Колдовство Кожин Олег
Лох отбросил волосы, впился в глаза Радаева пронзительным взглядом и, четко разделяя слова, сказал:
– Сожги себя.
– Чего?
– Облей себя бензином и подожги.
В упавшем молчании слышно было, как в квартире этажом ниже работает телевизор. А уже через секунду Радаев согнулся в повторном приступе хохота. Вскоре к нему присоединился нервный гогот Лапина.
– Ну ладно, – отсмеявшись, фыркнул Радаев. – Вижу, тут у нас разговор не склеится. Поднимайся-ка, поедешь с нами в отделение…
Он протянул лоху наручники, и тот покорно защелкнул их на запястьях.
– И чтобы без глупостей, усек?
Лох кивнул, пряча страх в глубине глаз. Страх, настоящий, чистый, животный. Радаев не мог ошибиться, и от этого узнавания разродился своей самой хищной ухмылкой. Парень ни на секунду не поверил трепу про отделение. На выходе из дома у Радаева мелькнула странная, где-то даже немного пугающая мысль. Лох словно ждал их. Ждал, боялся до одури, и все же не собирался бежать.
Видимо, в забытье он находится совсем недолго. Темнота даже не успевает пустить зеленые побеги. Подобно двум бронированным гермодверям, открываются веки – тяжело, неохотно. Радаеву чудится скрип несмазанных петель. Картинка размытая, да еще и вертикальная, как поставленный набок телевизор. Чугунная голова норовит пригнуть к полу, от которого пахнет… бензином.
Маслянистый запах срабатывает лучше нашатыря. В мозгу проясняется, Радаев начинает ощущать собственное тело. Он даже находит в себе силы встать, но бережет их для рывка. Даже с закрытыми глазами, даже с сотрясением можно многое узнать, если довериться чувствам. Стоит чуть дернуть губой, и лицо горит. Носа Радаев не чувствует, и даже не сомневается – сломан. Волосы мокрые и слиплись, а вот футболка сухая от воротника и ниже. Значит, бензином облили только голову. Если полыхнет, можно натянуть футболку как мешок, перекрывая кислород. Ожогов не избежать, зато жить будет.
Радаев вновь приоткрывает глаза. С пола кажется, будто Лапин и табуретка с пленником каким-то хитрым образом прикручены к стене. Веселый обман, как на фотках с аттракциона «Дом вверх дном». Склонившийся над пленником Лапин рубит ладонями воздух. Не лоха бьет, как сперва кажется Радаеву, а просто бурно жестикулирует. Сквозь туман сотрясения проскальзывают отдельные слова. От голоса Лапина – жалкого, испуганного – Радаеву становится мерзко. От голоса лоха – жесткого, властного – страшно.
– …сам… он сам… только он должен…
– Да какая разница, ну?! Я ж не хуже, я справлюсь! Тут же только колесиком черкануть! А, Андрюха? Давай я?!
– …не смей… пускай он сам… ритуал нельзя нарушать… только он…
– Ты посиди, Андрюха, ща-ща, пару сек! Ща, я тебя распутаю… Ты не серчай, слышишь? Ну, спороли хрень, бывает же, да? Ща… пару сек! Я все исправлю, Андрюха, ладно?! А он… сам – значит, сам, че… Уговорим!
Борясь с тошнотой, Радаев поднимается на четвереньки, встает на колени. «Андрюха, значит? Быстро сломался, напарничек, крыса, паскуда, тварь… Гнида трусливая…» Оброненные садовые ножницы весят, кажется, тонну. Потому, вместо того чтобы воткнуть их Лапину в шею, Радаев бьет, докуда дотягивается. В бедро, с внутренней стороны, надеясь зацепить артерию.
Расчет себя оправдывает. Сдвоенное лезвие жадно чавкает, впиваясь в мясо. Штанина мгновенно намокает по колено. Радаев успевает развести лезвия и снова сжать их, прежде чем Лапин начинает орать. «Словно металлический клюв, – думает Радаев. – Клюв огромного крылатого создания, опасного и голодного». Изнутри, возможно с той стороны, с самого Древа, приходит понимание – надо просто заснуть. Просто закрыть глаза и открыть их там, среди зеленого шума. Там утихнет боль, заживут раны, и все сразу же наладится. Губы Радаева расплываются в идиотской улыбке.
Кулак Лапина тут же сплющивает их в две кровавые оладьи. Кастет напарник снял, иначе к сломанному носу добавилась бы еще и челюсть. Боль молнией ввинчивается в размякший мозг, ненадолго встряхивая его. Радаев не хочет умирать. Он хочет летать, охотиться, рвать добычу, а умирать не хочет. Но Лапин, бледный как смерть, страшный как смерть, наползает на него, скалит желтые, нечищеные зубы, воняет прогорклым кофе, протягивает к горлу скрюченные пальцы.
Каким-то чудом Радаеву удается подтянуть колени к груди. Он отталкивает напарника, приподнимает тяжелое, истекающее кровью тело над собой. Заводит ножницы Лапину под подбородок, а когда острие упирается в горло, чуть выше кадыка, резко убирает ноги. Лишенное опоры, тело Лапина падает вниз, голова под собственным весом насаживается на лезвия, словно на шампур. Радаев чувствует стук металла о кость черепной коробки. Словно от удара током, руки и ноги Лапина разом вытягиваются в стороны и тут же обмякают. Рукоятки больно давят Радаеву на грудь, мешая дышать. Он вскрикивает, переваливая мертвого напарника на бок.
В голове образуется приятный вакуум. Две одинокие мысли носятся там, сталкиваясь друг с другом и отлетая, как мячики в автомате пинг-понга. Надо вставать и заканчивать дело. Но сил нет. Надо полежать минутку-другую, чтобы набраться сил. Нет, надо вставать, срочно вставать. Но сил нет. Значит, надо полежать минутку-другую. Минутку… другую… спи, глазок… надо вставать… спи, другой… надо…
Привязанный к стулу пленник с усилием запрокидывает изувеченное лицо. Силится открыть глаза, но заплывшие веки неподъемны. Он долго вслушивается в тишину, поворачивая голову то одной, то другой стороной. В его движениях проскальзывает что-то птичье. Наконец он тихо, обреченно смеется. Единственная уцелевшая ушная раковина доносит до него сиплое дыхание спящего Радаева.
– Вот дерьмо… – горько шепчет пленник.
Уронив голову на грудь, он перестает двигаться. Из разбитого рта на пол тянется кажущаяся бесконечной тонкая паутинка кровавой слюны.
Между квартирой Андрея и загородным домиком с оборудованной мясницкой была одна остановка. Радаев попросил напарника заехать на минутку к нему домой. Сказал, что забыл бумажник. Лапин знал, что он врет, но в подробности вдаваться не стал. Только шепнул, прежде чем разблокировать дверь:
– Ты только мухой давай, ладно? Не хочу с этим один сидеть.
Радаев кивнул, и не мухой даже – пулей взлетел, перепрыгивая через две ступеньки, до самой квартиры. На требовательный звонок дверь открылась не сразу. Еще бы, настолько рано его никто не ждал. Сонная Ольга в домашнем халате вжалась в стену, пропуская мужа. Кажется, сегодня суббота?
Не разуваясь Радаев протопал в кухню. Там, фыркая и отдуваясь, сполоснул лицо холодной водой. Дергая небритым кадыком, долго пил прямо из чайника. Понимая, что своим поведением пугает и без того перепуганную Ольгу, он, однако, добивался иного. Попросту пытался успокоиться, чтобы не придушить эту лицемерную крысу сию же секунду.
– Оля…
Он вдруг осознал, как давно не называл жену по имени. Округлое, мягкое, сейчас оно царапало горло, казалось чужим и незнакомым. Радаев откашлялся, глотнул воды, с грохотом поставил чайник на плиту.
– Оля, принеси расческу. Что-то я растрепался, пока бежал.
Не отрывая от стремительно бледнеющей жены взгляда, он взъерошил мокрые волосы. Стричься он старался коротко и расческой пользовался нечасто, лишь когда долго не мог добраться до парикмахерской. У него была старая металлическая гребенка, еще от бати осталась. Похожие на дельфинов завитушки, гравировки «50 коп.» с одной стороны, стилизованное слово «Гатчина», название фабрики, наверное, с другой. С левого краю не хватало зубца. Если бы у Радаева были друзья, он бы мог сказать, что знает ее лучше, чем старого друга.
– Вот…
Ольга ожидаемо принесла свою деревянную массажку с какой-то щетиной вместо зубьев. Пухлые руки жены подрагивали. Радаев принял расческу, провел по волосам, морщась от прикосновений жесткой щетины к раздраженной коже.
– Ну как?
Ольга неуверенно улыбнулась. Радаев улыбнулся в ответ и ударил. Удар получился не столько сильный, сколько болезненный; получив по лицу расческой, Ольга скорчилась на полу. Острые иглы разорвали ей губу, оставили на щеке множество мелких дырочек. Нависнув над женой, Радаев принялся охаживать ее по голове и плечам, но Ольга закрывалась, так что страдали в основном руки. От каждого удара она всхлипывала и заходилась дрожью, но молчала, не срывалась ни в плач, ни в крик. Привычно сносила наказание так, чтобы не услышала дочка.
– Почему, с-сука, почему?! Ты как посмела, дрянь?! Ты что там себе напридумывала?! НА МЕНЯ-А-А-А-А?! У-У-УБЬЮ-У-У-У!
Забылся. Сорвался. Заорал так, что, казалось, стекла посыплются. Ворот Ольгиного халата сам намотался ему на руку. Радаев выронил расческу и принялся лупить жену раскрытой ладонью. С каждым ударом ярость подавляла страх, делала его мелким, незначительным. «Я никого не боюсь! – в запале думал Радаев. – Это меня все боятся!»
Когда в него врезалось что-то маленькое, яростное, замолотило в спину, он едва не ударил наотмашь. Вовремя спохватился, выпустил Ольгу. Жасмин упала на мать, стараясь закрыть ее всем телом. Дочку трясло от рыданий, и среди всхлипов Радаев с трудом разобрал короткую отчаянную мантру:
– Не трогай маму! Не трогай маму! Не трогай маму!
Радаев отступил, виновато развел руками. Такого с ним еще не случалось. Жасмин ни разу не влезала в их тихие разборки. Ярость улетучивалась, словно гелий. Из неведомых глубин всплыло основательно подзабытое чувство вины.
– Принцесса, мы с мамой…
Он закашлялся. Дикий, растрепанный, с выпученными красными глазами.
Новая мантра оказалась еще короче:
– Уйди! Уйди-уйди-уйдиуйдиуйдиуйдиуйди!..
Мягко высвободилась Ольга. Стиснула дочку в объятиях, пряча ее заплаканное лицо у себя на груди. Словно невзначай прикрыла ей уши.
– Он сказал, что ты исчезнешь, – шмыгая кровью, гнусаво пробормотала она. – Исчезнешь из нашей жизни. Навсегда. А мне больше ничего и не надо.
– Хрен тебе на воротник, падла! Вернусь, мы еще с тобой договорим…
Радаев многообещающе оскалился. И все же, когда в спину ему прилетела брошенная слабой детской рукой злополучная расческа, втянул голову в плечи – так пес поджимает хвост. Вдогонку, стегая сильнее любой плети, несся дрожащий тоненький голосок:
– Уходи! Уходи от нас! Уходи совсем!
Древо принимает его как родного. Никогда, даже дома, в самые лучшие дни, он не погружался в умиротворение настолько полное, что в нем хочется раствориться. В дупле стоит приятная прохлада, остужающая горящие раны. Он висит вниз головой, когтями цепляясь за выступы, купаясь в стекающей сверху древесной крови. Живительные соки, бегущие по венам Древа, здесь просачиваются наружу, образуют тоненькие ручейки, дарующие исцеление всему живому. Пахнет мокрой корой, палой листвой и самую малость – дохлятиной. Он вспоминает, что иногда приносит сюда остатки добычи.
Подставляя голову под древесную кровь, он раскрывает клюв, ловя ее маслянистую живость. Уходит усталость, исчезает боль – все, как обещано. Довольный клекот вырывается из его глотки. Раскинув крылья, он так и не достает противоположных стен. Если только сложить вместе троих таких же… Радаев моргает и настороженно крутит головой, впервые задумываясь – а есть ли еще такие же, как он?
Но мысль не держится долго. Восстановление отнимает силы. Голод напоминает о себе – единственная достойная мотивация, чтобы покинуть уютное, похожее на утробу гнездо. Огромные когти, венчающие сгибы сложенных крыльев, впиваются в древесину. Скользя по куполу к выходу, он не может нарадоваться на свое новое тело – не чета старому неуклюжему, двуногому. Двуногие… С потолка ему открывается вид на украшающие стены вырезанные рисунки – сплошь двуногие, в странных одеяниях, склоняющие колени, протягивающие руки, полные подношений – младенцев, животных, частей тел. Их лица кажутся ему смутно знакомыми. Он видел одно такое, совсем недавно, изувеченное, залитое кровью.
Шурша оперением, он переползает к выходу, не замечая, как на потолке раскрывается изображение крылатого демона с искривленным клювом. Открытое пространство встречает его мягкими сумерками. Здесь, среди занавесок из листвы, всегда сумерки. Зеленые, как… Он силится найти сравнение, но уже с трудом вспоминает, что значит сравнивать. Пустое брюхо ворчит. Голод – вот что по-настоящему важно. Ловко вскарабкавшись на ветку повыше, он замирает среди листьев, сливается с ними, врастает в них перьями.
Для дальних перелетов он еще недостаточно силен. Инстинкт и память – не его, пока что еще не его память, – подсказывают, что нужно просто подождать, и они придут. Все они приходят сюда. Всегда. Не отрывая взгляда от ветки-тропы, он одним глазом смотрит на свое гнездо: вздутый кап невероятных размеров и еще более невероятной формы. Гнездо напоминает что-то из жизни его, двуногого. В том месте, где обитал он и ему подобные, встречались такие… укрытия? Он не понимает, для чего они предназначены. Двуногие там не живут, не едят и не спариваются. Скорее обращаются к кому-то могущественному, непознаваемому. Впрочем, эти мысли быстро теряют смысл. Его все больше занимает голод.
Неизвестно, сколько он сидит в засаде. Время тоже перестает что-либо значить. Когда на ветке-тропе раздаются шаги, он не выказывает нетерпения. Добыча сама подходит на расстояние удара. Уже совсем близко. Идет, беззаботно вертит головой и даже не смотрит наверх. Но даже направь она свой взгляд прямиком на его укрытие, нипочем не отличила бы маскировочное оперение от вездесущей листвы. Не взрослая особь, детеныш. Он чувствует легкое разочарование. Мяса едва хватит, чтобы заглушить голод. Он редко убивает детенышей, предпочитая добычу покрупнее, она дольше сопротивляется. Но сейчас важно восстановить силы.
Двуногий детеныш проходит прямо под ним и на мгновение запрокидывает голову, ловя лицом шальной солнечный зайчик. Когти, готовые отпустить ветку, крылья, готовые ловить воздух, клюв, готовый терзать плоть, – замирают. Отчаянно барахтаясь в ворохе птичьих мыслей, Радаев выныривает из сна.
– Жасмин! – с криком выдыхает он.
Радаев садится слишком резко – голова задевает угол верстака и взрывается болью. Он тут же топит ее, затирает и забывает. Оказывается, это очень легко – не чувствовать боль, когда есть что-то более важное. Когда Жасмин в ином мире, рядом с древнейшим капищем, в шаге от смерти. Придерживаясь за столешницу, Радаев поднимается. Его шатает от усталости. Ужас превращает колени в студень, но он упрямо, шаг за шагом, движется к своей жертве.
Теперь Радаев аккуратен, почти нежен. За подбородок приподнимая голову лоха, он уже знает, что тот мертв. Знает наверняка: Радаев видел много жмуров и не ошибается в таких вещах. Но он отчаянно надеется, что ошибся. Хотя бы в этот раз ошибся, как ошибся, выбрав в жертву этого страшного человека, чьи корни были связаны с Древом, возможно, даже раньше, чем в мир явился Готовый Умереть на Кресте. Радаев надеется, потому что перед глазами стоит запрокинутое лицо Жасмин, с желтоватым кружком солнечного зайчика на левой щеке, с беспечной улыбкой, заплаканными глазами и тоненькой жилкой, качающей кровь. И Радаев в ужасе оттого, что там для него имеет смысл только эта жилка. Это пока еще живое мясо. Эти хрупкие кости, таящие сладкий мозг.
– Очнись! Очнись! – Чуть не плача он трясет лоха за плечо. – Да очнись же ты! Сука, ты же крепкий мужик, давай, не вздумай сдохнуть!
Как всегда, он предельно честен с собой. Ему повезло. Просто повезло. Остатки отцовской любви в этот раз вытолкнули его в реальный мир. Во второй раз может не повезти. Черт! Да он уверен, что второго раза не будет. Потому что можно тысячу раз сказать «халва», но не испытать сладости. Потому что мир Древа не перестанет быть по-своему, но тоже реальным.
– Андрей! – брызгая слюной, орет Радаев. – АНДРЕЙ!!!
Трясущаяся рука находит нож, перепиливает веревки и пластиковые хомуты, стягивающие пленного. Тело валится набок, голова бьется о пол с такой силой, что последние сомнения отпадают – лох мертв. Радаев скулит, как раздавленный пес. Он не верит, что эти звуки рвутся из его груди, и мечется, мечется, мечется по мясницкой, сметая со столов окровавленные инструменты. В какой-то момент нога его ударяется о канистру, и Радаев машинально наклоняется, ловя ее за ручку. И тут же все понимает.
Боясь передумать, смалодушничать, он отщелкивает пробку и, собрав остатки сил, запрокидывает канистру к потолку. Бензин стекает по его лицу, попадает в глаза и рот, раздражает слизистую, вонью своей забивает ноздри. Одежда намокает стремительно. С радостным глыть-глыть-глыть пустеет тара. Радаев отфыркивается и яростно гонит от себя глупые мысли «зачем ты это делаешь?». Делает, потому что надо. Потому что он не оставил себе иного выхода.
Радаев подносит к лицу мокрые пальцы и едва не проваливается в панику. Потом бросается к Лапину, бесцеремонно вытирает о него руки и принимается шарить по карманам. Отыскав дешевую одноразовую зажигалку, он на долю мгновения испытывает мстительное торжество. «Что, черканул колесиком, падла?!» Не отрывая глаз от мертвого напарника, он подносит зажигалку к сердцу. Большой палец, придавивший ребристое колесо, почти не дрожит. «Я сам черкану!»
Пламя не вспыхивает. Неохотно скользит по одежде, по рукаву, охватывает кисть, все еще сжимающую зажигалку. Только теперь Радаев чувствует боль. Он передумал, он пытается погасить огонь, но делает только хуже. Словно вкусивший человеческой крови хищник, огонь вгрызается в его лицо. Собственный вопль пронзает перепонки Радаева. Но куда громче и страшнее звучит треск сгорающих волос.
Странное дело: охваченный огнем, бросающийся из стороны в сторону, Радаев больше ничего не поджег. Сваленная в углу ветошь, стопка старых журналов на верстаке, запас сухих дров для мангала даже не обуглились, хотя Радаев пылал. Горел так, как не может гореть человеческое тело. Как не хватит гореть одной лишь канистре бензина. Изнутри. Дотла.
Когда стало нечем кричать, он еще долго корчился на полу, царапая доски объятыми пламенем руками. Пожрав кожу, мышцы и сухожилия, испарив кровь, огонь вгрызся в кости, и скелет Радаева беззвучно сотрясался, выгибаясь от боли. И лишь когда на пол осыпалась куча праха, неслышный вой утих.
Из пепла показалась рука, невыносимо розовая на сером фоне. За ней вторая. Вместе они напряглись, рывком вытягивая из небытия голову и плечи. Длинные волосы закрыли лицо шторками, когда Андрей перевалился через незримую границу, окончательно вытаскивая тело в мир живых. Он долго лежал, тяжело дыша и ощупывая себя – пальцы, уши, нос, ребра. Сработало. Неужели сработало?
Он поднялся и, недоверчиво качая головой, начал собирать свою одежду. В правом кармане джинсов нашлась зажигалка. Из левого, потайного, непонятно зачем пришитого горе-дизайнерами, Андрей осторожно вынул длинный светлый волос. Пламя слизнуло подношение в долю секунды. «Спокойной ночи, Жасмин. Нормальных тебе снов».
Олег Кожин
Нечистые
Убить ведьму предложил Юрец. Вот так просто, невзначай, будто комара ладошками расплющил. Мы сперва подумали, что он шутит. Юрец вообще много болтал, особенно о девчонках, и верить всем его россказням могли только полные идиоты. Но потом он достал нож, воткнул его в стол, глянул на нас серьезно так и сказал, что видел, как бабка Софья потрошила курицу во дворе и умывалась кровью. И бабка Софья видела, что Юрец видел. После этого стало как-то не до смеха.
Юрцу было семнадцать, и он был крутой. Ездил на мотике, жил один, неделями пропадал на заработках где-то в области. В Церковище он появился год назад – примчался на красной «Яве». Весь такой важный, хоть и сильно побитый, в клёвом шлеме и кожаной куртке. Занял свободный дом прямо на берегу Усвячи – в том месте, где из реки друг за другом торчат три островка. Деревня у нас тихая, считай что заброшенная наполовину, хотя до границы с Белоруссией всего ничего. Люди тут сами по себе, если ты человек хороший, то и вопросов лишних задавать не будут. Вот и Юрцу не задавали, хотя тот и сам рад был почесать языком. И от бандитов он прятался, и в кругосветное путешествие собирался, и от богатой тетки скрывался, которой тройню заделал. В общем, брехло что твой пес.
Из-за трех лет разницы мы с Арбузом были для Юрца мелкотой, но он все равно дружил с нами. В Церковище народу осталось немного, человек пятьсот, и для пацанов примерно нашего возраста развлечений тут считай что и не было. Кто помладше – рыбу ловили, тритонов, гоняли мяч и бродячих котов. Кто постарше – девок в кустах щупали, самогонку пили, ходили в соседние деревни раздавать тумаков и их же огребать. Ну и какое-никакое хозяйство у всех: двор, огород, птица, животина. Дела найдутся всегда. Школа еще была, куда без нее. Старое деревянное здание сгорело четыре года назад, а новое забабахали там, где когда-то давно церковь стояла. Из кирпича забабахали, не хухры-мухры – к нам ведь еще и из соседних деревень учеников сгоняли. Школу я, понятное дело, не любил. То ли дело каникулы! Никаких занятий, а главное – приезжает Арбуз.
Я дружил со всеми понемножку, но ни с кем по-настоящему. Кроме Арбуза и Юрца. Даже не знаю, как так получилось. Не, с Юрцом-то понятно: мне хотелось стать таким же, сбежать куда глаза глядят, самостоятельным быть, деньги зарабатывать и девчонок на мотике катать. Ну а Арбуз был просто Арбузом. Прикольным таким балбесом из города. Во время каникул он жил в дачном поселке неподалеку и почти все свободное время лазил с нами по окрестностям. В Церковище ведь такая природа, что городскому и не снилось. Мы мастерили ловушки для слепней, кормили лошадей, лазили в заброшенные бани… И следили за ведьмой.
Я не знаю, как где, но у нас, у деревенской ребятни, любая странная бабка считалась ведьмой. О каждой ходили легенды, каждую хоть кто-нибудь видел на метле или у чугунка с варевом из детских пальчиков и крысиных хвостов. От звания ведьмы старух избавляла только смерть. С годами вся эта дурь из головы уходила, а вот бабка Софья в мир иной уходить не хотела.
У нас на нее накопилось целое досье. Она ни с кем не разговаривала, но все время что-то бубнила под нос. Словно заклинания какие-то. Она разводила только черных кур и почти каждый день что-то жгла на участке. Шептались, что во время пожара в школе бабку Софью видели рядом – всю в золе и в обгорелой одежде, точно черт из печки. Ей было лет двести на вид, но она легко таскала по два полных ведра воды в горку, рубила дрова и куриные головы, копала огород. А еще бабка Софья портила реку. Вываливала туда непонятное трюсево, бормотала что-то, палкой расчерчивала землю на берегу, изображая зверей и разные фигуры. Мы думали, что старуха совсем двинулась на голову, но потом пришло лето, а вода в Усвяче осталась ледяной – как в проруби. Опустишь ногу – и по телу пупырышки до самого горла выскакивают. Уже и июль почти кончился, дачников навалом, а никто не купается. Девки только загорают, пацаны кругами ходят, пялятся и трусы поправляют. Окунаются разве что закаленные, тут проще в бочку нырнуть. Самое интересное, что в год пожара было то же самое. Как будто солнце до речки не досвечивает.
Бабка была страшной, сгорбленной, всегда завернутой в черные тряпки. Только косы и не хватало. Пройдешь мимо – и сразу все зачешется, заколется, жуть всякая мерещиться начнет. Ты быстрей ходу давать, пока в таракана не превратился, а она вслед смотрит, губы жует. Ведьма и есть. Но убивать? Я, бывало, лягушек разрубал, когда траву косил. Признаю. Мышей давил в погребе, одну даже поленом по крыльцу размазал. Ну и все, не считая рыбы и всякого гнуса. Про Арбуза и говорить нечего.
– А чего мы-то? – спросил я. – Сама помрет.
Старый дом поскрипывал деревянными костями, в щелях выл ветер. Наши тени липли к стенам, вокруг свисающей с потолка лампочки кружила мошкара. Пахло сливовым вареньем. Мы сидели у Юрца и под чай жевали пирожки с капустой, которые принес Арбуз. Здесь он попадал в лапы бабушки и его кормили на убой. С каждым летом он становился круглее, еле-еле влезая в любимые полосатые футболки.
Юрец вытащил ножик из стола, ковырнул грязь под ногтем. Глянул на нас и сказал:
– Потому что надо. Я тут в городе шуры-муры крутил с одной, поняли, да? Про Церковище проболтался. А она такая: «Это ж проклятая деревня!» Врубаетесь? Умирает здесь все. Самая пора пришла.
Я не очень врубался. Деревня умирала, потому что вокруг умирало хозяйство. Молочная ферма, совхоз, льняной завод – всё позакрывали. Вот люди и разъезжались по городам. Деньги зарабатывать, детей учить. Батя мой нашел работу электриком в райцентре, сутки через трое трудился. Укатил на велосипеде, смену отпахал, потом день с мужиками пропьянствовал – и назад, отсыпаться. Продукты привозил, деньги, генератор бензиновый упер где-то. В общем, нормально жили.
– Я ее потискал, поекотал, поняли, да? Все рассказала. Нечистая сила тут живет, серьезная. Городские просто так трепаться не будут. Потому и утопленников летом много, и другие смерти странные.
Утопленников не то чтоб много было, но случались. Оно и ясно: если пьяным в Усвячу влезть, особенно когда та ледяная. Сразу можно ко дну пойти, что твой топор. Если бог пьяных и бережет, то точно не в воде. Ну а странные смерти… Кое-чего вспоминалось, было дело.
Юрец поднялся и подошел к окну, которое с той стороны подсвечивал малиновый закат.
– Я даже знаю, как эту нечистую зовут, – сказал он. – А теперь она за мной придет. Тут верь не верь, а придет.
Арбуз заерзал на месте, доедая пирожок. Его задница с трудом помещалась на табуретке. Он подавился, запил пирог чаем и пробормотал:
– Я фильм про ведьму смотрел. Она там в летучую мышь превращалась.
Юрец взял с дивана куртку и шлем, звякнул ключами.
– Мотоцикл не догонит, – проговорил он. – Я студенточку одну подвозил на днях, у нее сегодня родителей не будет. В гости позвала, поняли, да? И сиськи у нее как у Арбуза. Что надо сиськи, да, Арбуз?
Арбуз оттянул футболку, чтоб она не слишком облегала рыхлые телеса, и показал средний палец. Я хохотнул. Юрец открыл дверь, остановился на пороге.
– У нее подружки есть, сестры-близняшки. Взял бы вас, но мелковаты еще. Женилки не выросли.
– Иди уже, заливала!
– Пойду. – Он постучал шлемом о дверной косяк. – А ведьму надо убить. Прикиньте план пока. Я завтра вернусь.
Дом давно стал нашей штаб-квартирой. Юрец не возражал. Мы знали, где что лежит, могли приходить в любое время, брать что угодно, и были такими же хозяевами, как он. Убирались, приносили еду, заросли во дворе стригли. Все понемножку делали.
Арбуз забрался на печь, устроился на лежанке и стал глядеть в потолок, почесывая живот.
– Мих, а Мих, – сказал он, – думаешь, Юрец струсил? Бабки Софьи испугался? Она же может ночью прийти сюда, да?
– А черт его знает. Ты б не испугался, если б ведьма на твоих глазах кровью умылась, а потом зыркнула в твою сторону?
– Я бы? Я бы нет.
– Ну да, как же. Рассказывай тут.
– Спорим?
– Брехло.
– Сам брехло.
Мы молчали. За окном стрекотали насекомые, шумела речка. Под полом шуршали мыши.
– Мих, а Мих.
– Чего?
– Думаешь, это правда все?
– Про сестер-близняшек?
– Да нет. Про ведьму. И про проклятую деревню.
Через три дома от нас завыл Джек. Он на той неделе цапнул дядь Славу, так что теперь сидел на цепи. Вот и жаловался.
– Мих.
Я вспомнил вопрос.
– Мож, и правда. Тебе-то чего? Укатишь в свой город, маманька с папанькой защитят. Да и не водятся у вас там ведьмы.
Моя маманька повесилась, когда мне шесть было. С утра приготовила оладьи, подмела в комнатах, ковер выбила. А потом пошла в сарай, сделала петлю на балке, на ведро перевернутое залезла и шагнула. Мы с батей так и не поняли, почему.
– Мих, а Мих.
– Ну чего тебе?
– А было бы круто здесь переночевать, да?
Я всегда любил дурацкие затеи.
Сначала мы двинули к Арбузу. Бабушке сказали, что у меня заночуем. Костер во дворе жечь будем, картошку запечем, хлеба пожарим. А батя за нами проследит. Бабушка разрешила, снарядив нам с собой пакет еды и заставив Арбуза взять ветровку.
Батя был на смене, так что ко мне мы забежали, только чтоб взять одеял. В штаб-квартире мы ночевали и раньше. Лежали кто где и слушали истории о похождениях Юрца. Было весело, считай что кино смотрели. В жанре фантастики.
Мы перетащили в дом две охапки поленьев и растопили печь. С Усвячи тянуло холодом, стены были хлипенькими, так что ночью можно было и задубеть. Да и как-то спокойней с печкой, уютней или типа того.
Решили нести дежурство у окон. Домик был маленький – одна комната с прихожей, зато выглядывать можно и на реку, и на улицу. Лампочку мы не включали, запалив несколько свечек и убрав их вглубь дома, чтоб снаружи не так заметно было. Когда солнце закатилось за ельник и Церковище окончательно накрыла темнота, стало чуточку не по себе. Шорохи сделались громче. Голосила ночная живность, хлопали крылья. На вой Джека будто откликался кто-то из леса.
Надолго нас не хватило. Торчать у окон оказалось страшновато – вдруг и впрямь кого за стеклом увидишь? На словах-то все здорово, а вот на деле… Да и в сон клонило, чего уж там. Мы разбрелись по лежанкам, поболтали ни о чем и стали засыпать. О плане по убийству ведьмы никто даже не заикнулся.
Глубокой ночью меня разбудил шум. Это Арбуз проверял щеколду на двери, словно та могла спасти от настоящей ведьмы. Кажется, ему было совсем не круто. Он обернулся со свечой в руках, и полоски на его футболке зашевелились. На лицо легли неровные тени.
– Мне в туалет надо, – сообщил он. – А там темно совсем.
– Ага. И силы зла уже ждут. Видал, как крыжовник разросся? Теперь там кто угодно схорониться может.
– А тебе не надо?
– Не-а, – ответил я. Хотя мне было надо.
Арбуз замолчал. Подошел к окну. В реке что-то плескалось, квакали лягушки. То и дело сверху прилетали крики сычей.
– Надо бы еще поленьев принести, – сказал он. – Мало осталось.
– Нормально осталось.
Арбуз вгляделся в черноту снаружи. Вздохнул, поставил свечку на подоконник и вышел на улицу. Я с трудом сдержал смех.
Но через минуту веселье как рукой смахнуло. Арбуз ввалился в дом и тут же запер дверь. Я вскочил и спросил:
– Она?
Арбуз кивнул. Я вдруг почувствовал холодок. Такой противный, с душком сырого подвала.
– У дома дяди Славы ходит. Лампа над калиткой горит, а она… Потому Джек и воет.
Из меня словно весь воздух выбили. Ладошки вмиг вспотели.
– Тебя заметила?
Арбуз пожал плечами. Я погасил свечи и подошел к окну. Кроме дядь Славиного дома, рядом стояли только брошенные – слишком темно, чтоб чего-то разобрать. Фонари здесь давно не работали.
– Мих, зря мы, наверное…
Зашелестела трава под окном со стороны реки. Кто-то продирался через крапиву. Мы затаились. Свет в штаб-квартире давали только пунцовые угольки в печной пасти. От сильного порыва ветра задрожал дом, и снаружи потянуло гарью.
По стеклу заелозило, точно мокрым пальцем грязь стирали. Арбуз медленно отшагнул от окна. Закряхтела половица, выдавая его с потрохами. С той стороны стены послышалось бормотание. Мокрый палец уткнулся во второе стекло.
– А если Юрец прикалывается? – спросил я.
Арбуз не ответил – он тихонько подгребал к себе кочергу. Вокруг дома кто-то шнырял. Пыхтел, ворчал, дотрагивался до ставен, под его весом прогибались доски крыльца. Но дверь никто не трогал.
Все затихло. Полная луна выкатила из-за туч, и возле дома чуть посветлело. Я подобрался к окну и разглядел на стекле черные рисунки. Какие-то символы, вписанные в круги звезды, фигурки зверей.
– Мих, Миха…
Арбуз стоял у самой двери.
– Если вдвоем выбежим, то не поймает, да? Не поймает же?
Я зачем-то кивнул, хотя в голове уже прикидывал, кого из нас бабка Софья схватит. Арбуз был толстый, неповоротливый, но у него кочерга. Я мог вылезти из любой дырки, мог за десять минут сбегать до магазина и обратно, но у Арбуза-то кочерга. Сидеть в доме было нельзя, я как будто чувствовал, что колдовские рисунки смотрят на нас из темноты. А вместе с ними смотрит кое-кто еще.
Мы хотели выждать момент, когда зашуршит и заскребет в другой части дома, но ведьма затаилась. Договорились вылететь на счет «три». Дернули дверь, припустили вперед… и тут же наткнулись на бабку Софью. Она поднялась с земли возле крыльца, перемазанная и жуткая. Я махнул через перекладину над ступеньками, но зацепился за нее и так вывернул ногу, что боль прошлась от пальцев до самого копчика. Рухнул в кусты и застонал. А потом увидел, как Арбуз, пытаясь протиснуться между перилами и ведьмой, умудрился врезаться и туда, и сюда. Бабка Софья вскрикнула, теряя равновесие. Из ее рук выпала банка, раскололась о доски – и ноги Арбуза окатила темная жижа. Кочерга свалилась в траву, бабка следом за ней. Арбуз подбежал ко мне, помог подняться, и мы дали деру куда глаза глядт.
Но далеко уйти не получилось. Ступня болела и как будто сделалась на пару размеров больше. Мы еле доковыляли до забора дядь Славы. Я оперся на него, чтоб отдышаться, и увидел знаки. Увидел их и Арбуз.
– Чего это? – спросил он.
Я сполз на траву и стал тереть ногу. Сперва было очень больно, потом просто покалывало, а теперь ниже голени начало неметь.
– Чего-чего, – ответил я, – отметины колдовские! Вот почему деревня пропадает! Юрец же говорил! Из-за этой все!
«Эта» не показывалась – растворилась в темноте у штаб-квартиры. Арбуз глянул вглубь деревни. Здесь жилых домов было мало. Какие-то на треть провалились в землю, какие-то ссохлись и впустили в себя растения. Можжевельник, папоротник, дикие розы оплетали брошенные избы со всех сторон. А впереди над домами поднимался огромный столб черного дыма.
Арбуз всхлипнул:
– Мама…
Дым напоминал колдовской смерч. Казалось, сейчас он сорвется с места и проглотит нас со всей деревней. Вокруг него бесновались вороны – они каркали, налетали друг на друга и бросались прямо в черное марево, будто пытаясь оторвать от него кусочек.
Арбуз застучал по забору, стал звать дядь Славу, но замолк, оказавшись у калитки. Лампа гудела, высвечивая заляпанные ноги, пятна на пальцах, знаки на досках…
– М-мих, это что, кровь?
В темноте у дома Юрца шевельнулось, закряхтело.
– Надо двигать, – сказал я. – Быстро!
Двигать оставалось только в одном направлении – к дачному поселку. Не в глухой же лес подаваться, не говоря уже о дымящем участке старой ведьмы. Арбуз помог мне встать, я обнял его за шею и запрыгал на одной ноге.
Мы ковыляли по узкой тропе сквозь ивняк у реки, а за нами следом трещали ветки. Бормотание и шамканье могло бы нас подгонять, если бы у Арбуза не кончались силы, а я все больше на него не наваливался. Ведьма догоняла.
У старого лодочного причала стало ясно, что дальше я не ходок. По крайней мере, без отдыха. Одна нога как будто потерялась по дороге, как будто и не было ее вообще, а вторая болела так, словно я месяц не снимал батин кирзовый сапог.
– Все, хана, – сказал я. – Дальше если только по воде.
Травы на берегу было по колено, на склоне лежали останки сгоревшей лодки. Сколоченный из старых досок настил уходил в воду и пропадал в тине. Вокруг плавали кувшинки, в лицо и глаза лез гнус. Арбуз посмотрел в холодную черноту под ногами и поморщился. Он тяжело дышал, держался за бок и явно не хотел открывать купальный сезон.
– Ты б дальше двигал, – проговорил я, – я сам как-нибудь.
– Один я не могу. Погоди… – Он глянул в сторону зарослей у болотной заводи, подпрыгнул и сорвался с места. – Сейчас!
Я улыбнулся, потому что тоже вспомнил. Прошлым летом мелкие в индейцев играли и где-то здесь бросили свое корыто. Лишь бы никто не упер.
Из кустов взлетела выпь с лягушкой в клюве. Арбуз вскрикнул, что тот индеец, и чуть не упал. Но вскоре запыхтел, волоча по земле маленькую лодчонку. Каноэ не каноэ, дырявая или нет, но хотя бы дно на месте.
В этот момент из ивняка вышла бабка Софья.
Мы кое-как сбросили лодку на воду и угнездились внутри. Вообще говоря, это было натуральное корыто, которое дядь Олег, батя одного из «индейцев», приспособил под игры в лягушатнике. Я отломал от настила доску и оттолкнулся. Лодку подхватила Усвяча, по дну тонкой струйкой поползла вода.
Бабка Софья стояла на берегу и смотрела на нас. Потом медленно опустилась на колени, подобрала прутик и стала выводить на земле свои каракули. Мы старались двигаться аккуратно, чтобы сразу на дно не пойти. Я подгребал к основному течению, а Арбуз вычерпывал воду.
Бабка Софья резко выпрямилась, насколько могла быть прямой горбатая карга. Мы отдалились от нее метров на тридцать, когда из Усвячи поднялись рога. Арбуз охнул и дернулся, едва не перевернув лодку. Меня скрутило холодом, но не из-за ледяной воды, которая пробивалась к нам снизу. На берег выходил огромный человек-козел. Мохнатый, что твой полушубок, рога – с полметра каждый. Он выбрался уже по пояс, а потом вдруг обернулся к нам. Арбуз застонал:
– Мама.
Черт – а как его еще назвать? – двинулся обратно. Громадные рога рассекали воду, пока не исчезли на глубине. Берег тоже был пуст. Бабка Софья схоронилась в темноте. Усвяча потянула нас вниз по течению, по прочерченной луной дорожке.
Мы проплыли всего ничего, но уже продрогли насквозь. Прямо под нами текла черная вода, то и дело окатывая борта лодки волнами. Просачиваясь сквозь дно, хватая за ноги. Руки посинели, пальцы долбились друг о дружку. Арбуз стучал зубами и говорил, как заика из моего класса. Вычерпывать воду становилось все труднее.