Дом на краю света Каннингем Майкл
— Ты о нем никогда не рассказываешь, — сказал он. — Иногда я даже забываю, что ты была замужем.
— Я бы тоже предпочла забыть.
— Ээ… а где вы познакомились? — спросил он.
— Хочешь посмеяться? В Вудстоке. Да, на концерте. Три дня счастья и семь лет пытки.
— Ты была в Вудстоке?
— Угу. К тому времени я уже бросила четыре разных колледжа и присоединилась к группе ребят, путешествующих по Новой Англии. Они скупали старую одежду, а потом загоняли ее в Нью-Йорке. И вот когда мы — я уж и не помню где — превращали замызганное старье в гавайские рубашки, пронесся слух о бесплатном концерте. Учти, я не каждому такое рассказываю.
— Ты действительно там была? Ты была на концерте?
— А что? Это значит, что я какой-то питекантроп, да? Все равно как если бы я жила в Нью-Йорке до того, как тут появились автомобили?
— Как там было?
— Прежде всего, жутко грязно. Ты в жизни не видел такой грязи. Я чувствовала себя просто какой-то свиньей. Знаешь, чем меня привлек Денни? У него был большой кусок мыла. После того как мы умылись, он сказал: «Хочешь, свалим отсюда и перекусим где-нибудь в городе?» И я согласилась. Мне надоели мои спутники, вечно одетые во всякую рвань. Они считали себя мистиками, а сами покупали у вдов старые ковры и меха за пять долларов, чтобы в городе загнать их за двести.
— Ты была там, — произнес он с придыханием. — Была на концерте.
— Да, и с тех самых пор моя жизнь — цепь сплошных разочарований. Бобби, не стоит преувеличивать! Это был просто концерт. Там было грязно и очень много народу. Я убежала, не высидев и половины, и через три месяца вышла замуж за полного придурка.
Я докрасила ноготь на большом пальце и взглянула на Бобби. Перемена была разительной. Его глаза увлажнились и горели. Он сидел, алчно вытянув шею, и не отрываясь смотрел на меня.
Я узнала этот взгляд. Мужчины смотрели на меня так в молодости, когда я и вправду была красивой и экзотичной, а не просто яркой. Я увидела самое настоящее желание. На лице человека, которому не было еще и тридцати.
Мы не спали друг с другом в ту ночь. Для этого нам потребовалась еще одна неделя. Но в наши отношения — до того вечера сердечные, и не более — закралась потенциальная возможность секса. Мы уже не были просто друзьями, мы превратились в кого-то еще. Мы стали чуть чаще раздражаться; оставаясь вдвоем, немного смущались. Когда нам нечего было сказать, замечали провисающую паузу.
Но сам он, конечно, ни на что не решился бы. Просто не осмелился бы. Он слишком привык к той модели, которая возобладала в наших отношениях: опытная сестра, наставляющая младшего брата. Я еще никогда не встречала столь несовременного молодого человека. Наверное, последний раз мужчины подобным образом обращались с женщиной в средние века: с той же смесью галантной предусмотрительности и боязни прикоснуться к ее рукаву.
Если уж этому суждено случиться, нужно брать инициативу в свои руки.
Я сделала это во вторник. Я не сообразовывалась со своим циклом. До такой расчетливости я все-таки не дошла. Ведь Бобби и вправду мне очень нравился. Мне было легче действовать в соответствии со своей искренней симпатией к его личности, чем с более запутанным интересом к его генам. Это, думала я, еще впереди.
Мы пошли на «Провидение», что чуть было не оказалось роковым для судьбы всего предприятия. Дело в том, что во время просмотра Бобби задавал вопросы. Сначала он поинтересовался, была ли настоящей женщина-волк, а потом — кем на самом деле приходится Элен Стрич Дирку Богарту — матерью или подружкой?
Я отвечала на его вопросы, а сама думала: «О, Джонатан! Ну почему же ты голубой?!»
Но когда мы оказались на улице, мой интерес вернулся ко мне с новой силой. Бобби был невинным ребенком. Нельзя требовать невозможного. Не говоря уж о том, что мужчин для совместных походов в кино в Нью-Йорке хватает. А вот такие, как Бобби, встречаются нечасто.
Когда мы пришли домой, я поставила кассету со старыми песнями «Роллинг стоунз». Потом закурила косяк и предложила Бобби потанцевать. Джонатан должен был ночевать у любовника.
— Потанцевать? — переспросил Бобби.
Он затянулся, стоя посреди гостиной. На нем были джинсы, черная майка и ковбойский ремень с пряжкой в виде бычьей головы. Да-а, мне предстояла непростая работа. Я поневоле почувствовала себя размалеванной шлюхой в сапогах до бедра, пытающейся, поставив заезженную пластинку, уговорить рабочего парня с фермы вылезти из его замызганного комбинезона.
— Бобби, — сказала я. — Я хочу задать тебе прямой вопрос. Можно?
— Пожалуйста.
Он передал мне косяк.
— Только честно, хорошо? Что тебе во мне нравится?
— А?
— Не заставляй меня повторять. Мне и так стыдно.
— Что мне в тебе нравится?
— Ну, в смысле, я тебе интересна?
— Ээ… Конечно. Конечно.
Я вернула ему косяк, и он сделал долгую, глубокую затяжку.
— Бобби, ты когда-нибудь спал с женщиной?
— А… нет. Честно говоря, нет.
— А тебе бы хотелось?
Он ничего не ответил. Он стоял не двигаясь и молчал. «Роллинг стоунз» исполняли «Ruby Tuesday».[29]
— Подойди сюда, — сказала я. — Оставь косяк и просто потанцуй со мной, хорошо?
Он сделал еще одну затяжку и послушно положил окурок в пепельницу. Я раскрыла объятья. Он приблизился. Старая алчная паучиха, отлавливающая не слишком проворных молодых людей. Я постаралась отогнать от себя это напрашивающееся сравнение.
Мы закружились по комнате. К счастью, танцевал он прекрасно. Никакой робости и неуверенности. Его тело не нуждалось в том, чтобы я задавала ритм и подсказывала, что нужно делать в каждый следующий момент. Танцуя вот так, немного под кайфом, мы не были ни расслаблены, ни как-то особенно напряжены. Как брат и сестра, готовящиеся к своим будущим романам. Возбуждающие друг друга и испытывающие от этого чувство вины, немного печальное из-за безнадежности такого обыкновенного, но заряженного и чуть опасного контакта. Танцующие брат и сестра.
Я улавливала его запах, свежий древесный запах карандашных очисток. Спина у него была широкой, как у оперного певца.
— Когда ты была на концерте, — сказал он, — ты досидела до Джимми Хендрикса?
— Что?
— В Вудстоке. Ты видела Джимми Хендрикса?
— Конечно видела. Знаешь, мне кажется, мы с тобой действительно можем стать близкими людьми. Пойдем. Мне уже ясно, что как бы между прочим ничего не получится.
Я перестала танцевать и повела его в свою комнату. Он не то чтобы участвовал, но и не сопротивлялся. Зажигать свет я не стала.
— Ты волнуешься? — спросила я, закрыв дверь.
— Угу.
— Не надо. Это должно быть радостно. Просто ты мне нравишься, вот и все. А волноваться нет никаких причин.
Я расстегнула его рубашку и помогла ему ее снять. Его волосатые плечи были влажными от пота.
— Я не в очень хорошей форме, — сказал он, как будто я ни разу до этого не видела его без рубашки.
— А по-моему, в чудесной, — ответила я.
Я сняла блузку и бросила ее на пол. Лифчика я никогда не носила. Я положила его ладонь на свою левую грудь.
— По правде говоря, они несколько ниже, чем положено, — сказала я. — Но у тебя будут другие женщины, у которых здесь всего больше.
— Мне не нужны другие женщины, — сказал он.
— Это уж слишком, — сказала я. — Ты сам-то хоть это понимаешь?
— Что?
— Ничего. Ни-че-го. Раздевайся. Старушка Клэр покажет тебе пару фокусов.
Мы торопливо скинули оставшуюся одежду. Можно было подумать, что мы тайком залезли в чужую квартиру, куда в любую минуту могли нагрянуть хозяева. Когда мы были совсем голыми, я снова обняла его и поцеловала, скорее заботливо, чем страстно. Дыхание у него было горячее и довольно резкое, но не противное. Дыхание плотоядного.
— Не бойся, — сказала я, — это самая естественная вещь на свете. Как знать, может быть, тебе даже понравится.
— Мне уже нравится, — сказал он. — Да.
Я подвела его к кровати и уложила. Мне никогда еще не приходилось быть в такой степени главной. Если это один из аспектов старения, я не против. В таком лидерстве заключалось что-то приятно пугающее.
Бобби, голый, лежал поперек кровати. Его член опустился и мирно покоился теперь у него на бедре — красный, обрезанный, большой, но не гигантский. У него было на удивление мало волос на лобке. Я слышала его дыхание.
— Все в порядке, милый, — сказала я. — Расслабься, я сама обо всем позабочусь.
Я опустилась рядом с ним на колени и принялась массировать его грудь и живот. Он неуверенно поглядел на меня.
— Шш, — сказала я. — Просто расслабься и ни о чем не думай! Твоя многоопытная сестренка сама со всем разберется, просто закрой глаза.
Он закрыл глаза. Я наклонилась и стала ударять языком по его соскам. Я никогда раньше этого не делала. Он был такой большой и такой беспомощный. До этого мне в моей сексуальной практике доставались напористые, хотевшие меня мужики, у которых всегда были свои, впрочем, часто весьма неопределенные, требования. Я изо всех сил пыталась изобразить спокойствие и компетентность умелой женщины. Как можно деликатнее я проверила, не подает ли его пенис признаков жизни.
— Клэр, — сказал он. — Клэр, не знаю, может быть…
— Шш… Тихо. Помолчи.
Я начала целовать его, продвигаясь вниз к животу, и взяла в руку его член. Он был как гуттаперчевая игрушка. Мне потребовалось усилие, чтобы напомнить себе, что вообще-то это не так. Я взяла его в рот и начала медленно обрабатывать, обхватывая языком снизу. Я решила не спешить. Я теребила и ласкала его кончиками пальцев, бегала языком вокруг мошонки и нежно покусывала его бедра. Я заставляла себя сдерживаться и не торопить события. У моих прежних любовников всегда были собственные желания, свои особые способы и предпочтения. Элен вообще не допускала ни малейшей инициативы с моей стороны. Я никогда еще не была в такой степени предоставлена самой себе. Я чувствовала себя шлюхой из фильма. Умной, победительной шлюхой, высокой профессионалкой. Я покусывала волосы у него на лобке, облизывала фиолетовую головку его члена. И наконец он начал твердеть.
Тогда я позволила себе более энергичные действия. Я снова взяла его в рот и начала водить головой туда-сюда, туда-сюда до боли в шее. Одновременно я бегала пальцами вдоль его ребер и пощипывала его соски. Его дыхание участилось. Я услышала, как он тихо застонал — капризный, маленький всхлип наподобие голубиного. Я уже и сама возбудилась. Это было несильное, щекотное, немного, тошнотворное чувство из моего детства, когда мне только-только начали грезиться большие, сильные тела, мечтающие о своем пленении и сами же ему сопротивляющиеся.
Когда я решила, что он готов, я оседлала его. Выражение его лица явилось для меня полной неожиданностью. Я увидела панику, а вовсе не удовольствие, как ожидала. Тем не менее я ободряюще улыбнулась. Я понимала, что теперь темп нельзя терять ни при каких обстоятельствах.
— Готов? — спросила я и, не дожидаясь ответа, вправила в себя его напряженный член.
Что-то явно было не так. Его взгляд выражал настоящий ужас. Но дело было сделано. Развернуть все назад было уже невозможно. Я не заботилась о собственном удовольствии. Я поднималась и падала, поднималась и падала.
— Дорогой, — шептала я ему, — ты все делаешь замечательно. Да-да! Все замечательно.
Я хотела сказать одно, а выговорилось другое. Я гладила его грудь. Его лицо блестело от пота. Я наклонилась и убрала у него со лба прядь мокрых волос.
И вдруг он кончил. Я почувствовала спазм. А потом он издал такой жуткий вопль, как будто его ударили ножом в живот. Это был страшный крик, безутешный, крик умирающего. Я забыла о том, что мне следовало бы сделать, и просто прижалась коленями к его ребрам, ожидая, пока затихнет этот жуткий вопль. Затем наступила тишина с легким призвуком эха. А потом он заплакал, громко и не сдерживаясь, как ребенок.
Я дотронулась до его лица. Его пенис все еще был во мне. Я понимала, что с этой минуты мы навсегда потеряны друг для друга в неком абсолютном смысле. Теперь он был для меня тайной. Я лежала рядом с ним и убеждала его, что все в порядке. Он гладил меня по волосам тяжелой плоской ладонью.
— Я никогда не думал, что я…
— У тебя все получилось, — прошептала я.
Он прижался к моей груди. Я чувствовала тепло его слез. Больше он не произнес ни слова. Он уснул в моей кровати, и я не стала его будить, хотя сама уснуть не могла. Я долго еще лежала рядом с ним, вдыхая запах его большого потного тела и пытаясь понять, что же я, собственно, наделала.
Джонатан
В тот вечер, когда положили в больницу театрального критика Артура, мы с Эриком решили рассказать друг другу о себе чуть подробнее. До этого в своих разговорах о прошлом мы ограничивались самыми общими сведениями биографического характера. Встречаясь, мы подсознательно сажали память на короткий поводок, и все, происходившее ранее позавчерашнего дня, тонуло в пренатальной тьме. Наша связь осуществлялась в вечно длящемся настоящем, где не было ни глубины, ни отчаянья, ни подлинных страстей, где ничтожные перипетии рабочего дня приобретали вагнеровский масштаб, а жизнь в промежутках между идиотскими распоряжениями начальства и хамскими выходками таксистов представлялась областью совершенного покоя.
И вот, сидя в квартире Эрика за бутылкой «Мерло», мы решили обсудить определенную сторону нашей жизни несколько конкретнее. Он поставил пластинку Джона Колтрейна.
— Я понимаю, что это не просто, — сказал я извиняющимся тоном.
— Нда… — отозвался Эрик, — честно говоря… я не слишком-то люблю проговаривать некоторые вещи. Я даже своему психотерапевту только через год признался, что я голубой.
— Ты не должен сообщать мне ничего, чего не рассказывал психотерапевту, — заверил я его. — Но, по-моему, нам следует составить хотя бы приблизительное представление о размахе… Если так можно выразиться.
Эрик покраснел и хихикнул — болезненный звук, свидетельствующий о чувстве психологического дискомфорта. В некотором отношении он был еще совсем незрелым. Этот чудовищный диван из искусственной кожи, на котором мы сидели, был подарком родителей по случаю его поступления в юридический колледж в Мичигане. Очевидно, они полагали, что не сегодня-завтра он переберется в двенадцатикомнатную квартиру, обшитую деревянными панелями, но меньше чем через год он бросил перспективный колледж ради туманного актерского будущего в Нью-Йорке. Теперь родители с ним не разговаривали, а диван, перегородивший полкомнаты, смотрелся как океанский лайнер в бассейне.
— В самых общих чертах, — ободряюще добавил я. — Без унизительных подробностей.
— Я понимаю, — кивнул он. — Сам не знаю, почему мне так трудно об этом говорить. Не знаю. Может быть, потому, что я, в общем-то, всегда больше слушал. Привычка бармена.
— Давай я начну, — предложил я.
И вот почти целый час мы рассказывали друг другу о своих прежних аморальных связях, о романах, удавшихся и неудавшихся, о событиях такой давности, что, казалось, они уже не могли иметь к нам сегодняшним никакого отношения.
Выяснилось, что в спектре возможного риска мы оба находимся где-то посередине. Ни он, ни я не были какими-то особенно ненасытными. Мы никогда не совокуплялись под лестницами, не имели по десять незнакомцев за ночь и не покупали на час хищных грациозных юношей на Западных сороковых улицах. Однако дома у каждого из нас перебывал целый полк людей, которых мы практически не знали. Мы знакомились в барах и на вечеринках, мы спали с друзьями друзей, приехавшими погостить в Нью-Йорк из Сан-Франциско, Ванкувера и Лагуны-Бич. Мы оба смутно надеялись влюбиться, но не слишком терзались, когда это не удавалось, полагая, что впереди у нас уйма времени. На самом деле любовь представлялась нам чем-то таким окончательным, таким тоскливым. Ведь именно любовь погубила наших родителей. Это она обрекла их платить за дом, делать ремонты, заниматься ничем не примечательной работой и в два часа дня брести по флюоресцентному проходу супермаркета. Мы рассчитывали на другую любовь, ту, что поймет и простит наши слабости, не вынуждая нас расставаться с мифом о собственной незаурядности. Это казалось возможным. Если не спешить и не хвататься за первое, что подвернется, если не дергаться и не паниковать, к нам придет та любовь, в которой будет одновременно и вызов и нежность. То, что существует в нашем воображении, может существовать и наяву. Ну а пока мы занимались сексом. Нам казалось, что мы живем на заре новой вакхической эры, позволяющей и мужчинам и женщинам без колебаний отзываться на безобидные влечения плоти. Именно чувство неограниченной свободы позволило мне сойтись с простоватым юношей, игравшим на флейте в Вашингтон-сквер-парк, и с пожилым французом в красном кашемировом пиджаке, с которым мы познакомились в вагоне метро, и с парочкой учтивых врачей, подогревающих интерес к своему союзу эпизодическими приглашениями третьего участника. Лет в двадцать — двадцать с небольшим я чувствовал себя эдаким Паком,[30] проницательным, ловким, неисправимым. С каждым новым приключением церемонные вечеринки и серые будни Огайо уходили, казалось, все дальше и дальше в прошлое.
Мы с Эриком не задерживались на каждом эпизоде слишком подолгу. До этого мы все-таки не дошли. Мы освещали лишь центральные моменты, с особым воодушевлением отмечая те удовольствия, в которых себе отказывали.
Обхватив бокал своими длинными пальцами, Эрик сказал, нахмурившись:
— Меня никогда не вдохновлял анонимный секс. Никогда. Даже когда я знакомился с ребятами, приходившими в бар специально за этим, и, ну, приводил их домой, я никогда не мог доиграть сцену до конца — выходил из образа. Иногда я ходил в бани, но знакомиться там не решался. Я просто шел в сауну и возвращался домой…
Он сделал паузу и добавил:
— …мастурбировать.
После чего вымученно улыбнулся и густо покраснел.
Хотя мы оба сидели на его гигантском диване, мы не касались друг друга, занимая как бы разные секторы освещенного лампой пространства. В такой сдержанности не было ничего нового. Обмениваясь историями о своих прошлых связях, которые, как мы горячо надеялись, не должны были оказаться фатальными, мы вели себя как обычно. На самом деле подлинной близости между нами никогда не было. Увидев нас на улице, можно было бы подумать, что мы бывшие соседи по комнате в университетском общежитии, давно растерявшие остатки былой привязанности, но оттягивающие прямое признание этого факта. Только в постели нам на какое-то время удавалось выскочить из своей кожи и преодолеть нашу отдельность. Вертелась пластинка. Колтрейн исполнял «A Love Supreme».[31]
— Смешно, — сказал я, — я всегда комплексовал из-за своей, как мне казалось, недостаточной склонности к риску. Когда я слушал рассказы других о том, как они меняют по четыре партнера за ночь, я казался себе самым осмотрительным голубым на свете. И хотя понимал, что с большинством из этих ребят никогда больше не увижусь, все-таки надеялся, что, может быть, мне захочется с ними встретиться, то есть все-таки пытался сохранить для себя пусть даже призрачную возможность влюбиться. Но этого никогда не случалось.
Глядя в свой бокал, Эрик пробурчал что-то невнятное.
— Что?
— Скажи, а мы с тобой могли бы влюбиться друг в друга? — спросил он. Я никогда еще не видел никого в таком смущении. Он стал просто багровым. Вино дрожало в его бокале.
Я знал, чего ему хочется. Ему хотелось спрятаться в любовь. Без этого жизнь была невыносима. Прославиться, несмотря на все его попытки, никак не удавалось, а надежда на будущее становилась все более и более эфемерной: непреходящий кашель, фиолетовое пятно на голени — и вот ее уже нет.
— Нет, — сказал я. — Ты мне не безразличен. Но нет.
Он кивнул, не проронив ни слова.
— А ты меня любишь? — спросил я, хотя и так знал, что он ответит. Ему отчаянно хотелось в кого-нибудь влюбиться. Я принципиально подходил по возрасту, весу и росту. Но, в сущности, я как таковой был тут ни при чем. Я просто, что называется, подвернулся под руку.
Он потряс головой. Некоторое время мы сидели молча, а потом я дотронулся до его пальцев. Я не мог позволить себе ничего, кроме нежности, потому что ненавидел его. Я едва сдерживался, чтобы не наорать на него за то, что он оказался таким заурядным, за то, что он не сумел изменить мою жизнь. Мне тоже хотелось влюбиться. Я поглаживал руку Эрика. Проигрыватель, поставленный на автоповтор, начал альбом Колтрейна сначала. Эрик попытался было рассмеяться, но, проглотив собственный смешок, запил его вином.
Мне хотелось его убить, хотя если он и был в чем-то виноват, так только в недостатке интеллекта и в недостаточной сфокусированности именно на мне. Я готов был вонзить ему вилку в сердце только за то, что он оказался не в состоянии сыграть роль, на которую был назначен, за то, что он, как выяснилось, был всего лишь эпизодическим персонажем. Не буду отрицать: я считал, что заслуживаю большего.
Так и не сказав ни слова, мы встали и подошли к кровати — первый и единственный случай психологической гармонии за все время нашего общения. Обычно нам приходилось подробнейшим образом обговаривать самые простейшие действия. Но в тот вечер мы взяли свои бокалы, молча подошли к его кровати, разделись и легли в объятия друг к другу.
— Страшноватые времена, — сказал я.
— Да.
Какое-то время мы просто лежали обнявшись. Последняя отличительная особенность нашей сексуальной практики — то, что мы не предохранялись — так и осталась без обсуждения. Предпринимать что-либо теперь было слишком поздно. Разумных объяснений, почему мы не делали этого раньше, не было, не считая того, что четыре года назад, когда мы познакомились, казалось, что это болезнь людей другой социальной группы. Разумеется, нам было известно о ее существовании. Разумеется, мы боялись. Но никто из тех, кого мы знали лично, не заболел. Мы верили — не без некоторого волевого усилия, — что заболевают те, чья кровь разжижена наркотиками, те, кто имеет по десять партнеров за ночь. А Эрик собирал пластинки, на его столике стояли фотографии худеньких братьев и сестер — на озере, в гостиной, возле сверкающей красной «камаро». Он ходил на прослушивания и рассказывал мне о поисках работы. Он не мог умереть молодым — казалось, что для этого он просто слишком занят. Не знаю, какие мысли мелькали в его голове, но, так или иначе, мы не стали затрагивать эту тему. Вместо этого мы позволили себе долгое молчаливое объятие, после чего с какой-то новой серьезностью предались сексу, в то время как пластинка Колтрейна повторялась все снова и снова.
А через несколько дней после этого Бобби рассказал мне про себя и Клэр. Перед этим я навещал в больнице Артура. Воспаление легких у него почти прошло, и он с оптимизмом рассуждал о том, что полный отказ от алкоголя и специальная диета восстановят его здоровье на все сто процентов. Хотя у меня было еще много работы в редакции, я не смог заставить себя к ней вернуться. Вместо этого я пошел домой, чтобы провести вечер с Бобби и Клэр.
Когда я вошел, они готовили ужин. Хотя наша кухня была немногим больше телефонной будки, они все-таки как-то умудрились втиснуться в нее вместе. Я услышал смех Клэр и как Бобби сказал:
— Подвинь, пожалуйста, задницу, а то я не могу открыть духовку.
— Привет, родные, — крикнул я.
— Джонатан! — смешно взвизгнула Клэр. — О боже, он вернулся!
Видимо, они попытались выйти из кухни одновременно и застряли. Я услышал новый взрыв хохота и ворчание Бобби.
Первой в гостиной появилась Клэр. На ней была желтая кофточка и нитка красных стеклянных бус. Потом показался Бобби. В футболке и черных джинсах.
— Привет, солнышко, — сказала Клэр. — Какой сюрприз! Что, редакция сгорела?
— Нет. Просто захотелось побыть с вами. И я решил взять выходной. Хотите сходить в кегельбан или еще куда-нибудь?
Клэр поцеловала меня в щеку. Бобби — тоже.
— Мы жарим цыпленка и печем эти… как их… пирожные, — сказал он.
— Чего, между прочим, никогда не делали наши родители, — добавила Клэр. — Не знаю, как было у тебя, но в моей семье быстренько разогревали замороженный стейк и заглатывали его, уткнувшись в телевизор. Цыпленок с подливкой казался настоящей экзотикой.
— Мать Джона — великая кулинарка, — сообщил ей Бобби. — Она никогда не покупала ничего замороженного. Или, там, консервированного.
— Ну конечно, — сказала Клэр, — а еще она сама ныряла за жемчугом и ловила норок себе на воротник. Джонатан, милый, хочешь коктейль?
— Прекрасная мысль, — отозвался я. — А не выпить ли нам мартини?
Последнее время мы пристрастились к мартини. Мы завели три бокала на длинной ножке и всегда держали в холодильнике банки с оливками.
— Отлично, — сказал Бобби, — мы могли бы, ээ… обменяться тостами.
— Вы меня знаете. Я готов выпить за что угодно. А что празднуем: День Гая Фокса или еще что-нибудь?
— Хм… — неопределенно хмыкнул. Бобби.
— А что, есть какой-то особый повод? — спросил я.
— Я пойду приготовлю мартини, — сказала Клэр, — а вы посидите здесь.
И снова ушла в кухню.
— Что происходит, старик? — спросил я Бобби, когда мы остались одни.
Ухмыляясь, он уставился в пол, как будто разглядел на ковре какие-то таинственные иероглифы. Бобби не умел хитрить. Он мог вообще ничего не ответить, но соврать он не мог. Объяснялось ли это честностью или просто недостатком воображения, трудно сказать. Иногда одно почти невозможно отделить от другого.
— Джонни, — сказал он, — мы с Клэр…
— Что вы с Клэр?
— Мы типа, ну, мы с ней… В общем, ты понимаешь.
— Нет, не понимаю.
— Понимаешь.
— То есть ты хочешь сказать, что вы с ней спите?
Он оторвал взгляд от ковра, но взглянуть мне в лицо не решался. Он моргал и улыбался. Казалось, он едва сдерживается, чтобы не прыснуть — глядя чуть мимо меня с таким видом, будто ждал, когда же я наконец замечу, что забыл надеть штаны.
— Мм, — пробормотал он. — Понимаешь, Джонни, мы как бы полюбили друг друга. Потрясающе, да?
— Да. Действительно потрясающе.
Я сам не ожидал от себя такого отстраненно-капризного тона. Мне хотелось, чтобы мой голос прозвучал твердо, но дружелюбно, хотелось отбросить всю эту романтическую белиберду. Услышав мой тон, Бобби с застывшей улыбкой взглянул на меня.
— Джон! — сказал он. — Вот теперь мы в самом деле семья.
— Что?
— Мы трое. Старик, неужели ты не понимаешь, как это здорово! Ведь мы же все любим друг друга.
Вошла Клэр с мартини на подносе, без которого теперь не обходилась ни одна наша коктейльная церемония. Поднос был облупленным старым сувениром из Южной Калифорнии. На нем были изображены апельсины цвета буйволовой кожи и черногубые красавицы в юбочках, с печально-отрешенными лицами, в ленивых позах расположившиеся на бледно-бирюзовом песке.
— Я ему сказал, — с гордостью сообщил Бобби.
— Как и обещал. — Она взглянула на меня полунасмешливо-полувиновато. — Джонатан, возьми коктейль.
— Это правда? — спросил я ее.
— Про нас с Бобби? Да. Можно считать, что мы сделали официальное заявление.
Бобби взял с подноса бокал.
— За семью! — провозгласил он.
— Перестань, Бобби, — сказала Клэр. — Ради Бога! Мы просто спим с тобой, и больше ничего.
Она повернулась ко мне.
— Мы с ним спим.
Я сделал глоток мартини. Я понимал, что мне полагается радоваться и умиляться этой древней как мир способности любви, вспыхнув в самый неожиданный момент, преобразить своим магическим светом скучные будни. Но я чувствовал только сухость и пустоту — песок, сыплющийся в песчаную яму. Я попробовал было изобразить ожидаемое воодушевление в надежде, что, если мне удастся проделать это достаточно убедительно, я и вправду смогу его ощутить.
— Поразительно, — сказал я. — И как долго это длится? Название песни, да? Вот так всегда: как начнешь говорить о любви, невозможно отделаться от ощущения, что цитируешь старые песни.
— Несколько дней, — ответила Клэр. — Мы все собирались тебе сказать, но как-то не было подходящего повода.
Я кивнул, уставившись на нее тяжелым взглядом. Мы оба понимали, что это неправда. И мне и ей было ясно, что, если они с Бобби не сразу сообщили мне о своей близости, значит, у них были на то свои причины.
— А давайте, — сказал Бобби, — теперь заведем ребенка все вместе!
— Бобби, — выдохнула Клэр, — пожалуйста, заткнись. Я тебя умоляю.
— Но ведь вы же хотели ребенка, верно? У вас ведь были такие планы. Так почему бы нам и вправду не завести малыша? Или даже двух?
— Замечательно, — сказал я. — А может, сразу шестерых. Ровно полдюжины.
— Давайте сначала посмотрим, не передеремся ли мы все до Рождества, — сказала Клэр.
— Ну, — сказал я, поднимая бокал, — за счастливую пару!
Мы выпили за счастливую пару.
— Вот уж не ожидал, — сказал я. — Хотя теперь это кажется вполне логичным. Но, честно говоря, Бобби, когда ты только приехал, я и представить не мог, что вы с Клэр…
— Я сама не могла представить, — вставила Клэр.
— Ну ладно, — сказал я, — лучше расскажите мне, как это произошло. Со всеми подробностями, какими бы интимными они ни были.
Мы выпили еще и еще раз, пока Клэр рассказывала, а Бобби изредка давал краткие пояснения. В отличие от Бобби, Клэр была такой искусной выдумщицей, что часто уже и сама не могла отличить, где вымысел, а где правда. При этом она никогда не представляла себя в выгодном свете. Скорее наоборот — в своих рассказах она отводила себе роль наивного, немного нелепого персонажа, которому, подобно Люси Рикардо, не сходил с рук ни один промах и который никак не мог отделаться от злополучных и необъяснимых привязанностей, как клоунесса в «Дороге» Феллини. Она всегда готова была пожертвовать достоверностью ради яркости красок, — искажению, впрочем, подвергались лишь пропорции, а не факты. Клоунский, сюрреалистический мир ее рассказов, казавшийся ей самой весьма убедительным, существовал тем не менее на значительном удалении от ее глубинного самоощущения, давно продырявленного градом неотраженных ударов и паническим чувством ограниченности собственных возможностей.
— На самом деле Мама просто решила поучить Малыша жизни, — сказала Клэр. — Ну и, кажется, немного увлеклась. Не знаю, что сказали бы на это девушки из моей спортивной лиги…
— Им бы это не понравилось, — заметил я. — Возможно, они бы тебя вообще дисквалифицировали.
— Ну, Дядя Джонни! Я ведь так долго была пай-девочкой! Нельзя слишком много требовать от человека.
— Твой дядя просто в шоке! Все это настолько неожиданно.
— Еще бы, — сказала она.
В припадке нахлынувшей радости Бобби сжал ее голый локоть, оставив на нем бледные следы пальцев. Передо мной мелькнуло видение — Бобби и Клэр в старости: она, взбалмошная, эксцентричная, в экстравагантной шляпке и с невероятно густым макияжем, рассказывает хорошо отрепетированную историю своего романтического падения, а он, лысоватый, с брюшком, бормочет: «О, Клэр». Мы превращаемся в героев собственных историй.
— Наверное, это конец Хендерсонов, по крайней мере в их нынешнем виде.
— Наверное, да.
На какое-то время всех охватило чувство взаимной неловкости, как если бы на вечеринке общий друг оставил нас, незнакомых между собой гостей, наедине.
— Ужин почти готов, — сообщил Бобби. — Хотите поесть?
Я согласился, потому что это избавляло от необходимости придумывать, что делать дальше. Моя голова парила где-то под потолком. Оглушенный джином, я воспринимал собственные эмоции как радиосигналы, транслируемые моей же бесплотной головой. Меня душили ревность и злоба. Я хотел Бобби. В другом смысле я хотел Клэр.
За ужином мы говорили о другом. Потом пошли в кинотеатр «Талия» смотреть «Такие воры, как мы». Мы с Клэр уже видели эту картину несколько раз, но она заявила, что Бобби тоже необходимо ее посмотреть.
— Если мы и вправду вдруг сделались вроде как одной командой, — сказала она, — он должен познакомиться хотя бы с несколькими базовыми фильмами.
Во время просмотра она шепотом обращала его внимание на ту или иную деталь, сжимая при этом его колено. Она накрасила ногти фосфоресцирующим розовым лаком, ярко светившимся даже в темноте кинотеатра.
В нарушение установившейся традиции я отказался зайти в бар после фильма. Клэр потрогала мой лоб.
— Милый, ты не заболел?
Я сказал, что просто ужасно вымотался и что мне надо с самого утра быть в редакции, чтобы доделать то, чего я не успел закончить сегодня вечером. Бобби и Клэр заявили, что тогда они тоже никуда не пойдут, но я уговорил их пойти в бар вдвоем. На прощанье я поцеловал их. Когда я шел домой, морозный воздух был таким прозрачным, что над крышей Куперовского союза[32] можно было разглядеть Большую Медведицу, пробившуюся даже сквозь огни Манхэттена. Холодный воздух, мерцая, клубился у освещенных окон. Но и в такую ночь по улицам шагали пустоглазые мальчики с черными транзисторами в руках, рассыпая вокруг себя дробящуюся на морозе музыку.
Дома я скатал и засунул в шкаф спальник Бобби. Сегодня он будет спать с Клэр — почему-то я в этом не сомневался. Перед тем как лечь, я налил себе еще один бокал мартини. Пошел снег. Крохотные легкие снежинки, чуть крупнее частиц самого воздуха, слипались в твердые серые гранулы. Я пил мартини, пытаясь представить себе будущее Бобби и Клэр. Они были сомнительной парой. Вероятнее всего, когда будет исчерпана новизна нынешней ситуации, их роман превратится в фарс. Но, может быть, кто знает, все сложится иначе. И если благодаря какому-то немыслимому стечению обстоятельств, соединению влечения, ненависти и просто везения, они не расстанутся, у них будет свой дом. Дети. Какая-нибудь обыкновенная работа. Они будут толкать перед собой тележку с продуктами по флюоресцентному проходу супермаркета. Все это у них будет.
Элис
По настоянию врачей мы с Недом разобрали свое старое гнездо и свили новое в Аризонской пустыне. Наш новый дом, почти вдвое меньше старого, был частью жилого комплекса, явно не оправдавшего надежд своего создателя. Спустя три года после завершения строительства почти половина домов стояли пустыми, а над центральным входом до сих пор болтались потрепанные гирлянды разноцветных вымпелов. Коттеджи, стилизованные под мексиканские пуэбло, были сделаны из выкрашенного в грязновато-бурый цвет бетона, окна забраны в рамы из алюминия. Средств, вырученных от продажи нашего прежнего жилища и кинотеатра, хватило лишь на дом с одной спальней. «Асьенда Главера», как называл его Нед. Или — когда бывал в более мрачном настроении — «Табачная дорога, 1987».[33]
Но вообще-то он не позволял себе раскисать. Возможно, он был к этому просто не способен. Демонстрируемые им эмоции колебались в диапазоне от печального приятия до легкого недовольства. Прощаясь с моей кливлендской кухней и грушевым деревом на заднем дворике, я поняла, что на самом деле всю жизнь собиралась уйти от Неда. Точнее сказать, я всю жизнь надеялась, что настанет время, когда я буду существовать сама по себе, вне нашей милой домашней комедии, сердечных разговоров за ужином и невинного сна без сновидений. Но беда таких неконфликтных союзов, как наш, в том, что они никак не желают разваливаться: ни в какой момент вопиющая несправедливость или бессердечие не пробивают спасительной бреши, сквозь которую, чувствуя себя в своем праве, можно выйти в новую жизнь. Приходится существовать в деталях: вот кухня, устроенная именно так, как ты хотела, вот помидоры, которые ты посадила и подвязала своими собственными руками. А когда заболевшему Неду велели перебираться на новое место, у меня просто не хватило злости и себялюбия оставить его одного. Укладывая ножи в картонную коробку, я размышляла о растущей статистике разводов — и как только люди решаются на такое? Фильмы и книги нашего детства оставляют нас безоружными перед чарами наших домов, никто не предупреждает нас о соблазнах, которыми чреваты наши гостиные с окнами на юг и стеклянные двери, увитые штокрозами.
А теперь нам приходилось переезжать, потому что легкие Неда отказывались сотрудничать с влажным огайским воздухом. Сама процедура оказалась на удивление несложной. Вместе с нарумяненной женщиной в тореадорских штанах мы составили описание нашего жилища, и уже через месяц она продала его по рыночной цене паре молодых программистов, поставивших на район с неясными перспективами. Кинотеатр собирались снести, а на его месте устроить автостоянку. Меньше чем через восемь месяцев после приговора врачей мы уже жили в таком месте, где я никогда не чаяла не то что жить, но даже просто побывать как туристка.
Выяснилось, что у пустыни есть свое особое очарование: странное сочетание пустоты и величия, раскаленное бездонное небо над головой. За время, прошедшее между тем моментом, когда мы подписали контракт, и тем днем, когда мы со своими пожитками приехали в Аризону, у кактуса перед нашим домом вырос один-единственный грязновато-белый цветок, сидевший на нем как экстравагантная шляпка. Редко какую судьбу мы считаем совсем уж невыносимой. В противном случае мы вели бы себя осмотрительней. И вот мы с Недом стали обживаться в этих маленьких белых комнатках. Повесили занавески, разместили медные сковородки на стене нашей новой кухни, где в лучах аризонского солнца они засияли ярче прежнего. Еще немного — поняла я, — и это место будет казаться столь же неотвратимо своим, как и прошлое. На самом деле предчувствие этой неотвратимости посетило меня уже в тот момент, когда мы только спорили, как развесить картины и расставить стулья. В перерыве Нед обнял меня за плечи так же, как в свои двадцать шесть лет, когда я залезла к нему в машину, чтобы отправиться к поймовым землям Луизианы, и сказал: