Огонь любви, огонь разлуки Туманова Анастасия
В окна поезда, несущегося по железной дороге к польской границе 14 апреля 1879 года, светило мягкое весеннее солнце. Золотистые пятна весело скакали по бархатной обивке сидений, играли в пятнашки на полу, скользили по сомкнутым ресницам спящей в углу купе первого класса девушки. Она была очень молода, не старше восемнадцати лет. Ее темные вьющиеся волосы, выбившись из прически, в беспорядке лежали на сиденье. Звали девушку Софьей Грешневой, и сон ей виделся тревожный. «Аня, что с Катей? – бормотала она, мечась по жесткой вагонной подушке. – Аня, где Сережа? Маша, скоро начинать, твой выход… Занавес, дайте занавес… Я уезжаю… Не трогайте же меня, животное…»
«Животное», сидящее напротив, с явным интересом слушало Софьино бормотание, изредка усмехаясь или покачивая черной курчавой головой. Это был Федор Мартемьянов, костромской купец-пароходник тридцати двух лет, о немереном состоянии которого ходили легенды от Ярославля до Астрахани.
Семья Мартемьяновых стала самой богатой в Костроме при отце Федора, Пантелее Кузьмиче. Говорили, что в молодости Пантелей Мартемьянов ходил на стругах по Волге вместе с ватагой лихих людей, грабивших пароходы, и именно грабежом нажил себе немалое состояние. Каким-то чудом он миновал Сибири, отколовшись от ватаги за месяц до того, как ее всю разом накрыли в кабаке на Казанской ярмарке. Люди втихую поговаривали, что именно Пантелей и сдал властям товарищей – с тем чтобы единолично воспользоваться ватажной казной. Так или иначе, он объявился в Костроме с огромными деньгами, купил дом, три парохода и начал свое дело. Когда пароходов стало семь, Мартемьянов женился и за три года родил трех сыновей, младшим из которых был Федор.
Федор до сих пор не мог без мороза по коже вспоминать об отце: огромном сильном человеке с корявым, всегда хмурым лицом, которое совсем уж портил длинный шрам, пересекавший его от брови до подбородка и прячущийся в черной жесткой бороде. Отец иногда по целым дням не говорил ни слова, но его вид неизменно внушал ужас и семье, и работникам: собственные приказчики боялись у него воровать, неслыханное для России дело. Рука у Пантелея Мартемьянова была тяжелой, что не однажды испытывали на себе и люди купца, и близкие. Его жена, в девичестве – первая костромская красавица, статная и зеленоглазая, боялась не только разговаривать с мужем, но даже лишний раз взглянуть на него, дети в присутствии отца предпочитали прятаться по углам. В доме царили страх и тишина. Жена самого богатого в городе человека носила ветхие, рассыпавшиеся на глазах, несколько раз перешитые платья, не смея попросить у мужа денег на обнову, а самому ему порадовать супругу нарядами и в голову не приходило. Вся прибыль шла в торговый оборот, даже отдавать сыновей в гимназию Мартемьянов-старший не стал, мотивируя это тем, что он хоть и не учился грамоте, тем не менее умудрился нажить хороший капитал. «Кассу посчитать смогут – и ладно!» Сыновья молчали и учились грамоте у дьячка по псалтыри.
Федору было восемь лет, когда пьяный отец на его глазах начал дубасить мать поленом для растопки. Мать даже кричать не смела, стонала по-коровьи, тяжко, с закрытым ртом. Федор схватил со стола хлебный нож, кинулся на отца и успел довольно сильно расцарапать ему бок. После этого отец до полусмерти избил младшего сына вожжами. Две недели мальчишка провалялся один в каморе для прислуги: мать боялась входить к нему и только ночью, прокрадываясь на цыпочках, оставляла на столе еду и забирала отходное ведро. С этого времени Федор начал прямо обращаться в вечерней молитве к богу с просьбой о ниспослании скорейшей смерти тятеньке. К десяти годам мальчик убедился, что всевышний этим заниматься не намерен. В двенадцать начал подумывать о том, кто бы мог уходить тятеньку вместо бога. В шестнадцать сообразил, что кроме него, Федора, устроить это некому. А в восемнадцать, жарким душным летом, когда над городом висело желтое марево, он дождался отъезда старших братьев с товаром на ярмарку и поднялся в спальню родителей. Пьяный отец храпел, раскинувшись поперек огромной кровати, а мать, в очередной раз избитая в кровь, дрожала и всхлипывала на полу под образами.
– Что ты, Феденька? – одними губами спросила она, увидев лицо младшего сына, впервые в жизни вошедшего в спальню родителей.
– Выйдите, мамаша, – коротко сказал он. Но она не могла встать, и Федор, легко подняв мать на руки – легкую, как веточка, истаявшую от вечного страха, – вынес ее в сени. Спокойно вернулся назад, без колебания и суеты перевернул отца на спину, бросил ему на лицо тяжелую перину и навалился всем телом сверху. Через минуту дело было кончено.
– Скончавшись папаша. Удар приключился, – сказал он матери, скорчившейся в углу сеней. – Попа зовите, да Ваньке с Афанасием отпишите в Астрахань. Жара стоит, хоронить скорее надо.
Мать слабо ахнула, схватилась за голову и лишилась чувств.
Федор был убежден в том, что никто не поверит в смерть родителя от удара, и готовился отправляться в Сибирь с чувством исполненной жизненной задачи, но, к его изумлению, все прошло без сучка-задоринки. Вечно похмельный слободской доктор подтвердил удар от прилива крови к голове, жара и в самом деле стояла страшная, и первого купца Костромы похоронили в дикой спешке, не дожидаясь ни съезда на поминки дальней родни, ни даже возвращения старших сыновей. Те, впрочем, не особенно расстроились и вернулись домой смертельно пьяные и счастливые: после долгих лет страха и унижения им в руки падали огромный отцовский капитал и вольная воля. Но пользоваться всем этим они смогли без малого месяц.
Федор до сих пор не понимал, из каких мухоморов кухарка Егоровна сварила ту проклятую грибную лапшу. Может, если б мать, как всегда, приглядывала за кухаркой, любившей выпить, все сложилось бы по-другому и в их семье, и в его жизни. Но мать, после смерти супруга не встававшая с постели и не сказавшая никому ни слова, больше не занималась хозяйством, и Егоровна царствовала на кухне единовластно.
– Тьфу, глушня старая… Мыша, что ль, в лапше сварила? – поморщился Федор после нескольких ложек, брезгливо отодвигая от себя миску. – Ей-богу, никак невозможно такую пишшу принимать… Вы-то как хлебаете, не пойму?!
– Вона, граф какой выискался! – расхохотались братья, которые с утра рыбачили на Волге, притащили четырех осетров в полтора аршина каждый и с голодухи уже умяли по две миски. – Посиди с рассвета до полудня в кустах с бреднем – и тебе за счастье покажется! Хлебай давай да спущайся в контору, счета по «Святой Ефимии» проверить надобно!
– Воля ваша, не могу. – Федор встал из-за стола, вопросительно взглянув на старшего, Афанасия, бывшего теперь главой дома. Тот величественно кивнул – ступай, мол, бестолочь, – и Федор, не доев, ушел к себе.
Через полчаса у него дико скрутило живот. Некоторое время Федор терпел, валяясь на кровати и сдавленно хрипя сквозь зубы, но с каждой минутой ему было хуже и хуже. Когда же стало совсем невмочь, он кое-как дотянулся до кринки с молоком, стоящей на столе, сделал несколько глотков – и его тут же вывернуло на пол. Превозмогая страшную боль в животе и головокружение, Федор снова выпил молока – и опять оно вылетело из него. Он пил и пил – через силу, корчась от дикой боли, понимая, что бесполезно, что все равно помрет, что надо бы позвать попа и хоть перед смертью покаяться в грехе с папашей… хотя что же каяться в том, от чего никому плохо не стало… Но, слава богу, до попа и покаяния дело не дошло. Молоко в кринке кончилось, живот немного отпустило – и Федор, не посмотрев даже, во что превратился пол горницы, повалился вниз лицом на кровать и заснул – как провалился.
Он очнулся лишь утром от дикого воя матери, раздававшегося с первого этажа. Федор поднял тяжелую, словно чугунную голову с подушки, ужаснулся густой вони, наполнявшей горницу (следы вчерашних извержений его желудка за ночь никуда не делись), кое-как поднялся, ударом кулака распахнул ставни и, шатаясь, пошел вниз – узнать, что еще стряслось.
В доме уже суетился народ: бегали сразу два доктора – для богатых и попроще, из слободы, попов было человек пять, мельтешили какие-то старухи в черном, голосила дурниной пьяная Егоровна; мать, белая и страшная, с распущенными седыми космами, в разодранной рубахе, каталась по полу и беспрерывно выла. Оба брата Мартемьяновы умерли ночью, отравившись грибами.
Услышав робкое: «Федор Пантелеич, как распорядиться похоронами прикажете?» – Федор не сразу понял, что это обращаются к нему. С трудом сбросив с себя тяжелое оцепенение, он поднял еще гудящую голову и увидел, что все в горнице, кроме распластавшейся на полу матери, смотрят на него и чего-то ждут. Он с удивлением переводил глаза с одного лица на другое до тех пор, пока в ответ на его взгляд старший приказчик, старый верный Андроныч, не поклонился до земли, как кланялся лишь отцу. Только тогда Федор понял, что является теперь главой дома и хозяином всех мартемьяновских богатств. «Не было у бабы забот – купила баба порося…» – ошеломленно подумал он. Перевел дух и начал распоряжаться.
Ночью, когда Федор, смертельно устав от навалившихся хлопот, приготовлений к похоронам и бесконечных разговоров с приказчиками, подрядчиками, попами и докторами, сидел на постели и мучительно соображал: снять ли сапоги или же, не мучаясь, завалиться прямо в них, – за дверью чуть слышно поскреблись. «Кто там трется?» – удивился он. Наступила тишина, и Федор уже решил было, что это шляется кот, когда дверь приоткрылась, и в горницу, мелко переступая, вошла мать. С Федора мгновенно слетела дрема.
– Мамаша?! Вы пошто здесь?
Морщинистое, старое лицо матери, освещенное снизу дрожащей свечой, напугало его. А когда мать приблизилась вплотную и взглянула запавшими, блекло-зелеными глазами в его глаза, у Федора по спине пробежала дрожь.
– Да что с вами, мамаша?
– Феденька… – прошелестела она, хватая его руку своей сухой лапкой и тряся головой. – Феденька, скажи мне… Зачем ты братьев-то?.. Ведь кровь родная… И не забижали они тебя никогда… Ить Афанасий и тебя бы до денег допустил, не изверг же был вроде тятеньки… Зачем же, Феденька?
Несколько мгновений он ничего не понимал и сидел пень пнем, не в силах отвести взгляд от глаз матери. А потом вдруг горло сжала такая судорога, что он не только что-то ответить ей, но даже вздохнуть не смог. Так и вышел из горницы – молча, неловко оторвав от рукава слабые пальцы матери. С лестницы Федор услышал, как она мешком повалилась на пол и зарыдала, но возвращаться не стал.
До утра он проходил по высокому берегу над Волгой, слушая, как сильно плещутся в невидимой черной воде осетры, как ухает сыч в камышах, как кто-то пронзительно воет на том берегу, в степи, как гудят громады пароходов, перекатывавшихся через быстрину. Смотрел, как дрожат над обрывом низкие синие звезды, как закатывается молодой месяц; тянул носом сырой воздух, растирал в ладонях горькие шишечки полыни. Когда с востока поднялся розоватый свет и посветлела, став серебристой, широкая гладь реки, Федор почувствовал, что грудь отпустило. Чтобы убедиться, он несколько раз глубоко вздохнул, понял, что да, в самом деле, и дышит, и живет. Сорвав мокрый и тяжелый от росы лопух, Федор протер им лицо и пошел домой.
Матери он больше не сказал ни слова. Даже тогда, когда она осенью пришла проситься на постриг в монастырь, Федор лишь кивнул и придвинул к себе расходную книгу, прикидывая, сколько должен будет отдать денег в обитель. И когда полгода спустя получил письмо от игуменьи, уведомлявшее, что инокиня Илария, в миру Евдокия Евлампиевна Мартемьянова, лишилась рассудка и скончалась, он не поехал на ее похороны. Теперь из всей семьи Мартемьяновых остался только Федор.
В городе ходили слухи один другого страшнее. При встрече с Федором Мартемьяновым люди вздрагивали и отводили глаза, торопясь юркнуть в ближайший переулок, а те, кто не успел убежать, низко, в пояс, кланялись. Слухов Федор не опровергал, справедливо полагая, что если уж родная мать посчитала его убийцей братьев, то чего же ждать от чужих, но внутри постоянно чувствовал давящее тяжкое бешенство. Федор терпеливо ждал, что это пройдет само, но – не проходило. Когда же ему начало думаться, что скоро он в самом деле кого-нибудь убьет, Федор, забрав с собой ватагу приказных помоложе и поотчаяннее и бросив дела на Андроныча, отправился с пароходом «Апостол Павел» прочь из города на рыбные промыслы.
Домой Федор Мартемьянов вернулся лишь несколько лет спустя: повзрослевший, сильно раздавшийся в плечах, загоревший и прокоптившийся до черноты, страшно напоминавший своего папашу-ватажника в молодости. Костромичи только крестились, глядя на то, как владелец миллионного состояния, грязный и черный, словно последний бурлак, идет по сходням в цепочке грузчиков, разгружая с парохода кули с солью, рыбой и пушниной. Федор и не замечал, что в коммерческих делах твердо придерживается политики отца: всем заниматься собственноручно, никому не доверять, в долг не давать, самому не брать тем более, воров не отправлять в участок, а казнить лично. В городе его по-прежнему боялись, но Мартемьянова уже не беспокоило это, напротив, теперь он считал, что людские страхи ему лишь на руку, и не так уж ошибался. Мало кто решился бы повести с ним нечестные дела, а уж воровать у Мартемьянова осмелился бы только умалишенный. О тех годах, которые он провел вдали от родного города, ходили самые невероятные разговоры: что Федор ходил в бечеве с бурлаками, охотился на пушного зверя, в степях скупал лошадей у калмыков, сплавлял лес вниз по Волге и воровал лошадей в племенных табунах. Слыша эти сплетни, Мартемьянов только усмехался в свою цыганскую бороду и смотрел на говорящего черными, без блеска глазами так, что у того язык примерзал к зубам. Но лошади у Федора в самом деле были лучшими в городе. Мартемьянов их любил, знал в них толк и регулярно обновлял свой табун, на зависть всем окрестным конокрадам. Жил он один, держа лишь любовницу-актрису, да и то лишь для того, чтобы не озадачивать коммерческих партнеров, и, услышав как-то осторожный совет старика Андроныча завести себе «почтенную супругу», искренне удивился: «Зачем?!» Заслуженный приказчик не нашелся что ответить, а от взгляда молодого хозяина с ним чуть не случился сердечный приступ, хотя у Федора и в мыслях не было пугать старика. Больше к вопросу о хозяйской женитьбе Андроныч не возвращался.
Ведя обычную жизнь торгового человека, Мартемьянов ходил и в трактиры, и в публичные дома, и к цыганам, прекрасно играл в вист и баккара, помня наперечет, какая карта вышла и какая осталась, захаживал даже в театр, искренне пытаясь найти во всем этом хоть какое-то удовольствие, но – тщетно. По-настоящему хорошо он чувствовал себя только в одиночестве или в обществе своих лошадей и годам к тридцати перестал раздумывать, почему так получается. Богу виднее.
Сейчас, поглядывая на веселые пейзажи, пробегающие за окном вагона, Мартемьянов вспоминал, как год назад со своими людьми возвращался через Юхнов с Макарьевской ярмарки. В маленькой деревеньке Грешневке они остановились, чтобы перековать лошадей. А вечером, в грязном деревенском кабаке, выпивая с местным помещиком Сергеем Грешневым, который оказался беднее своих бывших крестьян, Мартемьянов и увидел Софью.
Федор к тому времени уже много выпил, но хмель, чудилось, напрочь вылетел из головы, когда, хлопнув тяжелой дверью, в кабак вихрем ворвалась девчонка – вся мокрая от дождя, испуганная и злая, с растрепанными каштановыми кудрями, с полными слез глазами. О том, что это – сестра Сергея Грешнева, что она прибежала, чтобы увести брата из кабака, где он пропивал последние вещи из дома, Мартемьянов узнал позднее. А тогда просто сидел колодой и смотрел на зеленые погибельные глаза, на смуглое сердитое лицо, на тоненькую фигурку в потрепанном платье, на босые грязные ноги, которые девушка тщетно пыталась спрятать под подолом… Что-то Федор тогда, кажется, говорил ей, что – не вспомнить, хоть убей – пьян был… Почему в руках Софьи оказалась гитара, для чего девушка взялась петь, когда слезы уже бежали по ее щекам, кто попросил ее об этом?.. Она запела «Что ты жадно глядишь на дорогу», и при первых же звуках нежного голоса у Мартемьянова мороз прошел по спине. В упор глядя на зеленоглазую барышню-оборванку, он чувствовал, как делается холодно в груди, как останавливается сердце, не мог отвернуться от смуглого, тонкого, заплаканного лица и со страхом понимал, что ничего подобного с ним не случалось никогда, и откуда ему знать, что теперь с этим делать?..
И все же он был сильно пьян. Иначе, конечно, не пошел бы медведем прямо к Софье, опрокидывая по пути табуреты и скамьи, не сгреб бы ее в охапку, не стал бы, не слушая ее испуганных криков, уговаривать ехать с ним – немедленно, сей же час, сию минуту, куда она пожелает, хоть в Москву, хоть в Париж… Девушка вырвалась, бросив ему в лицо, что он хам и пьяный мужик, и убежала. Мартемьянов не обиделся ничуть, поскольку никогда на правду не обижался, но про себя уже решил, что красивая босоногая дворяночка будет с ним, во что бы это ему ни обошлось.
Поговорив полчаса с пьяным в стельку братом Софьи, который даже не сделал попытки помочь сестре и после ее бегства так и остался сидеть за столом перед полупустым штофом водки, Федор понял, что все устроится очень легко. Грешневы были невероятно бедны. Их родовое имение, когда-то богатая и блестящая усадьба, пришло после смерти родителей в полный упадок. Темной и мрачной была история генерала Николая Грешнева, отца Софьи, и его невенчанной жены, черкешенки, привезенной офицером с Крымской войны. Фатима безмолвной тенью прожила в родовом имении генерала двенадцать лет, родила ему сына и трех дочерей, а в один из дней Грешнева нашли зарезанным в спальне. Тело самой Фатимы через неделю выловили в реке. Что случилось между ними, так никто и не узнал. Четверо детей остались сиротами. Состояние семьи перешло дальнему родственнику, взявшему на себя опекунство над детьми. Старшая сестра отправилась в Смольный институт, а брат Сергей – в Пажеский корпус. Младшие девочки, Софья и Катерина, остались в имении на попечении гувернанток. Заниматься делами и финансами было некому, несколько доходных деревень отдали за долги, а когда вернулся с армейской службы Сергей, с его страстью к карточной игре и пьянству деньги исчезли совсем. За два года он умудрился разорить и себя, и сестер: у Грешневых остался только фамильный дом, да и тот был заложен. Старшая, Анна, к тому времени окончила институт и, к ужасу всего петербургского бомонда, оказалась на содержании у сына собственного опекуна, молодого графа Ахичевского, который увез ее в Москву. Репутация, честное имя и надежда когда-либо выйти замуж за человека своего круга были утрачены для старшей графини Грешневой навсегда. Двери всех порядочных домов Москвы и даже Юхнова закрылись и перед самой Анной, и перед ее сестрами, тогда совсем еще девочками. На деньги, получаемые от своего любовника, Анна содержала брата и сестер. Софья и Катерина бегали в рваных платьях, жили впроголодь, вместе с деревенскими девками копались в огороде, собирали грибы в лесу, шили на продажу белье, прятали по углам от Сергея уцелевшие гроши и понимали, что мечтам о замужестве предаваться бессмысленно.
Услышав все это, Мартемьянов понял, что дело его сладится, и немедленно предложил Грешневу пятнадцать тысяч рублей за сестру. Тот не стал ломаться даже для вида, напротив, обрадовался, уверив купца, что Софья будет только счастлива. Мартемьянов и сам так думал и страшно удивился и растерялся, когда на следующий день посланный им за Софьей человек объявил, что платье барышни найдено на берегу Угры, а сама она, судя по всему, кинулась в реку. В тот же вечер младшая сестра Грешнева, пятнадцатилетняя Катерина, заперла пьяного брата в доме и подожгла усадьбу. Дом сгорел дотла, Сергея не спасли, Катерину забрали в Юхнов, в тюрьму, а Мартемьянов уехал из Грешневки: делать ему там было больше нечего.
Мысль о том, что Софья жива, появилась у него довольно быстро, потому что своему человеку, нашедшему на берегу Угры платье Софьи, он не поверил ни на грош. Не поверил, хотя не раз убеждался в крепости слова Владимира Черменского.
Федор познакомился с ним несколько месяцев назад, весной, в Костроме, в тот день, когда в конюшне Мартемьянова приказные поймали конокрада. Ловили чертова сына всем обществом очень долго: тот был ловким, как угорь, вывертывался из рук, уклонялся от ударов, прыгал, словно заяц, по двору и, наверное, сбежал бы, не огрей его один из приказчиков оглоблей. После этого конокрада избили до полусмерти, связанного бросили в конюшне, и Мартемьянов еще не успел решить, что с ним делать, а в его «кабунете» уже стоял Владимир Черменский, объявивший, что пойманный вор – его слуга и он готов отдать за его свободу все, что угодно.
Мартемьянову сразу стало понятно, что стоящий перед ним человек – не из простых. Он отличался правильной речью, свободными манерами дворянина и офицерской выправкой, серые глаза смотрели на Федора, которого боялась вся Кострома, спокойно и без страха – несмотря на то, что и он сам, и его слуга-конокрад оказались полностью в мартемьяновской власти. Но одежда на Владимире была бедная, денег у него, как догадался Федор, не имелось. Когда Мартемьянов полушуткой спросил, где его разбойник насобачился так махать руками и ногами, Черменский ответил, что он учил своего слугу сам и что это называется китайской борьбой. Федор заинтересовался: близился долгий конный путь на Макарьевскую ярмарку, в дороге могли случиться любые опасности, и была необходима хорошая охрана. И они ударили по рукам: конокрада по имени Северьян отдадут Черменскому живым и свободным, а за это оба, и хозяин, и слуга, должны сопровождать Мартемьянова и его обоз на ярмарку и попутно обучить людей купца «шанхайскому мордобою».
Именно Черменский поехал по приказу Мартемьянова забирать Софью из дома брата: Федор посчитал, что человек с «господским воспитанием» лучше выполнит столь щекотливую миссию. Владимир нашел платье девушки на берегу реки. Он же первым предположил, что Софья утопилась. И Мартемьянов ему не поверил. Сам не зная почему. Может, потому, что, несмотря на тяжелый хмель в голове, успел заметить там, в деревенском кабаке, жадный взгляд Черменского, устремленный на Софью. К этому позже подмешалось чисто житейское соображение насчет того, что утопленники обычно прыгают в реку в чем есть, не утруждая себя раздеванием, тем более в осенний холод. К тому же, как Федор потом узнал, из Грешневки бесследно пропала Марфа – верная девка семьи Грешневых, служившая у них без всякого жалованья и очень любившая Софью. Мартемьянов сложил это все в уме и сообразил, что наверняка Черменский и Софья невесть когда успели сговориться и попросту объехали его на кривой кобыле. Впрочем, Владимиру своих мыслей Мартемьянов высказывать не стал и, когда тот месяц спустя, уже после ярмарки, попросил расчета, не удерживал его. Но уверенность в том, что Софья Грешнева жива, уже укрепилась в Федоре. Когда весной, через полгода, Мартемьянов оказался по делам в Ярославле и услышал там о молодой актрисе Грешневой, имевшей бешеный успех в роли Офелии, он даже не был сильно удивлен. Просто убедился, что все-таки, видать, судьба, и начал думать, как сноровистее заполучить Софью. А думать Федор Мартемьянов умел.
…Дверь вагона открылась, и в купе, шатаясь, вошла заспанная Марфа: высокая, рыжая, рябая девка с широкими, как у мужчины, плечами. Неприязненно посмотрев на обернувшегося к ней Мартемьянова, она объявила сиплым басом:
– Так что грех вам, ваше степенство! Какой, прости господи, дрянью нас с барышней напоили? Я насилу-насилу с лавки сползла, а Софья Николавна и посейчас вон почивает! И куда нас черти несут? Обещано было – в Москву, а сами куда нас погрузили?!
Мартемьянов усмехнулся, глядя на насупленное рябое лицо Марфы. Ему показалось, что она его не боится, а такие люди всегда внушали ему уважение.
– За границу едем, милая, – спокойно ответил он. – Уж прости, но ни к чему мне Москва: сбежит там от меня Софья Николавна в первый же день.
– Знамо дело, – подтвердила Марфа, ничуть не удивившись и не испугавшись известию о «загранице». – До сих пор, побей бог, не пойму, как это вы ее уговорили с вами ехать?
Мартемьянов не ответил. Он и сам до последней минуты не был уверен, что задуманная им в Ярославле комбинация увенчается успехом, но… Софья здесь, и она согласилась ехать с ним без принуждения, по доброй воле. Может, все-таки есть какой-то бог на небе?
Марфа с минуту настороженно изучала темное, грубое, словно вырезанное из полена лицо купца. Затем свирепо объявила:
– Софья Николавна у меня – невинная девица, хоть и актерка! Вы уж примите во вниманье эту осторожность!
– Напрасно даже беспокоишься, – в тон ей, стараясь не улыбаться, произнес Мартемьянов. – Я бы на них женился, дак ведь не пойдут же… Они – благородные, а мы – из мужиков.
Он сказал это совершенно искренне, и Марфа, похоже, ему поверила. Помолчав, ворчливо пробурчала:
– Оно, жениться, понятное дело, неплохо бы. Но – не пойдет, это верно.
– Может, поможешь?
– Я Софье Николавне не враг! – вновь ощетинилась Марфа. – Она с вами от одного только горя и сердечного расстройства согласилась ехать, про то и сами расчудесно знаете! И вот что я вам скажу: вы ноги ее не стоите, хоть и видно, что при состоянии хорошем! И тот поганец, который ей голову заморочил, а потом обманул, тем более!
– А говорила – девица барышня… – не утерпел Мартемьянов, хотя и чувствовал, что шутка рискованная. И верно, Марфа тут же вскочила.
– Вот что, ваше степенство, зубья поберегите! Грех вам сирот обижать! Я, конечно, женшшина слабая, и заступиться за нас с Софьей Николавной некому, но ежель вы чего себе ненужного дозволите – как есть задушу!
– А силов хватит? – рассмеялся Мартемьянов.
Марфа покраснела и рванула к плечу нанковый рукав, выставляя крепкую, почти мужскую руку:
– А давайте, проверьте, коли не боитесь!
Мартемьянов недоверчиво покрутил головой, но все же подвинулся ближе к столику, по другую сторону которого основательно уселась Марфа. Они поставили локти на стол, крепко соединили ладони – и очень быстро Федор понял, что бороться придется всерьез.
Через минуту проснулась Софья. И в ужасе уставилась на происходящее, уверенная, что это – продолжение ее сна. Федор Мартемьянов и Марфа сидели возле стола одинаково красные, вспотевшие, оскаленные, с напрягшимися на лбу жилами и увлеченно мерились силой.
– Марфа, что ты делаешь, боже мой? – пискнула Софья. Та обернулась – и Мартемьянов немедленно уложил ее руку на стол.
– Не по совести, Федор Пантелеевич! – переведя дух, возмутилась она. – Еще чуть-чуть – и моя взяла бы!
Мартемьянов не ответил ей. Он молча, в упор, без улыбки смотрел на Софью. Марфа перевела взгляд с него на свою барышню. Сдвинула брови, опустила задранный рукав и шагнула к двери.
– Марфа… – окликнула ее Софья.
Та тут же остановилась.
– Прикажете остаться?
– Ступай, – велел Мартемьянов.
Марфа, казалось, не слышала, продолжая смотреть на Софью. Та, помедлив, кивнула, но ее смуглое лицо стало изжелта-бледным, и Марфа угрюмо предупредила:
– Я недалече буду.
Когда дверь за ней закрылась, Софья вновь посмотрела на Мартемьянова, и тот, чувствуя, как поднимается к горлу знакомая горячая волна, подумал: как же она хороша, даже когда пугается. Глаза зеленущие, громадные, как у лесной мавки[1], про которых еще бабка сказывала… Перекреститься хочется, в них глядя.
– Куда вы меня везете? – спросила она, и Федор видел, как дрожат ее пальцы, которые Софья безуспешно пыталась сжать в кулаки. – Я ничего не понимаю. В Москву? Почему я так долго спала? Почему ничего не помню?
– Через два часа в Варшаве будем, – пояснил Мартемьянов. – А через три дня – у австрияков.
– Но почему?!. – испугалась она. – Вы обещали – в Москву…
– Дела мои переменились, – соврал зачем-то он, хотя и подумал тут же: глупо, Марфа ей расскажет… – Да и вам полезно будет на Европы-то взглянуть.
– Но я вовсе не хочу… Господи… – Софья рванулась было к двери – и тут же села обратно. Сгорбилась, закрыла лицо руками. Каштановые полураспущенные пряди волос тяжело упали вниз, и Федор понял, что сейчас, глядя на них, просто задохнется. С огромным трудом совладав с собой, он подошел, тронул Софью за плечо и почувствовал, как она вздрогнула и сжалась.
– Не бойся, Софья Николавна, – спокойно сказал он, и один бог знал, чего ему стоило это спокойствие. – Я не ирод какой печенежский. Силком не возьму.
Софья подняла голову, и зеленые мокрые глаза заблестели прямо ему в лицо. К восхищению Федора, она ответила еще спокойнее, чем он:
– Мне от вас милости не надо. Я с вами поехала, слово дала, – значит, и все права ваши. Бояться мне нечего. Хуже, чем есть, все равно уж не будет.
– Молодец, матушка, – с искренним уважением проговорил Мартемьянов. – Только вот хуже-то завсегда может быть… Но не от меня. На том присягнуть могу. Ты сейчас, ежели желаешь, дальше спи, а нет – погоди, поесть тебе принесут. Я, коли нужон буду, здесь рядом, за стеночкой. И не бойся ничего. Христос свидетель – пальцем не коснусь супротив твоей воли.
Софья недоверчиво взглянула на него. Мартемьянов встал, коротко поклонился ей и, не оглядываясь, вышел. Дверь едва успела закрыться – и в нее тут же вихрем влетела Марфа:
– Ну что, барышня, что?! Не забидел этот лешак?!
– Уймись, Марфа… – со вздохом произнесла Софья, взобравшись с ногами на диван и обхватив колени руками. – С чего ты взялась с ним на кулаках мериться? Ведь и так понятно, что сильнее он…
– Кому это понятно?! – оскорбилась Марфа. – Мне – так ничего понятно не было! Это вовсе даже и в первый раз такой конфуз со мной, что мужик переборол! Но, ежели надо, я вас все равно очень просто от него отобью… Ишь, нечистый, какой-то дрянью напоил, дак даже я, как гренадер, спала, а уж вы-то…
– Незачем отбивать, – равнодушно прервала ее Софья. – Назвался груздем – полезай в кузов. Я сама согласилась – так чего ж теперь брыкаться…
– Так, может, и не надо было соглашаться, Софья Николавна? – осторожно спросила Марфа, усаживаясь рядом. – Что вам в Ярославле не жилось? Ведь и деньги у нас с вами завелись! И какая большая актрыса стали! И Афелью, и эту вашу… Дыздымону играли! Какие к вам люди ездили-то!
– Такие же, как этот, и ездили. Помнишь, как граф Игорьев содержание предлагал? И тот… из купцов который тоже… «без счету на булавки»… – по лбу Софьи скользнула горькая морщинка, и Марфа тоже нахмурилась.
– Ну, так это ж и понятно… Актрыса, известное дело… Завсегда этак-то было, вам и Марья Аполлоновна сказывала, помните?
– Помню, – сухо ответила Софья. И больше не сказала ничего. Молчала, искоса поглядывая на нее, и Марфа.
За окном спустились голубые весенние сумерки, из-за дальних пологих холмов встала золотистая щербатая луна, все спешащая и спешащая за поездом. Марфа давно храпела в углу вагонного дивана, а выспавшаяся днем Софья сидела у окна и смотрела на то, как луна пробирается сквозь легкие кучки ночных облаков. Устало и спокойно думала о том, что, наверное, поступила правильно. Рано или поздно все равно этим бы кончилось, не сидеть же до седых волос и ждать, пока явится жених как из французского романа… да и кто бы согласился взять ее замуж – бесприданницу, актрису?.. Как она могла всерьез мечтать о Владимире Черменском? Как могла поверить?.. Софья грустно усмехнулась, закрыла глаза и в который раз представила себе лицо Черменского – спокойное, твердое, сероглазое. Они были знакомы всего одну ночь, и черты этого лица постепенно стали стираться из памяти – может, и к лучшему… Владимир спас ее, когда она, задыхаясь от ужаса и отчаяния, упала в ледяную воду Угры… Лучше бы не спасал. Не было бы сейчас ничего – и слава богу.
Но он спас ее. И сказал, что таким способом ничего нельзя решить. И убедил Софью, что нужно жить, что бы ни случилось, и придумал, как и где ей скрыться от Мартемьянова, и дал письмо к знакомому антрепренеру, заявив, что из нее получится прекрасная актриса. Она тогда не поверила ему, потому что ни разу за всю свою нищую жизнь не была в театре даже зрительницей, а уж актрисой… Но выбирать не приходилось, и Софья в сопровождении верной Марфы украдкой на рассвете покинула Грешневку. Владимир не мог сопровождать девушку, но пообещал, что отыщет ее, как только закончит службу у Мартемьянова. Ни слова о любви не было сказано между ними, ни одного нескромного взгляда не было брошено, не прозвучало никаких клятв и обещаний… Но почему-то всю осень и зиму Софья вспоминала этот спокойный уверенный голос и серые глаза на темном от загара лице. Вспоминала – и на сердце делалось легче.
Первое письмо от Черменского пришло ранней весной, когда Софья уже играла в ярославском театре. Владимир писал о том, что долго искал ее, найти не сумел и, на свой страх и риск, явился в Москву, прямо в дом к Анне – старшей сестре Софьи. Явился, чтобы просить Софьиной руки. Крайне изумленная Анна без согласия самой Софьи, разумеется, ничего не стала обещать, но адрес младшей сестры Владимиру все же дала. Письмо было сумбурным, взволнованным и – полным любви. Всю ночь Софья читала и перечитывала его – первое любовное письмо в своей жизни, и впервые за долгое-долгое время чувствовала себя совершенно счастливой. Черменский уверял, что вскоре приедет за ней, но… прошла неделя, другая, третья – а его не было. Не было больше и писем. Сначала Софья волновалась, потом – недоумевала, затем – злилась на себя… а под конец наступило тоскливое безразличие: и он такой же, как остальные… Может быть, этим разочарованием все бы и закончилось. Но вчера вечером (а кажется – давным-давно…), когда Софья в своей уборной гримировалась перед выходом на сцену, к ней ворвалась актриса Маша Мерцалова, ее подруга, и таинственным шепотом сообщила, что в гостинице «Эдельвейс» Софью ждет интересующее ее лицо. Софья чуть не умерла от счастья, поскольку была уверена, что наконец-то приехал Черменский, и сразу после спектакля помчалась в «Эдельвейс». Но вместо Владимира в полутемном гостиничном номере ее встретил тот, кого она боялась больше смертного часа, – Федор Мартемьянов.
Вспомнив вчерашний вечер в «Эдельвейсе», Софья невольно передернула плечами. И подумала, что нужно все же отдать должное Мартемьянову: он не воспользовался ситуацией, когда она, перепуганная до смерти, не имеющая сил даже для того, чтобы закричать, смотрела на него, как зайчик на серого волчища. Спокойно, уверенно и по-деловому он объяснился ей в любви. На робкое заявление Софьи о том, что она-то его ничуть не любит, ответил, что это дело времени, а в крайнем случае, можно будет обойтись и одним его чувством. Между прочим заметил, что Владимир Черменский недавно схоронил батюшку и весьма занят свалившимся на него огромным наследством, а посему вряд ли нуждается теперь в невесте-бесприданнице и к тому же еще актрисе. Софью возмутило это заявление до глубины души, но возразить ей было нечего. Собрав все мужество, она поднялась, чтобы уйти, – Мартемьянов не стал мешать, сказав только, что ждет ее решения. Софья сломя голову помчалась домой, чтобы потребовать объяснений от Маши Мерцаловой, с которой они снимали один дом на двоих, и получила их сполна.
Марья Мерцалова была лет на семь-восемь старше подруги – прекрасная трагическая героиня, брюнетка цыганского типа с великолепными черными глазами. В середине сезона ей пришлось оставить сцену из-за беременности, которую уже не скрывали тугие корсеты. Марья помогала Софье готовить роли, давала кучу житейских советов о том, как вести себя с коллегами, поклонниками и антрепренером, деликатно намекала, что без сильного и богатого покровителя жизнь актрисы становится сплошным мучением, и искренне смеялась, глядя на негодующее лицо подруги: «Боже мой, молодая ты какая еще!»
Но в тот вечер, когда Софья вернулась из «Эдельвейса», Марья не смеялась. Спокойно, без капли смущения глядя на взволнованную подругу своими огромными цыганскими глазами, она созналась, что полгода назад, в Костроме, была любовницей Черменского, более того – они жили как муж и жена, и беременна Мерцалова именно от него. Софья не поверила. Марья невозмутимо предложила ей посчитать срок. Так же непринужденно созналась, что украдкой прочла письмо Черменского к Софье и все эти дни, как и подруга, ждала новых писем, которых не было. «Только месяц назад еще одно пришло. Я почтальона перехватила, у меня оно. Уж прости, что тебе не отдала, – боялась, повесишься еще по молодости…»
Вспомнив это, Софья медленно, горько вздохнула. С минуту прислушивалась к себе и, только поняв, что слез нет и не будет, достала серый лист плохой гостиничной бумаги с несколькими строчками, написанными знакомым, еще недавно таким дорогим почерком:
«Прости меня. В случившемся виноват лишь я один. Не буду писать об обстоятельствах, вынуждающих меня не видеться с тобой, но поверь, они имеются. Лучше нам не встречаться более, наши отношения не могут иметь никакой будущности. Ты прекрасная женщина и актриса, я уверен, ты будешь счастлива с более достойным человеком. Прости. Прощай. Владимир Черменский».
Да, сейчас она не плачет. А вчера, прочитав эти строки, Софья едва смогла дойти до своей комнаты и упасть лицом в подушку. Но уже через час встала с сухими глазами и набросала короткую записку к Мартемьянову, в которой соглашалась на все его условия. Возможно, это было слишком поспешное решение. Но Софья твердо знала, что должна поступить именно так – хотя бы для того, чтобы опять не броситься в реку, из которой теперь уже некому ее вытаскивать. В театре ей больше нечего делать, хорошей актрисой она себя никогда не считала и никакого удовольствия, выходя на сцену, не испытывала, играя роль так же, как выполняла любую другую работу. Никто, кроме разве что Марфы, не знает, что успешно дебютировать в роли Офелии она, Софья Грешнева, смогла лишь потому, что накануне получила письмо Черменского и всю ночь промечтала о счастье. Не приди это письмо – провалилась бы роль. А значит, вовсе Софья не актриса, что бы там ни писали газеты о ее таланте и великолепном голосе… Видеть Марью было теперь невыносимо, при мысли о поклонниках, которые осаждали Софью днем и ночью, к горлу поднималась волна тошноты. Нужно, непременно нужно уезжать отсюда.
Марфа, которая, как предполагала Софья, должна бы сопротивляться до последнего, посмотрев на бледное и решительное лицо своей барышни, только махнула рукой и пошла увязывать узел. Через час у дома остановился экипаж Мартемьянова, еще через час они сели в поезд, Мартемьянов предложил вина, Софья, которой было уже все безразлично, согласилась, выпила странно пахнущей терпкой жидкости и… намертво заснула.
Луна нырнула в черное облако и пропала. В купе стало темно, и стук колес, казалось, зазвучал отчетливей. Откинувшись на жесткую спинку дивана, Софья закрыла глаза. С горькой усмешкой подумала, что, видать, от судьбы все-таки не убежишь. А судьба, выходит, – этот самый «человек торговый» Федор Мартемьянов, при взгляде на которого у нее мурашки скачут по спине… но ничего уж тут не поделаешь. Все равно она с ним оказалась – не тогда, осенью, так сейчас… значит, так тому и быть. И пусть везет куда хочет. Теперь уже ничего не изменить. Вот только сестре, Анне, надо непременно написать. Она и напишет, как только окажется… хоть где-нибудь. Подумав о том, что с Мартемьянова станется увезти ее вовсе не за границу, а, к примеру, к себе в Кострому и запереть там в своем доме, как наложницу, Софья усмехнулась – теперь ее уже ничем не удивишь, не испугаешь – и почти тут же заснула под размеренный стук колес.
Такого отвратительного мая, как этот, пришедший в Москву в 1879 году, столица не видела давно. До сих пор на бульварных кленах и липах не распустилось ни одной почки, и раздетые деревья жалобно гудели на пронзительном ветру черными сучьями, которые беспрестанно поливал ледяной колючий дождь. Из-за обложивших небо туч темнело рано, небо наваливалось на город свинцовым брюхом, ветер свистел в подворотнях Грачевки, задирая подолы проституток и унося шляпы и картузы поздних прохожих, извозчики ежились, осипшими голосами орали на лошадей и требовали с пассажиров вдвое дороже «за непогодь».
В доме графини Анны Грешневой в Столешниковом переулке горели все окна: был в разгаре «приемный вторник» хозяйки. В гостиной сверкал паркет, отражая пламя бесчисленных свечей; сильно, немного больше, чем позволяли приличия, пахло духами, красные бархатные портьеры и такая же обивка кресел и диванов, казалось, источают тепло не хуже облицованной изразцами печи. Только что закончились танцы, несколько мужчин в офицерской форме покинули гостиную ради виста в соседней комнате, но большинство предпочло остаться и продолжить легкий, ни к чему не обязывающий флирт с дамами. Последних было, не считая хозяйки, шесть – очень молодые, очень веселые, очень нарядные, чрезмерно громко смеющиеся, с легкими вольностями в туалете вроде заниженного декольте или высоко поднятого рукава. Девушки непринужденно вели разговор с мужчинами, смеялись, просили принести пирожных или чаю, фланировали по гостиной, присаживались на диваны, на ручки кресел. Обстановка была дружеской, домашней и неуловимо фривольной, хотя назвать ее вульгарной не повернулся бы язык даже у самого яростного ревнителя приличий. Что и говорить, графиня Грешнева умела устраивать свои вечера. И, хотя ни один из ее гостей не рискнул бы рассказать в кругу семьи, что бывает на вторниках графини, слава о них не так давно загремела на всю Москву. Очень немногие принимались в этом доме. Среди гвардейской золотой молодежи теперь считалось высшим шиком небрежно обронить в разговоре с друзьями: «Вчера у Грешневой пили аи… Tres bien! Лучше вина были только дамы!» – и завистливые взгляды вместе с жадными вопросами возносили счастливчика на небеса. «Дамы» госпожи Грешневой действительно оказывались редкостными, хотя ни одну из них, включая хозяйку дома, не приняли бы в приличных домах Москвы. Впрочем, подобные вещи перестали беспокоить Анну давным-давно.
– Господа, господа, давайте играть в фанты! – зазвенел из-за фортепьяно голосок самой юной барышни, маленькой, розовой блондинки Колетты. – Кто не угадает – несет меня на руках за пирожными!
Дружный взрыв смеха приветствовал эту затею, даже картежники, выглянув из соседней комнаты, так и не вернулись к ломберному столу. Возле фортепьяно тут же собралась толпа молодых мужчин, Колетта запела шансонетку, безбожно коверкая слова, и было очевидно, что французского языка она не знает и этот прискорбный факт мало ее беспокоит. Хозяйка, наблюдавшая за происходящим от окна, чуть заметно нахмурилась и жестом подозвала одну из девушек:
– Одель, скажите Колетте, чтобы прекратила этот фарс. Подобное годится только для cabaret… И еще передайте, чтобы не смела больше пить. Пусть оставит в покое инструмент и потихоньку уйдет к себе.
– Да, мадам. Что, если корнет Кураев захочет уйти с ней? Изволите видеть, он…
– Она сама знает, что ей делать.
– Да, мадам. – Одель поспешно подошла к роялю. Через минуту слегка смущенная Колетта уже пробиралась к выходу из гостиной, а за ней решительно двигался молодой человек в форме Преображенского полка. Уже на пороге Колетта остановилась, неожиданно строго улыбнулась юноше и тихо, но четко произнесла:
– Нет, нет и нет! Извольте меня оставить!
– Но, Колетта!..
– Ах, да ради бога! У меня голова кружится… Это все вы с вашим шампанским! Завтра, завтра! – картинно поднеся руку к голове, она скрылась в темноте передней.
Обескураженный корнет вернулся в гостиную и был тут же встречен незаметным для других жестом хозяйки, поманившей Кураева в диванный уголок. Они говорили недолго, но юноша встал повеселевшим, лихо чмокнул запястье графини и поспешил к роялю, за которым уже царствовала Одель с модным в этом сезоне романсом «Ветка сирени». Романс требовал второго голоса, гости шумно и весело принялись звать графиню, обладающую неплохим меццо-сопрано, но Анна, сославшись на простуду, отказалась и снова вернулась к окну.
Это была молодая женщина со строгим лицом, к которому очень шла улыбка, но улыбалась графиня редко и потому выглядела старше своих двадцати трех лет. По Москве о ней ходили легенды, Грешневу сравнивали и с мадам Помпадур, и с Нинон де Ланкло, и даже с Таис Афинянкой, но очень немногие знали ее близко. Наверняка было известно лишь одно: Анна – действительно графиня и принадлежит к старинному, но впавшему в крайнюю бедность дворянскому роду, который уже давно преследуют несчастья.
Полгода назад, осенью, в Угру кинулась средняя из сестер Грешневых, Софья, проигранная пьяным братом в карты заезжему купцу, а младшая, Катерина, узнав о ее гибели, заперла хмельного брата в доме и подожгла его. Вспоминая сейчас об этом, Анна подумала, что Катя всегда вела себя как дикарка. В отличие от нее, Анны, которая успела закончить Смольный, и Софьи, получившей хорошее, хоть и несколько беспорядочное домашнее воспитание, младшая Грешнева была все детство предоставлена самой себе. Софья кое-как смогла выучить ее читать, считать и говорить по-французски, а Марфа научила весьма неплохо шить и вышивать, но и только. С утра до ночи Катерина, босая с марта по ноябрь, носилась по окрестностям Грешневки, пропадала в лесу, вместе с деревенскими купалась в Угре, собирала ягоды и грибы, дралась с парнями, которые боялись ее недобрых зеленых глаз, становившихся в схватке совершенно бешеными, и мечтала об одном: отправить на тот свет пропойцу брата, из-за которого пошла прахом вся жизнь сестер Грешневых. Что ей, наконец, и удалось.
Старшая сестра примчалась в Грешневку, когда уже ничего нельзя было исправить. Дом сгорел, то, что осталось от Сергея, похоронили, а Катерину забрали в участок. Анна кинулась к своему покровителю, Ахичевскому, тот использовал все имеющиеся связи, чтобы избавить Катерину от тюрьмы, и юную преступницу поместили в Мартыновский приют для девиц простого звания. Через несколько месяцев она сбежала оттуда, прихватив значительную сумму денег из кабинета начальницы, и с тех пор о младшей Грешневой ничего не было слышно. «Подумайте, какое кошмарное семейство, какие дикие страсти! – ужасались дамы в московских салонах. – Вот оно – черкесское наследие! Вот она – янычарская кровь! Что же вы хотите – испорченность у этих грешневских девиц в крови!» Мужчины вежливо соглашались и втихомолку мечтали о том, как вечером в театральной ложе или кабинете ресторана будут целовать руку старшей графини Грешневой, которая, несмотря на «испорченность» и «дурное наследие», единодушным мужским мнением признавалась первой красавицей Москвы. Петр Ахичевский любил вывозить свою камелию на люди, ничуть не скрывал и даже гордился связью с такой великолепной женщиной. Анна с успехом принимала друзей любовника в своем доме в Столешниковом переулке, где всегда было шумно, весело и многолюдно. Но месяц назад, в самом начале весны, случилось неизбежное: Ахичевский решил жениться. Его невеста, невзрачная девица из известнейшей аристократической семьи, лично приехала к Грешневой в дом и без обиняков предложила содержанке будущего мужа десять тысяч рублей – с тем, чтобы та никогда более с ним не виделась. Поразмыслив, Анна согласилась. Дом в Столешниковом переулке любовник великодушно оставил ей вместе со всей обстановкой, драгоценностями, выездом и солидной суммой денег. Сам он там больше не появлялся – но, несмотря на это, салон Анны процветал. Никто не знал, откуда в нем появлялись знаменитые «кузины графини Грешневой» – как их называли в узких кругах. Это были шесть-семь девушек, довольно образованных, умеющих танцевать, петь, играть на фортепьяно, поддерживать веселую беседу и даже разговоры о поэзии. И тем не менее они отличались от барышень света, любая шалость с которыми неизбежно вела к женитьбе. В салоне Анны Грешневой о подобных мужских ужасах и речи быть не могло. Гости прекрасно проводили время с веселыми, красивыми, умными «кузинами», но дать добро на продолжение связи имела право лишь сама графиня – и это стоило значительных денег. За два месяца существования салона уже три девушки покинули его ради предложенного содержания. Но на их место тут же пришли другие, такие же красивые и беззаботные. Хозяйка присутствовала на каждом вечере, танцевала, пила вино, беседовала с гостями или садилась с ними за карточный стол, но никого не выделяла. Они могли бы держать пари, что покровителя Анна Грешнева не имеет и, несмотря на свою молодость, ведет все дела и расчеты сама. Неоднократно делались попытки занять вакантное место возле графини, но каждый раз безуспешно. Наиболее романтичные из поклонников Грешневой уверяли, что мадам по-прежнему страдает из-за покинувшего ее ради богатой жены любовника. Циники и скептики возражали, считая, что при своем уме графиня вовсе не нуждается в советчике мужского пола, да и легкомысленный Ахичевский не потянул бы такой роли. Сама Анна, слыша это, не говорила ни «да» ни «нет» и прекращала сплетни одной лишь холодной улыбкой.
Время перевалило за полночь, но в гостиной были в разгаре танцы. За роялем теперь сидела Анита – черноглазая худая барышня, одетая в испанский наряд. Несколько пар вертелось на паркете в венском вальсе. В прихожей Одель повязывала шаль, готовясь уехать с немолодым полковником Времеевым, который тихо договаривался о чем-то с Анной. В зеленой комнате возобновился вист. Анна, проводив князя с Оделью, вернулась в гостиную и подошла к одному из гостей – седому человеку лет пятидесяти в мундире статского советника, с угольно-черными густыми бровями, из-под которых следили за происходящим вокруг узкие, карие, внимательные глаза. Над левой бровью неровной полосой тянулся шрам. Когда Анна приблизилась, гость не изобразил намерения подняться и прямо из кресла поцеловал узкую, унизанную кольцами руку хозяйки.
– Весело у вас, Анна Николаевна, – низким, тяжелым голосом сказал он.
– Вот непохоже, что вы веселитесь. – Анна присела рядом. – За весь вечер и не поднялись ни разу. Ну, что танцевать вы, Максим Модестович, не станете, я знала. Но что же вы в вист партию отказались сделать? И Колетта вас спеть просила – не осчастливили…
– Помилуйте, Анна Николаевна, я ведь не бас Бардини… – усмехнулся Максим Модестович.
– А вино? Вам не нравится мое бордо? Вы с одним бокалом весь вечер сидите…
– И достаточно, уверяю вас. Чрезмерное питие в моем возрасте и при моей должности смерти подобно. Вон и Владимир Дмитрич Черменский ничего не употребляет. Мы с ним ведем занимательную беседу о нашей доблестной армии, и, не поверите, этот юноша уверяет, что российские солдаты абсолютно ни на что не годны!
– Вы неверно меня поняли, Максим Модестович, – спокойно возразил молодой человек лет двадцати шести в форме капитана пехотных войск. – Я имел в виду не солдат, а офицерский состав. Я имел честь два года служить в Николаевском полку и, поверьте, знаю, о чем говорю. Пьянство, разврат и рукоприкладство на плацу – вот что составляет жизнь российского офицера в глубинке. И при этом – полная беззащитность и бесправие солдат. Если правительство не предпримет необходимых шагов…
– Помилуйте, друг мой, но ведь это всегда было… – пожал плечами Максим Модестович. – И при Павле, и при Николае Павловиче, и при обоих Александрах, и сейчас… И пьянство, как вы изволите утверждать, и разврат, и… м-м… рукоприкладство. Но тем не менее – победы над Наполеоном! И первая Крымская война, в которой с таким блеском участвовал ваш батюшка, генерал Черменский, с которым я имел честь быть знакомым! И вторая Крымская…
– При последней Крымской кампании я сам был в действующей армии. – В светлых серых глазах Черменского появилась откровенная ирония. – Уверяю вас, за происходящее в войсках было просто стыдно! Ничего позорнее Сан-Стефанского мира даже припомнить не в состоянии. А между тем мы могли бы добиться победы с куда меньшими потерями. Чего стоит хотя бы Плевна, которую Скобелеву не дали взять! У нас, к сожалению, не берегут солдат… Привыкли кидать шапки да орать: «За веру, царя и отечество!» А между тем…
– Владимир, ради бога… – чуть слышно сказала Анна, касаясь рукава молодого человека.
Черменский нахмурился, замолчал. Максим Модестович тихо рассмеялся:
– Аннет, Анна Николаевна… Ну, что вы… Вам ли не знать, что все, говорящееся в этих стенах, в них же и останется. Это лишь светская болтовня!
Анна вежливо улыбнулась, хотя взгляд ее, встретившийся с серыми глазами Владимира, выражал тревогу и озабоченность. Тот улыбнулся в ответ, посмотрел пристально.
– Скоро, скоро… – чуть слышно шепнула Анна и, извинившись, отошла к роялю. Черменский украдкой вздохнул, и Максим Модестович, внимательно наблюдавший за молодым человеком, заметил тень нетерпения, пробежавшую по его смуглому обветренному лицу, и брошенный им взгляд на часы. Но тем не менее Владимир спокойно продолжил отвечать на вопросы своего визави о второй Крымской войне.
Гости распрощались поздно. Анна сама вышла проводить довольно пьяного корнета Кураева, передала его с рук на руки ожидающему кучеру, вернулась в гостиную, с легким недоумением взглянула на пустое кресло Максима Модестовича – тот исчез не простившись – и облегченно опустилась в него.
– Слава господу… Хоть на сегодня все. Анита, что с тобой?
– Спит, – ответил вместо той Владимир Черменский, стоящий возле рояля и глядящий на спящую сидя девушку. Черная голова Аниты лежала на полированной крышке инструмента. Дыхание было тяжелым, хриплым.
– Странно она дышит… У нее не чахотка, случаем?
– Похоже, что да.
– Зачем же она… – Владимир нахмурился. – Она же весь вечер танцевала, пела… Ведь это, должно быть, вредно?
– Разумеется. Поэтому и пела. Ей надо спешить. Если она с умом возьмется за этого дурака Брагинского, тот быстро потеряет голову и повезет ее туда, куда нужно. В Крым, на воды, а еще лучше – на южное побережье Франции. Мы с Анитой очень торопимся. Обратили внимание на платье? Я заказывала ей сама, на свои деньги… Отнесите ее в мою спальню, Володя. И поскорее возвращайтесь.
Черменский молча поднял на руки спящую девушку и вышел с ней из комнаты. Вскоре он вернулся. Анна стояла у окна в пустой гостиной. Единственная лампа на столе освещала молодую женщину сбоку. Оконное стекло было залито дождем, и Анна задумчиво водила пальцем по извилистым следам капель.
– Не проснулась? – не оглядываясь, спросила она.
– Нет… Я старался быть осторожным.
– Вы осуждаете меня, Володя?
– Я – вас? – Владимир тоже подошел к окну. – Вы знаете, что нет. Даже если бы имел на это право… Я мало знаю о вашей жизни, но то, что мне известно… Немногие бы это выдержали, Анна Николаевна. Даже мужчины. Ваш покойный брат – не смог. А вы не только удержались сами, но и пытались вытащить сестер.
– И не смогла…
Черменский резко повернулся к ней. Анна встретила его прямым горьким взглядом.
– Итак?.. – преувеличенно спокойным голосом начал Владимир. – Вы пригласили меня сегодня, чтобы сообщить появившиеся новости о Софье Николаевне? Я верно понял?
– Да, все так. Вчера пришло письмо.
– Она?..
– Соня за границей, – вздохнув, прошептала Анна. – В Австрии, в Вене. Володя, она с Мартемьяновым.
Черменский ничего не сказал и даже не изменился в лице. Но в косо падающем свете лампы Анна увидела, как дернулся желвак на его скуле. Через мгновение Владимир медленно опустился в кресло, и его лицо полностью пропало в темноте. Несколько минут в комнате стояла полная тишина, нарушаемая лишь треском фитиля лампы и стуком дождя в окно.
– Анна Николаевна, я понимаю, что переступаю все границы воспитания, – наконец хрипло произнес Черменский. – Но… не могу ли я увидеть это письмо?
– Можете. – Анна положила на стол смятый лист бумаги. – Но, боюсь, это ничего не объяснит вам.
Владимир быстрым движением поднес листок к лампе и сразу же понял, что Анна имела в виду. Письмо состояло всего из нескольких строк: «Аня, я жива, здорова, нахожусь в Вене с Федором Мартемьяновым, о коем тебе рассказывала. Прости и не волнуйся, при первой же возможности напишу снова. Остаюсь твоя сестра Софья Грешнева. P.S. Нет ли новостей о Кате?»
Пробежав глазами эти строки, Черменский опустил письмо на стол и сквозь зубы проговорил:
– Не понимаю, – как ему это удалось?
– Я тоже, – со вздохом отозвалась Анна. – Видит бог, не знаю. Володя, вы же хорошо знакомы с этим Мартемьяновым, вы же, кажется, служили у него? Мы с вами никогда прежде не говорили об этом, я боялась быть назойливой, но… Если мои вопросы кажутся вам бестактными, вы, разумеется, вправе не отвечать. Вы находились в услужении у этого купца?
– Не совсем так, Анна Николаевна, – отрывисто ответил Черменский. – Честное слово, если бы не Северьян, я бы ему даже руки не подал.
– При чем тут ваш Северьян? – удивилась Анна. – Кстати, сделайте ему внушение, он не дает проходу моей Фекле на кухне, она все время жалуется… Северьян ведь ваш слуга… И по-моему, страшный разбойник!
– Совершенно верно. И конокрад в придачу, – невесело рассмеялся Владимир. – Только он мне, видите ли, не слуга, а друг. Я его отбил от мужиков в нашем имении, он пытался увести лошадей, а ребята его поймали, и… В общем, я подоспел в последний момент. Так и познакомились. Я тогда учился в юнкерском, он – просто бродяжничал… Но, когда я покинул имение отца, Северьян ушел со мной. И, честное слово, без него мне пришлось бы худо.
– Вы никогда не рассказывали об этом, – медленно произнесла Анна. – Зачем вам понадобилось уходить? Без денег, даже, кажется, без паспорта, не объяснившись с отцом? Уходить в никуда? Для этого должна быть очень весомая причина.
– Она имелась, поверьте, – помедлив, проговорил Черменский. – Когда-нибудь я непременно вам расскажу. В общем, мы с Северьяном отправились бродяжить. Мне было двадцать два, я чувствовал себя счастливым оттого, что больше не вернусь в армию, полковую службу я терпеть не мог, в академию поступил только из уважения к отцу… Мы занимались чем придется, ездили по России, работали грузчиками, матросами, потом я совершенно случайно попал в театр в Костроме, зацепился там на целый сезон… Не поверите, играл даже Рауля в «Разбойниках»! И, как меня убеждали, имел успех!
– Зачем же сцену оставили? – невольно усмехнулась Анна.
– По причине полной своей бездарности, – в тон ответил Владимир. – А если серьезно… Там, в Костроме, я и познакомился с Мартемьяновым. Его знает весь город, и, надо сказать, это довольно дурная слава. Огромное богатство, пароходы, племенные лошади, лавки, магазины… И при этом – замашки грабителя с большой дороги! Дикий, едва грамотный, и не дай бог, если что не по нему… Ходили слухи, что он отца и братьев на тот свет отправил из-за наследства… но не буду врать, не знаю, насколько это истинно. И вот Северьян, болван, решил увести у Мартемьянова какого-то призового ахалтекинца, он с ума по ним сходит.
Анна ахнула, поднеся руку ко рту.
– Но как же он решился?!
– Говорю же вам – болван… Он привык так жить – или пан, или пропал, и до сих пор все такой же… Разумеется, попался, его изметелили до полусмерти, к счастью, не убили… Я опять успел вовремя. И – согласился на предложение Мартемьянова. Он оставляет жизнь моему жулику, а я взамен учу его приказчиков китайской борьбе.
– Чему?..
– Китайской борьбе, – вежливо повторил Черменский. – Или, если вам угодно, в терминологии Северьяна – «шанхайскому мордобою». Он ведь оттуда, мой Северьян, из Шанхая, отец – китаец, мать – румынка, кажется, он сам не знает точно, поскольку почти ее не помнит…
– Кто бы мог подумать! Я уверена была, что он – цыган… Еще удивлялась, как вы его приручили…
– Северьян сам китайской борьбой владеет в совершенстве, в свое время научил и меня, и именно это нас спасло. Мы с ним перекрестились и пошли в услужение к Мартемьянову.
– Боже мой… – пробормотала Анна. – Русский дворянин, офицер российской армии – и в прислугах у мужика…
– Ну-у-у, Анна Николаевна… Я в тот момент о таких высоких материях вовсе не думал. Просто радовался, что сумел выручить Северьяна… да и возиться с мартемьяновскими молодцами было не так уж трудно. Северьян их кидал, как кули с мукой, через спину, да и я не отставал. Вместе с Мартемьяновым мы отправились на Макарьевскую ярмарку, на обратном пути остановились в Грешневке… и там я имел честь познакомиться с Софьей Николаевной.
Черменский отвернулся к черному окну. Перед глазами явственно, словно это было вчера, а не полгода назад, встало лицо купца Федора Мартемьянова – грубое, темное, с черными упорными глазами. И тот осенний день, когда у них захромала правая пристяжная и им пришлось задержаться в глухой деревне Грешневке на высоком берегу Угры, тоже помнился отчетливо. И стоял перед глазами душный, освещенный тусклым желтым светом кабак, где Мартемьянов начал карточную игру с местным помещиком, который был сильно пьян и играл из рук вон плохо. И никогда не исчезнет из памяти тот миг, когда распахнулась дверь и в кабак ворвалась мокрая от дождя, с полураспустившимися волосами, в заплатанном платье, с босыми ногами… – она, Софья. Десять лет пройдет, двадцать, пятьдесят, вся жизнь… не забыть. Не забыть этих вьющихся мокрых волос с запутавшимися в них желтыми листьями, этих зеленых глаз, этого смуглого нежного испуганного лица. Софья пришла, чтобы увести из кабака непутевого брата. Откуда девушке было знать, что все на свете перевидавший, не боящийся ни бога ни черта Федор Мартемьянов потеряет голову, едва ее увидев?
– Бедная моя… – словно угадав мысли Владимира, медленно произнесла Анна. – Она ведь в самом деле тогда кинулась в Угру…
– Мне ли не знать, когда мы с Северьяном ее вытаскивали, – сквозь зубы сказал Владимир. – До сих пор благодарю бога, что поспели. Но, к сожалению, все, что я сумел сделать, – это дать ей денег, письмо к моему бывшему антрепренеру и отправить в Калугу. Сопровождать Софью Николаевну я не мог… Не мог.
– Я понимаю, Володя, понимаю! – торопливо вставила Анна, слыша в голосе Черменского не прошедшее раскаяние. – Вы были тогда еще связаны своим словом…
– Да. И Мартемьянов к тому же мог что-то заподозрить. Он ведь, кстати, так и не поверил в то, что Софья Николаевна утопилась, хотя мы с Северьяном сделали все, чтобы его убедить. И продолжал ее искать. Так же, как и я.
– И не нашли.
– Неисповедимы пути актерские… – усмехнулся Владимир. – Театр из Калуги уехал, Софья Николаевна кинулась его искать, ездила по городам… А я искал ее. Не нашел, отчаялся и, набравшись наглости, явился в Москву, к вам. Надеялся, что вы меня вспомните, хотя обстоятельства, при которых мы познакомились…
– О да… – Анна даже вздрогнула. – До сих пор не могу спокойно вспоминать об этом. Я приезжаю в Грешневку – а дом пылает, Сергея нет, двое мужиков держат Катю и рассказывают мне, что Соня утопилась, а Катя спалила дом вместе с братом! К счастью, там были вы… и хоть как-то сумели мне все объяснить. Как же я могла не вспомнить нашего знакомства? Хотя, конечно, и была изрядно удивлена, когда вы прямо с порога попросили Сониной руки.
– Я боялся, что вы без этого и говорить со мной не станете. Мне ведь был нужен адрес Софьи Николаевны, я думал, что она пишет к вам…
– И не ошиблись! Но скажите, скажите – почему вы сразу же, немедля не поехали туда, к ней, в Ярославль?! Ведь все могло бы быть по-другому!
– Анна Николаевна, – вздохнув, ответил Владимир. – Я был готов выехать в тот же день, но случайно встретил на вокзале человека из имения отца. И узнал, что батюшка скончался. Что я мог поделать? Мне пришлось срочно ехать в имение наводить хоть какой-то порядок! Ведь других наследников нет…
– Но отчего же вы не писали к ней?! За полтора месяца – ни одного письма!
– Анна Николаевна, ну чем еще я могу вам поклясться? – устало спросил Владимир. – Разве что спасением души, которым нисколько не дорожу. Я писал к Софье Николаевне каждую неделю, и даже, кажется, чаще, послал пять или шесть писем… И еще имел нахальство ожидать на них ответов… которых так и не было.
– Но она получила лишь одно письмо! То, которое вы написали здесь, в моем доме, и я сама отправила его! Более не было ничего, и она, рассказывая мне об этом, чуть не плакала!
– Не знаю, Анна Николаевна. Ничего не понимаю, – медленно произнес Владимир. – Когда я приехал в Ярославль, Софьи Николаевны там уже не нашел. Не было и театра, труппа отправилась на гастроли. Случайно осталась некая актриса, моя знакомая, она жила в одном доме с вашей сестрой и все мне рассказала… Про ее дебют в роли Офелии, про бешеный успех, про сказочные рецензии в газетах… И… про Мартемьянова. Про то, как он увез ее.
– Стало быть, вы знали об этом? – изумленно спросила Анна. – Отчего же не сказали мне?
– Знал… – Черменский снова невесело улыбнулся. – Но, как дурак, надеялся, что сведения эти ложны. Маша Мерцалова, та актриса, могла что-то перепутать, не так понять, просто позавидовать… Я не в силах был в это поверить, Анна Николаевна! Если бы хоть кто другой, не Мартемьянов… Я ведь догадываюсь, какие предложения делались Софье Николаевне после такого успеха на сцене! Но Мартемьянов… Она же кинулась в реку, лишь бы не ехать с ним! Что же произошло, как она могла согласиться на это?
– Володя, бог свидетель, я знаю не больше вашего…
– Я был уверен, что они уехали в Москву! Сразу же помчался сюда, полетел к вам – и выясняется, что вы также ничего не знаете! И за всю весну – ни одного письма! Ни мне, ни даже вам!
– Володя, но он мог увезти ее силой, – осторожно проговорила Анна. – Вы же сами мне рассказывали, что этот человек не останавливается ни перед чем. Он мог просто поймать ее и…
– И перевезти контрабандой через границу, – с иронической усмешкой продолжил Черменский. – Прямо как в авантюрном романе. Боюсь, что такой кунштюк даже Мартемьянову не под силу.
Анна растерянно молчала, не зная, что возразить. Лампа, поморгав, погасла, в комнате стало темно, и Анна поднялась, чтобы зажечь свечи. Когда она вернулась к креслам, Владимир встал.
– Что ж, не буду более злоупотреблять вашим временем, Анна Николаевна. Скоро утро… вы устали. Честь имею.
– Володя, – мягко сказала Анна, становясь напротив и беря Черменского за обе руки. – Я хорошо понимаю ваше состояние. Но, поверьте, я хорошо знаю людей… и особенно Соню. Она… она не такая, как я.
– Анна Николаевна, мое уважение к вам…
– Оставьте, Владимир Дмитрич, этот светский тон! Он неуместен! – неожиданно повысила голос Анна, и Черменский растерянно умолк на полуслове. – Я прекрасно знаю цену себе! Да, я вынуждена была вести такую жизнь! Смерть родителей, нищета, сестры-девочки, опекун-мерзавец, Петька… тоже мерзавец… Но это все слова! А на деле – вот я, Анна Грешнева, бывшая содержанка, камелия, которую ни в одной приличной гостиной не принимают! Я ни о чем не жалею, я делала лишь то, что могла, и, наверное, ничего другого не оставалось… Даже отравиться в свое время не решилась, хотя хотелось безмерно… Но кто бы тогда о сестрах подумал?.. Однако, уверяю вас, не такова Соня. Ей впрямь лучше в реку головой, чем… И это не поза, не героизм – характер. И потому я прошу вас – не судите мою сестру и не делайте поспешных выводов. Если это возможно – подождите. Если нет – я вам не судья. Вы молоды, богаты, у вас еще все впереди: и счастье, и любовь.
– Сколько вам лет, Анна Николаевна? – вдруг спросил Черменский.
– Двадцать три… Вы удивлены? Да, я моложе вас.
– Признаться, удивлен. Я был уверен, что… Впрочем, дамам такие вещи не говорят.
– Володя, какая я дама? – отмахнулась Анна с невольной улыбкой. И тут же вновь стала серьезной. – Итак, ваше решение?
– Оно принято давно. Я уезжаю в Раздольное. И продолжу ждать вестей от Софьи Николаевны… или от вас. Обещайте, что, какими бы эти вести ни были, вы тут же сообщите их мне.
– Разумеется. – Анна протянула Черменскому руку. Он слегка сжал холодные пальцы молодой женщины, поднес их к губам, коротко поклонился и вышел.
Пройдя через сени на черную половину дома, Владимир остановился перед дверью в кухню, из-под которой выбивалась полоска света. Стукнув в нее, он негромко свистнул и позвал: