Истории из лёгкой и мгновенной жизни Прилепин Захар
Дружба – наивысшая стадия бескорыстных отношений.
Родитель и ребёнок – тут всё понятно. Муж и жена, любовники, сёстры, братья – всё это тоже объяснимо.
И вдруг – дружба.
Два, по сути, посторонних человека вдруг рады друг друга видеть, хотя не связаны никакими узами. Бросаются друг другу на помощь, звонят друг другу ночами, тратят друг на друга оследнее, ну и тому подобное.
Чаще всё это касается, простите, мужчин.
Не знаю, как в иностранных языках, а в русском даже сами определения личностных отношений между мужчинами и между женщинами звучат с на удивление разным наполнением. Вслушайтесь и сравните: «подруги» – «друзья».
Наивысшая форма дружбы – это, естественно, воинская служба. Служили два товарища, три товарища, четыре мушкетёра.
Замените всё это на женский род, и умилитесь: как вам кинокартина «Служили две подруги» или роман «Три подруги»? Как-то сразу не верится, что там пойдёт речь об удивительной дружбе. Какие-то совсем другие ожидания от произведений с такими наименованиями.
В «Трёх подругах», после пылкого периода дружбы и удачных замужеств, героини обязательно разойдутся по своим делам – длить и длить женскую дружбу нет никакого смысла; зачастую это противоестественно.
«Четыре подруги двадцать лет спустя» или «Четыре подруги тридцать лет спустя» – это просто кошмар какой-то: я б и не рискнул такую книгу открыть.
Женская дружба уживается, как правило, в форме родства – отсюда «Три сестры» Чехова и «Сёстры» Алексея Н. Толстого (первая, и лучшая, часть «Хождения по мукам»).
Женщины дружат с детьми и мужьями. Женщины ждут их.
А мужчины к жёнам и детям – возвращаются: разница.
Женщины вполне могут никого не ждать, желая сохранять свою свободу, – ну, тогда к ним никто и не вернётся.
Можно сколько угодно сердиться на мой мужской шовинизм, но проверяется сказанное мной до банального просто. Мужчина, отдавший жизнь за друга, – это обыденность, таких случаев – тысячи, они увековечены в мировой мифологии, истории, поэзии, об этом написаны тома книг.
«Отдать жизнь за други своя» – признак высшего состояния мужского (человеческого) духа.
Женщина, которая жертвует жизнью за свою подругу, – это алогизм, моветон, это нелепица какая-то. Зачем ей вообще было этим заниматься – у её подруги, что, не было парня, чтоб пожертвовать собой?
Если хорошенько порыться в мировых литературных сокровищницах, то, конечно, можно найти примеры и на этот счёт – но зачем? Лично мне категорически не хотелось бы, чтоб женщины занимались такой ерундой, как самопожертвование, измеряя свою дружбу мужскими категориями. У женщины много других занятий, где они дадут фору мужчинам.
Если вы по-прежнему категорически не согласны со мной, то вспомните одну песню вроде «Если друг оказался вдруг…», только про женщин. Или хотя бы строчку наподобие «Друга я никогда не забуду, если с ним повстречался в Москве…».
Если вспомните – буду счастлив.
Но вы не вспомните, потому что поэзия не врёт.
Мужская дружба – поэтична, женская годится только для фривольного сериала.
Мужчинам, говорю, лучше всего дружить на войне; но вообще можно встретить друга в горах, как в песне у Высоцкого, или в Москве, как в другой вышеприведённой песне, или в тайге, или у чёрта на куличках.
Труднее всего дружить во времена, когда достаток и успех стали понятиями определяющими, а вернее – подминающими любую суть.
Проще всего дружить либо когда у друзей нет ничего, зато есть радость о бытии (иногда оборачивающаяся тоской о несделанном), – либо когда у друзей есть всё, плюс радость о бытии (но и она тоже иногда оборачивается тоской о способах уже достигнутого ими).
Не позавидуешь мужчинам, которые пребывают в состоянии соревнования – один богаче, другой бедней, один талантливый, другой не очень, один забравшийся наверх, другой задумчиво расположившийся внизу. Какая уж тут дружба – для поддержания таких отношений нужно иметь крепкие нервы.
Мужской дружбе претит дух соревнования. Едва он появляется, в мужской дружбе неизбежно проступает что-то женское. Когда мужчина дружит, он не должен оглядываться на своё отражение, проходя мимо любой стеклянной поверхности, и вообще задумываться о том, как выглядит.
Настоящий мужчина всегда лучше всего выглядит, когда он равен себе. В то время как для женщины это – единственный вид роскоши, который может не прибавить ей шарма.
В советские времена (сейчас несколько читателей хмыкнут) мужская дружба была куда более демократична, чем сегодня. В нашем деревенском доме за одним столом, вокруг моего отца, сидели председатель колхоза, поэт из большого города, комбайнёр, собиратель краеведческого музея, водитель с овощной базы. Сам отец был директором школы. Все товарищи отца были равны.
Ничем особенным друг для друга они не могли быть полезны.
Дружили за так и помогали товарищам просто так: исключительно из чувства душевного родства.
На мой вкус, возможность таких отношений – и есть главная демократия, все остальные демократии от лукавого.
Помимо демократии, для дружбы необходим некоторый излишек свободного времени – и он тоже имелся: восьмичасовой рабочий день – штука крайне важная.
Ещё для дружбы нужна музыка – музыка звучала.
Помню, у мамы был день рождения, тридцать лет, а отец забыл купить ей подарок – впал в состояние непобедимой дружбы за неделю до праздника, и забыл из него выйти.
Утром, когда пришло время накрывать праздничный стол, отец вдруг понял, что ситуация критическая. Выйдя покурить на крыльцо, он попросил друга – того самого водителя с овощной базы – съездить в город и купить большое зеркало: у нас не было, а мама хотела на себя любоваться.
Ситуация усугублялась тем, что водитель, равно как и папа, в этот момент находился в бодрой и радужной степени алкогольного опьянения. Вдобавок к тому – он имел уже два прокола в правах, и третий прокол оставил бы его без работы.
Но это ему не помешало сорваться на своём грузовике в город.
В городе выяснилось, что сегодня выходной – а советские магазины имели обыкновение по воскресеньям закрываться. Друг проявил до сих пор скрытые способности детектива и нашёл директора магазина – могучую женщину с бетонным характером.
Невиданными обещаниями – впрочем, овощная база предоставляла некоторые возможности, – уговорил её открыть магазин на пять минут.
Денег не хватило – и он оставил в залог свои часы, перочинный нож и обручальное кольцо.
Купил, или, в некотором роде, обменял зеркало.
Дальше ситуация совсем вышла из-под контроля. Его едва не поймали работники государственной автоинспекции – они помчались вслед, когда грузовик не остановился на взмах волшебной палочки, и почти уже нагнали правонарушителя, но там, где дорога с асфальта свернула на просёлочную, милицейские «жигули» влезли в грязь и временно погибли.
Ладно бы только это! Зеркало друг моего отца положил в кузов грузовика – даже не закрепив его: мужчины не склонны думать о таких мелочах. Всю дорогу, включая погоню и бешеную езду по осенним лужам и прочим буеракам, зеркало летало по кузову взад-вперёд и наискосок.
Но не разбилось. Мужская дружба сохранила его.
Друг практически подвески королевы доставил в урочный час моему отцу – разве это не прекрасно?
У меня ещё сто подобных историй хранится в памяти.
Да, дружбы имеют обыкновение прекращаться – в том числе и мужские. У мужчин не настолько много здоровья, как им кажется. Здоровье периодически заканчивается непосредственно в процессе дружбы.
Иногда – насовсем.
И тогда, наконец, приходит черёд женским дружбам.
Все, кто сидел у моего отца за столом, – умерли. Зато живы жёны этих друзей, наши матери.
Теперь они дружат за мужей. Теперь они дружат – про мужей.
Музыки стало чуть меньше, бравады несравненно убавилось, не звучит отцовский аккордеон, и никто не катается по деревне на грузовике, пугая кур.
Но всё перечисленное присутствует незримо в нас, рядом с нами и над нами.
Теперь я привожу в деревню своих новых друзей. Жёны моих друзей присматриваются друг к другу.
Всё сбылось
В паспорте написано, что я родился в деревне Ильинка Скопинского района Рязанской области. Это не совсем так. Семья моя действительно жила в Ильинке, и там я провёл детство. Но родили меня в роддоме городка Скопин, в десяти километрах от моей Ильинки, где роддома не было.
Это случилось 7 июля 1975 года; три семёрки в дате моего рождения, считаю, чуть иронизируя над самим собой, время от времени приносят мне удачу.
В Скопине в своё время родились автор песни «Эх, дороги…» композитор Анатолий Новиков, маршал СССР Бирюзов, кинорежиссёр Лукинский, философ Хоружий, в том же городке жил и учился будущий российский политик Владислав Сурков.
Я был крещён вскоре после рождения в церкви села Казинка – это соседнее с Ильинкой село, откуда происходил родом мой дед по матери.
Отец мой, Николай Семёнович Прилепин, преподавал в соседней с Ильинкой деревне Высокое историю и одновременно был директором школы. В летние каникулы он брал заказ на ремонт школы и вдвоём с каким-нибудь приятелем красил здание, менял окна, штукатурил и тому подобное. Он всё умел делать, в том числе виртуозно играл на гитаре и баяне, и как баянист (если был аккордеон – то как аккордеонист) был званым гостем на всех свадьбах; рисовал, в том числе на заказ, но чаще дарил свои картины за так, или за «банку вина», как он это называл. Практически все его работы, за исключением нескольких, утеряны.
Отец научил меня ценить живопись: более всего Константина Коровина и Петрова-Водкина.
Отец был под метр девяносто ростом, во всех компаниях, где я его видел, он всегда был самым сильным и самым умным. Рядом с ним я никогда и ничего не боялся.
В юности отец хотел стать художником, и музыкантом он тоже хотел быть, и, кажется, ещё поэтом – я видел несколько его стихов, в рубцовском стиле написанных; потом они тоже потерялись.
Никем из перечисленных отец не стал, и это его со временем надломило. Он выпивал, как и многие мужики в те времена, но выпивал безжалостно к самому себе.
Впрочем, пока он был молод и полон сил – это не было так заметно.
Мы держали в Ильинке небольшое хозяйство: кур, уток; у нас был огород.
Огород отец вспахивал сам: запрягал лошадь – и пахал; я смотрел на это.
Крестьянский труд, как и любой другой, давался ему легко.
Родом отец происходил из села Каликино Добровского района Липецкой области – до появления Липецкой области село числилось в Тамбовской губернии. В Каликино я проводил большую часть лета с самого раннего детства до шестнадцати лет, и считаю эту деревню своей родиной в поэтическом смысле. Там, на окраине деревни, есть высокие холмы, куда я уходил и сидел там целыми днями, не зная зачем, глядя на простор и заходящее солнце.
Деда моего звали Семён Захарович, он тоже был высок, белёс, степенен, необычайно силён физически, имел басовитый голос, слышимый за целую улицу. Великую Отечественную он начал артиллеристом, командиром орудия, летом 1942 года, отвоевав полгода, попал в окружение и в плен, и сидел в немецких лагерях до конца войны. Освободили его американцы. Когда его выпустили – он весил 47 килограмм. К своим он пошёл пешком. Деда допросили и отпустили восвояси.
Со своей женой – моей бабушкой – он поженился ещё до войны, и она, не получив от него ни одной весточки, кроме письма в 1942 году, ждала его всю войну – и дождалась.
Письмо это я видел и читал. Там дед писал, что был в страшном бою, они отражали танковую атаку, но теперь всё хорошо и он просит жену ждать его.
Бабушку звали – Мария Павловна, она была настоящая русская женщина, богомольная, терпеливая, никогда и ни при каких обстоятельствах не повышавшая ни на кого голоса. Читать она едва умела, и в школе училась то ли класс, то ли два. Бабушка была, как и дед, каликинская.
Письмо деда тоже потерялось. Оно было на открытке.
Позже добрые люди провели исследования и восстановили мою родословную по отцу до XVII века. Выяснилось, что Прилепины происходили из однодворцев: было такое сословие, набираемое из боярских детей, казачества и монастырских крестьян для охраны окраин государства. Прилепины не были детьми боярскими – они происходили из монастырских крестьян. Предки по линии бабушки тоже были из однодворцев – удивительно, но даже после двух с лишним десятилетий советской власти, в силу традиции, бывшие однодворцы всё равно заключали браки внутри своего сословия.
Кто-то из Прилепиных, согласно документам, ещё в XVII веке ходил в походы на Крым; это, в силу некоторых обстоятельств моей биографии, кажется мне забавным и знаковым.
Мать моя, Татьяна Николаевна, в девичестве – Нисифорова, работала в сельской ильинской больнице. Рядом с больницей стояла не разрушенная, но ещё не открытая тогда церковь. Я часто гулял вокруг этой церкви. Она казалась мне высокой и загадочной.
Напротив церкви стояла двухэтажная школа – потом её разрушили, – где я начал учиться.
Моего деда по матери звали Николай Егорович Нисифоров, они с бабушкой жили в пригороде Скопина – в пору моего детства это место называлось совхоз им. Мичурина. Потом совхоз переименовали в село Успенское.
Дед с бабушкой (мы называли её бабукой) были хлебосольны, постоянно собирали гостей, устраивали огромные застолья. Держали хозяйство: две коровы, несколько свиней, кролики, утки, гуси, куры.
Дед был охотником.
Ещё он научил меня косить. Всё лето я и мой двоюродный брат Колёк, будущий герой многих моих рассказов, занимались крестьянским трудом; думаю, это пошло мне на пользу.
Дед прошёл почти всю войну: начал воевать под Сталинградом и встретил победу в Венгрии. Он был пулемётчиком, и потерял только вторых номеров пять или шесть человек. Вообще же, из его пулемётного расчёта погибло более двух десятков солдат. Когда они форсировали Днепр, снаряд попал в плот, на котором они плыли, и все погибли, деда выбросило в воду – он не был ранен, но и плавать не умел, чудом уцепился за какое-то бревно и доплыл.
В 1946–1947 годах дед дослуживал на территории Западной Украины, и всю жизнь ненавидел бандеровцев; «бандера» – с маленькой, потому что это произносилось как синоним «негодяя» или потенциального предателя, – было у него одним из самых ругательных слов.
Когда дед вернулся с фронта, мать его не узнала; на него ещё в 1942 году пришла похоронка. Писем домой он всё это время не писал. Говорил, что тогда он едва умел писать. В школе он тоже учился то ли один класс, то ли два.
На самом деле, сильно контуженного в боях под Сталинградом деда подобрала какая-то баба, и он у неё сначала оклемался, а потом ещё жил какое-то время – дрова, говорит, рубил.
В общем, когда он вернулся, его во второй раз оформили на службу – уж не знаю, как он исхитрился объяснить, куда он делся на несколько месяцев. Видимо, по этой причине дед старался не попадаться никому на глаза и даже писем домой не писал.
Он был награждён медалями «За отвагу» и «За взятие Будапешта».
Родители моего деда работали на даче у наркома Ворошилова и видели Сталина. Надеюсь, что в каких-нибудь документах рано или поздно обнаружатся садовники Нисифоровы – это мои.
Бабушку мою, жену деда, звали Елена Степановна, она была родом из-под Воронежа; говорила, что казачка, и навела меня на мысль почитать книги про Степана Разина – она сама читала романы и Чапыгина, и Злобина. Чапыгин ей нравился больше.
Мать моей бабушки, моя прабабка, родом из центральной Украины – и говорила исключительно на суржике; фамилия её была Толубеева, звали Марией. Я её не застал, она умерла молодой, но бабушка так рассказывала.
В конечном итоге я считаю себя одновременно и рязанским, и липецким, и тамбовским, и воронежским. И заодно немного малороссом.
Бабушка знала песни на украинском и пела их иногда.
Они устраивали с моим отцом концерты – он на семиструнной гитаре, она на балалайке; играли «Страдания» – это было бесподобно.
Когда отец и бабука играли вместе – так выглядело моё счастье.
В Ильинке у нас был проигрыватель грампластинок, на котором мы непрестанно, целыми днями, крутили два первых диска Александра Дольского, которые отец привёз из Рязани. Пластинку Дольского «Государство синих глаз» 1980 года я до сих пор считаю чудом. Много позже я встретил Дольского и сказал ему об этом. Он был первым поэтом, которому я дал почитать свои стихи. Дольский перезвонил мне и сказал, что я талантлив. Я до сих пор благодарен ему за это.
Мы прожили в Ильинке до 1984 года и переехали в Дзержинск тога ещё Горьковской области, где у матери жил брат, писавший ей, что в городе дают молодым работникам бесплатное жильё и можно найти хорошую работу.
Сначала в Дзержинск переехал отец и устроился преподавателем в ПТУ номер 44 на проспекте Дзержинского.
Потом приехали мы всей семьёй: мать, старшая сестра и я. Мать устроилась в Дзержинске на завод «Корунд». Мы жили в общежитии на проспекте Дзержинского, 36, это был последний дом в городе, дальше начиналась заводская зона.
В Дзержинске, в возрасте девяти лет, я впервые открыл синий томик Сергея Есенина, хотя мама читала мне его вслух ещё в Ильинке, и я, к примеру, был тогда уверен, что «хатывризахобраза» – это одно волшебное слово.
В доме нашем имелось много другой поэзии, отец любил и собирал стихи, но Есенин был, как и я, рязанский, и это повлияло на мой выбор. Я начал читать его сам – и едва не потерял от чего-то неизъяснимого рассудок. До сих пор я могу продолжить любую строчку из стихов Есенина по памяти и сказать, в каком году эти стихи написаны.
В том же году мне попалась в нашей библиотеке книга писателя Злобина «Степан Разин», вся пожелтевшая, в переплёте, сделанном из жёлтой в чёрную крапину занавески, – про этот роман мне говорила бабука, теперь я прочитал его, и был совершенным образом потрясён.
Немногим позже я нашёл романы о Разине Чапыгина и Шукшина, они мне тоже нравились, но Злобин больше всех. В детстве я перечитывал эту книгу, быть может, двадцать или тридцать раз. Она тронула меня больше, чем «Остров сокровищ» или «Робинзон Крузо».
Хотя, конечно, два американца – Лондон и Твен, два британца – Конан Дойл и Киплинг, и два француза – Дюма и Жюль Верн, – доставили мне много удивительных минут: лучшее из написанного ими – в чистейшем виде волшебство.
Другой моей любовью был Аркадий Гайдар. Помню: я болею, простыл, и мама мне читает «Школу» Гайдара – прекрасно.
Я стал тем, что я есть, благодаря этим книжкам, моему деревенскому детству и моим трудолюбивым, незлобливым, щедрым старикам. Все они – Семён Захарович, Мария Павловна, Николай Егорович и Елена Степановна – очень сильно повлияли на меня, я всех их очень и по-разному любил.
В девять лет я начал писать стихи.
Первое из написанных мной стихотворений завершалось так: «Люблю я Русь, клянусь». Ничего принципиально нового я с тех пор не придумал.
Учились мы с сестрой в школе номер 10 на площади Маяковского. Из школьного коридора был виден отличный памятник Маяковскому. Напротив моей школы был роддом, в котором, скорей всего, родился в 1943 году Эдуард Лимонов, но тогда я ещё об этом не знал.
К тринадцати годам я был совершенно сдвинут на поэзии Серебряного века. Целыми днями я читал стихи и едва не бредил ими. Отец подарил мне печатную машинку – и я понемногу собрал антологии русских футуристов, символистов и акмеистов, перепечатывая их собственноручно, двумя пальцами.
Если стихи Маяковского и Каменского (футуризм), Блока и Брюсова (символизм), Городецкого и даже Ахматовой (акмеизм) были доступны, то Мережковского, Белого, Сологуба и Бальмонта, Хлебникова и Бенедикта Лившица, и тем более Гумилёва найти было куда сложнее.
Но я находил.
Во-первых, в разнообразных советских поэтических антологиях, где почти все вышеназванные появлялись время от времени.
Во-вторых, у нас было советское собрание сочинений Корнея Чуковского, и там были, о, чудо, в отличной статье о футуристах – множество примеров футуристических стихов, иные даже целиком; ещё там была статья про Фёдора Сологуба, тоже с целыми стихами в качестве примеров; там я обнаружил блистательную статью про Игоря Северянина – и странным образом влюбился в его стихи, которые собрал в отдельную, собственного изготовления, книжку. Почти всего классического, начиная с «Громокипящего кубка» и года до 17-го Северянина я знал наизусть (сейчас я думаю – с некоторой, быть может, печалью, – что это очень средний поэт).
В-третьих, какие-то редкие издания перечисленных поэтов я обнаружил в запасниках дзержинского Дома книги, где иногда сидел целыми днями, понемногу прогуливая школу; а что-то к 1987 году начало появляться в периодике.
В любом случае, когда отец прошил и переплёл собранные мною антологии символистов, футуристов и акмеистов, – их в России не существовало вообще: собрали их и начали издавать только лет десять спустя.
Двоюродная моя сестра Саша училась на филфаке – и носила туда мои антологии, потому что других учебных пособий по теме русского модернизма начала века просто не было.
В 1989 году я увидел в кинотеатре работу Алана Паркера «Сердце Ангела» с Микки Рурком в главной роли, и пересмотрел его несколько десятков раз, будучи поражён эстетической безупречностью фильма и явственным ощущением чего-то потустороннего. Рурк там играл гениально.
У сестры Саши был парень – Геннадий, носивший прозвище Ганс, – Ульянов. Он был музыкантом. Музыка стала новой моей страстью.
В пятнадцать лет я начал учиться играть на гитаре и сочинять песни – скажем, песню «Вороны» я придумал в 16 лет, записал на аудиокассету, а спустя 25 лет извлёк, немного переделал текст и записал: её исполнил рок-бард Бранимир.
С Геной мы были неразлучны года четыре подряд. Я нещадно прогуливал школу, мы целыми днями слушали музыку, пили пиво и мечтали о скорой славе.
Стены моей комнаты в квартире на улице Терешковой, 10, полученной матерью от завода, где она работала, были украшены плакатами с изображениями Александра Башлачёва, Бориса Гребенщикова, Виктора Цоя и Константина Кинчева. Чуть меньшее пространство занимали Вячеслав Бутусов, Дмитрий Ревякин, Михаил Борзыкин и Александр Скляр.
Тогда же я начал слушать и собирать все записи «Cure», «A-HA», «Depeche Mode». Многие годы любимейшим моим исполнителем был Марк Алмонд, удивительными казались поздний Брайн Ферри и ранний Крис Айзек; пару лет спустя в моей фонотеке появился и утвердился на многие годы Игги Поп.
По-прежнему и я, и мои родители много слушали Александра Дольского, очень любимого моей матерью Владимира Высоцкого и открытого для меня отцом Александра Вертинского, которого я обожал.
К 1990 году мы сочинили с Гансом штук тридцать песен, некоторые из них мне до сих пор кажутся очень хорошими. В том же году наша с ним группа впервые начала выступать на рок-фестивалях, хотя сам я на сцену ещё не выходил.
Если говорить о литературе, то в тот год я начал узнавать греческую поэзию XX века, которую люблю по сей день, особенно мне близки Яннис Рицос и Тасос Ливадитис. Восхищают они меня нисколько не меньше, чем ключевые фигуры столетия вроде Хэма или Экзюпери.
В прозе я тогда же открыл для себя Гайто Газданова, пожалуй, любимого моего писателя по сей день. Все девяностые я был увлечён сочинениями Генри Миллера.
В эти годы я вдруг начал, как остервенелый, качаться, и за пару лет достиг каких-то удивительных результатов: я мог целыми днями отжиматься и подтягиваться, бегать по лесу с гантелями, бить боксёрскую грушу, и находил это крайне увлекательным.
Ещё в 1990 году я прочитал Лимонова. В Скопине, на книжном развале, я увидел книгу «Это я, Эдичка» – и, зная, что автор из Дзержинска, купил. Лимоновский роман стал для меня потрясением, в чём-то даже сравнимым с первой реакцией на есенинские стихи. Но там я был ещё ребёнком, а тут уже вытянулся в подростка. Лимонов был отличным писателем до тюрьмы и в тюрьме, а потом расхотел, но это уже его дело.
В периодике тогда мне стали попадаться антиперестроечные статьи Лимонова – и я сразу безоговорочно им поверил.
Отец мой был настроен консервативно, хотя в бесконечных политических спорах той поры не участвовал. Тогда все вокруг нас поголовно были демократами, – а отец, ни с кем не споря, уходил что-нибудь читать, закуривая по дороге «Астру».
19 августа 1991 года мы с моей сестрой, по дороге из российского ещё Крыма, попали в Москву, – я помню, как весь день бродил по городу и, встречая колонну демократических демонстрантов, испытывал явственное чувство отторжения.
Закончив школу, я пошёл на филфак. Учиться там я не любил, латынь и языкознание еле сдавал, и всё надеялся, что вот-вот мы с Гансом станем известны, и мне можно будет оставить мой университет в Нижнем – кажется, Горький тогда уже переименовали в Нижний Новгород. Филфак располагался сначала на площади Минина, а потом переехал на Большую Покровку.
Но вместо музыки, неожиданно для самого себя, я занялся совсем другим.
Наверное, на меня очень сильно повлияла смерть отца, – он умер в 1994 году в возрасте 47 лет.
Ещё в 93-м вышел странный указ Бориса Ельцина о пополнении рядов МВД учащимися вузов. Студенты, начиная с третьего курса, могли, прослужив полгода в армии, устроиться на разные должности в милиции.
Прослышав об этом, я решил подать документы: возьмите и меня.
Помню, что в милицию я пришёл с длинными волосами – я же был музыкант. И ещё с серьгою в ухе, в виде крестика. Удивительно, но принимавший документы подполковник не выгнал меня вон.
В итоге, когда таких, как я, набралось достаточное количество, для нас создали в лесу на реке Линда специальную воинскую часть. Я взял академ в университете и пошёл служить. Это был 94-й год.
Для нас специально подобрали армейских, а не милицейских, командиров, которые должны были из студенчества стремительно выбить гражданскую дурь – тем более что служить нам предстояло не положенные тогда полтора года, а куда меньше.
Нас начали терзать бесконечной строевой, ночными построениями и уставщиной, но хватило командиров только месяца на полтора – ввиду того, что самих их никто не проверял, они начали бесконечно пьянствовать; в итоге наша служба постепенно превратилась в нечто невообразимое – потому что мы тоже, естественно, пили, тягая водку из соседних деревень. Офицеры прятались от нас, мы от них. Даже не могу понять, что напоминала мне моя служба.
Закончилось всё, впрочем, благополучно – после этого приключения я отучился в милицейской учебке, попал в патрульно-постовую службу, и оттуда поскорей перевёлся в ОМОН: тогда как раз началась первая чеченская, в Нижегородском ОМОНе и в местном СОБРе уже были потери.
Я точно знал, что мне туда надо.
Примерно в те годы я бросил писать стихи, и с тех пор написал их не более пяти – семи штук, по случайности.
В марте 1996 года наш отряд поехал в командировку в Грозный, который как раз тогда брали в очередной раз местные сепаратисты при поддержке мирового ваххабитского движения и добровольцев из отдельных бывших республик СССР.
Отряд наш провёл множество зачисток, в которых я тоже, естественно, участвовал, мы сопровождали разные опасные грузы, охраняли офицеров высшего звена, участвовали в нескольких боях, брали в плен и вывозили за пределы республики «полевых командиров». Мародёрством не занимались категорически, пленных не избивали и не пытали – короче, всё, что потом вешали на «федералов», прошло мимо меня, ничего подобного я никогда не видел.
Помню, мы подсчитали, что за весну того года в отрядах особого назначения, что работали в Грозном, погиб каждый двадцатый боец. Убивали тогда каждый день – и добавляли новые фамилии в фойе ГУОШ (штаб округа) на специальной траурной доске. Мы там как раз стояли, в центре Грозного.
Теперь я не узнаю Грозный – он был изуродован и развален; нынче всё иначе.
В конце 1996 года в Дзержинск приехал Эдуард Лимонов. В Дзержинске он не был с детства.
После встречи с читателями я подошёл к Лимонову и сказал, что я из ОМОНа, и тоже хочу антибуржуазной революции. Ельцина и демократию тех времён я за власть не считал; хотя думал об этом, в сущности, мало.
Лимонов дал мне свой адрес и телефон. Спустя пару недель написал ему письмо. Там было про то, как я люблю его книги, особенно «Дневник неудачника». И ещё два моих военных стихотворения были в письме.
Он ответил мне. Хотя Лимонов терпеть не мог, когда ему присылали стихи, он написал мне: «Стихи у вас отличные, мы дадим в “Лимонке”. Одно». Ещё там было про партийные дела.
Я написал тогда заявление о вступлении в партию, но оно затерялось, в итоге я вступил в Национал-большевистскую партию чуть позже.
В 1997 году я встретил свою жену Машу и вскоре, по безумной любви, женился.
Помню, что месяцы моей влюблённости совпали с тем, что я наконец раздобыл сборник поэзии Анатолия Мариенгофа – и читал его ранние стихи и поэмы взахлёб. До 1924 года он был очень оригинальным поэтом.
В 1998 году у нас с Машей родился первый сын.
Ещё помню, как вместе с женою мы читали «Иосиф и его братья» Томаса Манна – это невозможная и величественная книга, в мире таких несколько, я перечитываю их раз в десять лет – эту, «Тихий Дон», «Анну Каренину».
В 1999 году, летом – осенью, в начале второй чеченской, мы ездили в командировку в Дагестан, стояли в Махачкале, и снова катались туда-сюда, сопровождали грузы и охраняли всякое начальство, но толком не воевали, хотя несколько критических ситуаций имели место быть.
Соседствующим с нашим отрядом подразделениям попало очень сильно – с кем-то из них мы общались, и несколько историй потом вошли в роман «Патологии», где, впрочем, остальные герои списаны с бойцов нашего отряда.
В ОМОНе я работал четыре с лишним года: начал с рядового бойца, потом стал командиром отделения, затем, недолго, заместителем командира взвода. Я уже готовился стать офицером, но должность заместителя оружейника, которую мне предлагали, не устраивала меня.
На службе я чувствовал себя отлично – это моя среда, я был там на своём месте. Но тогда нам платили слишком мало – в силу очередного кризиса. Не дождавшись офицерской должности, в самом конце 1999 года я ушёл, даже не предполагая, где буду теперь работать: недавний омоновец, едва ли не более всего размышляющий на тему, кто всё-таки важней – Иосиф Бродский или Юрий Кузнецов.
Помню, явился однажды к зданию ФСБ в Нижнем Новгороде и некоторое время стоял там, у входа, раздумывая: заходить или нет. Что-то меня остановило (Бродский или Кузнецов?), я развернулся и ушёл. Мог бы, думаю, сейчас быть офицером в этой структуре. Подполковником, скорей всего, уже стал бы. Неприятие происходившего в стране никогда не означало в моём случае отрицание государства как такового.
Попал я в итоге в газету, она называлась «Дело»: начал как журналист, но вскоре стал редактором. Потом под моим началом было ещё много разных газет.
Начался период политический. На взгляды мои наибольшее влияние оказали работы Сергея Кара-Мурзы, Вадима Кожинова и Александра Панарина.
Тогда же, с некоторым запозданием, я открыл для себя Александра Проханова, которого почитаю за одного из своих учителей, и не только литературных; да, с какого-то момента ему надо было перестать сочинять новые романы, но «Иду в путь мой», «Дворец» и «Надпись» – это прекрасные книги.
В те же годы я пожизненно влюбился в поэзию Бориса Рыжего.
Следующим моим запоздалым открытием был советский писатель Леонид Леонов, чьё собрание сочинений мы приобрели с женой в букинистическом – куда по бедности ходили радовать себя хоть чем-то, покупая отдельные книги за рубль, а собрания – рублей за пятнадцать. У Леонова более всего нравится роман «Дорога на океан», кажущийся мне огромным и таинственным.
Из музыки: с какого-то времени мы очень много слушали Михаила Щербакова; это великолепный тип, и, думаю, недостижимый для его коллег по ремеслу мастер. Даже не знаю, как он угодил в наше время из какого-то своего.
Главным и самым любимым художником нашей эпохи был для меня тогда и является по сей день Гелий Коржев.
Первые лет семь нашей совместной жизни с женой были очень бедными, жили мы в буквальном смысле впроголодь, но всё равно родили второго ребёнка, а потом и третьего.
Самый конец девяностых и «нулевые» были временем активной моей работы с Национал-большевистской партией, впоследствии запрещённой. Помню себя на площади Маяковского в Москве, во время огромной драки с милицией, помню ведущим колонны нацболов в Нижнем Новгороде по Большой Покровской и наши митинги на площади Минина. Задержания, допросы и всё такое стало моим бытом – из человека в форме я превратился в полную свою противоположность: смутьяна и революционера. Меня вполне могли посадить в тюрьму, всё к тому шло. Книжки про Степана Разина и юность Аркадия Голикова явно сказались на моём характере.
По взглядам я был безусловно «красным», «левым»; к тому же на те годы пришёлся очередной виток моей влюблённости в советскую литературу: в первую очередь я имею в виду мовистскую прозу позднего Валентина Катаева, Алексея Н. Толстого периода двадцатых, а также поэзию Павла Васильева и Бориса Корнилова. В этом ряду стоит назвать и чуть позже прочитанного мной Владимира Луговского.
Вообще же, в нацболах парадоксальным и органичным образом соединялось «левое» и «правое», «анархистское» и «консервативное». Глобализм и либеральное двуличие мы ненавидели как чуму.
Нацболов, опередивших время на двадцать лет, большинство воспринимало тогда как маргиналов и дикарей. Страна на тот момент была по большей части аполитична и варилась в русофобской и антисоветской похлёбке, не замечая этого.
Оставленные Россией военные базы в Лурдесе и в Камрани, сброшенная из космоса станция «Мир», – всё это не оставляло во мне иллюзий касательно того, какой видит себя страна в ближайшем будущем. Я не хотел жить в такой стране. Я хотел реванша и возвращения утерянного моим государством.
В 2001 году (после разовой публикации в 1997-м) я начал публиковаться в газете «Лимонка» – одна из первых, если не первая статья моя называлась «Я пришёл из России».
В том же году я начал писать роман «Патологии», который был закончен в 2004 году и опубликован сначала в журнале «Север», потом в «Роман-газете», которой руководил Юрий Козлов – отличный и не оценённый по достоинству русский писатель, умный и парадоксальный. Он стал одним из первых читателей моего романа.
В 2005 году «Патологии» вышли отдельной книжкой в издательстве «Андреевский флаг».
В том году мне исполнилось тридцать лет – странным образом до этого года я никогда не отмечал свои дни рождения, но 7 июля в офис моей газеты на проспекте Гагарина, окна которого выходили во двор СИЗО, пришёл нацбол Илья Шамазов, мы отметили с ним мою днюху вдвоём, и с тех пор десять последующих лет были практически неразлучны. Илья появляется в качестве персонажа в нескольких моих рассказах.
Три года подряд я ездил на литературные семинары в Липках, где, в числе прочих, познакомился с очень важным в моём становлении и в жизни моей человеком: Леонидом Абрамовичем Юзефовичем. Многие годы я почти безрезультатно пытаюсь научиться у него меньше говорить, не умничать, ничего не предсказывать, никогда не позировать, думать больше о поэзии и не стараться быть правым в каждом споре.
Другим современником, чуть позже поразившим моё воображение, станет писатель Александр Терехов, которого я считаю исключительным, аномальным явлением в русской литературе и в русском языке.
В Липках начало формироваться наше литературное поколение, которое некоторое время именовали «новыми реалистами»: Сергей Шаргунов с тех пор мой ближайший соратник и товарищ.
Второй мой роман – «Санькя» – о нацболах, вышедший в 2006 году, принёс мне известность.
Я сразу поставил себе цель публиковаться и в «Новом мире», и в «Нашем современнике» – тогда противостояние патриотов и либералов имело значение, – но я решил, что заставлю иметь со мной дело представителей любых групп и кланов. В сущности, так и получилось.
Я успел увидеть Валентина Григорьевича Распутина и лично сказать то, что считал самым важным, и пожать руку, которая помнила тепло рукопожатия Леонова, дальше это тепло шло к Горькому, к Льву Толстому, к Тургеневу, к Гоголю, к Пушкину. Несколько раз мне звонили от Распутина и передавали его слова обо мне и о моих книгах, которые я помню по сей день и никому не скажу.
Из очередных встреч и удивлений: я прочёл роман «Благоволительницы» Джонатана Литтела и ошалел. Потом мы с ним познакомились и некоторое время дружили. Затем наша дружба как-то сошла на нет. Он хороший парень, но, как почти все европейские интеллектуалы, считает Россию ужасной. К тому же, мне кажется, что Джонатан психически не совсем в себе; впрочем, это как раз нормально для людей нашего круга.
На Западе меня больше всего переводили во Франции и в Сербии – я был в этих странах десятки раз; судьба свела нас с Эмиром Кустурицей, чьи «Аризонские мечты» – один из любимейших моих фильмов; я часто бывал у него в гостях.
Ещё меня много переводили в Италии. Вообще, мои книги переведены примерно на 25 языков; но это ничего особенного не значит.
Много лет подряд я был умеренно пьян каждый день, это было моим нормальным состоянием; до сих пор, если я вдруг слышу свои старые интервью на радио, я могу определить, сколько выпил – пятьсот или уже семьсот грамм, реже когда триста; помню, как я некоторое время колесил по США в одной весёлой компании, всегда, неизменно, находясь под градусом; во всякий свой приезд на Кубу я тоже пил, как заводной, и был рад этому; короче, я так жил, и бросал пить, только когда месяцев на пять уезжал в свой домик в керженских лесах, где сочинял новую книгу.
В 2010 году мы вновь встретились с Геннадием Ульяновым, с которым толком не общались предыдущие лет пятнадцать, заново собрали группу, назвав её «Элефанк», и записали несколько музыкальных альбомов. Большим удивлением стало для меня, что подпеть нам соглашались люди, чьи изображения двадцать лет назад висели на стенах моей комнаты: Борзыкин, Кинчев, Ревякин, Скляр. Я стал выходить на сцену как исполнитель. Мы дали дюжину концертов в разных концах страны, в том числе на огромных площадках; это был забавный опыт для меня.
Я увлёкся рэп-музыкой, в которой впоследствии разочаровался; тем не менее многие годы я слушал ребят вроде 5 °Cent и Eminem, а ещё Мано Чао и Дамиана Марли. (Хотя и Свиридова тоже, и многих композиторов сталинского времени: Соловьёва-Седого, Блантера, Милютина, Хренникова; мне кажется, это было эпическое и недосягаемое время, в том числе и с музыкальной точки зрения.)
Мы записали несколько совместных песен с группой «25/17» и с рэп-музыкантами Вис Виталис и Хаски. Андрей Бледный и Ант из «25/17» сделали спектакль по моему роману «Обитель», а я снялся в паре их клипов.
У меня был недолгий период относительного сближения с теми людьми, которых я ненавидел последние двадцать лет, – российскими либералами. Повлияла на это по большей части кинорежиссёр Дуня Смирнова, с которой мы отлично дружили. Она хотела познакомить меня со своим будущим мужем, но тот отказался, сказав: «Эти люди совсем недавно хотели меня убить». В чём-то он был даже прав.
После моей статьи «Письмо товарищу Сталину», которая была опубликована в 2012 году и вызвала ужасный скандал с обвинениями автора в ксенофобии, история сближения с либералами благополучно завершилась.
С какого-то момента моим самым близким товарищем стал молодой музыкант Рич, мы сделали несколько совместных работ, самая нашумевшая из которых песня под названием «Пора валить тех, кто говорит “Пора валить”».
Я сыграл в нескольких фильмах, среди прочего в моём багаже – главная роль в фильме «Гайлер» и собравшая множество призов короткометражка «Дежурство». Это был ещё один забавный опыт.
Зимой 2013 года в Киеве начался Майдан – я был к этому готов, и уже полгода как делал разные заметки по украинской проблеме, где прямо говорил о возможности скорого государственного переворота, который возглавят либералы, а проведёт «правая», неонацистского окраса, массовка.
Весной 2014-го началась война, которую я тоже предсказал за несколько месяцев до её начала.
В ту весну я объявил личное перемирие российской власти – появились куда более важные дела.