Наследство колдуна Арсеньева Елена
Козловский поглядел на Сашу – и вдруг пропел до того легко и свободно, словно и не кашлял, не хрипел минуту назад:
- Всякое дыхание да хвалит Господа.
- Хвалите Господа с небес,
- Хвалите Его в вышних.
- Тебе подобает песнь Богу.
- Хвалите Его, вси Ангели Его,
- Хвалите Его, вся Силы Его…
Кругом зааплодировали, а Козловский помахал Тамаре и Саше рукой и засмеялся:
– Спасибо, ангел мой! Исцелил!
Саша вдруг сладко зевнул, опустил голову Тамаре на плечо, смежил веки…
– Устал небось ребенок, тебя исцеляючи, – усмехнулась Барсова. – Однако же не станем тянуть, товарищи, еще дела есть!
Регент послушно воздел руки, и хор грянул громогласно:
- Поем Твою, Христе, спасительную страсть
- И славим Твое Воскресение…
Тамара поспешила выйти, боясь, что Сашенька проснется, однако его, чудилось, и пушками было не разбудить.
Дома она пересказала эту историю Панкратову, и тот глянул странно:
– А помнишь, как он все время около твоей мамы засыпал?
Тамара кивнула…
У Екатерины Максимовны был рак, и накануне смерти ее мучили жестокие боли. Она это скрывала с редкостным мужеством, однако иногда, в самые тяжелые минуты, просила, чтобы рядом с ней положили Сашу. Боли у нее странным образом смирялись, а Саша немедленно засыпал.
– Помнится мне, дед мой на колени свои больные кошку сажал, чтобы грела-врачевала, – посмеивалась Екатерина Максимовна, – вот так и Сашенька меня врачует.
Конечно, всерьез этого никто не принимал: думали, Екатерине Максимовне становится легче оттого, что любит внука самозабвенно, да и он отвечал ей самой нежной любовью, вечно ластился, как котенок, и горько плакал, когда бабушка вдруг исчезла из дому и он никак не мог ее найти. Не понимал, что произошло, но словно чувствовал: на земле стало меньше человеком, которому был он, Саша, жизненно необходим.
Вспомнив об этом, Тамара и сказала Панкратову:
– Иногда мне кажется, что Саша и в самом деле твой сын. Ты врач – и он… какой-то исцеляющий, да?
Панкратов рассеянно кивнул, вглядываясь в спящего мальчика и пытаясь понять, в самом ли деле наделен этот ребенок неким тайным даром, и если да, не наследство ли это его загадочно погибших родителей.
Разумеется, ответа на этот вопрос найти он не мог, да и почему-то мысли об этом почти немедленно его оставили.
Вот так бывало всегда. Стоило поглубже о Сашке и его родителях задуматься, как кто-то словно бы выталкивал Панкратова из тех бездн, в которые он норовил погрузиться…
Москву бомбили все чаще. Сестры, врачи, санитарки (почти весь мужской персонал был уже мобилизован) по ночам дежурили на крыше и во дворе, готовые гасить «зажигалки». Когда проходила ночь очередного налета, все радовались, что больницу не тронули. Один Ромашов проклинал немецких летчиков, которые бомбили все, что угодно, кроме того, что было нужно разбомбить. Он с ненавистью смотрел в бессмысленные лица, окружившие его, его трясло от жутких криков, которые порою раздавались из палат, и выворачивало наизнанку от бестолковых разговоров, которые вели пациенты – чаще всего сами с собой. Смерть под бомбами стала бы для них благом, истинным избавлением, а для него налет означал возможность побега. Суматоха и паника позволят ему раздобыть одежду, а не явиться в Москву в этой жуткой пижаме, в которой его любой милиционер задержит.
Ромашов возненавидел дождливые ночи, когда заведомо не могло быть бомбежек: каждый вечер он неумело, но жарко молился о ясной луне, превращаясь в это время в такого же язычника, каким был его дед, лопарский нойд, то есть колдун, Пейвэ Мец. Однако фашистские бомбардировщики по-прежнему не интересовались бывшей Канатчиковой дачей! А лето тем временем шло к концу, и вот однажды случилось то, что Ромашов поначалу счел истинной катастрофой.
Ранним сентябрьским утром к больнице вдруг подкатили крытые грузовики, и санитары с врачами разбежались по палатам, помогая больным надевать казенные телогрейки прямо на пижамы, обувать казенные боты и нахлобучивать шапки. Пациентам объявили, что лечебница срочно эвакуируется в Горький[12] и некоторые другие города Горьковской области, потому что это здание займет госпиталь для раненых с черепно-мозговыми травмами.
Кто-то из больных понял, о чем речь, кто-то нет – это, впрочем, было неважно.
Везти пациентов намеревались именно на грузовиках, потому что железные дороги были перегружены; к тому же их постоянно бомбили.
Услышав об эвакуации, Ромашов похолодел.
Уехать в Горький? Или даже в Горьковскую область?! Да это смерти подобно. Как оттуда выбраться в Москву? Все его надежды рушатся…
И вдруг, в минуту полного отчаяния и ужаса, Ромашова озарило: да ведь это его шанс! Вот и настал тот момент, когда он сможет убежать! Во время погрузки!
Он затаился и ждал удобного мгновения. Больные стояли в колоннах на обочине дороги под охраной санитаров.
Ромашов взглянул в небо. Нет, на чудеса и появление бомбардировщиков рассчитывать не приходится. Надеяться нужно только на себя.
Он внимательно присматривался к тому, что происходит, как идет посадка. Это оказалось делом очень хлопотным, потому что многие пациенты боялись подниматься в высокие крытые кузова, их приходилось подсаживать, подталкивать, а иных запихивать туда чуть ли не силком. Дело осложнялось еще и тем, что всем выдали сухой паек: хлеб, который все убрали в самодельные «сидоры» – вещевые мешки, сделанные из наволочек, перевязанных веревками, – и некоторые пациенты, перенервничав, накинулись на хлеб и лихорадочно поедали его, думать не думая о предстоящей долгой дороге.
Спохватившись, санитары принялись отнимать этот хлеб, чтобы выдавать его на привалах, и суматоха, которая поднялась из-за этого, грозила вовсе сорвать эвакуацию.
Ромашов понял, что ждать больше нельзя. Воспользовавшись тем, что все внимание привлечено к потасовке больных и санитаров, он выскользнул из колонны и в два прыжка вернулся в здание больницы. Сейчас он ничем не рисковал: если заметят, то всего лишь отправят обратно в строй.
Однако повезло: больница оказалась пуста.
Ромашов спустился в подвал и кинулся к кладовой, где хранились вещи больных. Сейчас они были увязаны в большие мешки, их должны были вынести и погрузить в отдельный грузовик вместе с больничной документацией – в последнюю очередь, когда колонна машин с пациентами уже тронется в путь.
Искать свою одежду было бессмысленно, да и не помнил Ромашов, во что был одет, когда столкнулся с Панкратовым. Точно, что не в форму, вот и все, что застряло в памяти. Форму он не любил, поэтому надевал редко, только уж когда не обойтись было без этого… Ну, теперь ему, возможно, уже никогда ее не надеть!
Развязал первый попавшийся мешок и напялил на себя более или менее подходящее по размеру исподнее, брюки, рубашку, пиджак, шапку и короткое пальто. Затем нашел в другом мешке ботинки, которые пришлись по ноге, и обулся, сначала разорвав на портянки больничные бязевые штаны от пижамы.
Он буквально физически ощущал, как летит время. В любую минуту в подвал мог кто-то войти, однако Ромашов не слишком об этом беспокоился. Он нашел в углу небольшой ломик и воспринял эту находку как подарок судьбы. Кто бы ни попытался ему мешать, он был готов убить этого человека. Ему уже приходилось убивать, так что он справится.
В глубине души Ромашов почти ожидал этого появления, этой помехи. Он помнил, какой необыкновенной силой, какой энергией наполнились его душа, разум и тело после того, как он уничтожил в Сокольниках двух сестер, Галю и Клаву… Возможно, новое убийство произведет на него такое же воскрешающее действие? Поможет вернуть утраченные силы, а главное, его сверхъестественные способности?
О да, он почти ждал чьего-нибудь появления в подвале!
Однако никто не пришел, и наконец Ромашов, прихватив свой «сидор» и пряча под пальто ломик, поднялся из подвала и прокрался к выходу.
Осторожно выглянул.
Суматоха улеглась, погрузка шла более или менее спокойно, но пройти сейчас по полянке к воротам было бы полнейшим безумием: сразу заметят.
Ромашов зашел в какой-то кабинет на первом этаже, увидел окно, ведущее на задний двор, сломал ломиком замок решетки, распахнул створки и выбрался вон, не забыв старательно прикрыть окно за собой, чтобы взлом не был заметен хотя бы на первый взгляд. Пригибаясь, промчался через двор, спрятался за сараем и огляделся.
Перелезть через ограду с колючей проволокой, пропущенной поверху, нечего было и думать. В главные ворота тоже не выйдешь…
Значит, надо ждать!
Ждать удобного момента.
Прошел примерно час, и Ромашов уже начал было нервничать, что не успеет выскользнуть в ворота до того, как колонна отправится и сторожа снова все закроют, когда какой-то больной, неуклюже влезавший в грузовик, вдруг сорвался наземь и заорал истошным голосом. То ли ушибся, то ли перепугался, то ли еще невесть что, однако завопил он жутко, и крик его мигом посеял панику среди других пациентов. О, как знал, как помнил Ромашов страшное воздействие таких вот безумных воплей, которыми порою разражались его товарищи по несчастью! Стоило начать одному, как вскоре ор охватывал все палаты. Сколько раз, бывало, он и сам начинал кричать, биться головой об стену в приступах внезапно налетевшего ужаса перед… Перед чем? Перед кем?! В том-то и состоял ужас, что непонятна была его причина! И даже сейчас Ромашов, который хотел считать себя вполне здоровым человеком, с трудом удержался от того, чтобы не заорать вместе с остальными!
Однако ему все же удалось справиться с собой. Тошнило и трясло, ноги подкашивались, однако он все-таки заставил себя перебежать через двор и броситься к толпе больных и санитаров с таким видом, словно он и сам был одним из таких санитаров и намеревался помочь. В толпе ему удалось скользнуть под грузовик и проворно переползти на другую сторону дороги. Вскочил, метнулся в кусты – и тут его словно тронул кто-то за плечо!
Он в ужасе обернулся, сунув руку под пальто, готовясь выхватить ломик и прикончить того, кто посмеет его остановить, – однако рядом никого не было. Только шагах в двадцати стояла около грузовика доктор Симеонова в белом халате, на который было наброшено пальтецо, с седой косой, выпавшей из-под колпака…
Минуту, не меньше, они смотрели в глаза друг другу, а потом Симеонова слабо улыбнулась, кивнула – и, повернувшись, зашла за грузовик.
Значит, Симеонова поняла, что он уже здоров? Значит, решила помочь ему? Но почему?!
Ромашов не знал, но сейчас ему было не до размышлений об этом. Симеонова могла передумать, кто-то еще мог заметить его побег – нет, надо было не столбом стоять, а бежать, бежать в лес, как можно скорей и как можно дальше!
Ромашов ринулся вперед. Сначала то и дело оглядывался, потом понял, что погони нет и не будет. Остановился, перевел дух…
На глаза попался какой-то бочажок, из которого он с удовольствием напился: от бега и страха пересохло горло.
Этот бочажок был таким же чудом, как поведение доктора Симеоновой, и Ромашов робко поверил в то, что удача теперь на его стороне.
Он сообразил, где должна находиться Москва, и повернул в том направлении. И в это мгновение почему-то вспомнил, что доктора Симеонову зовут Елизаветой Николаевной.
Как Лизу, жену Грозы, Лизу Трапезникову, которую Павел Мец некогда без памяти любил, а потом, став Ромашовым, предал и ее саму, и ее отца, и Грозу…
И у Лизы точно так же иногда выпадала коса из прически…
Он резко мотнул головой, отгоняя непрошеные, губительные мысли, и они отлетели прочь вместе со слезами, которые навернулись было на глаза.
Ромашов пошел к Москве. Сначала пробирался по лесу, но примерно через километр вернулся к дороге.
По шоссе, пусть даже навстречу почти непрерывно мчались машины с грузом, военными или эвакуированными людьми, идти оказалось куда легче!
Начало смеркаться, однако Ромашов все шел и шел, остановившись только дважды, чтобы поесть. И все-таки войти в Москву до комендантского часа не удалось. Пришлось провести ночь в поле, в недавно сметанном стогу, где оказалось так тепло, так уютно, что Ромашов впервые за много дней, месяцев и даже лет уснул спокойным, безмятежным сном человека, которому наконец-то, наконец-то повезло.
Еще с субботы Саша вдруг начал канючить:
– В Соколики хочу, в Соколики!
Так он называл Сокольники, куда Панкратов и Тамара очень любили ездить. Там жила тетка Виктора – его единственная родственница. Она была завзятая огородница, и от нее никогда не возвращались без полной авоськи овощей, что было немалым подспорьем в хозяйстве, ибо насмерть обиженный Морозов отозвал свой денежный аттестат после развода, Тамара еще не работала, а зарплата Панкратова была все же невелика для троих. Алименты же Морозова решили перечислять на сберегательную книжку, которую открыли на Сашино имя. Это было предложение Панкратова, который нипочем не хотел пользоваться деньгами человека, которого он так ужасно обманул и вынудил содержать чужого ребенка. Странно, что Морозову было бы легче пережить смерть собственного сына, чем воспитывать не своего…
– А что бы нам и в самом деле не съездить завтра в Сокольники? – сказал Панкратов. – Тетя Наташа еще на той неделе звонила и приглашала за клубникой, да я все дежурил да дежурил. Поехали, а то нынче клубника ранняя, отойдет – Сашка и не поест толком.
Тамара засмеялась:
– Сашка в нашем доме главный человек!
– А разве не так? – изумился Панкратов. – Конечно, главный!
Тамара смеялась, а он оставался серьезным. Всего-навсего излагал принцип своей жизни: поступать так, как нужно Сашке. Если он чего-то хочет, значит, это ему нужно. И должно быть исполнено!
Ну, с утра воскресенья, 22 июня, купили для тети Наташи конфет и свежего хлеба в ближайшей булочной (в Сокольниках был один только магазин, да и тот совсем плохонький, даже хлеб туда завозили вечно какой-то непропеченный, что ж о конфетах говорить?), сели на 43-й трамвай и поехали.
Было еще очень рано, едва восемь: вечером Панкратову предстояло выйти на ночное дежурство, надо было вернуться не позднее пяти, чтобы успеть хоть немного поспать.
Тетя Наташа жила почти на пересечении 1-го Лучевого просека с Поперечным просеком, так что от трамвайной остановки пришлось еще довольно долго идти.
Наконец пришли, набрали клубники – и на варенье тете Наташе, и с собой целую корзинку. Хозяйка взялась накрывать стол к обеду, а гостей выгнала пока погулять.
– Нечего тебе свою красоту около моей черной печки губить, – сказала она Тамаре, которая порывалась помочь. – Подышите лучше свежим воздухом.
– Ой, а Сашенька-то где? – спохватилась Тамара.
– Да где ж ему быть, – пожала плечами тетя Наташа. – Небось на «завалины» таращится, как обычно.
По соседству с домом тети Наташи находился заброшенный участок, окруженный почти повалившимся забором, весь поросший травищей, с замшелыми, пережившими свой век деревьями и торчащими среди них обгорелыми останками строения.
Об этом доме ходили дурные слухи: дескать, жил тут раньше старый учитель, а к нему приезжали из Москвы колдуны, которые злоумышляли против Советской власти и вершили свои черные колдовские дела на чердаке. Ну, однажды чекисты их накрыли – да всех и перестреляли прямо в доме. Тетя Наташа переехала в Сокольники позднее, когда вышла замуж, и никто из новой родни ей ничего про загадочный дом и страшных колдунов рассказывать не хотел. Чуть не десять лет после этого убийства дом стоял с заколоченными окнами, пустой, никто в нем не появлялся, а потом он взял да и загорелся от молнии во время ужасной грозы. Тушить его было некому, и тетя Наташа рассказывала, что пережила немало пугающих минут, когда огонь мог перекинуться на ее дом.
Нет, обошлось – пожар погас от дождя. Было это лет четырнадцать назад, однако за все это время почему-то никто не начал здесь строиться, хотя место само по себе было хорошее и сад велик. С тех пор обгорелые развалины так и чернели бесхозно. Даже мальчишки не лазили сюда за яблоками; постепенно сад одичал.
Поначалу тетя Наташа такого соседства побаивалась, а потом попривыкла к нему.
К этим развалинам, которые Саша называл «завалинами», он питал совершенно необъяснимый интерес. Был готов отказаться от прогулки в лес за грибами, от игр и даже от чтения, только бы ему не мешали влезть на нижнюю перекладину тети-Наташиной изгороди и, держась за верхнюю планку, заглядывать между досками забора и смотреть, смотреть на обгорелые останки дома, торчащие среди крапивы. Так что можно было даже не спрашивать о том, где он находится и где окажется.
Однако около забора Саши не оказалось. Да и самого забора не было – он лежал поваленным.
– Да когда же? – ахнула тетя Наташа. – Когда он упал? Я ж тут полчаса назад проходила!
– А Саша? – вскрикнула Тамара. – Где Саша?
Но Панкратов уже увидел слегка раздвинутые заросли крапивы – и ринулся туда, онемев и заледенев от страха. Если Саша прошел здесь, он весь изжален жгучими листьями. Почему не кричал, не звал на помощь? Может быть, у него болевой шок? А что, если он все же добрался до развалин – и провалился в какую-нибудь опасную яму между обгоревшими половицами? Или на него обрушилась подточенная пламенем стена?!
И в этот миг, когда воображаемые страхи Панкратова достигли апогея, он вдруг замер – и ощутил непостижимое, словно явившееся откуда-то извне и овладевшее им спокойствие. Смог перевести дух и пойти дальше, расшвыривая крапивные стебли с пути и осторожно зовя Сашу.
– Саша! – закричала срывающимся голосом Тамара, которая пробиралась следом за Панкратовым, проваливаясь каблуками в землю и плача от боли: крапива безжалостно жгла ее голые ноги.
– Я тут! – раздался наконец спокойный голос Саши, и Панкратов разглядел среди бурьяна обугленные черные останки еще одного строения. Возможно, здесь раньше помещался сарайчик или летняя кухня. Да, скорее всего, именно кухня, потому что виден был остов печи с проржавевшей полуразвалившейся трубой. И рядом с этой печкой возился Саша, очень деловито и сосредоточенно пытаясь что-то достать из-под нее.
– Господи, Сашенька! – прорыдала сзади Тамара, тоже увидевшая его, однако Панкратов махнул ей, не оборачиваясь:
– Погоди. Стой там.
Что-то было в его голосе особенное… Тамара, несмотря на свое беспокойство за мальчика, замерла.
Панкратов в несколько прыжков добежал до Саши – перемазанного застарелой гарью, пыхтящего от усердия, – и разглядел, что мальчик старательно выколупывает из-под печки небольшой предмет, обернутый брезентом.
Панкратов присел рядом на корточки и с силой рванул застрявший между кирпичами сверток.
– Что же там такое? – пробормотал он задумчиво, а Саша уверенно ответил:
– Книжка и крестик.
Панкратов осторожно развернул брезент. Это оказались исписанные синим химическим карандашом листы пожелтевшей бумаги, сшитые вместе черными сапожными нитками в толстую тетрадь.
На пол скользнул потертый кожаный мешочек, туго перетянутый шелковым замызганным шнурком. Саша мигом его подхватил, начал распутывать узелок, а Панкратов взглянул на первую страницу тетрадки. Крупный, четкий, торопливый почерк легко было разобрать, и стоило Панкратову начать читать, как он уже не мог от этих строк оторваться:
«Хоть и сказал некогда Саровский Святой, что от молчания еще никто не раскаивался, я все же решил свое молчание, наконец, нарушить и описать то, что происходило тогда, в апреле 1927 года, в Сарове. К этому меня подтолкнули Вальтер и Лиза, самые близкие мне люди. Удивительно, до чего же четко все запомнилось, а ведь уже десять лет прошло! Гедеон, я слышал, сгинул где-то в Казахстане, в лагере. Судьба отца Киприана так же трагична. Святые мученики! Вечная вам память.
О Матвееве я ничего не знаю.
Анюта, слава богу, жива, она по-прежнему в Дивееве. Теперь она зовется матушка Анна…
Перед тем как мы простились, Гедеон и Анюта показали мне место, где они спрятали то, что было нами похищено. Всего только несколько человек посвящены в эту тайну. Теперь с каждым годом их остается все меньше. Неведомо, когда настанет время, предсказанное вещим старцем, – время его подлинного возвращения. Доживет ли до той поры хоть один-единственный участник удивительных событий прошлого? Не знаю… Тем более нужно рассказать об этом!»
Панкратову почудилось, будто кто-то взял его за руку и повел – повел темным коридором, где пахло талым снегом, свежим ветром, кровью… И почему-то ладаном.
Он повернул голову и вгляделся в лицо своего проводника.
Это был молодой еще, лет двадцати пяти, мужчина в черной косоворотке, в потертом полушубке и брюках, заправленных в поношенные сапоги. Худощавый, со впалыми щеками, сероглазый, с напряженно стиснутым ртом. Брови срослись на переносице, придавая ему хмурый вид.
– Вы кто? – испуганно пробормотал Панкратов, однако незнакомец промолчал и только слабо улыбнулся в ответ…
– Витя! Сашенька! – раздался в это мгновение перепуганный голос Тамары – и все исчезло, осталось только ощущение чьей-то руки в руке Панкратова.
Он опустил глаза – оказывается, за руку его держал Саша, очень озабоченный и необычайно смешной с этой его перемазанной рожицей.
Панкратов сунул тетрадку под мышку, подхватил мальчика, быстро осмотрел голые ножки, ручки – они были невероятно грязны, однако ни следа крапивных ожогов на них не оказалось. Можно было подумать, Саша над крапивными зарослями просто перелетел!
А вот Тамара… На ней живого места не было: ноги, руки в красных пятнах, и уже кое-где вспухли волдыри. Даже лицо почему-то оказалось обожжено. Зрачки расширились от боли и страха, она коротко, тяжело дышала, пыталась что-то сказать, но могла только пронзительно, истерично выкрикивать:
– Витя, Сашенька! – и заливаться слезами. Страх за ребенка и боль словно бы лишили ее рассудка.
Саша вдруг резко потянулся к Тамаре. Панкратов подошел, обнял ее одной рукой, не выпуская Сашу, который тоже обнимал ее.
Панкратов тихо, успокаивающе бормотал что-то, осторожно поглаживая Тамару по спине и чувствуя, что затрудненное дыхание постепенно становится спокойнее, бешеное сердцебиение замедляется.
Тамара наконец перестала конвульсивно вздрагивать; тогда Панкратов чуть отстранился и взглянул на нее. Лицо оставалось очень бледным, однако следа ожогов уже не было заметно. Он покосился на ее руки – ожоги исчезли и с них. И с ног сошли волдыри – минут пять еще подержались красноватые пятна, но вскоре и они пропали.
Саша пару раз зевнул – и заснул, положив голову на плечо Панкратова.
Только сейчас Виктор заметил, что на шее мальчика надет старенький медный крестик на черном шелковом шнурке, а из кармана торчит тот самый кожаный мешочек, который выпал из тетради. Значит, в мешочке был крест. И Саша об этом знал заранее. «Книжка и крестик», – сказал он, когда Панкратов пытался угадать, что в свертке.
Ну ладно, про «книжку» он мог угадать, нащупав ее через брезент, а как про крестик можно было угадать?!
Панкратов и Тамара переглянулись, не только ничего не понимая, но и не желая даже пытаться хоть что-то понять, не желая вообще пускаться в какие-то объяснения.
К их великому изумлению, тетя Наташа тоже обошла молчанием случившееся и спокойно пригласила всех за стол.
Было чуть за полдень, но проголодаться успели крепко, отчасти от пережитого волнения. Саша, впрочем, спал; его решили не будить, отнесли в спаленку и положили на хозяйкину кровать.
Только сели за стол, как оборвалась музыка, лившаяся из тарелки громкоговорителя, висевшей на столбе практически рядом с домом тети Наташи, и торжественный голос Левитана объявил, что сейчас будет передано правительственное сообщение. И Панкратов вдруг почувствовал, что Саша запросился сегодня в «Соколики» и полез доставать странную тетрадку из-под печки в «завалинах» именно потому, что сейчас выступит народный комиссар иностранных дел СССР Молотов и скажет советской стране и советскому народу нечто настолько страшное, что перевернет жизнь всех и каждого и поставит лицом к лицу с чем-то необратимым и неуправляемым, а все минувшие события сделает незначительными, и если кто-то не успел совершить что-то жизненно важное, он должен поспешить.
Вот так и Саша поспешил…
Спустя несколько мгновений Панкратов, Тамара и тетя Наташа, онемев от ужаса, узнали о том, что ночью германские войска без объявления войны перешли границу СССР и обрушили на города и села бомбовые удары.
– Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами! – закончил свою речь Молотов, и все трое еще несколько минут безмолвно просидели за столом, пытаясь осмыслить то, с чем вдруг столкнула их судьба.
Потом начали спешно собираться в Москву, даже недоев: Панкратову теперь следовало явиться на призывной пункт как медработнику и предстояло решать, как теперь быть, что делать Тамаре и Саше.
– Неужели Москву будут бомбить? – дрожащим голосом спросила Тамара.
Панкратов мрачно пожал плечами.
– Если что, перебирайтесь ко мне! – горячо предложила тетя Наташа, протягивая Тамаре корзинку с клубникой и авоську с морковкой и свеклой, выдернутыми второпях. – Кому мы тут нужны, в нашей глуши деревенской? На нас и бомбы тратить жалко будет!
Саша вдруг проснулся и расплакался; успокоили его только в трамвае, когда отъехали от Сокольников уже довольно далеко.
Хоть и сказал некогда Саровский Святой, что от молчания еще никто не раскаивался, я все же решил свое молчание, наконец, нарушить и описать то, что происходило тогда, в апреле 1927 года, в Сарове. К этому меня подтолкнули Вальтер и Лиза, самые близкие мне люди. Удивительно, до чего же четко все запомнилось, а ведь уже десять лет прошло! Гедеон, я слышал, сгинул где-то в Казахстане, в лагере. Судьба отца Киприана так же трагична. Святые мученики! Вечная вам память.
О Матвееве я ничего не знаю.
Анюта, слава богу, жива, она по-прежнему в Дивееве. Теперь она зовется матушка Анна…
Перед тем как мы простились, Гедеон и Анюта показали мне место, где они спрятали то, что было нами похищено. Всего только несколько человек посвящены в эту тайну. Теперь с каждым годом их остается все меньше. Неведомо, когда настанет время, предсказанное вещим старцем, – время его подлинного возвращения. Доживет ли до той поры хоть один-единственный участник удивительных событий прошлого? Не знаю… Тем более нужно рассказать об этом!
Я долго думал, где лучше всего спрятать тетрадку с этими записями, чтобы ее никто не нашел. Подсказала Лиза. Я и не вспомнил бы про Сокольники и про эти развалины, с которыми для нас так многое связано. Наверное, потому, что очень хотел забыть те кошмарные события. Как странно будет побывать в Сокольниках снова… Наверное, до сих пор блуждают вокруг того дома тени прошлого. Под их охраною мои записки и будут лежать до поры до времени. Надеюсь, все же настанет день, когда я смогу их достать и прочесть эту странную и необыкновенную историю про то, как я помогал спасти драгоценные реликвии, моим детям. Сыну и дочери! Лиза уверена, что у нас родится двойня, и мечтает, как будет петь им эту чудесную колыбельную: «Спи, моя радость, усни…»
Если же страшные пророчества сбудутся, если со мной и Лизой что-нибудь случится, остается лишь уповать на то, что каким-то чудом тетрадку и крестик, точную копию того, который покоился на груди Саровского Святого, найдет человек, достойный узнать правду о том, что произошло тогда, в апреле 1927 года. «Живущих с тобой в мире пусть будут тысячи, но тайну свою открывай из тысячи одному», – сказал некогда праведник из Сарова. Вот для этого единственного неизвестного я и начинаю писать.
Все началось с того, что в декабре 1920 года внезапно и необъяснимо исчез на целый месяц Виктор Степанович Артемьев, начальник нашего Спецотдела.
О том, где он находился в это время, я узнал только через несколько лет: уже после смерти Артемьева в 1926 году Марианна, его дочь и двоюродная сестра Лизы, передала нам некие документы, из которых многое стало понятно. Сначала бумаги были запечатаны, однако сургуч на пакете оказался сломан.
Марианна, отводя глаза, пробормотала, мол, сломался сургуч нечаянно и бумаг, находящихся в пакете, она не трогала, однако Лиза не сомневалась, что Марианна сама сунула нос в пакет и ради этого сломала печать.
Я не спорил: мы с Лизой отлично знали цену дочери Артемьева, которая не унаследовала от него ни способностей, ни твердости духа, ни силы характера, так же, как не унаследовала от своей матери ни грана порядочности и благородства – заполучила только ее необычайную красоту, которая совершенно лишала мужчин разума. Я тоже был этой красотой поражен, однако тогда было мне всего лет двенадцать или тринадцать. Лизу я встретил немного позже. И прежнее увлечение «Царевной-Лебедью», словно бы спорхнувшей с картин ныне забытого и запрещенного художника-эмигранта Сергея Соломко, умерло!
Зачем Марианне понадобилось вскрывать конверт, предназначенный ее отцом для другого человека, остается только гадать. Может быть, из праздного любопытства. Может быть, она надеялась найти там какие-нибудь ценные записи, которые могла бы выгодно продать Глебу Бокию, сменившему ее отца на посту начальника Спецотдела…
Однако ее ожидало разочарование. Там оказались только заметки Артемьева о его поездке в какой-то совершенно неинтересный Марианне Саров.
Может показаться странным, почему эта особа, столь же трусливая, сколь и неосторожная, не выбросила эти бумаги, едва заглянув в них. Ведь в них встречались замечания, настолько откровенные и опасные, что я счел бы их за провокацию, если бы услышал от самого Артемьева! Думаю, Марианна именно из страха не показала их Бокию. А впрочем, кто его знает, Артемьева! Возможно, он наложил на эти записи некое магическое заклятие, которое вынудило его дочь исполнить предсмертный приказ отца. От Артемьева можно было ожидать чего угодно…
Чтобы можно было лучше понять дальнейшее, я должен рассказать об этом человеке подробнее.
Его тайные способности были сильнее, чем мои, – хотя бы потому, что Артемьев не боялся убивать. Может быть, это ему даже нравилось. Я вспоминаю, как давно, еще в Сокольниках в 1918 году, Лиза однажды сказала мне: «Тебе трудно даже представить, что человека можно убить мгновенным излучением своей духовной силы, убить с помощью гипноза или телепатии, – ты к этому не готов. А они готовы! У них уже есть опыт уничтожения людей! И они не остановятся ни перед чем, чтобы победить».
Артемьев был именно из таких людей. Пусть его уже нет на свете, пусть я узнал о нем поразительные, потрясающие вещи, – я все равно не прощу ему минувшего! Не прощу того, что он совершил ночью 31 августа 1918 года, и того, что сделал с нами!
Мы с Лизой были заложниками Артемьева. Несколько лет он держал мою жену под своим страшным гипнотическим контролем, внушив, что за пределами Садового кольца ее ждет смерть. Однажды, уже летом 1919 года, мы решили вдвоем съездить в Сокольники, чтобы побывать на том месте, где некогда началась наша любовь. Но как только извозчик пересек Садовую-Спасскую и двинулся дальше по Домниковской к Каланчевской площади, Лиза потеряла сознание. У нее прерывалось дыхание, останавливалось сердце… Я сорвал голос, так кричал на извозчика, чтобы он скорей поворачивал. Стоило нам вернуться в пределы кольца, как Лиза начала дышать и очнулась.
Артемьев не скрывал, зачем сделал это.
Еще в восемнадцатом, сразу после гибели отца Лизы и моего учителя, Николая Александровича Трапезникова, едва поправившись после ранения, я сбежал из госпиталя и от охраны, которую ко мне приставил Артемьев. Лиза тогда лежала в одной частной психиатрической клинике в Гороховском переулке. Артемьев очень боялся, что я вообще исчезну из Москвы, но я Лизу никогда бы не бросил! Я прибился к беспризорникам, которые обитали в асфальтовых котлах на Садовой-Черногрязской – как раз неподалеку от Гороховского переулка. Меня заметили, не знаю кто (не удивлюсь, если это был Павел!), и поймали во время облавы.
Артемьев тогда заявил: если я снова исчезну, то Лиза отправится в тюрьму как дочь и пособница человека, замешанного в двух покушениях на Ленина. Ее сразу поставят к стенке.
Я поклялся, что не сбегу. Если бы речь шла только о моей собственной жизни, я, конечно, попытался бы, но жизнью Лизы я рисковать не собирался ни за что. Однако Артемьев не мог вечно держать ее в больнице. К тому же он боялся меня. Мое здоровье восстановилось, а значит, восстановились и способности «бросать огонь». Артемьев не сомневался, что я попытаюсь его если не убить, то ранить, чтобы мы с Лизой могли скрыться. Этого он допустить не мог. Ему нужны были ее способности медиума! И он Лизе внушил под гипнозом этот страх смерти…
Теперь нам ничего не оставалось, как согласиться сотрудничать с Артемьевым.
Именно в те годы он начал заниматься организацией Спецотдела, который носил совершенно безобидное название шифровального.
У большевиков не было надежной системы шифровки секретных сообщений, а уж о том, чтобы находить ключи к чужим, речи вообще не шло. Поэтому Артемьев привлек к работе некоторых криптографов (специалистов по шифровке и дешифровке), которые служили еще в Третьем отделении императорской полиции и чудом остались живы после революции. С этого все и началось.
Однако с еще большим старанием Артемьев продолжал разрабатывать свою идею о внедрении коммунистических идей в массы с помощью оккультных действий и массового гипноза. Он искал помощников, причем не только таких, как я, которые работали с ним лишь потому, что он держал их за горло мертвой хваткой, но и тех, кто готов был сотрудничать с ним добровольно. Для этого ему и нам всем приходилось буквально по улицам разыскивать подходящих людей.
Что и говорить, в Москве всегда обитало много всевозможных знахарей, шаманов, доморощенных чревовещателей, гадателей по рукам, фокусников, медиумов, гипнотизеров и спиритуалов, на каждом углу видевших призраков. После революции – как всегда в смутные годы! – количество их увеличилось. О таких людях ходили таинственные, порою баснословные слухи – вот по этим слухам их и выискивали. Очень многие из них оказывались истинными шарлатанами, однако встречались и весьма ценные личности, которых брали на работу в отдел. Но сначала их проверяли Артемьев и Барченко[13], для чего в доме номер 1 в Фуркасовском переулке, где тогда размещался Спецотдел, существовала особая лаборатория под названием «черная комната». Там Барченко с успехом применял свои способности к яснослышанию. Он сам придумал этот термин и называл им тот дар, который помогает человеку общаться с потусторонним миром с помощью и сознания, и сверхсознания, то есть интуиции.
Именно Барченко подтвердил, например, таланты Валентина Смышляева. Он в то время организовал и возглавил театральный отдел в московском отделении Пролеткульта и поставил вместе с Сергеем Эйзенштейном спектакль «Мексиканец» по произведению американского писателя Джека Лондона. Мы с Лизой попали на этот спектакль по приказу Артемьева, до которого дошли какие-то странные слухи о необъяснимом успехе довольно средней постановки. Фактическим режиссером ее был Эйзенштейн, который в программке значился всего лишь как художник-декоратор. Однако мы сразу поняли, что триумф спектакля держится на гипнотических способностях Смышляева. Он внушал зрителям, что перед ними разворачивается гениальное зрелище. Потрясающее самомнение Эйзенштейна тоже работало на успех!
После спектакля мы дождались Смышляева, заговорили с ним. Едва увидев нас, он впал в транс и забормотал что-то о страшном голоде, который вскоре, летом 1921 года, начнется в Поволжье, на Южном Урале, на Украине и во время которого погибнет пять миллионов человек.
Это было страшно, в самом деле страшно даже для меня, мужчины, а Лиза была почти в обмороке.
Мы немедленно сообщили Артемьеву о встрече со Смышляевым. Его проверил Барченко и подтвердил наличие особых способностей. А жизнь подтвердила истинность его пророчества… и этого, и некоторых других.
Смышляев продолжал работать в театре – в Первом МХАТе, потом во Втором, – сотрудничал как режиссер с Московской консерваторией, однако оставался нештатным сотрудником Спецотдела. Бокий, пришедший на смену Артемьеву, и боялся пророчеств Смышляева, и жаждал слышать их снова и снова. Чтобы стимулировать его талант, Бокий приучал его к наркотикам. Это подорвало здоровье режиссера, и он умер в 1936 году.
А мы с Лизой, беспрестанно контролируемые Артемьевым, продолжали поиски спиритуалов и медиумов.
Как-то мы узнали о некоем кружке, который назывался «Общество исследования психизма»[14]. Обосновался кружок на Сивцевом Вражке, в квартире некоей дамы «из бывших». Это выражение тогда сделалось очень модным и прижилось надолго! Дама принадлежала к числу тех чудом выживших в революционных бурях старушек, благодаря которым Страстной и Гоголевский бульвары просыпались раньше прочих улиц. Ни свет ни заря на эти бульвары из Московского, Хлебного, Скатертного и других переулков выползали этакие обломки прошлого в мантильках и вуалетках – выгуливать своих очень злобно и очень громко тявкающих тонконогих собачонок.
Основательница упомянутого общества славилась как провидица. Нет, она не умела предвидеть пертурбации в жизни государств, однако довольно точно предрекала будущее отдельных лиц после того, как подержала в руках какую-то их вещь или просто сжала их пальцы. Тогда она закрывала глаза, как бы впадая в транс, и медленно пророчествовала, причем почти так же туманно и поэтично, как Нострадамус, о котором мне рассказывал еще Николай Александрович Трапезников. Ее адепты внимали с благоговением и потом старательно искали сходство пророчеств с реальностью. И снисходительно прощали «пифию с Сивцева Вражка», если ничего не находили.
– Она великолепно умеет пускать пыль в глаза, – сказала Лиза смеясь, когда старушка предсказала ей затянувшееся девичество и только после пятидесяти лет брак с богатым и важным генералом. – Ей очень хочется верить!
– Хочется? – помнится, буркнул тогда я довольно угрюмо. – Напрасно!
К этому времени Лиза уже была замужем за мной; богатым и важным я никогда не был и стать не смог бы, а генералов в России и днем с огнем ни тогда, ни теперь не сыскать[15]. Кроме того, я отчетливо помнил сон, приснившийся мне еще давно, когда Трапезников на даче в Сокольниках окуривал нас дымом от сожженных лавровых листьев, чтобы пробудить способности к предвидению. И предсказание самого Николая Александровича я прекрасно помнил – сделанное им в 1915 году на Арбате: о том, что я буду убит людьми в черном, не дожив до сорока. А если верить моему сну, вместе со мной будет убита Лиза. Так что старушенция-пророчица нагло врала!
Точно таким же шарлатаном оказался еще один предсказатель – на сей раз не чьего-то счастливого будущего, а конца света, найденный Павлом Мецем где-то на Кузнецком Мосту. Предсказатель сообщал, что видит высунувшуюся из облаков руку со стиснутым кулаком, которым рука сначала всем грозит, а потом разворачивает пергамент с надписью: «Россию скоро ждет небывалый вселенский мор!»
Артемьеву сообщил об этом Павел. Однако Лиза, присутствовавшая при этом, язвительно заявила, что совершенно такой же случай приключился лет пятьсот назад с Джироламо Савонаролой[16], о чем и написано в книгах о нем. Правда, Савонарола уверял, что небывалый вселенский мор ждет не Россию, а Италию.
Артемьев заявил, что этот обман подразумевает немалую образованность, и захотел познакомиться с обманщиком поближе. «Савонарола» оказался бывшим профессором-биологом Шварцем, который в свое время ставил опыты по передаче мыслей на расстоянии. Он истосковался по работе и охотно согласился сотрудничать со Спецотделом, заодно назвав своих лучших учеников, некоторых из которых Артемьеву тоже удалось привлечь к работе…
Мы с Лизой никак не могли понять, почему Артемьев, который в 1918 году хладнокровно руководил операцией по уничтожению самых сильных оккультистов России, теперь с бору по сосенке собирает в Спецотдел их жалкие подобия. Неужели раскаялся в том, что сделал? Мы не верили в его способность к раскаянию! Однако вскоре я понял, какие стремления вели его. Артемьев хотел создать свой отряд оккультистов, которые были бы заведомо слабее его, способности которых он мог бы полностью контролировать: стимулировать или ослаблять, в зависимости от того, что считал нужнее. Эти люди должны были подчиняться только ему. Артемьев завоевывал их преданность тем, что грудью заслонял от репрессий и подкармливал усиленными пайками. В большинстве своем сотрудники Спецотдела по качеству способностей и в подметки не годились тем, кто обагрил своей кровью исчерченный «латинскими квадратами» пол чердака одного из домов в Сокольниках. Однако кое-какими талантами они все же владели, и все эти их таланты Артемьев сумел подчинить себе, а значит, и новой власти, которой он служил.
Я начал читать его бумаги, переданные мне Марианной, недоумевая и не доверяя его неожиданной откровенности. Похоже, Артемьев сам был настолько изумлен случившимся, что писал о себе в третьем лице, как бы пытаясь взглянуть на то, что произошло в Сарове, со стороны, или вообще отстраняясь от того, что совершил. Однако подлинное значение его рассказа стало мне понятно позднее, когда я сам побывал в Сарове в 1927 году. Именно поэтому я эти заметки и сохранил.
Горький, 1941 год
В один из теплых августовских дней Ольга Зимина, по мужу Васильева, стояла на углу Советской площади, напротив кремлевской стены, держала на руках четырехлетнюю дочь и смотрела на вереницу автомобилей, поднимавшихся по Зеленскому съезду и сворачивающих на Университетскую улицу, по которой можно было проехать на Сенную площадь, а оттуда – на Казанское шоссе. Этой дорогой автомобили добирались и до самой Казани, и до Куйбышева[17], и до Уфы, и дальше, на Южный Урал, – да куда угодно, только бы подальше от Москвы, подальше от войны! Слова «эвакуация» и «эвакуированные» уже вошли в обиход…
В машинах сидели люди с испуганными, усталыми лицами. Кузова были загромождены запыленными пожитками. Однако немало проходило и легковых автомобилей, из которых выглядывали мужчины весьма важного вида – как говорится, ответственные товарищи.
«Странно, – подумала Ольга, – почему среди эвакуированных так много мужчин? Да еще призывного возраста! Им бы родину защищать…»
А не придется ли и ей с Женей из Горького уезжать? Некоторые знакомые уже подались в Сибирь, к родне, но у Ольги нигде никакой родни нет, ехать ей некуда.
До чего же тревожно на сердце! Всё как-то пусто и безутешно…
Говорят, иностранные посольства уже перебрались в Куйбышев; туда же якобы собиралось эвакуироваться правительство. Слухи в народе передавались самые страшные, причем многие исходили из вражеского лагеря, из тех листовок, которые разбрасывали с фашистских самолетов. Но листовкам верили. А чему еще оставалось верить? Сводки Информбюро были до того скупы и неопределенны, словно их составители нарочно пытались не рассказать об истинном положении на фронте, а скрыть его, причем как можно тщательней.
– Живем совершенно впотьмах! – ворчали люди. – Боятся нас напугать сводками Информбюро, что ли? Так ведь лучше знать правду! Неужели все и в самом деле так плохо, как рассказывают немцы в своих листовках?
А уж сколько говорили о том, что происходит в самом Горьком! Сначала сюда переправили из Москвы отряд метростроевцев. Потом милиционеры очистили от жильцов почти все дома на набережной имени Жданова – красивейшей улице города с роскошными домами, как оставшимися с былых времен, так и построенными в том классическом и монументальном стиле, который называли «сталинским ампиром». Закрылась гостиница «Центральная», все вокруг огородили, а под Откосом начали копать тоннель. Для чего? Секретом это оставалось недолго, и скоро даже малые дети в Горьком знали, что здесь строится бункер для Сталина – объект № 1.
С одной стороны, то, что в Горьком разместится вождь, обнадеживало: значит, город ни за что не сдадут. С другой стороны, это ужасало: значит, сдадут Москву?!
По слухам – опять же! – столицу бомбили каждую ночь. Горький пока не трогали, но чуть ли не с самого начала войны над ним мелькали фашистские самолеты, иногда пролетая так низко, что можно было рассмотреть лица пилотов, которые с каким-то совершенно невоенным, туристическим, исследовательским интересом рассматривали кремль.
Это наводило ужас! Но еще страшней Ольге было вспоминать, как на мостике, над вокзальной платформой, стояли, перевесившись вниз, женщины с детьми, провожавшие на фронт мужей, и не плакали, а выли от горя и отчаяния…
Василий, прощаясь, уже с вещмешком, похудевший и в какой-то нелепой и отчаянно не идущей ему военной одежде, умолял Ольгу не приезжать на вокзал – пожалеть и себя, и его. Она пообещала. Но все равно приехала, хотя к его вагону не подошла: стояла на том мостике над железнодорожными путями и плакала так, как не плакала никогда в жизни. Вернулась без единой силушки от этих слез и успокоилась только тогда, когда взяла на руки Женю.
Вот и сейчас – защемило сердце от воспоминаний, и Ольга покрепче прижала девочку к себе. Та положила голову ей на плечо, теплое дыхание коснулось Ольгиной шеи – и стало полегче.
Женей звали ее и Васильева приемную дочь. Как-то так вышло, что у Ольги не было на этом свете ничего собственного: жила в чужом доме, замуж вышла за вдовца, а ребенка нашла на Сретенском бульваре в Москве. Женя была тогда еще совсем крошечная, дней десяти от роду, однако Ольга твердо знала, что нет в ее жизни более важной цели, чем заботиться об этой девочке. Иногда Ольге казалось, что это было ей кем-то приказано… ей виделись какие-то убитые мужчина и женщина… потом эта женщина с родинкой в уголке рта – точно такой же, какая была у Женьки! – не раз являлась Ольге в снах и видениях, подсказывая, что делать в самые трудные минуты. Шло время, события той летней ночи 1937 года вовсе затуманились, но самозабвенная любовь к найденной девочке оставалась главным в жизни.
Сколько Ольга перенесла ради нее! Бежала из Москвы в Горький, скиталась бездомной, потом нашла приют в тайном борделе Фаины Ивановны Чиляевой, а чтобы их с Женечкой не вышвырнули на улицу, отдалась племяннику хозяйки, Анатолию Андреянову… На что она только не была готова ради этого ребенка! Однако Андреянов возненавидел Женю – и выкрал ее у Ольги, а затем тайно подкинул в дом своих дальних родственников Васильевых, у которых незадолго до этого умерла новорожденная дочь. Но Ольга каким-то чудом все же нашла этот дом! Явилась к Васильевым, и те взяли ее нянькой к Жене, потому что милая Ася, Анастасия Степановна Васильева, совершенно не умела управляться с детьми.
Всё вроде бы чудесно устроилось, да вот только Андреянов не оставлял Ольгу в покое и грозил рассказать Васильевым, что она была проституткой. Конечно, в таком случае Ася и Вася (так Ольга про себя называла своих милых, удивительно интеллигентных и чистых душой хозяев) ее и близко к Жене не подпустили бы! И тогда, действуя словно бы по чьей-то неведомой подсказке, Ольга написала донос на Андреянова, который служил начальником крупной снабженческой организации и не раз похвалялся своими удачными махинациями. Его арестовали; Ольга вздохнула спокойно, но ненадолго! Андреянов на допросе оговорил Васильева, и тогда забрали и его.
Ася тяжело заболела с горя, и Ольга, с Женей на руках, пошла, по совету добрых людей, просить милости у всесильного Юлия Моисеевича Кагановича, первого секретаря обкома. Тот с первого взгляда был очарован крохотной Женей, пожалел ее. И произошло чудо: Василия Васильевича из тюрьмы выпустили! Вот только сердце бедной Аси, которое надорвалось от горя, радости уже не выдержало…
Через год после ее похорон Василий Васильевич женился на Ольге, и они удочерили Женю. Теперь Ольга наконец могла назвать официально своей дочерью эту девочку, которая и так была для нее центром Вселенной! Женя обожала и ее, и Василия Васильевича, но вот что странно – ни разу не назвала их мамой и папой, а звала Лялей и Васем. В Лялю она перекрестила Ольгу, а имя «Вася», видимо, казалось ей недостаточно мужественным, так что теперь приемный отец звался лаконично и весомо: Вась. Каким образом постигла Женя, что эти люди – не ее родители, неведомо, однако она вообще была девочка непростая, порою даже странная. Как вспомнишь…
Загадочно, впрочем! Стоит Ольге попытаться вспомнить о Жениных странностях, как на ум приходят только какие-то затуманенные, бессвязные обрывки. Зато как ясно вспоминается их с Василием и Женей прошлогодняя поездка по Волге от Горького до Астрахани на огромном пароходе, и шлюзы, и предрассветная тишь, и шелковая волна огромной реки, и солнечные блики на воде… Как хорошо они жили, как счастливо! Но вот – война! Муж пишет из армии: «Ты знаешь, что я раньше боялся заколоть курицу и даже жалел ее. А теперь немца как увижу убитого – радуюсь, и сам с удовольствием стреляю в фашистов. Вот как меняет жизнь человека! Кончится война, если останусь жив, приеду домой, и все это будет казаться дурным сном…»
Кончится война! Да когда же она кончится?! Пока что наша армия только отступает.
…Женя, доселе смирно сидевшая на Ольгиных руках и даже, кажется, придремнувшая, вдруг встрепенулась и так резко дернулась вперед, что Ольга чуть ее не уронила.
– Что ты, тише, свалишься! – испуганно воскликнула Ольга, однако девочка замерла, неотрывно глядя на «эмку»[18], которая в эту самую минуту вдруг зачихала, задымила мотором – и остановилась прямо напротив них.
Шофер выскочил, открыл капот, из которого повалил пар, суетливо всплеснул руками, сунулся в багажник, выхватил брезентовое ведерко, завопил:
– Люди добрые! Где тут воды можно набрать?
– Вон там колонка, – махнула рукой Ольга. – За углом, метров сто.
– Метров сто?! – взвизгнул полный мужчина, сидевший на переднем сиденье. – Да мы загоримся!
И он с проворством, совершенно неожиданным для его корпуленции, буквально вывалился из машины.
С заднего сиденья из обеих дверец выскочили еще двое мужчин, правда, довольно худощавых, и стремительно отбежали подальше. Однако там остался еще кто-то сидеть.
Мужчины, оказавшись на приличном расстоянии, вдруг спохватились, обернулись, и толстяк крикнул: