Юность Панфилов Василий
– Стреляют, – растерянно констатировал я.
– Я в город, – резко встал Афанасий Никитич, – нужно узнать, што там, да как.
Подскочив было, я набрал уже полную грудь воздуха… но тихо выдохнул и сел назад. Иногда нужно и так… просто ждать.
Хозяин дома пришёл меньше, чем через час. Скинув сюртук, он растёкся на плетёном кресле-качалке на веранде, выходящей в сад, обмахивая себя попеременно соломенной шляпой и газетой, да понемножечку отходя. Накрахмаленная его рубаха пропотела едва ли не насквозь, а лицо изрядно осунулось и выражало озабоченность.
– На Мытной площади волнения начались, – рассказывал он, прерываясь, только штобы глотнуть кваса, – додавливают уже, но…
Афанасий Никитич пожевал губу.
– … не вдруг и додавят. Неорганизованно, а так… устал просто народ, а власти всё закручивают да закручивают гайки. Резьбу уже сорвали, а всё крутят и крутят, иногда даже и непонятно – зачем? Сейчас разогнали, а потом… знаешь, даже и предугадать не могу, как обернётся.
– Революцией?
– Не… – он убеждённо покачал головой, – не в этот раз. Репетиция, даже и не генеральная, уж я в этом-то понимаю! Сразу подавить не выйдет, это как… сапожищем по угольям костра садануть. Вроде как и нет больше костра, а угольки потом тлеющие где только не найдёшь.
– Не лезь, – бывший антрепренёр остро глянул на меня, – не твоё, не в этот раз. Пока раскачаются, да пока… боевиков с револьверами да ружьями дай Бог человек пятьдесят на всю Тверь найдётся! Да не в одной кучке, а россыпью. Потом уже да… мстители и прочее. Но то потом! А тебя, ежели вздумаешь, цапнут быстро – яркий ты, да и нездешний. Ни к кому подойти, ни куда бежать…
Стало почему-то стыдно, я ведь и не собирался… Не первый уже раз принимают меня за человека, который вот прямо-таки горит странствовать по миру, причиняя справедливость всем, кто не успел убежать.
Покивал, сделав под маской нужную гримасу, и Афанасий Никитич наконец-то соизволил дать мне газету, велев читать вслух. А новости…
… пугали. Через колючую проволоку цензуры пробивались заметки о… репетиции в десятках городов. Началось в Одессе, а оттуда по всему Югу России, да в Москве… Тлеть начало по всей стране, и где полыхнёт пожарищем, а где и потухнет, не найдя пищи, Бог весть.
– Тэк-с… – и Афанасий Никитич принялся раскачиваться, хрустя сцепленными пальцами, – вот што, Дашенька… да не вскидывайся ты!
– Даша, – с нажимом повторил он, – и так до Петербурга, а может быть, и чуть дольше.
Я нехотя кивнул, обещая себе давить в зародыше весь этот нелепый стыд и принял вид благонравной девицы.
– Похоже, Даша, – сказал он, покусывая губу, – в Петербург тебе придётся ехать несколько раньше, чем планировалось. Очень уж ситуация складывается скверная. Ещё денька два-три, и не у нас, так в Петербурге поднимут войска и подтянут полицию, так што…
Он резко встал, хлопнув ладонями по подлокотникам.
– … пойду я собирать своих подопечных. А ты… готовься.
Тридцать пятая глава
Покосившись с ненавистью на щелястую, неплотно закрывающуюся дверь клозета, сделал свои дела, присев по-бабьи, от греха. А то есть любители… Ума не приложу, што может быть интересного в отправлении естественных надобностей, но свои… хм, ценители находятся.
Оправив юбки, зашарил глазами в поисках умывальника[69], и ожидаемо не нашёл, отчего настроение скакнуло вниз. Протерев руки спиртом и спрятав бутылёк в карманах, прикрыл за собой дверь и вернулся в вагон.
Несмотря на раскрытые настежь окна, стоит духота, ну да мы сейчас и плетёмся еле-еле по жаре и безветрию. Едучий махорошный дым стоит плотным облаком, разъедая глаза и лёгкие, и нехотя выдавливаясь в окна густыми клубами.
Мужики по соседству, кашляя надсадно и отхаркиваясь поминутно под ноги, играют в карты, смоля одну цигарку за другой как заведённые и шлёпая засаленной бумагой о деревянные лавки как можно звучней. Только и слышно…
– Вини!
– … а мы вас мадамой, да по ушам!
– С оттягом!
Переступив через вытянутые в проход ноги и с трудом удержавшись, штобы не наступить с размаху каблучком на стопу, уворачиваюсь от щипка за задницу, саданув по руке. Вот тоже… щипун нашёлся! Потрёпанный, весь какой-то сальный и болезненно рыхлый, а туда же! А ещё духовного звания, дьякон!
Жопошничеством никогда не страдал, так што и удовольствия в таком внимании не вижу, так ещё и опаска имеется. Жопка-то у меня накладная, и небось такой опытный щипун может почуять разницу между настоящей и накладной, и чем это обернётся, Бог весть.
Или к примеру – щипанёт такой уродец с подвывертом, а я и не почувствую, потому как не меня щипет, а туго набитую вату. Тоже ничего хорошего в перспективе. Сразу-то может и не поскочит в полицию с подозрениями, ну а вдруг? Даже если не сразу, даже если поделится просто странностями с дружками, да не вовремя.
Потом-то ладно… но то потом, а сейчас вся моя жизнь как та самая накладная жопа, и лишнее внимание мне, а тем паче мужское – нож острый! Затянувшийся стресс, а не поездка.
– С облегченьицем! – сдавленным голосом приветствовала меня широконосая конопатая Настёна, тут же зажав рот углом застиранного платка и закусив его от смеха. Смешливая она девка, страсть! А судбинушка ведь… н-да… как и у всех прочих.
С родных-то краёв да в дальние края в прислугу наниматься, это ведь никак не от хорошей жизни, совсем не от неё. Тем паче, среди лета, когда рабочие руки, какие бы они ни были, в деревне во как нужны! Любые! Хромой, косой… хоть за детьми присматривать, пока хозяева спины на поле ломают, всё помощь.
Совсем, значица, край в родном селении наступил, если девок из дома не ко времени выперли. Последние времена. Да и в Петербурге сейчас места нормального не найти, на дачах все, так-то…
Афанасий Никитич, при всей моей к нему симпатии, из тех людей, кто не видит большого греха в сводничестве, и кто там едет на место горнишной или посудомойки, а кто – в полицию за жолтым билетом, Бог весть. Не мне судить – ни девок, ни антрепренёра. Всё лучше, чем с голода умирать. Хотя может и зряшно наговариваю, а? Всё ж таки связи у человека, может и…
– Хи-хи-хи… я уж думала, ты через дыру енту на рельсы вывалилась!
– Не вывалилась, а вывалила! – кусая смешливо губы, деланно серьёзно поправляет её Алёнка, белобрысая до полной прозрачности… недокормыш с прозрачной кожей и бледно-розовыми губами, отдающими в синеву. Лето на вторую половину перевалило, а она после зимы ещё отъесться не успела, да здоровья набраться. Переживёт ли сырую петербургскую зиму, Бог весть.
… и давятся смешками, хихикают, толкаются…
Протолкавшись к окошку и отвечая на подначки лёгкой улыбкой, развязал узелок и достал добрую жменю калёных семечек. Крупные, астраханские, попавшие к Афанасию Никитичу по случаю, они стали частью моей легенды.
Загар за два дня так и не сошёл, хотя и побелел заметно мордой лица. Ну и вышел… вышла этакая южанка, с примесью ногайских кровей. Антрепренёр мне парик чернявый подобрал, и…
… грех говорить такое о себе, но красотка! Точнее даже – экзотка. Глаза-то синие, да волосы чернявые… зря поддался Афанасию Никитичу, ох и зря! Нужно было прежний, тёмно-русый парик оставлять, я с ним на пучок пятачок тянул… тянула.
А сейчас облик приметный вышел, амазонистый. И хотя отчасти я и согласен, што Егора Панкратова никто во мне и не опознает, но сальных взглядов и щипков многовато. Ох, сдаётся мне, што взыграло в антрепренёре былое ево прошлое, и сотворил сей престарелый Пигмалион образ не для жизни, а для театра! Перестарался, козёл старый.
– Отсыпь-ка жменю! – подставила руку широколицая некрасивая Анфиска, и я, не жадничая, узелок ей подсунул – на, залазь! Да и другие девки не постеснялись, цыпанули без скромности. Посыпалась на пол шелуха семечковая, и снова разговоры, разговоры… Пустые напрочь, обычный девичий трёп, щедро разбавленный враками и мечтами, да планами на будущее – немудрящими и простыми, но едва ли сбыточными.
Вагон дёрнуло, и состав наконец-то пошёл шибче, раскачиваясь на ходу и погромыхивая, поскрипывая на стыках рельс всеми своими деревянными сочленениями. От этого скрипа сердце порой замирало и вспоминалось многажды слышанное от дяди Гиляя «телескопирование», когда вагоны при аварии – один в другой… мясорубка, ей-ей! И всё больше как раз у третьего класса такое, с их непрочной сырой конструкцией.
Табашный дым начал сперва нехотя, а затем и всё быстрее выползать в окно, разговоры пошли живее и громче, будто подстраиваясь под ход поезда. Вагон немножко протянуло сквозняком, и разом стало легче не только дышать, но и кажется – жить. Очень уж эта духота табашная на грудь давила.
Сбоку он нас, через проход, сильно немолодой поджарый помещик, одетый по моде тридцатилетней давности, начал раскладывать на скамье одуряюще пахнущую снедь, скооперировавшись с таким же немолодым, только што более рыхлым сельским священником, мирно переговариваясь о видах на урожай и мелочной торговле на селе.
– Матушка, матушка пекла, – всё потчевал священник соседа, расплываясь в улыбке и подвигая пряженые, вкусно пахнущие пирожки, завёрнутые в промасленную бумагу.
– Благодарствую, а вы вот возьмите…
Беседа их текла плавно, с многочисленными реверансами и старомодными эквиоками[70], до которых оба оказались большими охотниками. Выказывая удивительную для его сана осведомлённость, попик весьма грамотно рассуждал о нюансах торговли с крестьянами, хотя порой в его речах и мелькало што-то кулацкое, недоброе.
– Рукам скушно, – тягуче сказала Анфиса, поведя полными плечами, – мы, бывалоча, откупали дом на зиму для бесед, пока…
Она поджала губы и замолкла, пойдя пятнами, и неловкое молчание опустилось на нас.
– … в жмурки, – с натужной смешливостью подхватила Настёна, – в бояре, в колечки…
Все разом заговорили, вспоминая недавнее.
– Дашуль… Даш… – защекотала меня Параша, – ты-то што молчишь? Эка молчунья…
– Как у всех, – улыбаюсь ей, старательно контролируя голос и мимику. Как же с ними тяжело… хорошие ведь девки, и если судьба их повернётся хоть чутка получше, то не самые плохие выйдут жонки. А общаться, ох и тяжко… куча мелочей ведь, знакомых и понятных каждой бабе, а мне, по вполне понятным причинам – нет. Контроль, контроль и ещё раз контроль… ежесекундный. Будто в веригах сижу, каждая косточка ноет.
Разговоры наши прервали старушки-богомолки позади, затеявшие петь духовные песни. Пели они старательно, но не слишком умело, компенсируя этот недостаток громкостью и усердием.
Священник, покосившись, широко их перекрестил, но не прервал ни трапезу, ни беседы с помещиком о мирском. Взяв с них пример, развязали свои узелки и мы, и скудность нашей пищи вполне компенсировалась хорошей компанией.
– Да я те! – вскочил внезапно на скамью один из игроков, попирая пожитки нечистыми сапогами и согнувшись низко, будто готовясь броситься сверху на неприятеля.
– Пики, пики были, вот те крест! – забожился ему мужичок со слишком честными глазами, задирая голову и отступая опасливо на шаг.
– Н-на! – и по вагону прокатилась злая драчка, вобравшая в себя не только мужиков-картёжников, но и неожиданно – паломниц. Бабки разом, будто и не тянули молитвенное, превратились в сущих мегер и с площадной руганью принялись колотить мужиков куда ни попадя, щипая их и царапая их с необыкновенной злобой.
Девки, визжа притворно, вытягивали шеи и старательно впитывали каждое движение драчунов.
– По сопатке ево, по сопатке! – азартно выкрикивал помещик, нависая над побиваемыми мегерами мужиками. Его бы воля… ух! Злой мужчина, даже лицо сейчас нехорошее такое, будто жалеет, што крови мало.
Вскоре драка затухла, и подранные мужички убрались на своё место, ворча негромко и вроде как примирившись. Обыденный быт пассажиров вагона третьего класса возобновился, будто и не было никакой драчки.
По-прежнему клубится табашный дым, нехотя выползая в открытые окна. Священник с помещиком, найдя подходящих людей для партии, затеяли вист на дорожном сундуке, поставленном на попа. Негромкие их картёжные разговоры переплелись гармонично с духовным пением богомолок и гоготом компании подвыпивших мещан в дальнем углу вагона.
Похрапывает ветхий дедок, пуская слюни на бороду, а бабка его, тряся седой головой, рассказывает непонятно кому о былом, мешая воедино рассказы о детях с воспоминаниями о поездках по железке полувековой ещё давности. По её, вагоны третьего класса раньше были без крыш, и хихикая, бабка поведала пустоте, как ездили они не на лавках, а под ними. Потому как если дождь, то мокро, а если нет дождя, то сверху сыпались раскалённые кусочки угля из паровозной топки.
– … не надо миллионщика, – зажав руки меж колен, истово выговаривалась Анфиса, – нормального мужика бы – штоб не пил вовсе уж, руки зря не распускал, да работящ был. Ну и удачи чутка, ничево больше у Господа не прошу!
– Нам-то? – с горечью отозвалась Параша, каменея лицом и как-то по-особому переглядываясь с ней, – Только в Африку ежели, порченных-то…
– А хоть бы… – залихватски махнула рукой Настёна, – я хоть и не…
Она закусила губу, виновато глядя на девок и почему-то – меня. Ожгло почему-то стыдом и захотелось сказать… што-то… но я наступил себе на горло и чуть потупил глаза. Приняли… за кого бы там не приняли, но пусть. Не лезут с лишними разговорами, пустоту в легендах за меня додумывают, да и вообще – не придираются. Пусть…
– … а всё равно, хоть бы и в Африку, – закончила девушка, кусая губы, – чем так… Там, говорят…
– Много чево говорят, – перебила её Анфиса, – да не всему верить надобно! Да и на какие шиши? За морем тёлушка – полушка, да рубль перевоз! Слыхала?! А самой переехать, это у-у… такие деньжищи нам и не снились! Мужики на заводах по полгода-году горбатятся, штоб билет купить, а нам-то..
Она махнула рукой и замолчала так выразительно, што меня пробрало мурашками.
– Партия! – громко подытожил священник.
Тридцать шестая глава
К полудню на Молдаванку начали подтягиваться командиры одесских отрядов самообороны. Разношёрстные и разноплеменные, объединённые разве что общим неприятием режима, вели они себя крайне независимо и задиристо, не всегда понимая, а чаще – просто не принимая для себя лично необходимость подчинения или хотя бы кооперации.
Еврейская молодёжь из БУНДА, анархисты всех национальностей, русские рабочие и прочая, прочая… Вся эта пестрая публика косилась друг на друга недоверчиво, кашляла в кулаки и носовые платки, негромко переговаривалась и двигалась по двору совершенно хаотическим образом.
Некоторые прибыли поодиночке, проскользнув через дворы и катакомбы по давней привычке подпольной работы. Другие пришли в окружении верных то ли нукеров, то ли ближайших соратников, пытаясь вести себя с позиции силы, и вольно или невольно провоцируя конфликты. Какого-либо доверия меж собравшимися не было, и помимо неприятия идеологического, хватало проблем и на национальной почве.
«Русское собрание» хоть и не прижилось особо в Одессе, но и привозных плодов сего ядовитого древа хватало, чтобы заметно отравить вполне интернациональное сообщество горожан. Взращиваемое официальной прессой неприятие к жидам в частности и к инородцам вообще, пусть и поверхностно, но всё ж таки легло на сознание части одесситов.
Сионистские идеи, популярные среди жидовского сообщества, часто понимались им в крайне радикальных видах, а то и вовсе, искажались до неузнаваемости, выворачиваясь едва ли не наизнанку. Выплёскиваясь извне, они закономерно порождали опаску, подчас враждебную.
Жидовская молодёжь, нахальная и задиристая, но часто не там, где нужно, вела себя подчас неумно и вызывающе, провоцируя и не всегда понимая последствия своих провокаций. Жажда справедливости, понимая ими по большей части крайне однобоко и исключительно в пользу гонимого народа, принимала иногда гротескные формы, вызывая непонимание и неприятие.
Причины для взаимной нелюбви, закрученные столетиями общежития в густой перепутанный клубок, имели место быть, но как водится, своих ошибок каждая из сторон не замечала, а чужих – не прощала.
Русские и малороссы смотрели на жидов, видя не ремесленников, в подавляющем своём большинстве представляющих иудейскую общину, а сравнительно немногочисленных откупщиков, шинкарей и ростовщиков, ненавидимых и презираемых.
Жиды смотрели на прочих через искажённую призму указов из Петербурга, видя в русском народе не угнетаемых, а угнетателей. Все обидчики в их глазах сливались в аморфную русскоговорящую православную массу, и не всегда даже умные и сдержанные представители богоизбранного народа готовы были видеть реальность.
Одесситы любых национальностей настроены скорее интернационально, но при любых потрясениях человек ищет стаю себе подобных, скаля зубы на чужаков. Инстинктивно.
Занимая места африканских иммигрантов, интернациональное это сообщество разбавили приезжие из Центральной России, преисполненные подозрения к никогда доселе не виденным, но несомненно опасным жидам. С детств знакомые с рассказами о «жидах, которые Христа распяли» по проповедям и байкам странствующих богомольцев, они относились к ним вполне серьёзно, как к части Священного Писания.
Затем, не распаковывая чемоданы и узлы, прибыли иудеи из местечек, часто даже не знающие русского языка и живущие по каким-то своим, единственно верным, но не всегда уместным при совместном общежитии, законам. С ними, хотя и отдельно, прибыли и еврейские боевики, имея свои резоны, не всегда понятные даже единоплеменникам.
Две эти волны столкнулись сперва с одесситами, а затем и друг с другом, и в городе начал раскручиваться водоворот взаимного неприятия. До погромов и стычек дело не дошло, но пожалуй, только из-за рассеяния их среди аборигенов Одессы.
Указы императора и полицейские репрессии придавили крышку этой скороварки, но…
… модель оказалась непрочной, и рвануло, да как! Единого центра у восставших не было, но даже только что прибывшие переселенцы из Центральной России успели уже как-то организоваться, начав выстраивать пусть рыхлые пока, но всё ж таки профсоюзы. Организованные по земляческому принципу, они держались несколько наособицу, не отвергая вовсе коренных горожан.
Местечковые же размазались тонким слоем между одесскими родственниками, приезжими еврейскими боевиками и религиозными авторитетами. Но большая их часть, настроенная чемоданно, решила переждать грядущие неприятности. Перетерпеть.
Пёстрая эта публика, со своими целями и интересами, в иное любое время вряд ли стакнулась, но так уж сошлись звёзды, и объединённые общей ненавистью к Власти, командиры самообороны решили собраться вместе и выработать хоть какой-то план совместных действий. Перемещаясь по двору, они общались, знакомились и будто бы даже принюхивались друг к другу.
Жильцы глазели на них самым нахальным образом, возмещая зрелищем и интересным воспоминанием на будущее потраченные нервы. Переговариваясь на смеси русского и идиша с вкраплениями греческого, они не стеснялись заводить разговоры как со знакомыми командирами, так и вовсе с незнакомыми людьми.
– … стоя на платформе ортодоксального марксизма…
– Соня! Соня! – высунувшись из окна по пояс и демонстрируя богатую, хотя и несколько обвисшую грудь, немолодая женщина со следами былой привлекательности, пронзительно звала подругу, задрав голову вверх, – Ты посмотри, какой мущщина!
– Хто? – отозвалась такая же грудастая и упитанная, свесившись вниз.
– С усиками который! – ткнула она рукой.
– Та он же гой! – всплеснули наверху руками.
– И шо? – возмутилась та, которая снизу, – Я ж не про синагогу говорю, а за так!
– За так… – свесившись ещё сильней, женщина оценила немолодого рыжеватого рабочего, пытающегося скрыть смущение от нежданных смотрин поглаживанием усов, – Я тебе так скажу, Ривка, шо глаз у тибе – алмаз! С таким хоть за так, а хоть и как!
– Хи-хи-хи!
– … равно как и Каутский, я не верю в постоянную гармонию между населением и средствами существования…
– Только индивидуалистический анархизм! – не отцепляясь от пуговицы собеседника, токовал боевитого вида юнец с шапкой курчавых волос, – Только личная автономия и рациональная человеческая природа…
– … а я его по голове, – делился недавними переживаниями молодой парень гимназического совсем вида, пытаясь трясущимися руками вытащить папиросу из портсигара, – и вот… одним псом самодержавия меньше, ха-ха…
Смех его, механический и нервный, должен был продемонстрировать сверхчеловеческую природу бунтаря, но тоскливые глаза резко контрастировали с юношеской бравадой.
– Товарищи! Товарищи! – надрывалась Элька Рувинская[71], тщетно пытаясь привлечь внимание надсаженным голосом, но командиры самообороны если и смотрели на неё, то лишь мельком, как на молодую красивую бабу.
– Вперед, сыны отчизны[72], - запела она, отчаявшись совершенно, – Величественный день настал.
- Против нас тирания
- Кровавое знамя поднято,
- Слышите ли вы в деревнях
- Ревущих беспощадных солдат
- Они приходят в наши руки,
- Резать горло наших сыновей, наших подруг
- К оружию, граждане! Формируйте ваши батальоны!
- Идем, идем, чтобы кровь нечистая впиталась в наши нивы
- К оружию, граждане! Формируйте ваши батальоны!
- Идем, идем, пусть кровь нечистая напоит наши нивы.
Кто молчал задумчиво, посасывая трубочку, а кто и начал подтягивать со всем энтузиазмом, но внимание она привлекла.
– Спасибо, Эля, – в наступившей тишине сказал Корнейчуков, башней выросший за её плечом, – Здравствуйте, товарищи!
– … и тебе…
– … здоровей видали.
Не теряя времени даром, африканер ледоколом раздвинул толпу и повесил на дерево в центре двора большую карту Одессу и окрестностей.
– Не будем терять времени даром, товарищи, – деловито начал Николай, – к делу! Для начала хочу заверить вас, что мы ни в коем разе не претендуем на главенствующие роли в этом восстании, а только лишь предлагаем помощь с кооперацией действий и…
Он сделал паузу.
– … оружием.
– Га-а… – оглушённые птицы поднялись над кварталом, а перепутанные коты забились по щелям. Заговорили разом, перекрикивая друг друга, хватая за грудки и норовя пробиться к Корнейчукову и Сэмену Васильевичу, расталкивая соперников. Дай!
– Товарищи! Товарищи! – больше угадывалось, чем слышалось от вскочившей на стол Эльки.
Бахнул выстрел… и гомон разом – как обрезало.
– Оружия хватит на всех, – веско сказал Сэмен Васильевич, опуская револьвер, – Тих-ха!
– Благодарю, – кивнул ему Корнейчуков, – Повторюсь, оружия хватит на всех желающих, скажите спасибо Сэмену Васильевичу.
– К сожалению, – он достал трубку и начал раскуривать, дрессируя толпу, – восстание началось много раньше запланированного, и началось стихийно, без должного руководства.
– Оружие в обмен на лояльность? – сощурился Махайский[73], бежавший недавно из-под ареста в Иркутске.
Корнейчуков смерил его тяжёлым взглядом, передавливая и…
… неожиданно отпустил анархиста, улыбнувшись.
– Нет. Оружие мы дадим вам в любом случае… – и единый выдох прошелестел в толпе, – но мы надеемся на вашу самодисциплину.
– Мы… – выделил голосом Махайский, сощурившись.
– Мы, – шагнула вперёд София…
… Беня Канцельсон
… Сергей Жуков.
– Красные бригады, – мягко закончила женщина, и с десяток командиров и авторитетных бойцов самообороны встали рядом с ними.
– О…
Вытянулись шеи в толпе, заговорили… шепотом почему-то, будто в церкви.
– С… с вами! – решительно тряхнув головой, Элька пробилась через толпу и встала рядом с Софией. Оглянувшись на Корнейчукова, она покраснела слегка и отвернулась, старательно не глядя в его сторону.
– С вами!
– Пишите…
– Принимайте командование!
… а давешний гимназист, забыв обо всём, смотрел восторженными глазами на людей из Легенды.
– Добровольно и с песней, – не совсем понятно сказал Сэмен Васильевич одними губами, уважительно поглядывая на африканера, оказавшегося настолько непростым.
Корнейчуков же, чуть вздохнув, выбросил… постарался выбросить из головы вечный свой страх и нежелание ответственности. Что в Африке, что сейчас… как-то так получается, что больше – некому просто!
Сперва – руководство самообороной Молдаванки, и… Боже, как он не хотел! Вечный его страх… не умереть даже, а вести на смерть других. Видеть… и изворачиваться каждый раз с наименьшими потерями, а потом видеть каждого убитого во сне, снова и снова… Ноша не по себе, но как-то ведь справляется…
Как же так вышло? Придавленные африканским авторитетом анархисты отчасти выдавились, а отчасти влились в ряды самообороны, вырастающей на глазах в явление совершенно иного порядка. И вот уже он в руководстве Красных Бригад… тех самых, знакомых каждому одесситу по десяткам легенд…
Сердце его будто сжала невидимая рука, а потом отпустила… и Николай снова ощутил ту безбрежную ясность сознания, порождённую страхом за людей. Ясность немыслимая, необыкновенная…
… будто сама Реальность выстроилась в его голове гигантскими трёхмерными шахматами невероятной сложности. В партии этой имело значение всё: сами ходы и внешний вид фигур, положение их в пространстве, запах и цвет, и ещё десятки переменных…
… и вдохнув воздух, ставший будто морозным, он поднял глаза и принялся командовать, выстраивая операцию на карте, и разом – отсылая командиров за оружием ли, на захват полицейских участков или куда-то ещё. В реальности этой, исписывая формулами-человеками доску пространства и времени, он дирижировал одновременно оркестром их чувств и взаимоотношений, остро… даже не чувствуя их, а – зная!
Просто потому, что – надо. Некому больше. А потом опять придут сны, и каждый убитый пройдёт перед ним. Но это потом, а пока…
… рассыпались по Одессе командиры разрозненных отрядов самообороны, а вечером занимали позиции уже Красные Бригады. Вооружённые пусть и не до зубов, пусть отчасти устаревшим оружием… Но их было много, и это был – их город, их Одесса.
Тридцать седьмая глава
Потея от непривычных умственных усилий, Серафим сочинял письмо оставшимся в Сенцово родным и знакомым, чиркая и перечёркивая, покусывая крепкими зубами еле тлеющую трубочку и отдуваясь, как от тяжких усилий. Грамота давалась с превеликим трудом, но мужик он самолюбивый и гордый, и потому старался вовсю, сверяясь с потрёпанным «Письмовником», купленным по большому случаю у заезжево армянского торговца.
Фыркнув по котячьи, он покосился на завёдших песню чернокожих работников, радующихся тёплышку после ночных заморозков[74]. Будто и не понимают!
– Ф-фу… – сняв картуз, мужик пригладил вспутанные волосы и постарался успокоиться, потому как ну што с нехристей взять?! Дело делают, много не просят… чево ж ещё надобно?
Отложив желтоватую, выгоревшую на солнце бумагу, Серафим залистал письмовник, пытаясь подобрать образчик хоть и немножечко, а под себя. Переписку вели всё больше «любезные судари» и «сударыни» с «благородиями» да «степенствами», и посылать такое вот письмецо в Сенцово, оно ж засмеют потом!
Но и показывать себя невежей справный мужик не хотел самым решительным образом. Деревенский говорок как-то неуместно смотрелся на бумаге, а чиркать снова и снова… Оно ить бумага хоть и бесплатно досталась, а всё денег стоит! Копеечка к копеечке…
– Кхм! – раскурив наново потухшую трубку, Серафим всё ж таки решил начать письмецо вежественно, а там как пойдёт.
«– Любезные судари мои…
Он задумался, почёсывая подбородок, и решил-таки не жадиться, и вставить как можно больше имён – начиная от крестной матушки, заканчивая трёхюродной сестрицей, вышедшей замуж за Прова из Желтовки. Закончив растянувшийся на полстраницы список, он потряс занемевшей рукой, привыкшей к тяжёлому плугу и топору.
– … письмо ваше получил, и рад, што все живы, ну а Лушка завсегда слаба грудью была. Отмучилась, значица, Царствие ей Небесное. Молюся за вас всех, и верите ли, снится иногда родное Сенцово и все вы. Просыпаюсь тогда в слезах, и грудь тоской, как каменьем придавлена. Скучаю по вам всем, да по родным могилкам, а пуще тово, хочу видеть вас здесь, благоденствующими.
– Неурожай ваш грядущий меня и Прасковью сильно печалит. Оно ить едоков в Сенцова теперича помене, и стал быть, землицы у общины прибавилось, ну так мы давнёхонько малоземельные, так што не шибко и легше стало оставшимся.
– Просьбу вашу о деньгах…
Серафим отчаянно зачесался, потому как с одной стороны – самолюбие, да и помочь землякам, как ни крути, а надобно. Какая ни есть, а родня! С другой, денег-то особо и нетути, да и не вытянет он всю деревню, чай не стожильный!
– … получил, но шибко помочь и не могу. Землицы у меня хоть и много, но прибытку с неё нет пока и будет не в етом, и даже не в том годе. Сами, слава Богу, сыты, потому как с земли и кормимся, и каждый день молимся Ему за благодать етакую.
– Дички плодовой да ягодной на землице моей стока растёт, што кажный день почитай пробуем разную, и до сих ещё не пробованного уймища целая. Такие благодатные здеся края, што кажется – листок или кору грызанёшь, ан скуснее и сытнее наших яблок да вишенья. А уж в садах здеся такую благодать выращивают, што ей-ей, запахом одним сыт будишь! Куснёшь такое, а оно будто мёдом да молоком разом во рту брызжет, слаще сахара и всево, што только можно и представить.
Пыхнув дымком, Серафим не без труда заставил себя остановиться, а то как дразнилка какая-то выходит, для голодных-то… И хочется-то написать повкусней, штоб жопки, значица, подымали, да ехали, да совесть иметь надо, а не дразниться.
В кусочки сенцовские не пойдут, спасибо Егору Кузьмичу, но ить оно всей общине на милость одново человека надеяться, эт грешно. Да и обеды ево пришкольные, ето одно, а корма для бурёнок и саврасок, ето уже совсем другое. Бескормица когда, она редко когда по одной пшаничке бьёт!
Если засуха или там погнило всё от дожжей, то и сена не напасёшься, так вот. Скотинка, она тоже жрать хотит, дохнет без кормов, зараза такая. А ежели с другой стороны, так оно у других и Егора Кузьмича нет, да и землица освободилася…
– Денег… – начал он было писать отказную, но остановился, пыхтя недовольным ежом. Не то штобы совсем мало… в Сенцово такие бы, и ух… деньжищи! Да што там Сенцово, одним из первеющих богатеев в уезде стал бы, ежели только крестьян брать. А уж с землицей-то, пусть пока и неухоженной, и вовсе – ого!
– … мало, – с трудом вывела его рука, – посему посылаю вам сто рублёв…
Сверившись с письмовником, он с некоторым сомнением дописал:
– …рублей, да и те от хозяйства отрываю. Голодать не будем и в разор не уйдём, но и токатолько.
– Фильку Елистратова видывал недавно. Говорит, все живы, слава Богу! Натерпелися в море-окияне горюшка-горькова, но ничево, оклемалися. В карантине их подлечили да откормили, а потом по работам законтрактовали по всей Африке. Это, значица правление каператив кооператива так решило, стал быть. Уму-разуму набираться да премудрости здешние постигать, с языками.
Написав положенное о переселенцах, из которых видывал только самово Фильку с евонной Глашкой, устроившихся на строительстве железной дороги не шибко штобы и далеко от фермы, Серафим снова затряс рукой, захотел было закруглиться. Руку уже судорогой сводило от непривышных усилий, но…
… похвалиться хотелось ещё больше. Фермер! Владелец собственной земли! Член капе… кооператива! Ну как тут…
Превозмогая судороги в пальцах и делая большое количество ошибок и помарок, справный мужик Серафим, некогда из Сенцово, выплёскивал на бумагу самое сокровенное.
Вспоминалось, как приехал он тогда в сопровождении чиновника, да со всеми нужными бумагами, и оказалось, што вся ета земля до самово окоёма – его… Несколько дней ходил будто и не сам, а кукла на верёвочках, какие на ярмарках бывают. Делал што-то, говорил, ел-пил, бабу свою как-то даже помял, но будто бы и не вполне сам.
А потом и поверил наконец… его это земля, отныне и навсегда! И слёзы как-кап… а и не стыдно было, только размазывал их по лицу с соплями вместе то рукавом, а то и просто ладонью. Параша тогда на нево посмотрела, да как рёву дала! Ревёт, а сама улыбается, и такое-то счастье в рёве етом!
Умылся он землицей етой, целовал ей, молился и обещал, што никогда-никогда… А потом лёг на землю, руки раскинул, и вот ей-ей, будто всю свою ферму и обнял, каждую травиночку, каждую твариночку.
Отмывался потом в мутноватой речушке, протекающей через ево ферму… ево! Мылся, да пил воду то с ладоней, а то прямо и так, и никогда ничево слаще ему не пилося…
Оделся, не вытираясь, встал во весь рост, и только тогда осознал наконец – ево эта земля! На веки вечные!
Навсегда в памяти осталось, как он обещает то ли себе, то ли за себя и все потомков разом…
– Никогда больше!
Што именно, Серафим, наверное, даже затруднился бы объяснить. Ему казалось, што это настолько ясно-понятно… ан словами-то и не передать, это в сердце должно прийти.
Но он старался хоть и неумело, но передать это необыкновенное чувство корявыми своими словесами, через рвущие бумагу буковки. И проступали на желтоватых листах, выцветших от старости и солнца, образы голода по весне, приезда урядника в деревню, и вечно согнутая спина перед любой сошкой.
– … никогда больше!»
На Московском вокзале нас встретила красивая дама под тридцать, одетая эффектно и с большим вкусом, но несколько броско, как и положено актрисе со статусом этуали[75]. Довольно высокая как для женщины, держалась она просто, но очень величественно. Спутницы мои сразу заробели, да и я опустил глаза, кланяясь нарочито неловко.
– Афанасий Никитич поклон слал, Евгения Константиновна, – певуче протянул я, протягивая письмо с вежественным полупоклоном, полагающемся в таком случае. Будто отмерев после моих слов, девицы разом закланялись не ко времени, с выражением самой отчаянной надежды и опаски, застывших на молодых лицах. В их глазах, наверное, актриса была, да пожалуй и являлась, олицетворением самой Судьбы.
– Хм… – не говоря ни слова, женщина распечатала письмо, и пробежав его глазами, положила в рюдикюль, ни единым мускулом не показав заинтересованности.
– Успокойтесь, девочки, – красивым грудным голосом сказала она, видя волнение моих спутниц, – я вас не съем! Представьтесь, пожалуйста. Ну! Смелее!
Пища, срывая голоса и покрываясь пятнами, оробевшие девицы представлялись, а Евгения Константиновна благожелательно их выслушивала, самым естественным образом не встречаясь со мной взглядом.
– Довольно, – мягко велела она, и по еле уловимому движению изящной ручки, к нам подскочил дюжий носильщик, склоняясь в поклоне.
– Два экипажа, голубчик, – ласково велела Евгения Константиновна, и тот истово бросился выполнять порученное. Тотчас почти к величественному зданию на Невском подкатило два экипажа, в один из которых и уселась этауаль, поманив меня за собой пальчиком.
Сидя напротив в покачивающемся экипаже, актриса с самым сочувственным видом расспрашивала меня о нелёгкой судьбе красивой девушки сироты, и я немножечко даже и занервничал… Не предупредил Афанасий Никитич? Не дочитала письмо?
Отвечая в рамках легенды, я нервничал всё больше…
… пока не заметил пляшущих в её глазах бесенят. С этого самого мига началась у нас взаимообразная лукавая пикировка, полная двусмысленных намёков и щекочущая нервы. Послушать если со стороны, так невиннейший разговор, но легчайшая мимика, жесты, лёгкие паузы в словах…
Вопреки моему ожиданию, конечным пунктом нашего назначения были не меблированные комнаты, а небольшой двухэтажный флигель, где и жила Евгения Константиновна. Ночевать нам полагалось вместе с прислугой, в полуподвале с низенькими оконцами у самой земли, выходящими на дровяной сарай.
– Несколько дней так поживёте, – горлицей ворковала этуаль, не чинясь собственноручно помогать нам разбирать вещи, – а там видно будет.
Не привычные к ласковому обращению от господ и ожидающие всем крестьянским нутром подвоха, девицы отчаянно нервничали, шли пятнами и то роняли всё, а то и сами спотыкались. Неловкая эта ситуация стала совсем почти абсурдной, когда Евгения Константиновна отошла наконец в сторонку со смиренной улыбкой святой.
С лёгким вздохом гостеприимная наша хозяйка взялась было за дверную ручку, и девицы едва ли не унисон выдохнули.
– Дашенька… – горлицей проворковала этуаль, поворачиваясь будто в нерешительности и прикусывая пухлую нижнюю губу, – вижу, ты бойкая девушка, и не теряешься, как твои подруги. Мне на несколько дней нужна горничная, поможешь? Ну и славно…
Поднимаясь за ней по лестнице на второй этаж, я самым беззастенчивым образом пялился на повиливающий перед глазами зад, чувствуя стеснение в панталонах. С прорезью!
Повернулся ключ в двери спальни… и Евгения Константиновна, толкнув меня к стене, впилась в мои губы жарким поцелуем. Вела она себя так, будто девицей был я, а она – мужчиной.
Распустив шнуровку на её платье и дав волю рукам, я начал было стягивать свою одежду…
– Нет! – очень решительно прервала мой разоблачение актриса, – Не так… не надо ничего… ты Дашенька…
