Между классом и дискурсом. Левые интеллектуалы на страже капитализма Кагарлицкий Борис

Можно спорить о задачах развития. Однако беда не в том, что нынешние левые дают недостаточно полные или неточные ответы, а в том, что они не собираются ставить вопрос. В XIX и XX вв. у левых был ориентир социального прогресса, заданный еще в эпоху Просвещения. В основе его лежала идея общественной интеграции, объединения людей (в этом смысле равенство есть именно средство, а не цель). Надо честно и открыто признать: стремление максимально разделить общество на специфические группы, соревнующиеся между собой меньшинства, раздробить общую стратегию комплексного социального преобразования на множество не связанных между собой задач и «бесчисленное множество альтернатив», означает отказ от практической возможности выхода за пределы не только капитализма, но даже и неолиберализма. Что, впрочем, и констатировал Янис Варуфакис, призывая выработать такую стратегию перемен, которая бы не вела к конфронтации с правящими кругами, эти перемены систематически блокирующими.

Неолиберализм, раскалывающий и фрагментирующий буржуазное общество даже поверх привычных капиталистических классов, ставящий частный, личный и групповой интерес выше общих задач развития, вытекающих из природы самого же буржуазного общества, отрицающий солидарность даже в той мере, в какой ее признавали классики либерализма от Смита до Шумпетера, сделался крайним воплощением антисоциальной реакции, разрушающей уже всякое общество, даже капиталистическое. Именно поэтому политика, предлагаемая сторонниками модных радикальных теорий, оказывалась несостоятельной даже в качестве умеренного реформизма. Она не давала ответа на главный вопрос — как остановить деградацию и разложение общества, усиливающуюся по мере того, как углубляется кризис неолиберализма.

Заменить стратегию осознанной борьбы за прогресс можно либо бездействием и беспомощной дезориентацией, либо переходом на сторону реакции. Правительство партии СИРИЗА последовательно прошло оба этапа. Сначала ничего не могло противопоставить неолиберализму, а затем стало исполнителем его повестки дня.

Стихийное разрушение общества, порожденное реализацией неолиберальной повестки дня, делает невозможным существование европейской демократии в том виде, в каком она сложилась после Второй мировой войны благодаря победе над фашизмом. Долгий путь через институты, к которому призывали идеологи «новых левых» в конце 1960-х годов, привел в никуда, поскольку по ходу дела сами институты радикально изменились, став дисфункциональными, симулятивными, безвластными или превратившись в свою противоположность. К тому же неолиберализм успешно демонтировал именно те институты социального государства, через которые прокладывали свой «долгий путь» левые.

Трагический парадокс, определяющий динамику политических процессов начала XXI в., состоит в том, что кризис, подорвав экономические и социальные основы воспроизводства неолиберальной модели капитализма, одновременно укрепил ее политически. Такое положение дел стало возможно благодаря взаимосвязанному сочетанию факторов — институциональное закрепление неолиберализма в рамках Европейского союза происходило на фоне систематической деградации левых сил, отказавшихся бороться против этих институтов.

Именно такой расклад предопределил движение по самому драматическому из возможных сценариев, когда неминуемые перемены должны сопровождаться разрушениями и конфликтами. Напрашивается сопоставление кризиса, развернувшегося в Европейском союзе к концу 2016 г., с процессом, приведшим 25 годами ранее к распаду СССР.

В течение четверти века политика Европейского союза воспроизводила подход, типичный для советского руководства при Леониде Брежневе, — проводить избранную линию, невзирая на накапливающиеся противоречия, компенсировать усугубляющиеся трудности затратой все больших ресурсов. Неудивительно, что такой подход не только не привел к разрешению имеющихся проблем, но напротив, подготовил почву для кризиса, который рано или поздно должен был прорваться самым разрушительным образом. В одночасье система, казавшаяся несокрушимой, вдруг начала разваливаться. Такой психологический перелом является принципиально важным. Дело не в том, что раньше система была так уж сильна, а затем вдруг ослабела. Дело в том, что люди стали видеть и воспринимать ее по-другому, а потому и действовать по новой логике. Эта новая логика поведения, в свою очередь, полностью дезорганизует институты, совершенно не подготовленные к функционированию в подобных обстоятельствах.

В условиях, пока Советский Союз казался нерушимым, максимум того, на что были готовы внутрисистемные критики сложившегося порядка, — это призывы к умеренным реформам, которые бюрократией игнорировались или саботировались. Даже самые рьяные националисты в Прибалтике публично говорили лишь о расширении социально-экономической самостоятельности республик. Идеи диссидентов, как бы они ни были привлекательны для тех или иных групп общества, оставались за пределами серьезной дискуссии. Да и сами диссиденты не только в свой успех не верили, но вообще не стремились к успеху в реальной общественной борьбе, они ограничивались моральным противостоянием системе. Однако спустя буквально год-два ситуация не просто переломилась, но оказалась прямо противоположной. Умеренные варианты реформ так и не были испробованы или были лишь декларированы. А идеи, считавшиеся диссидентскими и маргинальными, вдруг превратились в мейнстрим, после чего политики и чиновники начали буквально на ходу менять свои взгляды и ставить перед собой совершенно новые цели, ничего общего не имевшие с их прошлым.

На психологическом уровне совпадения вполне очевидны. Сначала казалось, будто границы возможного очень жестко очерчены. Но вдруг обнаруживается, что эти границы существовали лишь в сознании людей (вернее — в официальной идеологии, которая доминировала в обществе). С того момента, как несостоятельность идеологии становится очевидной, рушится и представление о границах возможного. Причем никто уже не знает точно, где лежат новые границы, что является объективно возможным, а что — нет. Лозунги и готовые формулы, через которые на уровне банальности воспроизводилась старая идеология, перестают работать. Все начинают тестировать границы. Возникает ощущение, что теперь возможно все.

На институциональном уровне удар приходится именно по той структуре, которая сосредоточила у себя максимум полномочий. Точно так же как в СССР начинала открыто оспариваться руководящая роль КПСС, так встает под вопрос и контроль Европейского центрального банка над экономикой стран ЕС, по сути, игравшего в системе неолиберальных институтов ту же роль, что Политбюро в советском обществе. Под сомнение ставятся и другие правила политического, социального поведения, что в конечном счете означает нарастающее разрушение социально-экономической модели, которую эти институты поддерживали. Нет ничего удивительного, например, в том, что элиты Средней Азии из последовательных защитников Советского Союза превратились менее чем за полгода в рьяных поборников независимости. Они просто осознали, что правила изменились, и начали добиваться для себя максимальных выгод» действуя уже по новым правилам. Точно так же не стоит удивляться, когда удары по Евросоюзу начинают наносить правящие круги тех самых стран, где до недавнего времени Брюссель мог рассчитывать на безоговорочную лояльность. Это не предательство, а реалистическая оценка изменившейся ситуации.

Разумеется, между распадом СССР и процессами, происходящими в Евросоюзе, есть несколько существенных различий. Как ни парадоксально, политика евроэлит была, на содержательном уровне, куда более авторитарна, чем методы советской бюрократии в 1980-е годы. Осознание нарастающего кризиса толкнуло правящие круги СССР на попытку реформ и диалог с обществом, чего в Евросоюзе не наблюдалось. Даже голосование англичан за выход из ЕС не заставило элиты на континенте задуматься о сколько-нибудь серьезном преобразовании системы, и уж тем более — вступить в честный и открытый диалог с теми, кто эту систему критиковал.

Стоит отметить, что идеологическая монополия евроэлит долгое время была куда более эффективной и тотальной, чем идеологическая монополия КПСС при Брежневе. В Советском Союзе тех лет идеологический формализм сочетался с полнейшим равнодушием к реальному общественному мнению, которое никто даже и не пытался контролировать — пусть думают, что хотят, лишь бы публично говорили то, что требуется[55]. Напротив, идеологический контроль, осуществляемый в рамках западной демократии через содержательный консенсус основных партий, предполагал наличие формального разнообразия мнений при одинаковости и общеобязательности итоговых выводов. Парадоксальным образом, даже резкая критика неолиберального капитализма оказывалась частью этого идеологического концерта, при условии, что из нее не делалось практических выводов, направленных против институтов Евросоюза, воплощавших этот порядок на практике.

Результатом этих различий стало то, что Евросоюз двинулся к ситуации институционального кризиса, минуя фазу перестройки, которую прошел СССР при Михаиле Горбачеве. В результате психологические эффекты перехода оказались еще более травматическими и жесткими. Все стало рушиться не «быстро», а «сразу», оставляя людей в полном недоумении.

На протяжении двух десятилетий в Евросоюзе сложилось влиятельное и заметное меньшинство, получавшее выгоды о г клиентелисгских программ брюссельской бюрократии. Ресурсы из реального сектора экономики перераспределялись в пользу тех или иных групп или секторов, которые зачастую оказывались уже не в состоянии существовать без постоянной подпитки со стороны еврократии. Множество людей и организаций по факту оказались заинтересованы в получении долей от прибыли финансового капитала в форме участия в креативной экономике, неправительственных организациях, региональных проектах и т. д. Это меньшинство, в значительной мере паразитическое, жило с комфортной уверенностью, что является не просто большинством, а ядром, основой общества, тогда как люди, придерживающиеся иных взглядов, — маргинальное меньшинство, которое можно не замечать. Внезапно наступило пробуждение, выявившее суровую реальность, не имеющую ничего общего с прекрасными снами. Но именно резкость и жесткость этого пробуждения предопределяют реакцию: вместо попытки найти решение — паника и стремление защитить свои позиции от агрессивного большинства, которому приписывались все возможные пороки. Таким образом, защита собственных привилегий эмоционально стала восприниматься как попытка сохранения прогрессивной культуры от надвигающегося варварства. Проблема лишь в том, что в данном случае «варварство» оказывалось равно демократии.

Для того чтобы сохранить систему, надо было предлагать реформы, опережающие развитие кризиса, более радикальные, чем те требования, которые выдвинуты хотя бы частью недовольных. К числу таких мер можно было бы отнести ро спуск Европейского центрального банка, замену единой валюты евро на несколько связанных друг с другом региональных валют, резкое сокращение полномочий Еврокомиссии, пересмотр Маастрихтского и Лиссабонского договоров, изменение правил Шенгенской зоны и т. д. В совокупности речь идет о возвращении суверенных прав демократически избранным национальным правительствам при сохранении тех структур и институтов единой Европы, которые не противоречат демократическим принципам. В 1990–1991 гг попытки Михаила Горбачева спасти СССР были основаны именно на таком подходе. Увы, они запоздали минимум на три года. Но лидеры ЕС в 2016–2017 гг. оказались не способны даже на такую попытку. Программы реформ не только никто не выдвинул, даже не предложил заняться их обсуждением на общеевропейском уровне.

Еще одно принципиальное различие состояло в том, что в 1989–1991 гг., когда разваливался СССР, имелась идеологическая альтернатива старому порядку в виде либерального капитализма. Эта альтернатива во всей красе показала себя в следующую четверть века. Но независимо от того, насколько драматичными оказались социальные последствия неолиберальных преобразований, наличие ясной идеологической перспективы позволило до известной степени упорядочить процесс перемен.

В 2014 г. Запад получил возможность сформировать реформистскую альтернативу политике и институтам Евросоюза. Часть левых политиков готовы были предложить такой выход, позволявший избежать более драматического хода событий. Политолог Руслан Костюк, характеризуя позиции левых критиков ЕС, подчеркивает, что они «выступают за качественно иную европейскую интеграцию. Возможна она или нет при современной логике неолиберализма — другое дело»[56]. Однако практическая возможность того или иного решения — не второстепенная тема для размышлений на досуге, а главный вопрос, суть, содержание политики. Выступать с лозунгом, под который нет механизма практической реализации, значит в лучшем случае лгать себе и народу, а в худшем — использовать эти красивые слова для прикрытия политики, имеющей совершенно иной, зачастую прямо противоположный, смысл. Трудно сказать, чего здесь больше — наивности или цинизма, но реальная политика лидеров европейских левых соединила оба этих качества.

Единственным и уникальным шансом для того, чтобы хотя бы поставить вопрос о реформировании Евросоюза, был приход партии СИРИЗА к власти в Греции — за этим прорывом логически могли последовать другие. Но возможность реформистской альтернативы была уничтожена самими левыми. Сначала — позорной капитуляцией СИРИЗА, затем — беспринципной поддержкой, которую оказали этой капитуляции другие радикальные партии. Это был моральный коллапс европейской левой в том виде, в котором она сложилась к началу XXI в.

Лето 2014 г. стало для Европы трагическим переломным пунктом, значения которого никто не хотел признавать. Теперь оставался лишь путь стихийного институционального распада и политических потрясений, а единственными вызывающими доверие критиками объективно отжившего порядка остались крайне правые. Возникла, по сути, перспектива общеевропейской гражданской войны. На первых порах, к счастью, эта начинающаяся война оказалась холодной, хотя грохот взрывов в Донбассе свидетельствует, что она вполне может стать и горячей, по крайней мере локально.

После краха СИРИЗА и раскола Украины воссоздание левого движения на новых идеологических и организационных основаниях становится вопросом жизни и смерти не только для самих левых, но и для обществ, оказавшихся в тисках кризиса[57].

В новых условиях требуются другие люди, другие организации и другая политика. Пора отложить модные книги Фуко, Негри и Жижека, чтобы на практике проверить, насколько хорошо мы усвоили уроки Ленина, Кейнса и Макиавелли.

III. ЭРА ПОПУЛИЗМА

В 2010-е годы в текстах политических аналитиков, пишущих про события в Западной Европе и США, все чаще стал мелькать термин «популизм». Этим словом обозначали практически все новые движения, левые и правые, стремительно поднимавшиеся на поверхность общественной жизни. Левый популизм, хорошо известный в Латинской Америке, стал проявлять себя сначала в странах Южной Европы, затем в Англии и США, постепенно проникая в восточноевропейские государства.

В Америке и Британии эти тенденции оказались представлены такими политическими лидерами, как Берни Сандерс и Джереми Корбин, в Испании и Греции — новыми партиями Подемос и СИРИЗА, которые потеснили традиционные левые организации, а во Франции — народным движением Nuit Debout, выступившим против реформы трудового законодательства. Но и на правом фланге мы видим движения, получившие ярлык популистских, — достаточно вспомнить Национальный фронт во Франции, Лигу Севера в Италии или Истинных финнов в Финляндии. Еще дальше справа стоят организации, заставляющие всерьез говорить о возрождении фашизма. А итальянские «Пять звезд» оказывалось трудно отнести к тому или иному флангу европейской политики.

Любопытно, что мы то и дело обнаруживаем появление на левом и правом фланге движений, являющихся как бы тенью, зеркальным отражением друг друга. В Америке противоположностью Берни Сандерса оказался Дональд Трамп. В Испании такой же тенью Подемос стало «Движение граждан». Если правый популизм оказывался последовательно враждебен политкорректности и мультикультурализму, культу меньшинств и т. д., то левый популизм ко всему этому был как минимум безразличен. Вернее, он выигрывал в той мере, в какой обращался к традиционным социальным интересам и потребностям, но проигрывал там и тогда, когда поддавался соблазну воспроизводить политкорректный дискурс.

Независимо от идеологических различий, популистские партии и группировки не только начали в 2010-х годах стремительно расти, но, что особенно важно, росли в значительной мере на одной и той же социальной почве.

Возвращение массовой политики

Описывая экономический кризис, разразившийся в Европе в 2008 г., российский политолог Руслан Костюк констатировал: «Были потеряны миллионы рабочих мест, закрыты тысячи промышленных предприятий и сельскохозяйственных производств. Многие люди пострадали от спекуляций с недвижимым имуществом, потеряли привычные для себя дома или квартиры, лишились финансовых накоплений. В большинстве стран — членов ЕС количество недовольных своей жизнью явно стало превышать число тех, кто был удовлетворен социально-экономическими условиями. В течение последних лет средняя зарплата в большинстве стран Евросоюза, как правило, не поднималась.

В большинстве случаев находившиеся у власти правительства, как право-, так и левоцентристской ориентации, в качестве ответа на кризисные явления продолжили осуществление политики строгой экономии, сокращения социальных расходов, либерализации рынка труда, приватизации общественных служб и предприятий.

Рядовые граждане и избиратели были встревожены и другими вызовами. Проблематика “социальной безопасности” прямым образом соприкасается с темой массовой иммиграции в ЕС выходцев из бедных развивающихся стран, которая воспринимается очень многими жителями Старого Света как прямая угроза их рабочим местам и привычному укладу жизни.

Стоит ли удивляться, что в такой сложной социально-экономической ситуации традиционные политические силы начали стремительно терять свое влияние и популярность. Сегодня никто уже не скажет о том, что в Германии, Великобритании, Франции, Италии или Испании сохранились де-факто двухпартийные (или двухполюсные) политические системы. Господству старых “элитарных” игроков (правоцентристов и социал-демократов) стали всерьез угрожать те, кого принадлежащие к европейской политэлите деятели с пренебрежением (хотя во многом и оправданно) именуют популистами»[58].

Но что же, однако, означает термин «популизм», столь активно и без объяснений используемый прессой? Журналисты пишут про популистских лидеров, обращая внимание в основном на их личные качества, ораторские способности или умение работать с массовой аудиторией. Однако отнюдь не это характеризует суть явления. Легче всего было бы обвинить журналистов и политологов в поверхностности и в стремлении свести разнообразные сложные события к какой-то простенькой формуле, удобной для объяснения и мыслительного переваривания. Но в том-то и дело, что мы действительно наблюдаем новую глобальную тенденцию, нуждающуюся в осмыслении.

Организационно-политическая нестабильность, типичная для популистских движений, их зависимость от личности лидера или от руководящей группы делают каждый конкретный случай специфичным и по-своему уникальным. Однако это вовсе не значит, будто невозможно сделать общих выводов относительно природы и перспектив подобных движений.

С точки зрения либеральных комментаторов, популизм это все, что им не нравится, но почему-то нравится населению. «Не имея общей идеологии, популисты всего мира похожи тем не менее друг на друга. Прежде всего это политики, называющие себя противниками заевшейся, далекой от народа элиты», — объясняет своим читателям «Независимая газета». Они «предлагают абсурдно упрощенные решения социальных и экономических проблем, но это обычно не отпугивает их сторонников — популисты взывают к чувствам патриотизма и национализма, к эмоциям гнева, обиды и гордости, а не к разуму». Они не уважают институты. Им «важно найти какого-нибудь врага, против которого можно объединить избирателей»[59].

Поскольку неолиберальные реформы непопулярны, призывы повысить заработную плату или создать новые рабочие места находят у граждан более позитивный отклик, чем действия правительств, сокращающих расходы на образование и здравоохранение, ликвидирующих общественный транспорт или отменяющих детские пособия. Тем не менее, по логике либеральных экспертов, критика подобной политики и призывы ее изменить представляют собой заведомый абсурд, особенно если сопровождаются требованием вернуть народу демократическое право принятия общественно значимых решений. Эта идея находится в прямом противоречии с господствующей идеологией, согласно которой только представители либеральной элиты обладают полным, окончательным и непогрешимым знанием. Проводимые правительствами непопулярные меры необходимы, а меры, пользующиеся поддержкой большинства людей и направленные на улучшение их жизни, заведомо вредны.

Тот факт, что на практике именно проводимая либеральными элитами политика раз за разом проваливается, не может служить аргументом, поскольку, в рамках данной логики, как раз попытка опереться на практический опыт или отсылка к фактам, очевидным для публики по собственному опыту, это и есть «популизм», предлагающий «слишком простые» решения.

Разумеется, далеко не всегда факты, известные и очевидные для масс, являются окончательным доказательством. В истории науки здравый смысл не раз оказывался посрамленным. И экономическая наука не является исключением. Но применительно к обществу, мы не можем иметь других экспериментальных данных, кроме тех, которые даны в коллективном опыте народа. Иными словами, если те или иные социально-экономические стратегии, применяемые раз за разом многочисленными правительствами и партиями, неизменно приносят массам лишь неудобства и разочарования, значит, что-то не в порядке с самими стратегиями и их авторами, изображающими себя нейтральными экспертами и технократами, являясь на деле идеологами определенного класса или группы, интересы которых радикально противостоят интересам и потребностям большинства.

Смысл данной идеологии именно в том, чтобы представить меры, в которых заинтересовано незначительное меньшинство (часто — даже не правящий класс в целом), как абсолютно неизбежные, технически нейтральные и необходимые всему обществу, упорно не понимающему собственного счастья. Напротив, те, кто открыто апеллируют к социальным потребностям масс и предлагают перемены, нарушающие господство элиты, выступают безответственными популистами.

Здесь имеет место двойное умолчание. С одной стороны, умалчивается, что популистские меры часто, хотя и не всегда, приводили к успеху (повышался рыночный спрос, оживлялась хозяйственная жизнь, увеличивались темпы роста экономики), что делает их особенно привлекательными на фоне систематического провала политики, отстаиваемой неолиберальными экспертами. Глобальный кризис, начавшийся в 2008 г., оказался настолько глубоким, затяжным и масштабным именно потому, что все основные страны мира дружно провели «непопулярные, но необходимые реформы», которые должны были резко ускорить мировой экономический рост, а на практике привели к его дальнейшему замедлению. С другой стороны, осуждая население за то, что оно не склонно одобрять меры, понижающие его уровень и качество жизни, либеральные идеологи забывают упомянуть реальных бенефициаров подобных мероприятий — финансовый капитал и транснациональные корпорации, у которых все эти меры пользуются неизменной популярностью. Исходная идея либерального экономиста состоит в том, что есть некоторый набор решений, которые являются правильными всегда и вообще, безотносительно к тому, в чьих интересах данные решения срабатывают и даже безотносительно к практическим результатам, получаемым от применения данных мер. Что, парадоксальным образом, противоречит политической теории тех же либеральных мыслителей, доказывающих, что свобода и демократия основываются на разнообразии и соревновании интересов. Это противоречие отчасти смягчается тем, что либеральные авторы, по большей части, видят только интересы частные и личные, игнорируя интересы общественных групп.

Но следует ли отсюда, что популизм — миф, сконструированный либеральными публицистами? Отнюдь нет. Просто реальное содержание и смысл популизма имеют очень мало общего с тем, что говорят его критики. Для того чтобы разобраться в явлении, надо не разоблачать и осмеивать его, а исследовать причины и социальную природу происходящего.

Обобщая требования популистских движений европейского Запада, Руслан Костюк формулирует некоторые общие идеи и тенденции, позволяющие объединить все эти силы в одну общую категорию. «Прежде всего это антиэлитарность, подчеркнутое неприятие популистами существующих в их странах политических систем и воплощающих их элит.

Партии этого направления нередко выступают в поддержку “прямой демократии”. Зачастую скептически относясь к парламентаризму, они большое внимание уделяют “прямым формам демократии”, например, плебисцитам и референдумам. Но любопытная деталь: будучи на словах большими демократами, во внутрипартийной жизни популистские формации представляют собой, как правило, жестко персоналистские структуры с очень большими полномочиями лидеров.

Социально-экономические предложения и инициативы "европопулистов” выглядят достаточно схематично и противоречиво. Да, лозунги социальной справедливости и солидарности играют в их дискурсе немалую роль. Но, например, североевропейские популисты, австрийские и французские крайне правые открыто выступают за снижение общественных расходов и повышение пенсионного возраста. Однако с учетом кризиса современных государств “всеобщего благосостояния” эти лозунги находят поддержку у значительной части населения.

Но все же больше очков нынешним популистам в самых разных частях Европы приносит их жесткое неприятие господствующих в ЕС представлений об иммиграции и вызывающие поддержку у избирателей из разных слоев требования усилить национальную политику безопасности. И еще, конечно же, неприятие европейской интеграции в том виде, в каком она сегодня происходит»[60].

Содержательную характеристику популизма можно дать, лишь анализируя его социальную природу. Идеологические позиции могут быть размытыми, противоречивыми, а также резко различаться в зависимости от политических условий места и времени. Однако сама по себе неустойчивость, неочерченность и синкретичность идеологии является важнейшим признаком подобных движений, указывающим на особенности их происхождения и массовой базы.

Популизм появляется там, где жесткие границы между классами размыты, где институты ослаблены, общество атомизировано, а социальная солидарность не обеспечена повседневной практикой. Традиционные идеологии классовой солидарности, провозглашавшиеся социал-демократами с середины XIX в., опирались на определенную организацию производства и общества, но одновременно и на сознательную работу тысяч активистов и организаторов, превращавших, по выражению Маркса, «класс в себе» в «класс для себя». Классовое единство поддерживается массой горизонтальных связей, которые с течением времени консолидируются, институционализируются, упорядочиваются и обретают символическое значение, не переставая работать практически, к выгоде людей, в эту систему связей включенных.

Увы, ситуация, характерная для конца XIX и большей части XX столетия, ушла в прошлое. Популизм как политическое движение возникает тогда, когда классовая организация и классовое сознание трудящихся либо еще только формируются, либо уже переживают кризис, разлагаются. Именно поэтому возвращение популизма было повсеместным явлением в годы после Первой мировой войны и во время Великой депрессии, причем наряду с правым популизмом, из которого в конечном счете вырос немецкий нацизм, наблюдался и рост левого популизма, представленного тем же Франклином Рузвельтом в США.

Для понимания современного популизма необходимо вспомнить историю генерала Хуана Перона и движение его сторонников, радикально изменившее привычные политические расклады в Аргентине. Реформы, проведенные в стране во время его президентства, заложили основу социального государства и резко улучшили положение рабочего класса, став, по сути, латиноамериканским аналогом «Нового курса» Рузвельта. Администрация Перона опиралась на поддержку профсоюзов и массовые народные движения. Но в идеологическом плане Перон не только не был левым, но и в значительной мере противостоял им. Он проповедовал национализм и корпоративное классовое сотрудничество, что давало даже основания подозревать его в симпатиях к фашизму.

Перонизм изначально представлял собой противоречивое смешение правых и левых тенденций, коалицию разнородных сил, заинтересованных в независимом экономическом развитии страны. Именно поэтому для популистских движений очень большое значение имеет фигура лидера. И не потому, что он объединяет людей своей харизматической личностью, а потому что подобные политики могут находить решения, способные сохранять единство социально и культурно неоднородной массы сторонников.

На определенном этапе подобные движения неминуемо должны либо разложиться на свою правую и левую составляющую, либо эволюционировать в ту или иную сторону, но это происходит лишь после того, как они выполнят свою минимальную программу, направленную на преодоление породившего их кризиса. Еще при жизни Перона возглавляемое им движение неоднократно меняло вектор, склоняясь то вправо, то влево, расслаиваясь на противоположные тенденции. А после его смерти произошло расслоение перонизма не просто на разные, но на противоположные тенденции. Перонизм породил и неолиберальную администрацию Карлоса Менема, и две левореформистские администрации — Нестора Киршнера и Кристины Киршнер.

Опыт Латинской Америки

В 1990-е годы Латинская Америка стала ареной широкомасштабных либеральных экспериментов, когда тотальная приватизация всех возможных предприятий и ресурсов сопровождалась стремительным ростом неравенства, а формирование местного среднего класса происходило на фоне обнищания всего остального населения. Ответом общества на эти перемены стал повсеместный протест.

В начале XXI в. внимание левых всего мира было приковано к событиям в Латинской Америке, где развернулось, по сути, общеконтинентальное восстание против неолиберализма. Массовые низовые движения, ставшие движущей силой этого восстания, с одной стороны, своей практикой подтверждали модные на Западе тезисы о превосходстве спонтанности над централизацией и демонстрировали возможность прямого участия масс в политике, а с другой стороны, восстанавливали ценности классовой солидарности, не будучи заражены доминировавшими в Европе и США культурными веяниями политкорректности и мультикультурализма. Это не значит, будто латиноамериканская левая игнорировала интересы женщин и этнических меньшинств или что она была «гомофобной». Отнюдь нет, но интересы меньшинств не выступали здесь как самостоятельная ценность, а вписывались в общий контекст классовой солидарности и демократии большинства. Поэтому именно революционные процессы в Боливии и Венесуэле, идеология которых была совершенно чужда европейского мультикультурализма, обеспечили реальное улучшение социальной ситуации для небелого большинства населения этих стран.

Также вопреки модным на Западе в начале 2000-х годов призывам «менять мир, не пытаясь взять власть» латиноамериканские движения сформировали свои собственные политические организации, ориентированные именно на борьбу за власть. В Венесуэле, Боливии и Эквадоре победили силы, характеризовавшие свой проект как революционный. Картину дополнял успех Партии трудящихся в Бразилии. Хотя эта партия, придя к власти, проделала эволюцию от марксистской до умеренно социал-демократической, ее лидеры постоянно подчеркивали, хотя бы и на словах, свою солидарность с более радикальными левыми, оказавшимися у руля соседних стран. В Аргентине, Чили и Уругвае были избраны левые президенты, обещавшие более умеренные реформы. Сдвиг влево произошел также в Перу и в Парагвае, хотя в последнем случае левая администрация была очень быстро отстранена от власти. Однако к середине 2000-х годов единственным надежным бастионом консерватизма в Южной Америке оставалась Колумбия, где продолжалась гражданская война.

Основным результатом этих перемен стала перераспределительная политика, приведшая к сокращению неравенства. Значительная часть населения смогла подняться над уровнем нищеты или бедности. Этот процесс тоже происходил повсюду, укрепляя на первых порах массовую поддержку левых правительств.

Тем не менее уже к концу десятилетия стали все более очевидны трудности, с которыми сталкивались новые левые правительства на континенте. Несмотря на различие риторики, дистанция между радикальными и умеренными правительствами оказалась не так велика, как кажется. Она определялась скорее уровнем развития стран, где происходили перемены, чем идеологией политиков. Очень скоро обнаружилось, что пришедшие к власти популисты не ставят перед собой более масштабных целей даже в Венесуэле, где тема революции стала центральной для правительственной риторики. Структурная перестройка экономики, осуществленная латиноамериканскими левыми правительствами, оказалась минимальной, а основной упор делался на перераспределение ресурсов в пользу более бедных слоев населения. Несмотря на риторические заявления о преобразовании общества и создании «боливарианского социализма», на практике общественные порядки менялись незначительно. Руководство республики не желало радикально менять экономическую политику, создавать промышленность или вкладывать средства в развитие научных и технических исследований. Не было даже попыток развернуть массовое жилищное строительство.

Еще одна специфическая характеристика латиноамериканского левого популизма — это готовность последовательно соблюдать правила демократического процесса и сохранять соответствующие институты на государственном уровне при развивающейся в то же время практике авторитарного принятия решений внутри собственной коалиции или партии. Левые правительства в Латинской Америке неизменно уважали фундаментальные демократические принципы свободы — слова и печати, политического плюрализма, правила свободных выборов. Оппозиционные партии регулярно то там, то тут выигрывали голосование — добиваясь успеха на референдумах или при формировании региональных администраций, включая и столичные города. Правительство не пыталось этому препятствовать.

Куда меньше терпимости проявляли популистские лидеры к инакомыслию в рядах собственных сторонников. Парадоксальным образом, в отличие от левых режимов прошлого, на сей раз авторитарные методы были направлены в большей степени против «своих», чем против «чужих». Иными словами, лидеры стремились жестко и по-диктаторски контролировать собственный политический лагерь, своих активистов и союзников, предоставляя полную свободу действий своим противникам.

В краткосрочной перспективе такой подход даже дает определенные преимущества — политическая инициатива всегда находится в руках народного лидера. Оппозиционеры, связанные с традиционными представительными институтами, постоянно запаздывают, тратя время на процедурные вопросы, и в то же время не имеют оснований обвинять власть в нарушении гражданских прав и свобод, которые неукоснительно соблюдаются. Но чем дольше находится у власти популистская партия, тем заметнее негативные стороны этой модели. Тем более, что речь идет о концентрации власти в руках одного или нескольких ключевых лидеров. В этом плане власть харизматического лидера совершенно не похожа, например, на власть советских правителей, которые даже во времена Сталина опирались на развитую систему политических и социальных институтов, предполагавших участие значительного числа людей в принятии решений на разных уровнях.

Немецкий исследователь Гюнтер Майхольд отмечает, что всем левым латиноамериканским лидерам 2000-х годов была свойственна практика персонализации власти. «Личное влияние (Hinsicht) всех левых президентов, которые таким образом могли мобилизовать массы, должно было закрепляться конституционными изменениями, позволявшими им избираться снова и снова, чтобы через сохранение личной власти обеспечить продолжение своего политического проекта»[61].

Левый популизм в Латинской Америке удерживал власть за счет удивительного сочетания режима личной власти президентов, опиравшегося на лояльные и дисциплинированные массовые организации, с либерально-демократическими институтами, которые продолжали функционировать, эффективно защищая интересы оппозиции. Такая политическая конфигурация постепенно отчуждала массы от процесса принятия решений и ослабляла низовую поддержку преобразований, одновременно сохраняя у деятелей власти иллюзию народной поддержки, обеспеченной за счет административного контроля над своими сторонниками. Народная инициатива угасала, реальные лидеры на местах замещались исполнительными и лояльными, но не имеющими авторитета функционерами, качество политических кадров стремительно падало, а жизненная сила движений, породивших латиноамериканский «левый поворот» в начале 2000-х годов, постепенно сходила на нет.

В таких условиях не мог не снижаться интеллектуальный уровень правящей команды, из которой вытеснялись люди самостоятельные и критически мыслящие. Интеллектуалы и активисты замещались функционерами и бюрократами как снизу, так и сверху.

Стихийная демократия и энергия массовых социальных движений в любом случае обречена угасать с течением времени. У них есть своеобразный жизненный цикл, неминуемо предполагающий периодические спады и подъемы. Но подобные неизбежные колебания жизненного цикла движений могут и должны компенсироваться формированием демократических организаций, подготовкой самостоятельных и авторитетных кадров на среднем уровне и появлением новых лидеров, опирающихся на соответствующие институты. Авторитарно-популистская модель препятствовала такому замещению «движенческого импульса» институциональной практикой. Таким образом, она не только не компенсировала закономерный и неизбежный кризис движения, но усугубляла его.

Авторитаризм и единоличное лидерство вовсе не является изначально непреодолимым препятствием для демократизации. В движениях, изначально формирующихся как лидерские или возникающих в условиях авторитарной политической культуры, подчас возникает необходимость запускать демократические процессы и механизмы «в ручном режиме»[62]. И показательно, что лидеры латиноамериканской левой 2000-х годов были отнюдь не чужды демократическим принципам. Но эти принципы трактовались лишь в плане уважения к формальным правам и свободам граждан, гарантированным либеральными конституциями. Иными словами, демократия воспринималась как набор юридических норм и процедур, а не как процесс вовлечения народа в управление.

Единая социалистическая партия, созданная в Венесуэле Уго Чавесом, оказалась неповоротливой бюрократической структурой, слабо связанной с рабочим классом, зато полностью зависимой от инициативы руководства. Отношения с рабочим движением, которое на первых порах поддерживало Чавеса, все более осложнялись. Заменив старые коррумпированные профсоюзы новыми, классовыми, боливарианское руководство оказалось совершенно не готово к тому, что эти структуры будут пытаться выдвигать собственные требования и предлагать собственное видение дальнейшего развития страны. Венесуэльская бюрократия систематически сопротивлялась любым попыткам серьезных преобразований. Что, впрочем, вполне понятно — ускорение социально-экономического развития привело бы к появлению в обществе новых потребностей и интересов, а внутри правящего блока — новых кадров и структур, которые могли бы претендовать на свою долю власти. Гораздо проще было регулярно подкармливать жителей бедных кварталов, покупая тем самым их лояльность. Беда в том, что настроения этих в значительной мере деклассированных масс легко менялись. После того как кончились нефтяные доходы, сократились масштабы перераспределительной политики и положение ухудшилось, большинство венесуэльских бедняков отвернулось от правительства.

Значение нефтяных доходов Венесуэлы для «боливарианской революции» Уго Чавеса общеизвестно. По выражению немецкого исследователя Стефана Петерса, нефть одновременно была для нее «условием успеха и ахиллесовой пятой»[63]. Между тем перераспределение ресурсов от добычи полезных ископаемых имело центральное значение также в Боливии и Эквадоре. В Бразилии, Аргентине и Уругвае правительства старались стимулировать промышленный рост, одновременно заботясь о том, чтобы выделялось больше средств на социальные программы и развитие инфраструктуры. В плане экономического развития не только не происходило ничего революционного, но левые администрации даже не пытались последовательно использовать рецепты Дж. М. Кейнса относительно социализации инвестиций или систематического стимулирования спроса.

Последующие события выявили сначала социальную, а затем и политическую ограниченность умеренного реформизма. Поскольку «горизонт» реформ был низким, а заявленная программа, независимо от используемой риторики, сводилась к совокупности не слишком радикальных мер, не изменяющих структуры общества, то очень скоро она была содержательно исчерпана. С момента, когда первоначально заявленные реформы оказывались осуществленными, левые правительства утрачивали перспективу, превращаясь в обычные бюрократические машины, занимающиеся администрированием (а даже не реформированием) буржуазного общества. При этом обоснованием их пребывания у власти становилось не столько преобразование социальных и экономических структур, сколько сохранение и защита достигнутого. Иными словами, политические мотивации из радикально-реформаторских превращались в консервативные.

Отсутствие структурных реформ привело к тому, что в обществе не возникли ни новые мотивации, ни новые коллективные интересы, которые могли бы стать основой нового цикла развития. Организация жизни, логика общественного воспроизводства оставались прежними, соотношение между секторами экономики не изменилось, сохранялся и прежний образ жизни, прежние связи и отношения — просто сократился разрыв между богатыми и бедными и в некоторых случаях несколько повысился образовательный уровень населения. Что, конечно, было серьезным прогрессом по сравнению с условиями, которые существовали в данных странах до прихода к власти левых, но не предполагало качественного разрыва с прежними порядками, возникновения новой логики и новых стимулов развития. Левые не смогли не только выйти за пределы капитализма, но и структурно реформировать местный капитализм.

Все это в полной мере сказалось в 2015–2016 гг., когда экономический кризис резко сократил количество ресурсов, доступных для социального перераспределения, и разом выявились все структурные слабости «левой модели». Однако несмотря на эти трудности, главная проблема оказалась все же не экономической, а политической. Сам по себе факт кризиса еще отнюдь не означал краха левого проекта, тем более, что правая оппозиция нигде не предлагала каких-либо новых идей и подходов, а порой и вообще не имела объединяющего политического проекта. Слабость левых правительств проявилась в их неспособности адаптироваться к новым условиям, переформулировать свой проект и предложить новые, более радикальные решения, соответствовавшие остроте и глубине накатившегося кризиса, выйти за рамки перераспределительной модели. Эта политическая слабость была предопределена не столько ограниченностью исходного проекта, сколько авторитарным характером внутренней политической практики левых у власти. Нельзя не согласиться с Гюнтером Майхольдом, который констатировал: «В поражении левых виноваты не их враги, а они сами»[64].

Показателем кризиса, с которым столкнулась популистская политика Чавеса, стал проигранный им референдум об изменении конституции в 2007 г. Проблема состояла не только в том, что народ отказал своему лидеру в праве переизбираться на еще один президентский срок (впоследствии Чавес это право получил), но и в том, что сама затея с пересмотром конституции противоречила всей предшествующей логике действий и заявлений Чавеса. Боливарианская конституция была ранее принята по его собственной инициативе, объявлялась им квинтэссенцией идеологии венесуэльской революции и последовательно закрепляла радикальные демократические нормы, благодаря которым народ мог принять участие в управлении страной. Заявить публично, что всего через несколько лет в эту конституцию надо вносить существенные поправки, к тому же противоречащие ее демократическому содержанию, значило признать, что с революционным процессом в Венесуэле что-то неладно.

Перераспределительная политика Чавеса, построенная на том, чтобы обеспечить повышение жизненного уровня и социальных возможностей для беднейшей части населения за счет использования нефтяных доходов, провалилась не потому, что упали цены на нефть. Это падение лишь выявило ее стратегическую несостоятельность.

Однако кризис левого популизма, начавшийся при Чавесе, не шел ни в какое сравнение с катастрофой, разразившейся после того, как к власти пришел Николас Мадуро. Смерть популярного и харизматичного лидера, каким был Уго Чавес, и его замена невыразительным и некомпетентным Мадуро гарантированно обрекали систему управления на коллапс. Трудно было представить себе менее удачного преемника для лидера боливарианской революции. При этом вопрос о будущем руководителе страны был решен умирающим Чавесом единолично, не только без каких-либо внутрипартийных выборов или дискуссии, но даже и без учета мнений, существовавших в его собственном окружении. Все слабые стороны популизма усилились, а позитивные его возможности оказались сведены к минимуму.

Социолог Нелли Аренас характеризовала политику венесуэльского правительства после смерти Уго Чавеса как «популизм без харизмы»[65]. Мадуро выделялся среди других чавистов только тем, что никогда не возражал лидеру, был «пассивным исполнителем воли президента», «никогда не говорил, только слушал»[66]. Реакцию активистов на решение Чавеса назначить Николаса Мадуро своим преемником Нелли Аренас описывает как «смесь растерянности, недовольства и безусловной лояльности по отношению к лидеру»[67]. Появление подобной фигуры на посту президента само по себе свидетельствовало о том, что кадровая политика Чавеса, построенная на жесткой субординации и беспрекословном подчинении первому лицу, потерпела крах.

Неудивительно, что время президентства Мадуро характеризовалось поражениями на всех фронтах. Стремясь поддержать свой авторитет постоянными ссылками на умершего Чавеса, Мадуро лишь усугубил проблему, поскольку, напоминая обществу о своем предшественнике, он провоцировал сравнение, которое было явно не в его пользу.

По мере того как разрастался политический кризис, беспомощность и некомпетентность Мадуро все более превращались в угрозу как для боливарианского проекта, все еще популярного среди значительной части населения Венесуэлы, так и для политических институтов страны, созданных при предыдущем президенте. Полковник Чавес был привержен соблюдению конституции так же, как кадровый военный соблюдению устава. Николас Мадуро, начавший свою профессиональную карьеру водителем автобуса, вел себя как шофер, не слишком соблюдающий правила дорожного движения. Укомплектованный его сторонниками Верховный суд блокировал решение парламента, а сроки проведения референдума об отставке президента были перенесены так, чтобы он не мог иметь законной силы, поскольку проходил двухлетний срок, в течение которого по конституции народ может путем плебисцита сместить лидера. Цепляясь за власть, Николас Мадуро не только лишил оппозицию легальных путей борьбы, провоцируя насильственный конфликт, но и деморализовал боливарианское движение.

Главной причиной поражений, которые начала терпеть боливарианская революция в Венесуэле, была, однако, не личность Мадуро и даже не падение доходов от нефти, а неспособность и нежелание создать новые институты, которые смогут заменить в процессе развития преобразований харизматическую волю лидера организованным процессом принятия решений и эффективным представительством массовых интересов.

На фоне нарастающего кризиса боливарианского проекта в Венесуэле происходил и упадок левого популизма в других странах Латинской Америки. Партия трудящихся утратила власть в Бразилии, левые проиграли выборы в Аргентине. С серьезными проблемами столкнулись власти Боливии и Эквадора. В последнем случае, однако, именно политика институционализации революции привела к успеху: после ухода от власти президента Рафаэля Корреа на свободных выборах победил его последователь Ленин Морено.

Феномен Корбина

Избрание Джереми Корбина лидером Лейбористской партии Великобритании явилось главным, если не единственным, успехом, которым могли гордиться западноевропейские левые в середине 2010-х годов. «Феномен Корбина» возник неожиданно не только для него самого и всех, кто его знал, но и для многочисленных журналистов и аналитиков, как на континенте, так и в самой Великобритании. Еще за несколько недель до своего избрания лидером парламентской оппозиции скромный депутат-заднескамеечник не привлекал к себе слишком большого внимания. Вернее, он был известен как один из немногих людей в британской политике, не заинтересованных в деньгах и карьере, а потому неизменно оставался в тени с начала 1980-х годов, когда его впервые избрали в парламент. Из депутатов в Вестминстере он обходился британскому налогоплательщику дешевле всех, поскольку крайне бережно расходовал казенные деньги и не пользовался привилегиями. Зато он раз за разом возобновлял свой мандат просто потому, что жители округа твердо знали — Корбин будет горой стоять за их интересы, заниматься мелкими проблемами, используя для этого свой статус и влияние.

Прочное положение в округе давало Джереми Корбину независимость от партийного аппарата и прессы, позволяло выигрывать выборы, не затрачивая больших денег. Эта независимость от начальства понемногу превратила его в наиболее известного, если не единственного внутрипартийного диссидента. Хотя ничего еретического Корбин не проповедовал. Он лишь оставался верен принципам социал-демократии в тот момент, когда все высокопоставленные политики их предали, превратившись в неолибералов. И его программа, и его деятельность ничуть не выходили за рамки того, что в 1970-е и в 1980-е годы считалось бы нормальной социал-демократической повесткой дня. Конечно, в ее левом, а не правом варианте, но не более того. Постоянно выдвигавшееся британской прессой против Корбина обвинение в крайнем радикализме говорит скорее о том, насколько сместилась вправо «ось» европейской и британской политики, чем о взглядах самого депутата и его сторонников.

Корбин произносил речи на антивоенных митингах, когда партия молчала или поддерживала войну в Ираке. Он не восхищался подвигами американского спецназа в Афганистане. Он рассказывал своим слушателям в 2014 г. про поджог Дома профсоюзов в Одессе, когда британская пресса либо молчала, либо повторяла версию киевских пропагандистов о людях, которые сами себя сожгли. Он говорил о бомбардировках Донбасса в тот момент, когда переживать полагалось только из-за журналистов «Charlie-Hebdo», убитых террористами в Париже. Все это позволило прессе прилепить ему ярлык «пророссийского политика», хотя, по большому счету, Корбина волновала не Россия, а ответственность Запада за хаос, нарастающий в мире.

Корбин то и дело выступал назло официальным лидерам мнений и оказывался прав. И тогда, когда говорил о кризисе финансового капитализма, который не удастся преодолеть мерами жесткой экономии, и тогда, когда предсказывал, что приватизация железных дорог сделает их менее эффективными, зато более дорогими. Постепенно в британском парламенте у него сложилась репутация интересного собеседника, с которым соглашаться непозволительно, но к которому прислушиваться приходится. Это и предопределило неожиданный поворот его политической карьеры.

После того как лейбористы в 2015 г. потерпели очередное поражение от консерваторов Дэвида Кэмерона (несмотря на то что партии тори все прочили неминуемый провал на фоне совершенно ужасных опросов), стало ясно, что перемены в партии неизбежны. Лидер лейбористов Эд Милибэнд в соответствии с британскими традициями, проиграв выборы, ушел в отставку. Однако для активистов и сторонников партии было ясно, что ответственность за очередной провал лежала не на Милибэнде, а на всей лейбористской верхушке, которая упорно цеплялась за политическую стратегию, раз за разом приводившую к поражению.

На пост лидера лейбористов претендовал обычный набор представителей партийной элиты — безликие функционеры, мало отличающиеся друг от друга и от своих оппонентов-консерваторов. Выборам грозило стать смертельно скучным и откровенно бессмысленным зрелищем. А потому многие коллеги-депутаты поддержали выдвижение Корбина, которое должно было внести некоторое оживление в этот унылый процесс. О том, что Корбин может не только оживить внутрипартийные дискуссии, но и претендовать на победу, никто не думал, включая, похоже, самого кандидата. У него не было ни влиятельных сторонников, ни денег, ни даже симпатизирующих изданий, способных создавать и раскручивать его имидж. Но оказавшись внесенным в список, он принялся за дело со свойственной ему добросовестностью. Начал ездить по городам Соединенного Королевства, выступать с речами, обсуждать положение страны. Эти собрания стали собирать тысячные толпы. А затем тысячи и тысячи людей пошли записываться в Лейбористскую партию, чтобы принять участие в выборах.

Процедура выборов лидера Лейбористской партии всегда была довольно сложной, но к началу XXI в. сильно демократизировалась. На протяжении большей части XX в. руководителя партии выбирали депутаты в Вестминстере, консультируясь с боссами крупнейших профсоюзов. Такое положение дел изменили, как ни парадоксально, именно правые, овладевшие партией в 1990-е годы. Стремясь сократить влияние профсоюзов и депутатов-заднескамеечников, они сделали ставку на рядовых членов, а саму организацию всячески размывали.

В 2000-е годы политические решения по факту оказывались монополией партийного аппарата, который делал их легитимными, ссылаясь на волю некой массы членов, существовавшей только на бумаге. Первичные организации разваливались, и формальной опорой руководства стали индивидуальные граждане, чья политическая активность сводилась к готовности раз в несколько месяцев перечислить некоторую фиксированную сумму на счет партии. Тем временем активисты рабочего движения и левая молодежь покидали лейбористов, не видя никакого смысла в их деятельности. К тому же число индустриальных рабочих, некогда составлявших опору социал-демократии, неуклонно снижалось. Их место в партии занимали представители умеренно либеральных средних слоев, интересующиеся политикой, но не настолько, чтобы самим принимать в ней активное участие. Именно на этот средний класс опирался Тони Блэр в конце 1990-х годов, резко разворачивая партию вправо. Однако ни Блэр, ни его последователи не учли того, что по мере развития противоречий неолиберального капитализма настроения среднего класса будут меняться, в нем будет происходить расслоение, а осознание собственных объективных интересов рано или поздно толкнет значительную часть этих людей влево.

Созданный командой Блэра механизм, весьма удобный для политических манипуляций, оказался совершенно не защищен от проникновения извне. Никому и не приходило в голову, что можно попытаться вновь оживить низовые партийные организации и вернуть им активную политическую роль. В 1960-е и 1970-е годы подобные попытки предпринимались постоянно, и аппарат с ними неукоснительно боролся. Прежняя, откровенно недемократическая процедура выбора лидера была специально придумана, чтобы пресечь попытки партийных низов влиять на политику руководства. Но со времен Тони Блэра о подобных крайностях настолько прочно забыли, что перестали принимать меры предосторожности.

К середине августа 2015 г. Корбин уже прочно возглавлял гонку, а численность партии росла как на дрожжах. Возвращались ветераны, разочарованные многолетней предательской политикой правых лидеров, приходила молодежь, в партию вступали люди, еще недавно считавшие парламентскую политику бесперспективной. Как ни парадоксально, резко улучшилось и финансовое положение лейбористов.

Спохватившаяся партийная элита начала предпринимать контрмеры, призвав на помощь массмедиа. В британской прессе развернулась кампания против Корбина. Атака шла по трем направлениям. Во-первых, Джереми Корбин не имеет серьезной программы, предлагая популистские меры вроде национализации железных дорог и улучшения работы скорой помощи (по мнению журналистов, любой здравомыслящий человек должен понимать, что такого просто не может быть). Во-вторых, объявлялось, что с подобной программой и лидером

Лейбористская партия не сможет победить на выборах — никто не станет голосовать за кандидатов, призывающих проводить экономическую и социальную политику в интересах большинства населения. В-третьих, возмущение Корбина по поводу обстрелов украинской армией больниц и школ в Донецке однозначно доказывало, по мнению прессы, что он является агентом Путина[68].

К изумлению политиков и журналистов, подобная кампания дала обратный эффект. Чем больше подобных статей появлялось, тем стремительнее рос рейтинг кандидата. Несколько десятков известных экономистов, в числе которых был нобелевский лауреат Пол Кругман, опубликовали коллективное письмо, где солидаризировались с программой Корбина. Опросы общественного мнения тоже дали неожиданный для правящих кругов результат. Более 80 % опрошенных заявили, что только с таким лидером, как Корбин, лейбористы могут вернуться к власти. Хуже того, опросы показывали, что в случае избрания любого другого кандидата партию ждет электоральный коллапс: если сохранится прежняя тенденция, когда лейбористы из года в год становились все более похожи на консерваторов, у граждан вообще не будет мотивов голосовать за них.

Когда же лейбористские депутаты с передних скамей парламента заявили, что не будут сотрудничать с Корбином и уйдут в отставку в случае его избрания, эта новость вызвала новый всплеск энтузиазма среди сторонников партии, давно мечтавших избавиться от людей, ответственных за повторявшиеся год за годом поражения. Восторг рядовых членов партии оказался столь бурным, что вызвал панику среди членов «теневого кабинета». Они начали поодиночке сдаваться, заявляя, что передумали и рассматривают возможность конструктивной работы в команде победителя. Разумеется, при условии, что, став серьезным политиком, он образумится и скорректирует свои взгляды.

12 сентября 2015 г. — исторический день для британской политики — Джереми Корбин был избран лидером лейбористов, набрав 59,5 % голосов и далеко опередив ближайших соперников. Успех Корбина и выявил моральную несостоятельность британского политического класса и его штатных интеллектуалов. Политика жесткой экономии и неолиберальная программа демонтажа социального государства исчерпала себя не только объективно, но и на уровне массового сознания. Произошел культурный и психологический перелом, начало формироваться новое большинство, настроенное не только на переменны, но и на радикальный разрыв с существующей политикой и созданными под нее институтами.

Если бы политический класс, интеллектуалы и массмедиа по-прежнему пользовались в обществе доверием и уважением, феномен Корбина был бы невозможен в принципе. Соответственно, именно открытая конфронтация с ними становилась рецептом успеха. Однако эта новая реальность пока еще не была осмыслена участниками событий, включая многих сторонников перемен и даже самого лейбористского лидера, который был готов идти на компромисс со своими внутрипартийными врагами.

На первый взгляд успех Корбина можно было сравнить со стремительным взлетом партии СИРИЗА и Ципраса в Греции. И в самом деле, оба политических феномена отражали рост массового недовольства неолиберальной политикой правящих классов Евросоюза. Но принципиальное различие между ними состояло в том, что в основе успеха Корбина лежала не харизма, не модный имидж и даже не разочарование людей в политиках старого типа. Его кампания опиралась на массовые движения, которые в течение прошедших двух десятилетий росли и крепли, но не получали доступа к общенациональной политической повестке. Появление Корбина стимулировало самоорганизацию общественных низов, всех тех, кого на протяжении стольких лет либеральное меньшинство исключало из процесса принятия решений. Всех тех, кто был задвинут на второй план и проигнорирован не только правящим истеблишментом, но и модными левыми интеллектуалами, носителями «передовых идей» и героями массмедиа. Эта перемена не сводилась к процессам, происходившим в общественном мнении, свидетельствуя о глубоких структурных сдвигах в британском и западноевропейском обществе. И последствия этих сдвигов вскоре ощутил на себе сам Корбин, когда, поддавшись давлению умеренною крыла партии, отказался выступать за выход Британии из Европейского союза.

Победа Корбина, оказавшаяся неожиданностью даже для многих его сторонников, вызвала острую дискуссию среди британских марксистов, заставив их переформулировать многие привычные вопросы. «Корбин, конечно, не революционер, — сетовал Марк Томас на страницах «International Socialism». — Он выступает за проведение преобразований через парламент, что является классическим показателем реформизма»[69]. Тем не менее Томас, как и большинство британских левых, все же выступал за критическую поддержку Корбина при одновременном сохранении самостоятельной организации и дистанции по отношению к его реформизму.

Между тем действительная теоретическая и практическая проблема состояла не в том, какие тактические решения принимают революционные левые по отношению к реформизму, а в том, какова их общая стратегия общественных перемен, как они видят в ней свое место и место реформистов. Именно эти вопросы и оставались без ответа. Критическая поддержка, выражаемая в такой форме, оказывалась изначально обречена на неэффективность. Вместо того чтобы обсуждать действия, укрепляющие позиции Корбина и одновременно толкающие его на принятие более радикальных мер, теоретики-марксисты выступали с позиции учителя, выставляющего оценки практическим деятелям и комментирующего их ошибки.

Такой подход показательно отражает психологию радикальных левых, сложившуюся за десятилетия отчужденности от серьезных политических решений и практической борьбы за власть. Он автоматически превращает их в заложников реформистских лидеров, ставя их в абсолютную зависимость от результатов действий и от решений, принимаемых столь презираемыми реформистами, поскольку только последние обладают политической инициативой и формулируют конкретную повестку дня. В свою очередь, оценки, выставляемые тем или иным политикам, имеют практическое значение лишь в той мере, в какой сам оценивающий представляет собой практическую или хотя бы моральную силу, с которой невозможно не считаться. Отстраненные от практики резонеры такой силой стать не могут. Они могут быть безупречны в своих абстрактных положениях и выводах, но никогда не получат возможности влиять на происходящие события. И чем больше они стремятся к идеологической безупречности, тем меньше шансов у них остается на практическую реализацию собственной идеологии, превращающейся, несмотря на постоянные отсылки к общим истинам, в худшую разновидность ложного сознания.

Критика реформистских позиций Корбина, постоянно предпринимавшаяся британскими левыми, была во многих отношениях точна, но она упускала главное, не опираясь на анализ социальных процессов, породивших новую версию радикального лейборизма и его связь с общей протестной популистской волной, поднявшейся по всему миру. Принципиально важным отличием британского протеста от того, что происходило в соседних странах, было не только явное доминирование левого популизма над правым, но и то, что благодаря традициям организованного рабочего движения возникала перспектива структурной консолидации реформистского блока. Каким бы узким ни был личный круг политиков и экспертов, из которого состояла команда Корбина, она оказывалась выразителем не просто массовых настроений, но и более или менее структурированных массовых интересов. Именно поэтому Корбин, несмотря на все свои колебания, неудачи и ошибки, раз за разом оказывался непотопляем, получая поддержку низового движения.

Досрочные парламентские выборы, инициированные консерваторами весной 2017 г., подтвердили, что именно последовательная классовая политика приносит успех. Тори начали гонку с перевесом в 20 пунктов, обладая почти монопольным господством в массмедиа, включая леволиберальные издания, упорно предрекавшие провал лейбористов. Но после публикации предвыборного манифеста сторонников Корбина «For the many, not the few» («Для большинства, а не для избранных») разрыв с каждым днем стал сокращаться. Итогом выборов 8 июня стал «подвешенный парламент», в котором ни одна из основных партий не набрала большинства, но моральным победителем гонки, по общему признанию, стал Корбин.

«Скептики из числа либеральных левых теперь переходят к лейбористам, — иронизировал интернет-журнал «Counterfire». — Газету “Гардиан” можно поздравить с тем, что она в последний момент поддержала Корбина после того, как много месяцев подряд нападала на него. Но даже перебегая в последний момент на сторону победителя, эти люди так и не поняли, что же происходит»»[70].

Реформизм Корбина и даже его колебания были адекватны меняющейся социальной реальности, даже несмотря на то что сама команда реформаторов не всегда осознавала свои перспективы и возможности, а потому то и дело упускала шансы укрепить свои позиции.

Поскольку система не может быть одномоментно изменена вся, целиком и сразу, то строго говоря, любые практические преобразования могут быть трактованы как реформистские, недостаточно радикальные и непоследовательные. Революционный процесс отличают от реформ отнюдь не риторика и не радикализм лозунгов, тем более — не политическое прошлое и личная биография участников. Критерием могут быть масштабы и глубина, зачастую скорость преобразований, давление снизу и участие масс в формировании повестки перемен. Но именно поэтому революционный или реформистский характер того или иного процесса может быть оценен лишь по итогам событий. Мы нс можем заранее, вне конкретной исторической практики оценить того или иного политика по его лозунгам и даже по первоначальной программе, тем более, что они неминуемо будут меняться по мере развития общественной борьбы. Более того, именно способность углублять, конкретизировать и радикализировать свою программу по ходу событий является признаком, по которому можно отличить подлинно революционного политика.

Перемены, начавшиеся с довольно умеренных реформ по инициативе Людовика XVI в 1789 г. во Франции, обернулись самой впечатляющей революцией, которую знала Западная Европа. При этом Франция не имела на тот момент ни организованной революционной партии, ни популярных народных лидеров, способных возглавить движение. Эти лидеры, как и якобинская партия, появились в ходе борьбы. Так же и большевики оказались более революционерами, чем социалисты-революционеры, у которых это слово было даже написано в названии партии, вовсе не потому, что кричали громче или выступали радикальнее, а потому что именно у Ленина и его соратников нашлись практические решения в ситуации кризиса. Превосходство большевиков над другими социалистами в плане теоретического мышления сыграло в 1917 г. огромную роль. Но случилось это именно благодаря тому, что теория не была для Ленина ни суммой абстрактных истин, с высоты знания которых надо судить и критиковать недостаточно правильную реальность, ни тем более дискурсом, приверженность которому важнее любых практических дел. Теория была инструментом анализа действительности, помогавшим в ходе борьбы за власть принимать решения, не всегда соответствовавшие догмам ортодоксального марксизма, зато получавшие поддержку рабочих масс.

Напротив, деятельность многочисленных коммунистических и леворадикальных партий, постоянно говорящих о разрыве с капитализмом, не только не привела к этому разрыву, но, за редкими исключениями, вообще ни к чему значительному не привела. Немногие практические достижения, которыми они могут похвастаться, по большей части как раз укладываются в категорию ограниченных и весьма умеренных реформ.

Значит ли это, будто революционная политика как сознательная деятельность вообще не имеет смысла, или, по крайней мере, невозможна в условиях позднего капитализма? Отнюдь нет. В данном случае отсутствует не революционная перспектива как таковая, а понимание левыми диалектики реформ и революции, осознание того очевидного исторического факта, что между реформами и революцией не существует непреодолимой границы — одно превращается в другое, в зависимости от общего хода политического процесса, от состояния массового сознания и меняющегося соотношения классовых сил. Таким образом, революционная политика должна состоять не в критической поддержке или тем более в пассивном отстранении от процесса реформ, а наоборот, в том, чтобы принимать в нем сознательное и организованное участие, оказывая влияние на его повестку и соотнося свою тактику не с абстрактными теориями и лозунгами, а с меняющимися обстоятельствами, желаниями и потребностями масс, с конкретными переменами, происходящими вокруг.

Важнейшим свойством новой политкорректной западной левой является ее последовательный и принципиальный антиреформизм, который, однако, не компенсируется ни способностью, ни желанием совершить революцию, поскольку нет и потребности в поиске и консолидации социальной базы революционного действия. История показывает, что именно переходные требования, борьба за немедленные реформы и меры, понятные и необходимые трудящимся в их повседневной жизни, формировали массовую опору для революционных движений. Отказ от политики, интересной, понятной и выгодной массам, означает и отказ от любых преобразующих действий вообще. Иными словами, революционная риторика оказывается прикрытием и обоснованием для позиций, по сути, глубоко консервативных, способом самоадаптации левых к неолиберальному режиму, в рамках которого они выступают в качестве поставщиков новостей и интеллектуальных развлечений для продвинутой части буржуазии.

Сила и слабость популизма

Если в Латинской Америке 2015–2017 гг. экономический кризис осложнил положение левых администраций, то на Западе он породил целый ряд новых популистских движений, провозглашающих программу прогрессивных реформ. В Латинской Америке происходило разложение популистского блока, который так и не смог консолидироваться, превратившись, если использовать выражение Антонио Грамши, в исторический блок. В Западной Европе намечалась противоположная тенденция.

Показательно, что из всех лидеров латиноамериканской левой волны наиболее политически успешным в долгосрочной перспективе оказался именно Рафаэль Корреа, являвшийся наименее харизматичным. Успешный популистский лидер — это отнюдь не тот, кто обещает всем все подряд, а тот, кто оказывается способен объединять и консолидировать различные интересы. Однако это возможно лишь в краткосрочной перспективе. По мере того как решаются краткосрочные задачи, ради которых собрались вместе различные группы, социальные слои и общественные силы, составившие популистскую коалицию, возникают и новые проблемы. На этом этапе популистское движение либо должно реконструировать себя, обрести политическую и идеологическую определенность, превратившись в консолидированную силу, опирающуюся на определенный класс (стратегическую коалицию классов), либо обречено на постепенный распад. Если работа по «выращиванию» новых социальных и политических сил на основе популистского движения активно ведется, коалиция протеста и сопротивления уступает место новому блоку, основанному на долгосрочной стратегической перспективе. Причем его формирование не может быть просто плодом развития стихийного движения или столь же стихийной концентрации общественных надежд на том или ином популярном политике. Здесь требуется сознательная политическая работа, формирование внутри переходного популистского блока новой гегемонии. Антонио Грамши сформулировал задачи этой работы в «Тюремных тетрадях» следующим образом: «Направлять волю на создание нового равновесия реально существующих и действующих сил, опираясь на ту определенную силу, которая считается прогрессивной, создавая условия для ее победы, все это значит, конечно, действовать на почве реальной действительности, но действовать так, чтобы суметь господствовать над ней и превзойти ее (или содействовать этому)»[71].

Для популистского движения совершить такой переход значит преодолеть или превзойти самого себя. Популярность лидера создает у него самого и его окружения иллюзию ненужности более серьезных мер по оформлению политической программы и формированию стратегии. В этом смысле харизматичность популистского вождя может сыграть злую шутку с ним и с его организацией. Как бы ни была любима и авторитетна та или иная политическая фигура, объективные противоречия движения рано или поздно скажутся. Если работа по реорганизации движения и структурному преобразованию общества не сделана, лояльность масс по отношению к личности лидера может на определенное время сдерживать процесс распада, но не может его предотвратить. А идеологическая неоднородность популизма неминуемо не только ведет к разделению на составные элементы его социальной базы, но и приводит к расколу идейному — на правых и левых, демократов и авторитаристов, умеренных и радикалов.

Долгое время популизм рассматривался как специфическое и парадоксальное явление латиноамериканской политики, делающее ее труднопонимаемой для европейских экспертов, привыкших к логичным классическим определениям и раскладам. Однако события начала XXI в. в Европе и Соединенных Штатах свидетельствуют о том, что в развитых западных странах могут складываться такие же коалиции, разрушающие привычные представления об идеологической и политической логике. Стремительный рост популярности Алексея Навального, за несколько недель превратившегося из почти маргинального политика в лидера массовой оппозиции весной 2017 г., показал, что и в России могут происходить сходные процессы.

Размывание идеологических границ оказывается вполне естественным следствием социальных процессов, запущенных но всему миру неолиберализмом. Это ситуация, когда, с одной стороны, нарастает кризис капиталистической системы (по крайней мере в том ее варианте, который восторжествовал за годы глобализации), а с другой стороны, рабочий класс, его организации и институты предельно ослаблены, общество атомизировано и деклассировано, традиционные левые силы оказались политическими и идейными банкротами.

Латинская Америка всегда отличалась от европейского Запада тем, что, повторяя его идеологические концепции и пытаясь воспроизводить его политические институты, она являлась на социально-экономическом уровне совершенно иным миром, где организованный рабочий класс оставался лишь меньшинством среди огромной массы трудящихся и бедняков. Перемены, вызванные неолиберальными реформами на Западе и в бывших коммунистических странах, создали там на структурном уровне похожую, хотя и не идентичную ситуацию. Латино-американизация европейских обществ рано или поздно должна была отразиться в сфере политики, что и произошло в середине 2010-х годов.

В начале XXI в. в Европе мы можем наблюдать кризис общественной организации, порожденный далеко не только спадом производства и потребления. Новые технологии и новое глобальное разделение труда разрушили традиционную организацию промышленности, отодвинули на задний план многие профессии, изменили образ жизни людей, их мотивации, форму и содержание их груда. Общество отнюдь не стало бесклассовым, как раз напротив, противоречия обостряются но мере того, как вместе со старым рабочим движением и старыми левыми партиями ослабляется и социальное государство. Но размытыми оказались прежние границы между социальными группами, разрушены прежние связи. Общество оказалось атомизировано, разобщено, дезорганизовано. Программист или фрилансер может работать в собственной квартире, теша себя иллюзией, будто работает на себя, а не на заказчика, квалифицированный рабочий не видит ничего общего между собой и подметающим улицы мигрантом, а левый интеллектуал, денно и нощно сокрушающийся о судьбе мигрантов, ни за что не заинтересуется проблемами того самого рабочего или даже своего коллеги из университета, стоящего на более низком уровне академической иерархии.

На первых порах таким разобщенным и деморализованным обществом оказалось очень удобно управлять. Правящие элиты оставались едва ли не единственными устойчивыми и относительно консолидированными социальными группами, способными не только осознать свой интерес, но и вести систематическую работу по его реализации — в том числе и поддерживая репутационно-влиятельные группы либеральных интеллектуалов, правых и левых. В свою очередь, старые институты, созданные для поддержания классовой солидарности, слабели или повисали в воздухе. При этом профсоюзы и низовые социальные организации сохранили существенную часть своей социальной базы, хоть она и сократилась. В итоге они не столько менялись, сколько теряли влияние (после чего их обоснованно можно было представить пережитком уходящей индустриальной эры). Напротив, интеллектуальные и политические институты (партии, академические центры, пресса, литературное сообщество), ранее считавшиеся опорой левых, утратив связь с организованными массами, которых рядом с ними уже не было, перешли на содержание к элитам.

К несчастью для правящих кругов, мировой кризис выявил оборотную сторону сложившегося социального порядка: он оказался крайне неустойчив, а все институты, люди и организации, которые финансовый капитал приобрел, потратив изрядные средства на их подкуп и приручение, оказались недееспособными. Атомизированное общество, брошенное на произвол судьбы элитами любого политического окраса, но почувствовавшее удар кризиса, стало сбиваться в толпы, ватаги, стаи. Тут и в самом деле на первый план выходит харизматичный лидер, только фигура эта может оказаться совсем не похожа на образы, которые мы помним из истории XX в. Нужен не оратор с громовым голосом, а человек, способный нащупать общественный интерес, произнести формулы, одновременно объединяющие для большой массы и понятные для нее, угадать точку совпадения объективного с субъективным, потребностей с настроениями, интересов с желаниями. Показать, что решение задач возможно и просто. На первых порах точка сборки скорее интуитивно нащупывается, чем обнаруживается с помощью сознательной логики. Но беда в том, что в постоянно меняющейся ситуации по ходу дела меняется и тот баланс, который необходим для поддержания единства популистской коалиции. Для того чтобы развиваться, не теряя единства, ей нужны постоянные успехи, постоянное наступление. Однако и успех, если он меняет ситуацию, грозит привести коалицию к развалу, ибо по мере движения вперед возникают новые интересы, задачи и противоречия, меняющие ее внутренний баланс сил и тенденций.

Вопреки утверждениям либеральной публицистики, сила нового популизма именно в очевидной и совершенно реальной осуществимости его обещаний. Другой вопрос, кто что обещает. Левые обещают перераспределить средства в пользу образования и здравоохранения, строить дороги, создавая за счет этого спрос и рабочие места. Правые обещают закрыть границы для мигрантов и усилить борьбу с преступностью. Что бы ни говорили либеральные интеллектуалы, практически осуществимо и то и другое. Более того, некоторые движения, такие как Национальный фронт во Франции или партия «Движение пяти звезд» в Италии предложили обществу оба пакета одновременно.

Слабость популистских движений, как и их сила, — в отсутствии четкой структуры, в спонтанности и зависимости от лидера. Греция показала, насколько беспомощной может оказаться популистская партия, приходящая к власти. Но не потому, что ее программа неосуществима, а потому, что ее лидеры могут оказаться слабы, неустойчивы и лишены серьезных амбиций. Однако там, где движение опирается на остатки старых классовых структур и организаций, — как это происходит, например, в Англии — результат может оказаться совершенно иным: лидеры, сохраняющие связь с массовым протестом, набираются от него силы, а сами участники событий учатся.

IV. УРОКИ АМЕРИКИ

Выборы 2016 г. в США ожидались как самые скучные за много десятилетий. Все заранее знали, что в финал выйдут Джеб Буш у республиканцев и Хиллари Клинтон у демократов. Два олигархических клана готовились к очередной схватке за власть в Вашингтоне. Однако получилось иначе. Похоже, уже сам факт ожидаемости, предсказуемости исхода вызвал протест среди избирателей обеих партий. В лагере демократов против Хиллари сыграло обстоятельство, которое казалось ее плюсом, — то, что она считалась практически безальтернативным победителем будущих выборов. Это казалось ее очевидным преимуществом в глазах аппарата, но у избирателей вызвало раздражение. Люди не любят, когда все заранее решено без них. Дальнейший ход событий показал, что расчеты функционеров и политических аналитиков оказались полностью ошибочными. У республиканцев вырвался вперед миллиардер-популист Дональд Трамп, а в гонке демократов начал стремительно набирать темп сенатор из Вермонта Берни Сандерс.

Феномен Сандерса

История Сандерса требует особого осмысления. Политик, стремительно взлетевший в ходе праймериз демократов, был уже не молод и не слишком похож на радикального социалиста, каким его запомнили в Нью-Йорке, где он в начале 1970-х годов впервые испробовал себя в качестве публичного оратора. Бруклинский акцент, правда, сохранился у него надолго, но политические взгляды стали более умеренными. Из революционера-троцкиста Сандерс превратился в социал-демократа, восхищающегося скандинавским опытом. Однако и времена изменились. По масштабам американской политики начала XXI в. социал-демократические взгляды постаревшего Сандерса воспринимались как нечто совершенно революционное.

В Вермонте Сандерс несколько лет работал мэром Берлингтона, небольшого города, но по масштабам штата — крупнейшего. Затем избрался в палату представителей конгресса США в качестве независимого депутата. Позднее был избран представителем того же штата в сенат. Когда он только возник в качестве кандидата на праймериз, многие сравнивали его с Джереми Корбином, который к тому времени уже добился успеха на выборах лидера британских лейбористов, но мало кто верил, что американский политик сможет повторить этот успех. Расчет был не на то, чтобы обыграть Хиллари Клинтон, а на то, чтобы сместить дискуссию влево, поставить целый ряд вопросов, которые политический истеблишмент предпочитал замалчивать.

Ситуация изменилась, когда Сандерс, принципиально отказавшийся принимать пожертвования от крупных корпораций, набрал в свой фонд с помощью краудфандинга больше денег, чем любой другой кандидат демократов, включая ту же Хиллари Клинтон, которую спонсировали крупнейшие американские банки. Это означало не только то, что теперь у вермонтского социалиста было достаточно средств на ведение кампании, но и то, что миллионы рядовых американцев пожертвовали ему небольшие суммы — от 30 до 100 долларов, тем самым выразив поддержку его программе. В этом плане кампания Сандерса продолжала ту же тенденцию, что и первая кампания Барака Обамы в 2008 г., но темп набирала еще быстрее.

Хотя на подготовительном этапе о готовности участвовать в праймериз заявило довольно много политиков, весной 2016 г., когда началось непосредственное голосование, Сандерс и Клинтон остались единственными кандидатами, что уже было сенсацией. Не менее сенсационным стал успех Сандерса в Айове. Этот штат, с которого начинаются праймериз, является весьма провинциальным и консервативным, а потому трудно было ожидать, что Сандерс, основная масса сторонников которого находится в крупных городах — Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско и Лос Анджелесе, сможет там оказаться в лидерах. Но итог голосования оказался иным: Хиллари и Берни пришли «голова в голову», набрав примерно одинаковое число делегатов на партийный съезд. Затем Сандерс победил в Нью-Гемпшире и в Канзасе. В соответствии с американскими политическими суевериями тот, кто побеждает в Нью-Гемпшире, выигрывает праймериз. А жители Канзаса в течение предшествовавших десятилетий всегда правильно угадывали кандидата от Демократической партии.

В крупных городах на площадях собирались многотысячные митинги, каких Америка не видела со времен войны в Вьетнаме. Это была настоящая массовая мобилизация. Достаточно взглянуть на фотографии огромной толпы сторонников Сандерса на нью-йоркской Юнион Сквер, чтобы понять, насколько психологическая ситуация в стране изменилась. Кандидатура «социалиста Берни» получила подавляющее превосходство среди молодежи. Чем моложе избиратели, тем больше они склонны были голосовать за него. Напротив, Хиллари лидировала среди пожилых людей и пенсионеров. Но это далеко не всегда отражало их политические симпатии. Скорее, люди старших возрастов просто не верили, что такой кандидат, как Сандерс, может выиграть праймериз и тем более — стать американским президентом. Но с каждым новым успехом Берни у него появлялось больше сторонников.

Мобилизационные и организационные технологии, отработанные в ходе «цветных революций», когда активистские движения, пользуясь новейшими технологиями, создавали собственные информационные потоки, побеждая громоздкую машину правительственной пропаганды, работавшую через традиционную прессу и телевидение, — все это было на сей раз использовано в самой Америке с гораздо большим эффектом, чем в других странах. Принципиальное отличие сторонников Берни Сандерса от организаций, создавшихся для продвижения демократии в «отсталых» странах, состояло в том, что это движение было настоящим. Оно в самом деле стихийно поднималось снизу, меняясь и развиваясь по ходу событий, а не симулировало народную инициативу, как это делали устроители «цветных революций». Кампания Сандерса, которая велась в условиях жесткой информационной блокады со стороны телевидения и крупнейших печатных изданий, продемонстрировала возможность победы социальных сетей и спонтанного низового творчества над традиционными массмедиа.

Большинство активистов представляли поколение, культура которого была сформирована голливудскими фильмами вроде «Матрицы» и «Голодных игр», где группа отважных борцов выступает против системы и побеждает ее. Поколение, информационное пространство которого оформилось через социальные сети и Интернет. Отсюда — изобретательность и разнообразие визуального материала, который создавался в разных концах Америки множеством людей, учитывавших местные особенности, меняющиеся настроения и ситуации, соединение энтузиазма и юмора, использование общеизвестных образов массовой культуры. Берни Сандерс появляется то в образе покемона из знаменитого мультфильма, то в образе Уолтера Уайта из культового сериала «Breaking Bad». Вот он держит на руках кота, а вот уже кот держит на руках Берни Сандерса… Призывы к борьбе и фотографии демонстраций перемежались со смешными картинками, вроде котенка, обращающегося с вопросом: «У вас найдется минуточка, поговорить о Берни Сандерсе?».

Показательно, что как и в случае с Джереми Корбином, реальная политическая борьба продемонстрировала и несостоятельность медийных стереотипов, которые считались самоочевидными. Ни Корбину, ни Сандерсу не помешал их возраст, им не нужно было казаться спортивным или элегантным, симулировать динамизм — важно было то, за что они выступают, и то, насколько решительно, последовательно и энергично они готовы бороться. От президента не требуются спортивные успехи, ему не надо нырять с аквалангом или качаться на тренажерах, ему нужны совершенно иные качества — честность, последовательность, стратегическое мышление и ясное видение будущего, которые он может разделить со своими сторонниками.

В отличие от персонажей типа Блэра и Путина, образ которых старательно формировали массмедиа и пиар-агентства, Сандерсу не нужно было создавать собственный визуальный образ, он предложил стране новый образ ее самой. И стал неотделим от этого образа.

Политики 2000-х годов старательно симулировали харизму, привлекая себе на помощь лучших экспертов по рекламе и пропаганде. Но выяснилось, что харизма, тем более надувная, искусственная, не может заменить идей, принципов. А соединение принципиальности с политической решимостью создает харизму.

В известном смысле Сандерсу проторил дорогу Барак Обама в 2008 г. Обойдя тогда Хиллари Клинтон на праймериз, он показал, что можно обыграть партийную бюрократию. В свою очередь, аппаратчики не в полной мере усвоили тогдашний урок. Они легко приручили Обаму, сделав его своим. Тем самым казалось, что инцидент исчерпан. Чернокожий политик из Иллинойса был новым человеком в федеральных структурах, у него не было ни своей команды, ни собственных экспертов, ни кандидатов на ключевые посты в администрации. Он оказался заложником партийной бюрократии, которая все эти вопросы решила за него.

С Берни Сандерсом все обстояло гораздо серьезнее. Сильной аппаратной команды у него тоже не было, но, в отличие от Обамы, была программа, были знания и связи, как в среднем звене Демократической партии, так и среди левой и прогрессивной интеллигенции, особенно в Нью-Йорке.

Люди устали от традиционных политиков, которые полностью оторваны от общества. Начинался бунт избирателей против традиционных политических элит, против политического класса. И как всегда в таких случаях, от этого бунта выигрывали те, кто внутри политического класса был маргиналом. Деятели, которые были внутри политики, но никогда не считались претендентами на что-либо серьезное, тем более — на власть. Они, с одной стороны, были достаточно профессиональны и известны, чтобы играть роль лидеров, а с другой стороны, находились настолько явно вне системы, вне истеблишмента, вне традиционных политических раскладов, что воспринимались как представители общественного бунта против старых политиков. Трамп и Сандерс в этом смысле отражали одну тенденцию, только с разных концов — справа и слева.

Увы, далеко не у всех успехи Сандерса вызвали энтузиазм. Значительная часть левой интеллигенции, даже одобряя выступления сенатора из Вермонта, продолжала связывать свои надежды с официальным руководством Демократической партии, которую в соответствии с традиционными рецептами надо было толкать влево, чем и занимались прогрессивные деятели Америки на протяжении более чем полувека. Правда, в течение всего этого времени партия неизменно сдвигалась вправо, но это никак не отразилось ни на теоретическом анализе ситуации, ни на практической деятельности леволиберальных кругов.

На первых этапах кампании целый ряд известных левых интеллектуалов, включая философа Ноама Хомского и экономиста Пола Кругмана, игнорируя или критикуя президентскую кампанию Берни Сандерса, призывали в 2016 г. голосовать за Хиллари Клинтон как меньшее зло ради победы над Дональдом Трампом. Кругман публиковал колонку в «The New York Times», где изо дня в день обрушивался с критикой на Сандерса, доказывая, что только успех Хиллари откроет дорогу для прогрессивных преобразований. Согласно Хомскому, успех Трампа превращает республиканскую партию в «самую опасную организацию в мировой истории»[72], а следовательно, поддержка Хиллари была вполне оправданна в моральном и политическом плане, несмотря на то что именно она являлась кандидатом финансового капитала и открыто готовилась начинать новые войны.

Подобный выбор выявил принципиальный разрыв между политическим поведением интеллектуалов и настроениями массы рядовых американцев. Если для политизированного левого интеллектуала голосование за Хиллари оправдывалось лозунгом «Anybody but Trump!» («Кто угодно, только не Трамп»), то выбор рядового обывателя определялся принципом «Anyone but Hillary!» («Кто угодно, лишь бы не Хиллари»). И это было совершенно логично, поскольку речь шла не об абстрактных идеологических принципах, а о том, что Хиллари воплощала консервативную, коррумпированную, антидемократическую систему, которую граждане мечтали изменить. Именно это стремление людей к непредсказуемым переменам наводило ужас на привилегированную интеллигенцию гораздо больше, чем практическая программа Дональда Трампа. В противостоянии правому и национальному популизму либеральные левые решительно выступили как консервативная сила, защитники существующего порядка, хранители дискурса.

По сути, избиратели Трампа и сторонники Сандерса восстали против одних и тех же олигархических порядков. Однако в отличие от Трампа, Сандерс представлял не только бунт против старых политических элит, но и бунт против неолиберализма, против политики жесткой экономии. Это еще не восстание против буржуазного общества как такового, но протест против сложившейся к началу XXI в. капиталистической практики. В то время как правящие классы старались демонтировать остатки социального государства и срыть все, что было построено в эпоху социал-демократии, в обществе, напротив, назревал запрос на усиление социальной политики, на перераспределение ресурсов в пользу трудящихся, на усиление позиций наемного труда, профсоюзов. Причем это было настроение не только безработных или наемных рабочих, но и мелкого и среднего бизнеса, который начал осознавать, что вместе с демонтажем социального государства он теряет своего покупателя.

В итоге основным препятствием для развития успеха Сандерса оказались не консервативные предрассудки населения, которые легко преодолевались пропагандой борьбы за собственные социальные интересы, а культивировавшиеся на протяжении предыдущих 30 лет леволиберальные нормы. Кампания Хиллари апеллировала к таким темам, как феминизм, позитивная дискриминация цветного населения, права сексуальных меньшинств и т. д. В этом смысле очень показательно заявление бывшего госсекретаря США Мадлен Олбрайт, что женщинам, не желающим поддерживать кандидатуру Хиллари, уготовано «особое место в аду». Британский марксистский журнал «Socialist Review» назвал это «попыткой шантажировать избирательниц с помощью поверхностного феминизма»[73]. Однако проблема в том, что именно такой «поверхностный феминизм» насаждался самими левыми в США и Великобритании на протяжении нескольких десятилетий.

Когда Сандерс пошутил по поводу распространяющегося в американском обществе безумия, он немедленно был обвинен в оскорблении душевнобольных, а после того как попросил Хиллари соблюдать правила дискуссии и не прерывать его, когда он говорит, его обвинили в сексизме и унижении женщин. В этом плане кампания Сандерса очень хорошо выявила репрессивную сущность политкорректного дискурса, ориентированного прежде всего на подавление любой содержательной дискуссии и любого индивидуального мнения в той же степени, как и на устранение классового содержания из публичной речи.

Популярность Сандерса среди молодежи была связана как раз с тем, что он, не бросая открытого вызова политкорректности, понемногу смещал дискуссию в сторону обсуждения реальных проблем. Это очень хорошо объяснил в Инстаграме один из его поклонников. Сенатор из Вермонта не повторяет привычные мантры левых интеллектуалов, он не слишком волнуется по поводу меньшинств и мультикультурализма. «Он понимает, что молодым людям не интересно слушать про иммиграцию, нераспространение оружия и геев, нам нужно образование, социальное государство и равенство для всех американских граждан»[74]. Короче говоря, Сандерс возвращал старую классовую социал-демократическую повестку.

Сама по себе эта повестка была сравнительно умеренной, но воспринималась как крайне радикальная. И не только потому, что была предложена на фоне продолжавшегося в течение трех десятилетий демонтажа социального государства, но и потому, что выходила за рамки привычного политкорректного дискурса.

Успех левых популистов был предопределен именно тем, что они отодвинули в сторону, если и не отвергли публично, все нововведения леволибрального радикализма, всю эту невротическую заботу об «идентичностях», «меньшинствах», о политкорректном языке и т. п. Быстрый рост популярности Сандерса стал возможен именно потому, что по мере того как разворачивалась кампания, ему удавалось все более активно ломать стереотипы политкорректности, тактично избегая ее публичного отрицания. Это привело к постепенной эрозии леволиберального дискурса и заложило основы (но пока еще только основы) иной идеологической гегемонии, предполагающей приоритет конкретных и практических социальных потребностей, таких как образование, здравоохранение, рабочие места, развитие инфраструктуры и т. д. Апелляция к этим приземленным и прагматическим темам, реально интересным для масс, вызвала взрыв идейного энтузиазма и коллективистского альтруистического поведения. Прагматические цели не только не противоречат идеализму и самоотверженности. Напротив, они в гораздо большей степени их стимулируют, чем философские и теоретические абстракции — если эти цели связаны с реализацией права и интересов большинства, если через борьбу за них проявляет и утверждает себя принцип демократии.

Между тем на Сандерса обрушился град критики не только со стороны умеренных интеллектуалов, но и слева. Его ругали за то, что он не уделяет достаточно внимания правам сексуальных меньшинств, что он недостаточно радикален в осуждении капитализма, что он повторяет традиционные лозунги «старой» антибуржуазной левой.

Три преступления Берни в глазах ортодоксальных левых состояли в том, что он поставил во главу угла не набор лозунгов, которые являлись абстрактно-правильными, с точки зрения нескольких десятков идеологов, а те, которые позволяли ему мобилизовать поддержку миллионов рядовых американцев; что он не провозгласил цель немедленного преобразования Америки в последовательно социалистическое общество и не предложил одновременно множество взаимоисключающих «альтернатив», а выдвинул программу конкретных реформ, которые практически выполнимы и потребность в которых в той или иной мере осознана большинством населения; что он взялся всерьез бороться за власть и начал добиваться практических успехов.

Но особенно часто кандидату ставили в вину, что он выдвинулся как демократ, «вместо того чтобы выступить независимым или кандидатом третьей партии»[75]. Его защитники возражали, что «Сандерс не смог бы привлечь к себе миллионы американцев, если не вступил бы в праймериз как демократ. Он просто не смог бы стать им известен, его единственный шанс был — участвовать в президентских дебатах Демократической партии»[76].

Для обеих точек зрения, однако, существенно, что, независимо от своих разногласий, участники дискуссии смотрели на кампанию Сандерса исключительно как на возможность пропагандистского или просветительского воздействия на американское общество, а не как на попытку практической борьбы за власть. Тема борьбы за власть, центральная для ленинского или даже социал-демократического марксизма XX в., полностью исчезла из дискуссий западных левых, даже в тех случаях, когда речь идет об оценке деятельности политиков и партий, формирующих правительство, участвующих в правящих коалициях. Применительно к Сандерсу, конечно, можно предположить, что практическая возможность для малоизвестного провинциального политика стать серьезным претендентом на пост лидера США просто не рассматривалась как нечто реальное. Но в основе такого мышления лежал не анализ общества и его политического процесса, а травматический опыт непрерывных провалов и поражений, виновными в которых левые, естественно, считали кого угодно, кроме себя. Попытки аналитической рационализации этого иррационального психологического комплекса привели к тому, что возможность практического успеха либо вообще принципиально не рассматривалась, либо изначально связывалась с чем-то негативным — оппортунизмом, беспринципностью, неправильными коалициями и т. д. Напротив, миллионы молодых американцев, активно влившихся в кампанию Сандерса, не имели этого травматического опыта, не знали о нем, и вообще никогда не задумывались о том, что в США левый кандидат по определению не имеет шансов на успех. Поскольку они не знали об этом, они поддержали своего кандидата и дали ему массовую опору, какой не имел ни один из американских политиков с 1960-х годов.

Стремительно набирающая силу кампания Сандерса привела к серьезным политическим сдвигам в американском обществе, показав, что деятель, открыто называющий себя социалистом и выступающий с достаточно радикальной, хотя и не революционной программой, может получить массовую поддержку куда большую, чем кандидаты истеблишмента. На протяжении нескольких месяцев окружение Хиллари повторяло, что Сандерс, в случае номинации, не имеет шансов выиграть общенациональные выборы. Последующий провал самой Хиллари Клинтон, экспериментально опроверг этот тезис, тем более, что все опросы показывали, что Берни, если бы он стал официальным кандидатом партии, обходил Дональда Трампа, лидировавшего среди республиканцев.

Успех Сандерса был предопределен серьезными процессами, происходившими в американском обществе и прежде всего в среднем классе. Кризис, начавшийся в 2007 г., продемонстрировал уязвимость позиций даже тех слоев общества, которые ранее получали определенные выгоды от неолиберальной политики. В условиях, когда потребление поддерживалось в основном за счет кредитов, долговое бремя среднего класса сделалось невыносимым, расходы на образование и медицину непрерывно росли. К этому добавилось разочарование в администрации Барака Обамы, с которой связывали надежды на существенные, если и не радикальные перемены.

На фоне изменения настроений среднего класса неминуемо должны были появиться политики, поднимающие тему социального государства. В отличие от прошлых периодов в истории США эту повестку поддержали не только левые, всерьез готовые работать ради изменения общества, но и огромные массы людей, до недавнего времени искренне считавшие себя консерваторами.

Цена колебаний

К сожалению, развитие кампании Сандерса продемонстрировало, что для успеха в борьбе за власть недостаточно правильных идей, нужна еще и эффективная стратегия, а главное — политическая воля. От политического лидера в моменты кризиса требуется не только последовательность, решительность и честность, но и готовность идти на риск, принимая на себя ответственность за результаты своих решений, которые далеко не всегда будут однозначно положительными и будут одобряться далеко не всеми сторонниками.

В июне 2016 г. Корбин и Сандерс одновременно столкнулись со стратегическими кризисами, выявившими ограниченность и проблемность реализуемой ими модели поведения. Корбин не решился открыто выступить за выход Британии из Евросоюза, в результате чего не только упустил шанс оказаться в глазах народа победителем после референдума, но и спровоцировал новое противостояние внутри партии. Правое крыло партии потребовало его отставки, а парламентская фракция лейбористов, где его сторонники составляли ничтожное меньшинство, вынесла ему вотум недоверия. Это столкновение Корбину удалось выиграть благодаря поддержке рядовых членов, а главное — благодаря тому, что колебания сменила решимость. Лидер лейбористов отказался подчиниться парламентской фракции, не подал в отставку и был с триумфом повторно избран на свой пост. Но стратегическая инициатива была им упущена, и теперь уже не он, а новый лидер консерваторов Тереза Мей выступала перед лицом общества главным победителем референдума и формулировала новую повестку дня в условиях Brexit.

Кризис Сандерса был связан со скандальным завершением праймериз. Многочисленные нарушения и подтасовки в пользу Клинтон не встречали со стороны сенатора из Вермонта резкого отпора, хотя и вызывали бешенство его сторонников. Эго веди к тому, что руководство Демократической партии, откровенно игравшее на стороне Хиллари, чувствовало свою безнаказанность и в ело себя все более безответственно. После голосования в Калифорнии, когда голоса еще даже не были подсчитаны, Клинтон была официально объявлена победителем.

До тех пор пока выборы продолжались, кампания Берни шла по накатанной колее, независимо от того, что говорила пресса и насколько велики были его шансы победить оппонента, игравшего откровенно по-шулерски. Но теперь вставал вопрос о стратегическом выборе. Оспаривать ли результаты праймериз, которые были, по мнению большинства активистов, нагло подтасованы? Продолжать ли борьбу? Выдвигаться ли в качестве независимого кандидата? Блокироваться ли с партией «Зеленых», которая предлагала ему выступить от ее имени? Раскалывать ли формально Демократическую партию?

На съезде партии, который должен был пройти в Филадельфии, Берни предстояло сделать выбор. Однако кандидат явно отмалчивался, избегая внятных заявлений и оценок. Леволиберальная интеллигенция сделала все, чтобы убедить сторонников Сандерса на съезде в Филадельфии поддерживать именно ту политику, против которой они взбунтовались. Оуэн Джонс, комментатор британской «The Guardian», восхищаясь выдающимися успехами сенатора из Вермонта, доказывал, что теперь главная задача движения состоит в том, чтобы победить Трампа. Предотвратить победу республиканцев нужно потому, что «избрание Трампа будет означать самые большие потрясения для Запада со времен Второй мировой войны»[77]. Этот акцент именно на «calamities» (потрясения, встряски) очень показателен: страх перед переменами выступал в данном случае идеологическим принципом, а сохранение текущего положения вещей — важнейшей политической целью.

Тактически Сандерс был заинтересован тянуть время и откладывать решение до съезда в Филадельфии, на котором он не только мог дать бой Хиллари, но и имел основание рассчитывать на поддержку делегатов в случае, если продолжавшееся в отношении бывшей первой леди расследование ФБР дойдет до серьезного обвинения, подрывающего ее шансы быть избранной. Правда, обвинения были не слишком серьезными — в бытность свою государственным секретарем Клинтон умудрилась перенести большое количество секретной информации на незащищенный домашний сервер, откуда она могла быть легко похищена.

Политика выжидания и маневрирования, избранная Берни в условиях обостряющейся ситуации, оказалась гибельной. Политик не может просто молчать. Стремясь избежать необходимости принимать преждевременное решение, Сандерс начал давать двусмысленные интервью, посылая противоречивые сигналы не только прессе, но и своим сторонникам. Он то заявлял, что его главная цель — победить Трампа (намекая на сотрудничество с Клинтон), то прямо отказывал ей в поддержке, то говорил, что из двух зол мадам Хиллари все же меньшее и он готов в этом качестве ее выбрать. Все это деморализовало активистов в тот самый момент, когда надо был мобилизовать их на борьбу в Филадельфии.

Лидер лейбористов и сенатор из Вермонта действовали по принципу минимизации риска. Этот принцип вполне разумен в «нормальных» ситуациях. Но в том-то и дело, что само появление на первых ролях в политике таких людей, как Корбин и Сандерс, свидетельствовало о том, что буржуазная «нормальность» рухнула и общество переживает системный кризис. В такой ситуации только радикальные идеи и действия приносят успех. А принцип минимизации риска оборачивается в лучшем случае упущенными шансами, в худшем — поражением.

Корбин, поняв необходимость решительных действий, сумел исправить ситуацию. Мобилизовал своих сторонников и выиграл. Сандерс, не решившись на разрыв со своими оппонентами внутри Демократической партии, усугубил свои трудности И проиграл.

После Филадельфии

На съезде в Филадельфии все шло более или менее по плану. Руководство Демократической партии США поставило перед собой цель любой ценой добиться выдвижения Хиллари Клинтон на пост президента, и эта цель была достигнута. Однако, как и следовало ожидать, цена оказалась не просто непомерно высокой, а катастрофической.

На фоне многочисленных разоблачений, в условиях, когда так до конца и не были подведены итоги голосования в Калифорнии, Нью-Йорке и некоторых других штатах, где продолжались судебные и административные разбирательства, конфронтация между сторонниками Клинтон и Сандерса не угасала. Делегаты, поддержавшие сенатора из Вермонта, испытали на себе давление административного ресурса, но не готовы были примириться с победой бывшей первой леди. Напротив, теперь они настроены были куда более агрессивно, чем в начале кампании. Масла в огонь подлила очередная публикация разоблачений на сайте Wikileaks. На сей раз достоянием общественности стала переписка функционеров Демократической партии, однозначно доказывавшая, что последние сознательно нарушали правила проведения праймериз, поддерживая Хиллари. Председатель национального совета партии Дебби Вассерман-Шульц вынуждена была подать в отставку, тут же получив работу в качестве одного из руководителей кампании Клинтон.

Съезд в Филадельфии завершился большим расколом. И раскол этот произошел не столько между сторонниками Хиллари Клинтон и ее противниками, сколько между Берни Сандерсом и движением, которое он еще за несколько дней до этого возглавлял и символизировал. Сенатор из Вермонта, собиравший по всей Америке многотысячные толпы и зажигавший их своими яркими речами, в Филадельфии выглядел нелепо и беспомощно. Выступив с призывом поддержать Хиллари, он буквально за считанные секунды превратился из харизматичного лидера, воплощавшего надежды миллионов людей, во второстепенную политическую фигуру, неспособную влиять на ход событий. С растерянной улыбкой он повторял, что Хиллари будет отличным президентом, что партия приняла замечательную прогрессивную платформу, уговаривал своих возмущенных сторонников «жить в реальном мире», явно демонстрируя полное отсутствие связи с новой политической реальностью, вне которой он никогда бы не смог стать известным общенациональным политиком.

Неудивительно, что подобные события обострили обстановку на съезде. Речь сенатора неоднократно прерывалась возмущенными криками собственных сторонников, фактически сорвавших его выступление. Еще больше досталось сенатору Элизабет Уоррен, которая ранее считалась лидером левого крыла партии. Отказавшись поддержать Берни, она в значительной мере подорвала его шансы заручиться хотя бы ограниченной поддержкой среди партийной элиты, и не исключено, что она же сыграла немалую роль в подготовке примирения Берни с Хиллари. Хотя пресса предсказывала, что в благодарность за подобные услуги Уоррен будет объявлена кандидатом в вице-президенты, этого не случилось. Кандидатом на пост вице-президента бывшая первая леди предложила сенатора из Виргинии Тима Кейна — безликого и непопулярного политика, отвергнув рекомендации тех, кто призывал ее выбрать кого-нибудь из левого крыла партии, чтобы успокоить сторонников Сандерса.

Голосование ожидаемо завершилось победой бывшей первой леди, которую поддержали не только делегаты, избранные в ходе праймериз, но и «супер-делегаты», заранее собранные партийным руководством (конгрессмены, сенаторы и мэры, которые могут участвовать в съезде, не будучи избранными в ходе праймериз). Возмущенные сторонники Сандерса покинули зал заседаний. Тем самым со съезда ушло без малого 1900 человек, или 48 % делегатов, избранных с мест.

Исторический смысл произошедшего состоял в беспрецедентном расколе Демократической партии, знаменующем острейший кризис американской двухпартийной системы. Однако левые не только не использовали открывающиеся возможности, но и не осознали их. Разумеется, дискуссия о третьей партии шла раньше, велась во время выборов и продолжалась после них. Но суть вопроса состояла не в том, удастся ли в США регистрировать и избирать кандидатов, не принадлежащих к одной из двух буржуазных партий, а в том, какую политику проводить левым. Без решительного политического разрыва с либерализмом и без последовательного отстаивания собственной, принципиально иной позиции никакие дискуссии о третьей партии не имели смысла. А именно на такой разрыв не решился ни Берни, ни кто-либо из его ведущих сторонников.

Формально альтернативу демократам составила Зеленая партия, которая выдвинула на президентских выборах Джил Стайн. Ее кампания в значительной мере повторяла лозунги Сандерса, но без участия самого Берни и его сторонников не могла стать политическим событием, меняющим ход выборов.

Главным победителем очередной фазы политической гонки оказался миллиардер Дональд Трамп, выигравший праймериз республиканцев. И не только потому, что его рейтинг вырос после скандального съезда демократов в Филадельфии. Капитуляция Берни перед либеральным истеблишментом превратила эксцентричного Трампа в единственного альтернативного кандидата, противостоящего вашингтонской либеральной элите. Трамп, в отличие от Берни, проявил бойцовские качества и не отступил, когда партийный аппарат пытался предотвратить его победу. Он жестко боролся за свои интересы и победил.

Высказывания Трампа, не считавшегося с правилами политкорректности, вызвали истерику среди столичных интеллектуалов, но они же привлекли к нему интерес миллионов простых американцев, мнение которых интеллектуалы ни в грош не ставили. Пропаганда массмедиа, пытающихся продвигать первую леди исключительно как «меньшее зло» по отношению к «ужасному» Трампу, дала обратный эффект. Оба официальных кандидата оказались беспрецедентно непопулярны. Скандалы вокруг бывшей первой леди не прекращались. Кампания, построенная исключительно на запугивании избирателей, потоки бессодержательной медийной риторики, самолюбование кандидатки и оскорбительные нападки на членов своей партии, несогласных с ее выдвижением, неминуемо подрывали доверие к кандидату.

Позднее, когда Трамп был избран президентом, ведущие американские левые интеллектуалы Том Франк и Майкл Мур заявили, что именно демократы и возглавлявшие партию либеральные политики несут ответственность за произошедшее[78]. Однако это было лишь половиной правды. Причем наименее существенной.

Призывая поддержать Хиллари Клинтон во имя борьбы с Трампом, сенатор Сандерс, сам того не сознавая, совершил в общественном мнении перелом, который обеспечил победу республиканцам. Если верить в лагере демократов некому, если даже лучшие и честнейшие из них могут сломаться, если борьба против пороков системы завершается поддержкой дамы, ставшей в массовом сознании воплощением всех этих пороков, то голосование за демократов означает такую же личную моральную капитуляцию для каждого конкретного избирателя Взбунтовавшееся во время праймериз 2016 г. молодое поколение американцев на это не пошло. Леволиберальные интеллектуалы могли сколько угодно призывать людей поддерживать «меньшее зло», но этим они лишь подрывали собственный авторитет, сводя на нет свои прежние заслуги и достижения.

Филадельфийская капитуляция Берни готовилась на протяжении почти всей избирательной кампании левыми интеллектуалами из его ближнего и дальнего окружения. Все они — от Ноама Хомского до Майкла Мура — дружно повторяли, что главной опасностью является скандалист и гомофоб Дональд Трамп, что поддержка Хиллари остается единственным способом предотвратить катастрофу, которая неминуемо случится, если кандидат республиканцев выиграет выборы. В итоге именно такие интеллектуалы, как Мур, и такие политики, как Сандерс и Уоррен, своим переходом в лагерь Клинтон сделали победу Трампа неминуемой. Их капитуляции вызвали столь сильное отвращение у молодой части избирателей, что голосование против Клинтон стало для них делом принципа.

Внутрипартийная победа Клинтон закономерно оказалась пирровой. Посмотрев на избирательные махинации, коррупцию аппарата Демократической партии, мошенничество и ложь, миллионы людей вполне резонно сделали вывод, что далеко не Трамп является «большим злом» в американской политике. Трампа приближали к власти не те, кто раскалывал Демократическую партию, выступая против Хиллари Клинтон, а те, кто во имя борьбы с правой угрозой поддерживали неолиберальную политику, объективно создающую условия для неминуемой победы правого популизма. А капитуляция Сандерса вырвала последние моральные опоры из-под политической риторики демократов.

Заявив о поддержке Клинтон, сенатор Сандерс предал не только своих сторонников, избирателей и самого себя, но и американскую демократию. Опыт Сандерса и Ципраса в равной степени доказывает, что в политике нет такого понятия, как «почетная капитуляция». Компромиссы необходимы и неизбежны, но не ценой отказа от своих стратегических целей и от принципов, ради которых, собственно, и велась борьба. В подобном случае политик становится заложником тех самых сил, против которых еще недавно боролся.

Клинтон воплощала в сознании большинства американцев все то, что им в своей стране не нравится. Отвращение перевесило страх, и Трамп стал президентом.

Капитуляция Сандерса позволила поставить своего рода политический эксперимент. Отказ от продолжения борьбы сенатор из Вермонта мотивировал необходимостью объединить все силы, чтобы остановить Трампа. Результатом такой тактики стала победа Трампа на президентских выборах — в значительной мере голосами разочарованных и обиженных сторонников самого же Сандерса в северных либеральных штатах. Рискнув баллотироваться в качестве независимого или кандидата от «зеленых» (как того требовали активисты, возмущенные фальсификацией праймериз), сенатор из Вермонта как минимум не сделал бы ситуацию демократов хуже. И даже если отбросить сценарии, по которым он выигрывал бы трехстороннюю гонку одновременно против Трампа и Клинтон, из опросов совершенно очевидно, что он гарантированно выходил на первое место сразу в нескольких штатах, что автоматически привело бы к радикальному изменению политической системы США и позволило бы, на фоне относительного равновесия между республиканцами и демократами, представителям третьей партии стать в коллегии выборщиков решающей силой, от которой зависела судьба Белого дома.

Разумеется, Берни, несмотря на весьма убедительные данные социологии, не мог знать всего заранее. Но именно готовность принять на себя ответственность за трудное решение и пойти на риск отличает настоящего политика от партийного функционера или чиновника. Отказ от риска равносилен отказу от стремления к радикальным переменам и к масштабным победам. В ситуации выборов 2016 г. Берни проявил себя не как политик, а как функционер.

Поражение левого популизма, вызванное в значительной мере нерешительностью его лидеров и их неготовностью на последовательный разрыв с либералами, предопределило то, что силой, способной мобилизовать массовое сопротивление системе и переломить ситуацию, стал правый популизм. Однако такой поворот событий отнюдь не снимает вопроса о необходимости левой альтернативы. Практическая реализация этой альтернативы возможна лишь в том случае, если левые пойдут на решительный разрыв с либералами. Вместо того чтобы выступать защитниками системы от наступления популистских сил, левые должны научиться использовать ситуацию, осознав, что именно крах неолиберального порядка открывает для них новые возможности.

Жестокий реванш американского рабочего класса

Вечером 8 ноября 2016 г., когда вопреки всем прогнозам выяснилось, что Дональд Трамп, которого социологи и политические аналитики уже списали как обреченного на поражение, набирает очки, в либеральных американских кругах началась паника. Она усугубилась после того, как сообщили, что кандидат республиканцев вышел вперед в решающих штатах. Сайт канадского посольства, где можно было заполнить электронную заявку на иммиграцию, обвалился от небывалого количества запросов. Американский сегмент Интернета взорвался, с одной стороны, призывами «валить из страны», а с другой — веселыми прощальными посланиями: провинциалы и рабочие желали либеральным интеллектуалам, голливудским знаменитостям и финансовым аналитикам поскорее убраться из страны, которую они столько лет мучили.

Если не брать во внимание откровенную ложь, когда Трампу приписывали то, чего он не говорил, то обвинения против нового президента основывались на нескольких высказываниях в адрес мусульман, а также на призыве покончить с незаконной иммиграцией. Беда в том, что именно этот призыв предопределил популярность Трампа среди беднейшей части граждан, включая афроамериканцев и выходцев из Латинской Америки, которые в наибольшей степени страдали от конкуренции нелегалов. Атаки Трампа против политкорректности отнюдь не являлись проявлением его личных чувств, его необузданности и хамства, это была вполне осознанная стратегия консолидации тех социальных групп, которые пострадали от диктатуры политкорректности. Причем пострадали совершенно конкретно, материально, утратив свои заработки, рабочие места, доходы.

Пропаганда Трампа была вполне рациональна и эффективна именно потому, что резонировала не с чувствами и предрассудками людей, как считают интеллектуалы, а именно с их реальными интересами, пусть и осознаваемыми зачастую в искаженной форме. Это был своего рода маркер, позволявший миллионам обиженных представителей американских низов сразу же опознать кандидата как своего, как противника либеральной элиты.

Паника либералов в значительной степени оказалась следствием их собственной пропаганды. Создавая образ Трампа-монстра, журналисты и интеллектуалы сами начинали верить в сконструированное ими же самими абсолютное зло. Критиковать Трампа по существу оказывалось невозможно. Оставалось сосредоточиться на нескольких неудачных высказываниях, приписывая ему все мыслимые пороки — расизм, гомофобию, ненависть к женщинам и т. п. И хотя кандидат республиканцев в самом деле не раз позволял себе неполиткорректные высказывания, основным источником для этих обвинений служили не его слова или действия, а то, что ему приписывали его противники, обильно цитировавшие друг друга и ссылавшиеся друг на друга за недостатком иных фактов. Если Хиллари с готовностью прощали весьма сомнительные высказывания и реальную практику дискриминации женщин в возглавлявшихся ею организациях (как ни искали, ни одного подобного примера в компаниях Трампа не было найдено), то Дональда Трампа изображали не только расистом и гомофобом, но даже фашистом.

Ничего общего с действительностью эти обвинения не имели. «Если Трамп в самом деле фашист, как утверждают либералы, — иронизировал Том Франк, — почему же демократы не постарались выдвинуть более сильного кандидата, чтобы его остановить, предпочтя аппаратчицу, которая просто дождалась своей очереди баллотироваться в президенты? Выдвижение Клинтон означает, что они либо не верили в то, что сами говорят, либо не отдавали себе отчета в том, к каким последствиям для страны приведет их собственный оппортунизм, либо и то и другое сразу»[79].

Масса рядовых американцев не задумывалась о том, насколько политкорректен тот или иной кандидат. Она уже не доверяла пропаганде, и чем более агрессивно вели себя массмедиа, тем меньше их слушали. Критика в адрес эксцентричного миллиардера оказывалась недостаточной для того, чтобы компенсировать гораздо более сильные чувства, которые вызывала у миллионов американцев бывшая первая леди. Над Трампом, что бы ни говорили интеллектуалы, можно было посмеиваться, а Хиллари ненавидели.

До последнего момента либеральные журналисты доказывали, будто победа Трампа невозможна, поскольку его поддерживают только консервативные белые мужчины, тоскующие о прежних временах, когда они господствовали в Америке. Белые мужчины уже давно не большинство ни среди населения, ни среди голосующих избирателей. Но за Трампа проголосовала изрядная часть тех самых меньшинств, которые, по мнению журналистов, должны были его бояться и ненавидеть. Очень многие чернокожие американцы и выходцы из Латинской Америки пошли к избирательным участкам с одной мыслью — наказать демократов за многолетнее предательство, за то, что те на протяжении многих лет использовали их как электоральный ресурс, игнорируя их реальные потребности и интересы. Привилегированные белые мужчины и не менее привилегированные дамы из хорошо обеспеченных буржуазных семейств, выступавшие самозваными защитниками меньшинств, никогда не интересовались тем, что в самом деле думают и чего хотят жители черных или испаноязычных гетто. Они были уверены, что, подкупая лидеров общин, распределяющих подачки адресной помощи, они гарантируют себе контроль над голосами массы бессловесных созданий, лишенных собственной воли и мнения.

Долгое время это работало. Но в 2016 г. вышло иначе. Политика противопоставления многочисленных меньшинств «белому» рабочему классу провалилась из-за того, что классовые различия внутри этнорелигиозных групп оказались важнее вертикальной солидарности, которую проповедовали либералы и их союзники слева. Меньшинства всегда были разделены по классовому признаку, они могли представлять собой единое целое лишь в воображении идеологов. Но до тех пор пока удавалось контролировать электоральное поведение меньшинств через этнические элиты и коррумпированных community leaders, эту реальность можно было игнорировать.

Победа Трампа была не в последнюю очередь обеспечена тем, что значительная часть «небелых» низов предпочла солидарность с традиционным «белым» рабочим классом. Постэлекторальная статистика демонстрирует, насколько ложным было представление американских либералов (и их левых союзников) о самих себе и об обществе. Хиллари, несмотря на все феминистские декларации, получила меньше голосов женщин, чем Барак Обама. Конечно, среди афроамериканцев и латиноамериканцев демократы статистически все еще лидировали. Но Трамп, которого обвиняли в расизме, смог получить больше голосов небелых американцев, чем кто-либо из республиканских кандидатов за долгие годы. Голосование определялось не цветом кожи или придуманной либеральными идеологами идентичностью, а социальными интересами. Республиканцы победили не только в своих привычных цитаделях на Юге, но и в таком традиционно либеральном штате, как Висконсин. И именно эти голоса во многих случаях оказывались решающими, склоняя чашу весов в пользу Трампа.

Сторонники Берни Сандерса также в немалом числе отдали голоса кандидату республиканцев, несмотря на то что сам их лидер отчаянно агитировал за Хиллари Клинтон, которую еще недавно критиковал. А мусульмане, являющиеся гражданами США, активно голосовали за Трампа, несмотря на его высказывания. Социальное положение влияло на выбор людей гораздо больше, чем принадлежность к той или иной этнической группе.

Рабочие, голосовавшие за Трампа, действовали совершенно сознательно, исходя из своих классовых интересов. Нерегулируемая иммиграция является необходимой частью и органическим элементом того самого открытого рынка и частью общего процесса дерегулирования, которые так упорно и убедительно критиковали все левые экономисты. Логически невозможно представить себе регулирование рынка товаров и капиталов без одновременного регулирования рынка труда, а следовательно, и иммиграции.

Позиция избирателей Трампа, поддержавших его призыв ограничить иммиграцию, была продиктована жесткой логикой соревнования на рынке труда, усугубленной неолиберальными реформами. Но она не имела ничего общего с расизмом или ксенофобией, будучи отражением текущего классового интереса. Ленин называл это «буржуазной политикой рабочего класса»[80]. Подобная ситуация вполне естественна при капитализме для рабочего класса, который не только имеет общие социальные интересы, но встроен и в систему профессионально-отраслевых связей, что заставляет его в определенных ситуациях поддерживать определенные группы буржуазии, являющиеся для него «своими» в силу корпоративно-производственной и рыночной логики.

С точки зрения идеологии левых подобное проявление корпоративной солидарности является реакционным. Но в глазах представителей финансового капитала оно не менее опасно. Ведь речь идет о блокировании многомиллиардных денежных потоков, позволяющих банкам и подкупленным ими политикам паразитически существовать за счет реального сектора экономики.

Либеральная белая элита, активно использовавшая дешевый труд нелегалов, была вполне сознательно заинтересована в сохранении существующего порядка вещей. Она не скрывала своего пренебрежительного отношения к консервативным провинциальным работягам, «красношеим» (rednecks), живущим собственным физическим трудом. В вину им ставилось даже то, что большая часть из них (хотя далеко не все) имела несчастье родиться, подобно самим же вашингтонским интеллектуалам, белыми, а половина из них — еще и мужчинами. Между тем в середине XX в. такие же белые провинциальные трудяги голосовали за прогрессивных кандидатов, поддерживали профсоюзы и «Новый курс» Ф.Д. Рузвельта. К началу XXI в. они стали консерваторами — не потому, что изменились их собственные интересы и потребности, а потому, что они были безжалостно преданы столичными левыми, предпочитающими игру во всевозможные «дискурсы» и «идентичности» борьбе за права работников. Описывая жителей пролетарских городков Среднего Запада, американский журналист Том Франк констатировал: «Почти каждый из них может рассказать вам про отца, который был верным членом профсоюза и убежденным демократом, и как потом новое поколение стало голосовать за республиканцев»[81].

Однако Дональд Трамп оказался не просто представителем консервативного лагеря, за которого проголосовали фрустрированные рабочие. Он стал первым протестным кандидатом, получившим возможность прорваться в Белый дом. И в этом качестве он был уже не столько консерватором, сколько выразителем плебейского возмущения, не укладывающегося в привычные рамки «правой» и «левой» политики.

Избирательная кампания Трампа, как признавал Том Франк, воспроизводила идеи и лозунги левых[82]. Республиканского кандидата поддержали фермеры, мелкие служащие и провинциальная интеллигенция. Это действительно было восстанием забытой и обиженной провинциальной Америки против обогатившихся за счет труда мигрантов избалованных жителей Калифорнии, чиновников-космополитов из Вашингтона, против либеральной элиты, давно уже повернувшейся спиной к собственной стране.

Том Франк отмечал, что призывы Трампа, адресованные избирателям Сандерса, были не просто попыткой привлечь голоса. Они отражали радикальное изменение в позиции республиканцев, кандидат которых теперь стоял не справа от демократов, а слева от них. «Обращения Дональда Трампа к сторонникам сенатора Берни Сандерса были только началом. Кандидат республиканцев сознательно воспроизводил стиль Франклина Рузвельта, осуждал “большой бизнес” (и не один раз, а постоянно), призывал к менее кровожадной внешней политике совершенно в духе кампании МакГоверна, некогда призывавшего Америку вернуться домой и не лезть в чужие дела»[83].

Английская журналистка Меган Траделл на страницах «International Socialism» также констатировала, что социальная база Сандерса и Трампа во многом схожа, а массовый переход рабочих в лагерь республиканцев объясняется не в последнюю очередь «предательством политических элит»[84]. Именно накопившийся за долгие годы и наконец вырвавшийся наружу протест против сложившейся системы предопределил поведение общественных низов во время выборов 2016 г. Просто у этого плебейского гнева появилось два варианта политического выражения: «В зависимости от географических или индивидуальных обстоятельств, уровня расизма, наличия связи с той или иной партией и многих других обстоятельств, одних тянуло к Сандерсу, других — к Трампу»[85]. Сходство между сторонниками Трампа и Сандерса очень хорошо определил один из рядовых американцев: «Люди, которые любят Трампа, и люди, которые любят Сандерса, едины в одном — они выступили против нашей коррумпированной власти»[86].

Синкретические популистские движения начала XXI в. явились не только выражением стихийного народного гнева против элиты, но и вполне рациональным ответом общественных низов на последовательное, систематическое и, главное, вполне сознательное предательство их интересов левым политическим и интеллектуальным классом. Эти движения никак не являются левыми, но было бы глубоко ошибочно во всех случаях характеризовать их как правые или однозначно реакционные. На самом деле мы имеем единую волну популистского протеста, политико-идеологическое оформление которой в зависимости от специфических условий страны и от позиции харизматических лидеров колеблется от левого до правого радикализма, при том что основная масса участников движения чужда как той, так и другой идеологии.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Духи предков требуют отмщения, и граф Уркварт Ройхо, покинув ряды гвардейской роты, вместе с близким...
Аньес Мартен-Люган – автор мировых бестселлеров о любви, в том числе нашумевшего романа “Счастливые ...
Основная цель данной книги – представить когнитивные и поведенченские подходы нейролингвистического ...
Лесник всю свою жизнь посвятил лишь одной цели – сохранению чернобыльской Зоны.И когда она в опаснос...
Подруга клялась, что никаких проблем не возникнет. И Алиса ей поверила, согласилась подменить ее. Ра...
Ты живешь своей обычной жизнью. У тебя все складывается ровно так, как хочет того твоя судьба, окруж...