромиссная самокритика левого движения и его политической интеллигенции.
От популизма к новому историческому блоку
Вполне понятно, что от философа или историка философии совершенно необязательно требовать политической позиции, но как раз в том-то и беда, что подобного рода рассуждения и определяют то, что обычно принято искренне выдавать за политическую позицию. Между тем для политика, в отличие от историка, вопрос о «прогрессивности» или «реакционности» данного процесса может формулироваться прежде всего как вопрос о том, что мы можем сделать, чтобы использовать данные события в интересах прогресса или, напротив, противодействовать надвигающейся реакции. Это вопросы совершенно практические и именно в контексте этой практики, исходя из ее задач и возможностей, имеют смысл какие-либо оценки. Эти наши оценки могут быть ошибочными. Но об этом как раз и будут судить историки. Верность или ошибочность политической позиции определяется практическими последствиями действий из нее вытекающих. Точно так же надо сознавать ограниченность наших возможностей и малость наших сил. Но опять же, сознавать эту ограниченность не для того, чтобы отказываться от действия, а для того, чтобы действовать эффективно, сообразно с имеющимися ресурсами, достигая, таким образом, максимально возможного результата.
Политический процесс идет не сам собой, вне и без нас, он касается нас самым непосредственным образом, и мы являемся его участниками, даже если ничего не делаем. Занимая позицию пассивного наблюдателя, отдаваясь всецело интеллектуальному созерцанию, либо, напротив, ставя себя в позицию никем не уполномоченного судьи, мы не только не снимаем с себя ответственности за происходящее, но, напротив, совершаем преступление перед историей.
Как может быть сформирована иная позиция? Только через возвращение к политике, выражающей конкретный классовый интерес — не в абстрактно философском понимании, а здесь и сейчас. Не рабочий должен стараться заслужить признание интеллектуала, демонстрируя раз за разом свою политкорректность, а сам интеллектуал должен будет вернуть себе хотя бы уважение, если не доверие, рабочего, открыто и публично пожертвовав политкорректным дискурсом ради борьбы за практические, понятные и одобряемые большинством пере
мены.
Первоначальное вступление в политику масс, подвергшихся систематическому и последовательному деклассированию, невозможно ни в какой иной форме, кроме популизма. Любая попытка избежать популизма на левом фланге не только равнозначна отказу от массовой политики и в конечном счете отказу от принципов демократии, но и означает, что население, несогласное с неолиберальной политикой, «передается в ведение» правому популизму, ибо никакого третьего варианта быть не может.
При этом так же очевидно и то, что сами протестующие массы не осмысливают свои действия и требования в категориях правого и левого, а лишь формулируют более или менее осознанные потребности и возражения против текущего положения дел. Зачастую само по себе высказывание, даже представляющееся участникам событий политическим, является внутренне противоречивым и откровенно путаным. «Левые» интеллектуалы, защищающие власть финансового капитала и либеральную элиту, не более адекватны, чем «правые» рабочие, против всего этого бунтующие. Отсюда вовсе не следует, будто понятия «правого» и «левого» как определяющие отношение к капиталистической системе и существующей социальной иерархии, утратили свой смысл. Но по отношению к дезорганизованной и фрагментированной реальности они являются лишь объективными аналитическими категориями, позволяющими выстраивать долгосрочные стратегии, а не формулировать однозначные текущие оценки.
Таким образом, первый вывод, который диктует сложившаяся к началу XXI в. политическая реальность, означает, что возрождение массовой демократической политики пройдет через подъем популизма, а реорганизация и успех левых будут зависеть от того, насколько они смогут с этими популистскими движениями работать, выстраивая внутри них собственную гегемонию. Этот путь лежит не через бесплодную критику масс и жалобы на противоречия реальной жизни, а через честную и откровенную дискуссию с людьми в рамках широкого фронта, выступающего за перемены.
Разумеется, борьба за гегемонию внутри популизма неизбежна. Но прежде чем вешать ярлыки, необходимо определиться с критериями. Правый популизм, враждебный демократии и пропагандирующий расизм, является не просто соперником в борьбе за влияние на массы, но и прямым противником. Однако левым придется честно ответить на вопрос, с чем они имеют дело в действительности: являются ли те или иные политики и лидеры в самом деле расистами и противниками демократии или либеральные элиты просто клеят им соответствующий ярлык для того, чтобы дискредитировать массовое движение. Настойчивость, с которой значительная часть левых публицистов повторяет и воспроизводит штампы буржуазной прессы, свидетельствует о том, что мы имеем дело не с заблуждением, а с последовательной политической линией, которая должна быть преодолена. Для того чтобы бороться за гегемонию в среде массового движения, левые сначала должны решительно избавиться от гегемонии либерализма в собственной среде.
