Монстролог. Дневники смерти (сборник) Янси Рик
– И папа не сказал «да», но он не сказал «нет».
«Хочу с тобой, папа. Хочу с тобой».
– Я против, – сказала она. – Я тебя уже три раза поцеловала, – и звезды поют: верни себе время, верни себе мечту, в краю расколотых скал, где сходятся две грезы. – И это же жуть даже подумать, что такое: целоваться с собственным братом!
«Не хочу я домой. Мое место с ним».
– Ну что ж, Уильям, что скажешь? – спросила миссис Бейтс.
– Что доктор, когда вернется, будет очень недоволен.
– Доктор Уортроп, если он вернется, права голоса иметь не будет. Никаких законных прав на тебя у него нет.
– Доктор Уортроп, когда он вернется, плевать хотел бы на законные права.
– Пф! – буркнула миссис Бейтс. – Какая дерзость. Я в этом и не сомневаюсь, Уильям. Но я полагаю, что он, пусть и с неохотой, уступит твоим желаниям. Чего ты сам хочешь?
Я видел свою дичь. Мне оставалось лишь протянуть руку и схватить ее. Мальчик с высоким стаканом молока, на пахнущей яблоками кухне, и никакой тьмы: ни тел в мусорных баках, ни крови, запекшейся на подошвах башмаков, ни выкриков его имени в глухую ночь, ни пружинного нечто, что сокращалось и сжималось, и громовым шепотом твердило: «АЗ ЕСМЬ». Лишь смеющееся небо и убранные золотом деревья, и россыпь певчих звезд, и сам мальчик, с молоком и всем земным шаром без остатка, который пахнет яблоками.
Часть пятнадцатая. «Что видишь ты, то видит и мой Бог»
Куратор Монстрария постучал меня по груди ухмыляющимся черепом, венчающим его трость, и объявил:
– Ничего не трогай. Сперва спрашивай. Всегда сперва спрашивай!
Я следовал за ним по путаным полутемным коридорам, от пола до потолка забитым невскрытыми, подлежащими каталогизации ящиками: гирлянды паутины и полувековой слой копоти и грязи по стенам, «щелк-щелк-щелк» трости по пыльному полу, запах бальзамирующего состава, кислый привкус смерти на языке, глубокие ямы теней, робкие нимбы желтого света газовых ламп, и кошмарное одиночество единственного крохотного человека в огромном пространстве.
– Может, на первый взгляд это и незаметно, но у всего здесь есть свое место, и на своих местах все и находится. Если член Общества попросит тебя помочь что-нибудь найти, не помогай. Найди меня, это найти несложно. Обычно я у себя за столом. Если я не у себя за столом, вели им зайти в другой раз. Так и скажи: «Адольфус не у себя за столом. Стало быть, он или где-то в Монстрарии, или отлучился на денек, или умер».
Мы помедлили у безымянной двери – Кадиш Хадока-шим, «святая святых». Адольфус рассеянно потряхивал кольцом с ключами. То было точно как в моем сне – вплоть до звона ключей.
– Никто не должен туда входить, – сказал он. – Вход воспрещен!
– Я в курсе.
– Не спорь со мной! А еще лучше, вообще умолкни! Не люблю болтливых детей.
Или молчаливых детей, подумал я.
– Это же гнездовище, так ведь? – вдруг спросил Адольфус Айнсворт. – Это «срочное дело». Ха! Уортроп отправился на охоту за магнификумом. Ну-ну, я не удивлен. Он у нас известный борец с ветряными мельницами. Но с тобой-то что, Санчо Панса? Ты почему не с ним?
– Он взял вместо меня другого.
– Другого кого?
– Ученика доктора фон Хельрунга. Томаса Аркрайта.
– Архи-срайта?
– Аркрайта! – заорал я.
– Никогда с таким не встречался. Его ученик, ты говоришь?
– Он должен был вас ему представить.
– С чего бы это? Вчера я со старым пердуном повидался впервые за полгода. Он никогда сюда не спускается. В любом случае, что мне за дело до ученика фон Хельрунга или кого бы то ни было? Вот что я тебе скажу, мастер Генри. Никогда не привязывайся к монстрологам, и я скажу тебе, почему. Хочешь знать, почему?
Я кивнул:
– Хочу.
– Потому что надолго их не хватает. Они мрут!
– Все смертны, профессор Айнсворт.
– Не так, как монстрологи, уж поверь мне. Вот погляди на меня. Я мог бы стать монстрологом. Когда был помоложе, то один, то другой упрашивал меня ему ассистировать. А я всегда отказывался, и скажу тебе, почему. Потому что они мрут. Мрут как мухи! Мрут как индюшки на День благодарения![68] И мрут не обычной безвременной кончиной, ну, знаешь: выпал из лодки и утонул, или лошадь в голову лягнула. Это несчастный случай, и это естественно. А вот когда что-то, за чем ты бегал по пятам и наконец догнал, отрывает тебе руки-ноги по очереди, это противоестественно; это монстрологично!
Адольфус в Монстрарии, у двери Комнаты с Замком, позвякивает ключами.
– Жаль его, – задумчиво проговорил Айнсворт. – Уортроп не шибко мне нравился, но его можно было терпеть. Немногие знают, чего им нужно. Он знал, и за это не извинялся. У большинства людей два лица: одно, чтоб показывать всему миру, и другое, которое только бог видит. А Уортроп был Уортропом до мозга костей. «Что видишь ты, то видит и мой Бог», – вот был его девиз, – он вздохнул и покачал иссохшей головой. – Жаль, очень жаль.
– Не говорите так, профессор Айнсворт. Мы пока не получали от него вестей, но это еще не значит…
– Он отправился охотиться на магнификума, ведь так? И он – Пеллинор Уортроп, так? Не из того сорта людей, что приковыляют домой, поджав хвост. Не того сорта, чтобы сдаваться – никогда, ни за что. Нет-нет-нет, только не он. Своего шефа, мальчик, ты больше не увидишь.
Адольфус стоит у двери в святая святых, позвякивая ключами.
Я нашел фон Хельрунга в его комнатах на втором этаже. Глава Монстрологического общества прохаживался в старых шлепанцах, поливая из лейки филодендроны на пыльном подоконнике.
– А, мастер Генри! Адольфус вас уже уволил?
– Доктор фон Хельрунг, – сказал я, – вы водили когда-нибудь мистера Аркрайта в Монстрарий?
– Водил ли я когда-нибудь…
– Мистера Аркрайта в Монстрарий?
– Нет, нет, не думаю. Нет, не водил.
– И ни за чем его туда не посылали?
Он потряс головой:
– Уилл, почему ты спрашиваешь?
– Профессор Айнсворт никогда с ним не встречался. И даже никогда о нем не слышал.
Фон Хельрунг поставил лейку, прислонился к столу и скрестил на груди пухлые руки. Он внимательно смотрел на меня, нахмурив кустистые белые брови.
– Не понимаю, – сказал он.
– Когда он познакомился с доктором, мистер Аркрайт понял, что мы были в Монстрарии, по запаху. «Запах витает вокруг вас, как духи с ароматом падали». Помните?
– Помню, – кивнул фон Хельрунг.
– Доктор фон Хельрунг, откуда бы мистеру Аркрайту знать, как пахнет в Монстрарии, если он никогда там не бывал?
Вопрос мой надолго повис в воздухе – словно пресловутый аромат падали.
– Ты обвиняешь его во лжи? – фон Хельрунг поморщился.
– Я знаю, что он лгал. Он солгал о заявках на обучение у доктора Уортропа, и та история о том, откуда он якобы узнал про нас, и Монстрарий – ложь.
– Но вы были в Монстрарии.
– Это неважно! Важно, что он солгал, доктор фон Хельрунг.
– Ты не можешь утверждать наверняка, Уилл. Адольфус, благослови его Бог, человек пожилой, и память у него не та, что прежде. И он нередко засыпает за столом. Томас мог побывать в Монстрарии в свободное время, а профессор Айнсворт об этом и не узнал бы.
Он мягко приложил ладонь к моей щеке.
– Тяжело тебе пришлось, я знаю. Все, что у тебя было на свете, все, что тебе понятно, на что ты думал, что можешь положиться… пуф-ф! И не следа. Я знаю, что ты беспокоишься; я знаю, что ты боишься худшего; я знаю, что за ужасы могут завестись в вакууме молчания!
– Что-то не так, – прошептал я. – Уже почти четыре месяца прошло.
– Да, – мрачно кивнул он. – И ты должен приготовиться к худшему, Уилл. Употреби эти дни на то, чтобы закалить нервы для дурных вестей, – а не на самоистязания по поводу Томаса Аркрайта и этих твоих предчувствий предательства. Проще простого видеть в любой тени притаившегося злодея, и очень тяжело верить в лучшее в людях, особенно в монстрологах – поскольку наше видение мира уже искажено предметом наших изысканий. Но надежда не менее практична, чем отчаяние. Выбор, жить ли при свете или таиться во тьме, все еще за нами.
Я кивнул. Его успокаивающие слова, впрочем, не принесли утешения. Я был глубоко встревожен.
Думаю, всю глубину моего беспокойства демонстрирует то, что своим самым сильным страхом я поделился с человеком, который, по моему мнению, вообще не умел хранить секреты. Я проговорился, когда мы как-то днем играли в шахматы в Вашингтон-Сквер-парке. Шахматы предложил как раз я, рассудив, что, если буду больше практиковаться, по возвращении доктора у меня будет шанс его разбить – и уж это было бы что-то! Лили приняла мой вызов. Шахматам ее учил дядюшка Абрам, и она обожала соревноваться. Стиль ее игры был агрессивен, порывист и основывался по большей части на интуиции – в общем, не слишком отличался от самой Лили.
– Ты такой медленный, – пожаловалась она, пока я мучительно размышлял над своей ладьей. Та была зажата между ее ферзем и пешкой. – Бывает вообще, что ты просто берешь и что-то делаешь? Не думая? Да по сравнению с тобой принц Гамлет – воплощенная порывистость.
– Я думаю, – ответил я.
– Ох, да ты только и делаешь, что думаешь, Уильям Джеймс Генри. Ты слишком много думаешь. Знаешь, что с такими бывает?
– А ты знаешь?
– Ха-ха. Кажется, это была шутка. Не шути больше никогда. Если люди на что-то не способны, хорошо бы им это понимать.
Я попрощался с ладьей и атаковал ее офицера слоном. Лили ткнула пешку ферзем, и та повалилась на бок.
– Шах.
Я вздохнул, чувствуя на себе ее взгляд, пока сам изучал доску, и усилием воли приказал себе не поднимать глаз. Легкий ветер щекотал молодую листву деревьев; весенний воздух был нежен и пах ее лавандовым мылом. Платье на Лили было желтое, а еще она надела белую шляпу с желтой лентой и большим желтым бантом. Даже с новой стрижкой и в новой одежде я чувствовал себя рядом с ней оборванцем.
– От твоего доктора все ни слуху ни духу?
– Не говори так, пожалуйста, – сказал я, не поднимая глаз. – Он не «мой» доктор.
– Ну, если он не твой, тогда чей же еще? И не пытайся уйти от темы.
– Одна из выгод того, чтобы слишком много думать, – заметил я, – состоит в том, что замечаешь мелочи, которых другие не замечают. Ты говоришь «твой доктор» нарочно, потому что знаешь, что меня это раздражает.
– И зачем мне тебя раздражать? – судя по голосу, она улыбалась.
– Затем, что тебе нравится меня раздражать. И прежде, чем ты спросишь, почему тебе нравится меня раздражать, предлагаю тебе самой над этим подумать. Потому что я – понятия не имею.
– Ты злишься.
– Не люблю проигрывать.
– Ты злился, когда мы еще не начали играть.
Я увел короля из-под шаха. Она, едва глянув на доску, ринулась коршуном и унесла моего последнего слона. В душе я застонал: мат теперь был лишь вопросом времени.
– Ты всегда можешь сдаться вничью, – предложила она.
– Буду драться до последней капли крови.
– О! Как непохоже на Уилла Генри! Ты сейчас сказал прямо как герой. Просто царь Леонид при Фермопилах[69]. – Щеки у меня запылали. Впрочем, я должен был понимать, что не следует слишком уж задаваться. – А я-то думала, что ты похож на Пенелопу[70].
– На Пенелопу! – Щеки мои заполыхали еще жарче, хоть на сей раз по полностью противоположной причине.
– Чахнешь в своем брачном чертоге, пока Одиссей не вернется с войны.
– Лили, тебе что, нравится быть такой мерзкой? Или это вроде нервного тика и ты над собой не властна?
– Не стоит говорить со мной в таком тоне, Уильям, – смеясь, сказала она. – Я скоро стану твоей старшей сестрой.
– Не станешь, если доктор не согласится.
– Я бы скорее предположила, что твой доктор вздохнет с облегчением. Я его не очень хорошо знаю, но, кажется, он тебя недолюбливает.
Последнее было уже слишком, и Лили это знала.
– Это было жестоко, – сказала она. – Прости, Уилл. Я… я сама не знаю, что на меня иногда находит.
– Ничего не жестоко, – сказал я, отмахнувшись раненой рукой. – Твой ход, Лили.
Она сходила рыцарем, открыв ферзя моей пешке. Пешке! Я взглянул на нее: пятнышки солнечного света блестели в ее темных волосах; одна прядь выбилась из-под шляпы и развевалась на мягком весеннем ветру порывистым черным вымпелом.
– Как по-твоему, Уилл, почему от него нет вестей? – спросила она. Ее тон изменился и был теперь мягок, как ветер.
– Я думаю, случилось что-то ужасное, – признался я.
Мы долго смотрели друг другу в глаза, а потом я поднялся со скамейки и побрел по парку, и мир вокруг меня стал водянист и сер – ни следа весенней яркости. Она нагнала меня, прежде чем я успел выйти на Пятую авеню, и силой развернула к себе.
– В таком случае ты обязан что-то предпринять, – зло сказала она. – Не думать о том, как тебе страшно или одиноко, или что там, по-твоему, с тобой еще. Ты что, правда считаешь, что случилось что-то ужасное? Потому что если бы я думала, что что-то ужасное стряслось с кем-то, кого я люблю, я б не хандрила и не размышляла. Я бы села на первый же пароход в Европу. А если бы у меня не было денег на билет, я бы спряталась и поплыла зайцем, а если бы не получилось спрятаться, я поплыла бы сама!
– Я его не люблю. Я ненавижу Пеллинора Уортропа больше всего на свете, больше даже, чем тебя. Ты не понимаешь, Лили, не знаешь, каково было жить в том доме, и что там творилось, и что творилось просто потому, что я там живу…
– Такое, например? – она взяла меня за левую руку.
– Да, такое. И это еще далеко не все.
– Он тебя бьет?
– Что? Нет, он меня не бьет. Он… он меня не замечает. Днями, иногда неделями… а потом от него никуда не деться; никуда не сбежать. Как если б он взял веревку и привязал нас друг к другу, и есть только он, я и веревка, и развязать ее нельзя. Ты этого не понимаешь, твоя мать не понимает, никто не понимает. Он за тысячу миль отсюда – быть может, даже умер, – но это без разницы. Он прямо здесь, вот здесь, – я с силой ударил себя ладонью по лбу. – И никуда не сбежишь. Веревка слишком тугая…
У меня подкосились колени; она обняла меня и не дала мне упасть.
– Тогда не пытайся, Уилл, – прошептала она мне на ухо. – Не пытайся сбежать.
– Лили, ты не понимаешь.
– Нет, – сказала она, – не понимаю. Но и не мне тут надо понимать.
Часть шестнадцатая. «Заткнись и слушай»
Я наткнулся на него в один из последних набегов на чудовищную библиотеку Монстрологического общества – тоненький томик, припудренный пылью: некоторые страницы даже не разрезаны, корешок без заломов. Очевидно, с момента его издания в 1871 году никто так и не удосужился его прочесть. Что привлекло мой взгляд к этой книжице, одной из шестнадцати тысяч, я не знаю, но отчетливо помню, как вздрогнул, открыв титульную страницу и узнав имя автора. Как будто, завернув за угол в городской толчее, вы вдруг столкнулись со старым другом, которого давно уже не чаяли увидеть.
Когда я нашел книжку, день клонился к вечеру, и я не успевал прочесть ее до закрытия библиотеки – а никому, кроме членов Общества, книги на руки не выдавались ни под каким видом. Так что я ее стащил: заткнул за курткой под пояс и вышел, пройдя аккурат мимо мистера Вестергаарда, главного библиотекаря: его большинство монстрологов величало (за глаза) Повелителем Бумажек – не слишком остроумно, думал я, но монстрологическое чувство юмора, если такое вообще существовало, всегда отличалось мрачностью. Всякая попытка пошутить повеселее была обречена на неудачу.
Невзирая на то, что Уортроп написал этот томик всего в восемнадцать лет – будучи лишь пятью годами старше, чем я, когда нашел его! – как часть выпускного экзамена перед приемной комиссией Общества, своего рода дипломной работы, стиль изложения был чрезвычайно сложен – хотя по-уортроповски нуден. От одного только заглавия глаза у меня начали слипаться: «Неизвестного Происхождения: в защиту междисциплинарной открытости и интеллектуальной общности между всеми естественно-научными дисциплинами, включая исследования в области ненормативной биологии, с подробными примечаниями касательно развития канонических принципов от Декарта до настоящего времени».
Но я прочитал ее целиком – во всяком случае, большую часть, – поскольку меня интересовал вовсе не предмет исследования. Написанные Уортропом слова были ближайшим возможным подобием его голоса. В них были дикция Уортропа, его властный тон, его жесткая – кто-то сказал бы: жестокая – логика. В каждой строчке звучало эхо взрослого Уортропа, и чтение их, порой вслух, поздней ночью в своей комнате, когда дом утихал и мы с книгой оставались наедине, позволяло доктору вернуться и поговорить со мной еще немного. Я ловил себя на том, что после некоторых абзацев бормотал: «В самом деле, сэр?» и «Правда, доктор Уортроп?», как будто мы вновь были в библиотеке на Харрингтон-лейн и он вгонял меня в тоску каким-то тайным, столетней давности трактатом, написанным кем-то, о ком я никогда не слышал: умственная пытка, которая могла длиться часами.
В ночь после того, как я чуть не упал в обморок в Вашингтон-Сквер-парке, я снова взялся за книгу, потому что не мог спать, и подумал (несколько злобно), что та нашла бы себе куда больше читателей, додумайся кто продавать ее как средство от бессонницы. Я открыл томик наугад, и мой взгляд упал на этот абзац:
«Нечто либо истинно (реально), либо нет. В науке невозможна полуправда. Научное предположение подобно свече. Можно сказать, что у свечи есть два состояния, или режима: горящая и не горящая. Таким образом, свеча может либо гореть, либо не гореть, но не то и другое разом; невозможна «полугорящая» свеча. Если нечто истинно, то, выражаясь обиходно, оно истинно целиком и полностью. Если же ложно – то ложно целиком и полностью».
– Правда, доктор Уортроп? – спросил я его. – Что, если у свечи с обеих сторон по фитилю? И один горит, а другой нет. Разве нельзя сказать, что, при таких гипотетических обстоятельствах, свеча и горит, и не горит, а ваш аргумент – ложный целиком и полностью? – Я сонно рассмеялся себе под нос.
«Нельзя превращать аналогию в ложную, подменив ее центральный элемент, Уилл Генри, – раздался его голос у меня над ухом. – Так вот зачем ты читаешь мою старую работу? Чтобы самоутвердиться за мой счет? И это после всего, что я для тебя сделал!»
– Не только для меня, но и мне. Давайте не будем про это забывать.
«Как можно забыть, если ты постоянно напоминаешь?»
– Я обречен, прямо как мистер Кендалл. Просто обречен.
«Что ты имеешь в виду?»
– Даже когда вас здесь нет, мне все равно никуда от вас не деться.
«Не вижу, как бы это могло напоминать судьбу мистера Кендалла».
– Раз дотронулся – и заражен. Пожалуйста, просто скажите мне, что вы умерли. Если вы умерли, у меня еще есть надежда.
«Я прямо тут. Как я могу быть при этом мертв? В самом деле, Уилл Генри, может, с тобой в детстве приключился несчастный случай, а я и не знаю? Ты часом не падал с лестницы? Может, тебя во младенчестве матушка уронила – или сама упала с тобой во чреве?»
– Почему вы все время меня оскорбляете? – спросил я. – Чтобы самоутверждаться за мой счет? И это после всего, что я для вас сделал!
«И что же ты для меня делал?»
– Все! Я все для вас делаю! Убираю, и стряпаю, и стираю, и бегаю на посылках, и… и вообще все, разве что задницу вам не подтираю! – Я расхохотался. На сердце у меня стало захватывающе легко – не тяжелее песчинки. – Архи-срайт.
«Уилл Генри, ты меня обозвал или мне послышалось?»
– Я никогда бы вас не обозвал – в лицо. Я просто вспомнил кое-что, что сказал Адольфус. Он расслышал «Аркрайт» как «Архи-срайт».
«А, Аркрайт. Прекрасная замена моей аналогии со свечой».
– Не понимаю.
«Если ты помолчишь и послушаешь, я объясню. Томас Аркрайт – свеча. Он или в самом деле тот, кем называет себя, или нет. Быть и тем и другим одновременно он не может. Или фон Хельрунг прав, или ты. Но не оба разом».
– Это я знаю, доктор Уортроп.
«Разве я только что, не более тридцати секунд назад, не попросил тебя помолчать и послушать? Серьезно, Уилл Генри, может, тебя лошадь лягнула? Или злобная корова, пока ты ее доил? Примем ненадолго, что фон Хельрунг прав. Мистер Томас Аркрайт – тот, кем он себя называет, блестящий молодой человек с всеобъемлющей страстью к монстрологии, который увлекся неким доктором натурфилософии настолько, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз пишет, умоляя этого Прометея[71] наших дней, колосса, что высится, как колосс Родосский[72], над научным ландшафтом, взять его в стажеры.
Что требуется, чтобы это предположение являлось верным? Чтобы ты, подтиральщик задницы упомянутого Прометея, был столь небрежен в отношении своих побочных обязанностей делопроизводителя, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз не заметил его письма. Или так, или ты попросту лжец, уничтоживший письма, чтобы не уступить место более компанейскому, или более расторопному, или более увлеченному подтиральщику задниц, который относится к подтиранию задниц с должным уважением и считает чисто подтертую задницу произведением искусства.
Ты, конечно же, знаешь, что ты не разиня и не предатель, и наша воображаемая свеча по-прежнему холодна как лед. Что это означает? То, что Аркрайт лжет, хотя, быть может, из самых добрых побуждений. Иными словами, он лжет потому, что в самом деле увлечен нашим доктором. Вовсе не обязательно у него коварные намерения; он не Яго[73], а скорее похож на Пака[74]. Ты понимаешь, или мне говорить с тобой помедленнее и односложными словами?»
– Да, доктор Уортроп. Я понимаю, сэр.
«Отлично! Тогда перейдем к менее давним и бесконечно более зловещим событиям – так сказать, ко второй свече. Мистер Аркрайт, Адольфус и «духи с запахом падали» из Монстрария. Примем, для целей нашего рассуждения, что наша вторая свеча горит – иными словами, что ты прав, а фон Хельрунг заблуждается. Аркрайт действительно лжет; он никогда и носа не совал в обитель профессора Айнсворта, так что у него не больше шансов различить «запах падали», чем у слепца – синий цвет. На первый взгляд, довольно безобидная ошибка – почти ничтожная. Кому какое дело, что он притворился, будто различил, вероятно, не знакомый ему запах? Очередная попытка впечатлить своего кумира наблюдательностью, точно так же, как чрезмерным изобилием заявок на стажировку… Мы можем остановиться, да? Твое мятущееся сердце успокоилось, так что можешь засыпать, а я пойду восвояси».
– Я не хочу спать, – сказал я. – Не уходите.
«Очень хорошо. Я останусь. Поскольку сердцу твоему успокаиваться не стоит, Уилл Генри. Твое беспокойство оправдано, хоть ты и не можешь выразить, почему».
– Но почему у меня не получается, доктор Уортроп? – Слезы досады выступили на моих глазах. – Я знаю, что это важно, но не смог убедить в этом доктора фон Хельрунга, не смог объяснить, почему.
«Именно, Уилл Генри! Ты был сосредоточен не на том вопросе. Ты спрашивал: «Почему он лжет?» вместо «Что значит эта ложь?». Что она значит, Уилл Генри?»
– Она значит… – Но, честно говоря, я не знал, что она значила. – Ох, ненавижу себя; какой же я тупой…
«Ах, прекрати. Жалость к себе сродни самоистязанию – пока ты этим занят, тебе хорошо, но ничего, кроме мерзкой грязи, в итоге не получишь. Я тебе уже дал подсказку. Вот еще одна: мистер Аркрайт похож на глупца, построившего дом на песке».
– И дожди прошли и смыли его фундамент. Так, получается, его оговорка насчет запаха – это дождь…
«Милостивый Боже! Нет, нет, Уилл Генри. Не дождь. С чего ты вообще заговорил про дождь? Я о нем ни слова не сказал! Ты дождь – или стал бы им, если бы воспользовался головой не только как подставкой для шляпы».
Я закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ни на что не отвлекаться. Если я – дождь, то что тогда Аркрайт? Дом? Фундамент? Ох, ну почему Уортроп не мог просто сказать мне и покончить на этом? Нравилось ему, что ли, заставлять меня чувствовать себя кретином? Большинство людей не любит думать, Уилл Генри, сказал он мне как-то раз. Люби они думать, у нас было бы куда меньше юристов. (Он как раз тогда получил уведомление, что на него подали в суд, – обычное дело и профессиональный риск.)
«Ох, Уилл Генри, ну и что же мне с тобой делать? Ты как древние египтяне, что верили, что мысль рождается в сердце. Фундамент – не объект твоей ревности».
– Не Аркрайт, – прошептал я во тьму, ибо свет наконец озарил меня. – Ложь! Его ложь – это фундамент, так? А дом… – Думай, думай! Думать – значит быть человеком, доктор всегда так говорил, так что будь человеком и думай. – Дом – это заключение, основанное на лжи… гнездовище. Дом – это гнездовище! Он не мог прийти к выводу, что гнездовище у нас, потому что его рассуждения начались со лжи про наш поход в Монстрарий! Он знал про гнездовище до того, как вошел!
Я выпрямился и свесил ноги с кровати, нащупывая в ящике прикроватного столика спичечный коробок.
– И узнать он это мог только от двух человек: от доктора фон Хельрунга…
«Чего, по словам фон Хельрунга, он Аркрайту не говорил, и у нас нет причин ему не верить».
– …или от Джона Кернса, – я зажег спичку и поднес ее к фитилю. – Он заодно с Кернсом!
«Или с кем-то еще, кто в курсе, что именно мне прислал Кернс, – вновь раздался голос доктора Уортропа. – Кернс мог кому-то проговориться, но сложно представить, кому, и практически невозможно понять, почему».
Я был уже на ногах и натягивал брюки. «Так или иначе, он лжет, но зачем? Чего он добивается? – Я смотрел, как бьется пламя на сквозящем через комнату из открытого окна воздухе. Я чуял запах реки и слышал, как вдалеке гортанно гудит буксир. Голос внутри меня умолк. – Это был обман. Вас обманули, доктор Уортроп. Вас! Ему надо было поехать с вами, чтобы найти Кернса, так что он усыпил вашу бдительность, заставил раздуться от лести и решить, что он – лучшая замена. – Дергаю за рубашку, нашариваю ботинки – куда запропастились мои ботинки? – Надо рассказать доктору фон Хельрунгу, пока не стало слишком поздно!»
И голос вновь заговорил со мной и сказал:
– Слишком поздно.
Часть семнадцатая. «Слишком поздно»
Я бежал босой по Риверсайд-драйв, к югу до Семьдесят второй улицы и оттуда на восток по Бродвею, бежал, словно сам дьявол гнал меня по узкой горной тропке, где по обе стороны – бездна, Чудовище, тугая пружина, что разматывалась, раскручивалась все с тем же припевом, повторявшимся, пока слова не слились в невнятный вой – слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно, гранитный тротуар когтит и свежует мои босые ступни, расплывшиеся шары фонарей в утреннем тумане, адский отсвет мусорных баков, у которых можно погреться горящими костями мертвеца, кровавые следы по пятам; теперь парк, и тени между деревьями, влажные камни и чувственный шепот листа, трущегося о лист, а между ними – молчание, и теперь Бродвей, сверкающий клинок, вонзившийся в сердце города; вдоль его ослепительного обоюдоострого лезвия – взвизги истерического смеха из темных дверей и запах прокисшего пива, бродяги, шлюхи, свесившиеся из окон борделей, жестяной отзвук музыки из танцевального зала, пьяные вопли моряков, белые куртки золотарей, пружина расправляется и тянет меня, как на серебряном поводке, кровь хлебными крошками помечает дорогу назад, но назад пути теперь нет; слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; через Пятьдесят первую, петляя между куч дымящегося навоза, и огни бурлеска, расплескавшиеся по накрашенным лицам, и синие куртки полицейских, размахивающих дубинками; погасшие витрины лавок, пустые лотки фруктовщиков; бегом по огненной реке, вдыхая огонь, гранит скребет о кости; на серебряном поводке, и съежившиеся звезды поют – верни себе время, верни мечту, поют, поют звезды над тропкой сквозь черную бездну, пустота по обе стороны, поворот на Пятнадцатую, где слепящий свет Бродвея бледнеет и дома темны, и пес лает в ярости, обезумев от запаха крови, окровавленный камень об окровавленную кость, и рыкающая река огня, которым я дышу, по которому я бегу, который кормится кровью, река огня, река крови, и неупокоенный голос, серебряная нить: слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; молюсь, чтобы не сгореть нам в огне, молюсь, чтобы не быть разъятыми на части, как человек в мусорном баке, молюсь: Боже Милосердный, услышь молитву мою из геенны огненной. Услышь молитву мою с тропинки над бездной, из огня, что рассекает ее; повернуть на Пятую авеню, шесть кварталов, пошевеливайся, пошевеливайся! влажные шлепки окровавленных ног по твердому тротуару, кровь черна в желтом свете фонарей, и не попусти нам умереть во грехе и разобщении, избавь нас от мусорного бака, истока огненной реки, по водам которой я бегу, в которой с шипением плавятся мускулы и кости поют к звездам, а те поют в ответ; и после всего этого – изгнание, и река мелеет у порога особняка, выпрыгиваю на берег, и дом горит огнями, каждое окно – пустой сияющий глаз; колочу в дверь, что вдруг открывается, сразу же, будто отдернули занавес, и вот я здесь.
Я рухнул в прихожую, как форель, выброшенная на берег: хватая ртом воздух, хватаясь за живот, окровавленные пальцы босых ног поджаты на досках пола. Доброе лицо фон Хельрунга всплыло у меня перед глазами; он помог мне встать и надолго обнял.
– Уилл, Уилл, что ты здесь делаешь? – пробормотал он.
– Доктор, – выдавил я наконец. – Что-то… что-то… ох… не то, – на сей раз он меня выслушает. Я заставлю его выслушать.
К моему удивлению, старый монстролог кивал, и тут я увидел его мокрые щеки, свежие слезы, застывшие в синих глазах, спутавшиеся в колтуны шелковистые седые волосы.
– Сейчас ночь. Я собирался позвонить утром. Подождать до утра. Но бог привел тебя сюда. Ja, такова его воля. Его воля. И да будет по воле его!
Он отошел, пошатываясь, как пьяный, бормоча себе под нос: «Ja, ja, да будет воля его», и оставил меня дрожать в прихожей, всего в поту и с горящими легкими и ногами. Смятый клочок бумаги выпал из его руки; фон Хельрунг не остановился поднять его, и не думаю, что заметил вообще, что выронил.
Это была телеграмма, отправленная через «Вестерн Юнион»; я узнал их желтую бумагу. Он получил ее где-то час назад, примерно в то же время, когда я получал от монстролога урок в трех милях отсюда, на Риверсайд-драйв.
Телеграмма гласила:
«КОНФИДЕНЦИАЛЬНО
ЗАВТРА ОТПЛЫВАЮ ЛИВЕРПУЛЯ ТЧК
БУДУ ЧЕТВЕРГ ТЧК УЖАСНЫЕ
НОВОСТИ ТЧК ПОРАЖЕНИЕ ВСЕМ ФРОНТАМ ТЧК
УОРТРОП МЕРТВ ТЧК»
Подпись: «Аркрайт».
Часть восемнадцатая. «Лучшие из нас»
Джейкоб Торранс опустошил стакан виски, пригладил свои аккуратно подстриженные усы и принялся яростно барабанить пальцами по подлокотнику вольтеровского кресла. Рубиновый перстень-печатка у него на руке, с выгравированным девизом Общества («Nil timendum est»), сверкал и плевался светом. Туфли Торранса сияли не менее ярко, чем перстень, и, помимо заломов на брюках, на нем не было ни морщинки; он походил на каменную греческую статую в превосходно подогнанном костюме. И лицо у него было как у статуи или как у натурщика для таковой – квадратная челюсть, сильный подбородок, глаза большие и выразительные, разве что самую чуточку близко посаженные, отчего Торранс постоянно имел злобный вид, словно в любой момент готов был замахнуться и врезать вам кулаком в лицо.
В его двадцать девять лет Джейкобу Торрансу оставалось лишь год подождать до «волшебной тридцатки», как это называли монстрологи – отсылки на среднюю продолжительность жизни ученого, посвятившего себя ненормативной биологии. (Средняя продолжительность жизни в Соединенных Штатах в то время была немногим больше сорока двух лет.) Дожить до «волшебной тридцатки» значило обыграть судьбу, и, как правило, коллеги закатывали вам вечеринку. Волшебные Тридцатки, как именовались эти вакханалии, могли длиться сутками и, по слухам, составляли достойную конкуренцию оргиям при дворе Калигулы в Древнем Риме[75]. Ничто так не радует монстрологов, как удачно обмануть смерть; разве что открыть какое-нибудь существо, с удовольствием ее причиняющее. Волшебную Тридцатку Уортропа отметили до того, как я к нему переехал, но, по всем рассказам, все предыдущие и в сравнение с ней не шли; годы спустя многие его коллеги все еще не решались показываться в Бостоне, чтобы их не арестовали.
Я предложил фон Хельрунгу Торранса из-за его молодости и физической силы. (В монстрологических кругах он был вроде легенды; коллеги прозвали его «Джон Генри» Торранс в честь легендарного силача, забивавшего гвозди руками. Уортроп рассказывал мне как-то, как Торранс нокаутировал бросившегося на него Clunis foetidus одним ударом – да так дал чудищу в рыло, что оно пало к его ногам замертво.) Я также предложил Торранса по той простой причине, что он был из тех немногих монстрологов, что нравились Уортропу: хоть доктор и не одобрял пьянства и неисправимого волокитства своего коллеги. «Какой позор, Уилл Генри, – бывало, говорил он мне. – С великим даром, видимо, всегда приходит и великое бремя. Он был бы лучшим из нас, если бы только мог умерить свои аппетиты».
Фон Хельрунг нервно дымил гаснущим окурком гаванской сигары. Он выглядел изможденным: глаза опухли от недостатка сна, подбородок щетинился трехдневной порослью, которую монстролог все потирал своей пухлой ладонью.
То была не лучшая неделя его долгой жизни, равно как и моей недолгой.
– Еще виски, Джейкоб? – предложил фон Хельрунг.
– Думаете, мне стоит? По-моему, уже лишнее, – Торранс словно разгрызал слова своими крупными зубами: как будто у слов был вкус, который приходился ему по нраву. Он поболтал льдом в стакане. – А, да какого черта.
Фон Хельрунг прошаркал к бару. Между графинами с шерри и бренди, бутылками с вином и ликером притаился маленький синий флакон – сонная настойка, прописанная мне доктором Сьюардом. Он какое-то время смотрел на нее, нахмурившись, сведя брови едва ли не вплотную; затем вновь наполнил стакан Торранса виски и поплелся обратно.
– Благодарю, – прекрасно вылепленная голова запрокинулась, объемистый кадык дернулся вверх-вниз, и лед вновь зазвенел в пустом стакане. – Мне хватит, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности, поправил печатку на пальце и пробормотал задумчиво: – Возможно, мне не стоит тут рассиживаться, когда он войдет. Он может что-нибудь заподозрить.
– Он может вообще не прийти, – сказал фон Хельрунг. – Он ничего не написал насчет визита, только что прибывает в четверг – сегодня.
Он сверился с карманными часами и с щелчком захлопнул их – чтобы минуту спустя вынуть и раскрыть снова.
– Ну, тогда мы сами к нему придем, – заявил Торранс. – Я настроен поохотиться. А ты, Уилл?
– Он придет, – сказал я. – У него нет выбора.
Фон Хельрунг в ужасе помотал головой – жест, что мы с Торрансом наблюдали уже далеко не первый раз за вечер.
– Мне это не нравится. Я это уже говорил и скажу еще раз: мне это все не нравится. Фу! Это противно всему, во что я верю – или говорил, что верю – или верил, что верю. Такое не подобает христианину и джентльмену!
– Поверю вам на слово, мейстер Абрам, – сухо ответил Торранс. – Не могу похвалиться большим числом знакомств с христианами и джентльменами, да и те, кого я знал, вели себя не очень по-христиански.
Он вынул свой кольт, и фон Хельрунг вскрикнул:
– Что вы делаете? Уберите!
– Это всего лишь Сильвия, – медленно проговорил Торранс, словно обращался к слабоумному. – Все в порядке, я ее уберу.
– Я с самого начала не должен был ему доверять, – простонал фон Хельрунг. – Я дурак – худший из дураков – старый дурак.
– Почему это вы дурак? Он предъявил отличные характеристики и рекомендательные письма и представился членом одной из старейших лонг-айлендских фамилий. Почему вы должны были его в чем-то заподозрить?
– Потому что я монстролог! – воскликнул фон Хельрунг, ударив себя в грудь. – Старый монстролог. А монстрологи до моих лет не доживают без здорового скептицизма. Не верь глазам своим, не верь ушам своим! Я посвятил свою научную жизнь срыванию масок с природы и должен был разгадать этот обман. Разгадал я его? Нет! Надо было, чтобы ребенок вывел нас на путь истинный.
– Не принимайте это так близко к сердцу, мейстер Абрам. Он и Уортропа обманул, а Уортроп отнюдь не дурак, – пальцы Торранса выбили по подлокотнику ритм галопом скачущей лошади.
Стоило прозвучать имени доктора, как фон Хельрунг рухнул в кресло с громким криком: