Цыганочка, ваш выход! Туманова Анастасия
– Соглашайся, босяк… – чуть слышно бормотнул сзади Глоссик. – Авось смилостивится, гад…
Беркуло молчал, потому что названной офицером песни не знал. Вздохнув, он с тоской посмотрел на неподвижные тела у стены, на кучи кирпичей, на лошадей возле них, мельком подумал: «Вот они – пара гнедых»… и вдруг в голове словно взорвалось что-то. Звон в ушах сразу же смолк. Пропала отвратительная дрожь в животе, он снова почувствовал свои ноги и услышал свой голос.
– Спою, конечно. Только сперва прикажи развязать. Цыгане – люди вольные, связанными не поют.
Офицер, пристально глядя на него, казалось, колебался. Но у Беркуло уже пропал страх, осталось только звенящее отчаяние, которое вдруг появляется у тех, кому нечего терять, и он улыбнулся в лицо офицеру.
– Прикажи, господин! Последний раз в жизни на своей земле цыганскую песню услышишь! Будешь до смерти вспоминать!
– Но какова, однако, наглость… – проворчал стоящий рядом урядник. – Поручик, я бы на вашем месте…
– Развяжите, Петренко, – помедлив, сказал офицер. – Этот нахал, согласитесь, прав. А две минуты дела не решат. Что ж, цыган, я слушаю тебя.
Пока урядник развязывал ему руки, Беркуло неотрывно смотрел на стоящего рядом Зяму Глоссика. Сощуренные глаза молодого вора не выражали, казалось, ничего. Но, когда Беркуло тряхнул освобождёнными кистями, широко улыбнулся и вздохнул всей грудью, Глоссик молча и изо всей силы ударил связанными руками урядника.
– Бежи, цыган!..
Почти сразу грянул выстрел. Вор мешком повалился на землю, но Беркуло дёрнул из рук казака дымящийся «наган» и кинулся к лошадям, стоящим у стены. Он ни минуты не надеялся вырваться отсюда живым, ведь перед ним был целый взвод с винтовками. Вот сейчас… сейчас обожжёт спину пулей – и он упадёт так же, как Глоссик, и ткнётся лицом в битые кирпичи… Но это будет сразу, мгновенно, и ему не придется стоять со связанными руками у стены в ожидании залпа. Что ещё нужно человеку, чтобы достойно умереть?
И выстрелы грянули – один, другой, третий, послышались крики, ругань… Одна из лошадей, раненная, болезненно заржала. Беркуло, уже ничего не соображая от страха, взлетел на спину второй гнедушки и истошно заорал:
– Пошла, родная, выноси!!!
Гнедая, испуганная выстрелами и криком, взвилась на дыбы и бросилась в стенной пролом прямо сквозь солдатский строй. Гремели выстрелы, кирпичная пыль сыпалась на голову и плечи, Беркуло уже не знал, цел он или ранен, жив или мёртв и кто орёт, погоняя гнедую, если у него сухо и горько в горле, а в глазах – темнота… Вскоре лошадь под ним рухнула с почти человеческим всхлипом, поймав пулю в ногу, – и Беркуло, свалившись с её спины, помчался так, как не бегал никогда в жизни. Он махнул через высокий забор в чей-то сад, пересёк его, снова прыгнул через ограду, скатился по короткой лестнице с разбитыми ступенями, нашёл дыру в стене из ноздреватого жёлтого песчаника, оказался в зарослях одичавших акаций, прорвался сквозь них, выбрался на пустую узкую улочку, слетел по ней к морю и уже там, оказавшись среди выщербленных ветром, поросших сухой полынью утёсов, понял, что за ним больше никто не гонится.
До ночи Беркуло просидел среди камней, бездумно глядя на то, как отходят корабли от порта. Он находился в каком-то странном, непонятном оцепенении, ещё не веря до конца, что жив, что вырвался… Удача сплясала так, как ещё ни разу в его жизни, если бы не она… и не Глоссик, которому, наверное, тоже не захотелось мучительно ждать выстрела, стоя у стены. Беркуло подумал, что нужно как-то добраться до Одессы и разыскать мать этого русского вора, а заодно и поставить свечу за упокой – и его, и остальных. Эта первая за день обычная, здравая мысль неожиданно привела его в чувство. Беркуло внезапно ощутил страшный голод. Вспомнил о том, что ничего не ел четыре дня, и, поднявшись, запрыгал по уже сумеречным утёсам вниз, к дороге.
Свечи он так и не поставил, вовремя спохватившись, что Глоссик был еврей, а у них это, должно быть, делается как-то по-другому. Выяснять, как надо благодарить бога по-еврейски, Беркуло оказалось уже некогда. На следующий день в Феодосию ворвалась красная конница, и в начавшейся крутоверти ему едва удалось выбраться из города в степь. В Одессе он оказался только зимой, день прокрутился на Привозе, неожиданно встретил там знакомого карманника, с которым сидел под Нерчинском, и тот подробно объяснил, как найти на Молдаванке Глоссикову мамашу.
Старая, высохшая, как черносливина, еврейка выслушала его без слёз и причитаний. Долго молчала, опустив покрытую чёрным платком голову и беззвучно шевеля губами, затем подняла сухие глаза и внимательно посмотрела на Беркуло.
«Хочете остаться у меня до весны, молодой человек? Сейчас шманаться по дорогам опасно, во второй раз вам может так и не свезти».
Беркуло поблагодарил – и не остался. В Одессе ему нечего было делать: никто из здешних цыган не мог ему сказать, где искать маленький табор кишинёвцев-мунзулешти. Его семья обычно зимовала на хуторе под Харьковом, туда он в конце концов и отправился.
Но и под Харьковом табора не оказалось. Дядька Питух, у которого они год за годом снимали полхаты для постоя, узнал Беркуло, подивился, что тот жив, рассказал, что да, семья его приезжала было на постой. Но их не пустили расположившиеся на дворе дядьки Питуха махновцы. Сейчас махновцев ни в хуторе, ни на селе уже не было. Но цыгане не вернулись, и дядька Питух не знал, куда они поехали.
«Хто зараз разбэрэ, усих поразносило… У мене трое сынов было – где хоть один?.. Ничого не знаю, ничого не слыхав… Хочешь, хлопче, оставайся до весны, пособишь в хозяйстве, а весной побачишь, що робыть…»
На этот раз Беркуло согласился: куда ему идти, он не знал, земля уже была покрыта снегом, стояли морозы, а у него разваливались последние сапоги. Стало быть, придётся зимовать одному.
У дядьки Питуха он прожил до тепла. Помогал по хозяйству, от которого, по словам хохла, остались «роги да ноги»: две старые кобылы, худая и злая свинья, три овцы и пяток полудохлых кур, чудом уцелевших после квартирования здесь махновцев. На взгляд Беркуло, и это было очень даже ничего, но дядька Питух всё не мог забыть времён, когда он с тремя сыновьями запахивал по сорок десятин вокруг, а скота, по его словам, было столько, «що нога у навози до колена топла». Сейчас Питух жил один, сыновья его пропадали на войне, две невестки «ещё до Врангеля» уехали с детьми навестить родителей на Полтаву да так и не вернулись, а жена минувшей осенью умерла.
«И как без бабы господарство?.. – сокрушался Питух по вечерам, когда воющая метель заметала хату выше окон. – Ты, парень, краще давай по весне женись да оставайся с жинкой у меня. Добре житы будемо!»
«Не цыганское дело хозяйствовать, дядьку, – усмехался Беркуло, в душе уверенный, что «добре житы» в ближайшее время здесь не придётся никому. – Вот пригреет – и пойду до своих. Обскучался – сил нет! А жениться… больно надо. Курвы они все».
Пригревать начало в марте. Весна оказалась дружной: как-то очень быстро, за несколько дней сошёл снег, отовсюду стрелами полезла молодая трава, проплешины чёрной земли исходили паром. В одну ночь вспух, посинел и лопнул лёд на узенькой речонке, обвивающей хутор. Раздалось и заголубело небо. Беркуло уже не мог спать в хате, которая сразу показалась ему душной, и, выпросив у дядьки Питуха старый кожух, на всю ночь уходил в конюшню. Там лежал на спине, глядя в щели рассохшейся крыши на холодноватые звёзды, думал о том, что ещё подождать недельку-другую, пока подсохнут дороги, – и в путь. Он собирался идти в Ростов.
В одну из ночей Беркуло проснулся в конюшне от лязганья железа, лошадиного ржания и пьяных голосов, доносящихся со двора. Казалось, сразу несколько человек, ругаясь, колотят в едва держащиеся на ржавых петлях ворота. В хате зажглась лучина, послышался испуганный, сиплый спросонья голос дядьки Питуха: «Зараз, зараз, хлопцы… Не долбите в ворота, вражьи диты, зараз!»
Знакомая, холодная змейка опасности скользнула по хребту. Резво выпутавшись из кожуха, Беркуло приоткрыл было двери конюшни, намереваясь осторожно выбраться наружу и дёрнуть задами в степь. Но это оказалось уже невозможно. Двор был полон всадниками, слышался смех, громкие крики:
– Хлев открывай, дядьку, выкладывай что есть!
– Нэма, ничого нэма, ироды! – орал из хаты дядька Питух. – Усё вже повзялы, усё потащилы, черти окаянные, ничого нету! Пропадите вы пропадом!
Беркуло не стал дожидаться, чем кончатся переговоры между хозяином и ночными гостями. По приставленной к стене шаткой лесенке он взобрался к крыше, вцарапался по скрипящим стропилам на самый верх и, обняв толстую балку, затаился, стараясь даже не дышать: с балки отчаянно сыпалась труха.
Он слышал, как выволокли во двор дядьку Питуха, как тот отчаянно ругался, проклиная и красных, и белых, и зелёных, как потом он замолчал, а двери хлева отчаянно заскрипели под напором нежданных гостей. Вскоре заверещала свинья, заполошно закудахтали куры. Трое в мохнатых шапках, в расхристанных шинелях вошли в конюшню, осветив её жгутом из тряпок. Довольно загомонили было, увидев лошадей, но, осмотрев их, сразу же разочарованно заругались: кобылы были старые, под седло не годились и, скорее всего, быстро пали бы и в упряжке. Тем не менее их вывели на двор. Сжавшегося среди стропил Беркуло никто не заметил, и он просидел в обнимку с балкой до утра.
На рассвете банда уехала. Беркуло на всякий случай не спускался ещё с полчаса, пока не убедился окончательно, что на хуторе тихо. Затем с трудом (руки затекли до тупой боли) отцепился от балки и спрыгнул вниз.
Конюшня была пуста, пуст и хлев, только на пороге его, вдрызг разбитом чьими-то тяжёлыми сапогами, ковырялся рыжий петух: его то ли не нашли, то ли не смогли поймать в потёмках. Жидкая грязь на дворе была вся истоптана, дверь в хату сорвана с петель. Дядька Питух лежал на пороге, откинув голову и разбросав руки. Его серая холстинная рубаха была залита кровью. Беркуло поморщился, взглянув в лицо хозяина, и шагнул через него в хату. Зашёл за печь, наклонился, приподнял маленькую, аккуратно подпиленную половицу, сунул туда руку – и усмехнулся.
Обратно на двор, уже облитый бледным светом, Беркуло вышел с потёртой кожаной сумкой в руках. В сумке – он знал – было три десятка царских червонцев и армейский бинокль, невесть откуда взявшийся у дядьки Питуха. Беркуло несколько раз наблюдал по ночам, как хозяин, думая, что его постоялец спит, украдкой пробирается к своему добру и проверяет, на месте ли всё. Кишинёвец всерьёз намеревался по весне, отправляясь в путь, прихватить Питухово золотишко с собой. Теперь же нечего было и задумываться.
– Дождался, жмот старый? – негромко спросил он у неподвижного хозяина, вытаскивая из сумки бинокль и направляя его на покрытый золотистой дымкой горизонт. – Отдал бы им монеты – может, и жив бы остался. А теперь что?
Дядька Питух молчал, глядя в занимающееся розовым светом небо широко открытыми глазами. Движением ладони Беркуло опустил ему веки, оправил покрытую уже засохшей кровью рубаху, перекинул через плечо сумку и задержался на минуту в конюшне, чтобы прихватить кожух: по ночам ещё было холодно. Потом сунул за пояс свой незаряженный «наган», вырванный на тюремном дворе у урядника, вышел на залитую талой водой, пустую дорогу и пошёл против солнца, даже не приперев за собой ворота.
Когда Беркуло добрался до донской степи, она уже цвела вовсю, колыхаясь пушистыми метёлками ковыля, раскачиваясь алыми, беззащитными венчиками маков на тонких ножках, топорщась вдоль дороги копьями остролиста. Воздух был напоён запахами, небо звенело от жаворонков, стайки насекомых колыхались над цветущей травой, кружась в облачках пыльцы. Беркуло шёл день за днём, пользуясь ясной погодой и подсыхающей на глазах дорогой. Дважды, достав «наган», он останавливал телеги «дядькив», едущих на базар, и вежливо просил «не поскупиться и не дать с голоду подохнуть». Спокойное, добродушное лицо цыгана, его светлые глаза, медленный негромкий голос, а главное – воронёный ствол «нагана» действовали на селян завораживающе, и они покорно позволяли Беркуло рыться на их возах в поисках съестного. Он понимал, что действовать так рискованно, и что рано или поздно ему может попасться мужик не робкого десятка, и что тогда он сделает – один, с незаряженным «наганом», который можно в лучшем случае использовать как кастет? Но очень уж хотелось донести червонцы до семьи в целости, а не разбазаривать их по хуторам на еду.
До Ростова уже было рукой подать, когда всё случилось так, как и боялся Беркуло. Крепкий, седоватый, с насупленными бровями казак, увидев направленный на него ствол «нагана», почему-то не испугался, а, решительно крякнув, ударил кишинёвца кулаком в лицо. Удар был сильным, Беркуло упал на дорогу и ещё успел увидеть, как дядька, победно завопив, схватил со дна телеги обрез.
– Эй, пан, что делаешь, я ж шутил! У меня и «наган» незаряженный, сам взгляни! – заорал Беркуло, резво закатываясь под телегу и выскакивая с другой стороны. Но, поднявшись на ноги, он увидел направленное ему прямо в лицо дуло, едва успел дёрнуться в сторону – и руку ниже плеча обожгло горячей болью. Беркуло бросился наутёк. Неподалёку топорщился кустами ракитника овраг. Беркуло не очень-то и рассчитывал добежать до него, потому что вслед по-прежнему гремели выстрелы, перемежаемые виртуозной руганью. Но то ли он быстро бежал, то ли дядька не был хорошим стрелком – ни одна пуля его больше не достала. Беркуло кубарем скатился по склону оврага на дно, где чуть слышно журчал крошечный ручей, забился под кусты и замер.
К счастью, казак не пошёл искать его, Беркуло услышал только последнюю яростную тираду: «Щоб ты сдох, пёсий сын, всю кровь повыпилы!!!» – и скрип отъезжающего воза. До темноты он просидел на дне оврага, кое-как замотав раненую руку разодранной на полосы рубахой и немного напугавшись тому, сколько вытекло крови. Потом смолкли птицы, на овраг навалились сумерки, в тишине отчётливо стало слышно журчание ручейка, из которого Беркуло время от времени жадно пил и мочил повязку. В изрезанном ветвями ракитника сиреневом небе появился молодой тонкий месяц, с любопытством заглянувший в овраг и заливший его склоны беловатым светом. Остро, горько запахло гусиным луком и цветущей полынью. Втягивая этот запах и машинально зажимая ладонью ещё кровоточащее плечо, Беркуло заснул.
Проснулся он уже за полдень и сразу же заметил, что повязка насквозь пропиталась кровью. Чертыхаясь, Беркуло снял её (плечо горело огнём), кое-как завязал рану остатками рубахи, долго пил из ручья. Проверил сумку с золотом и биноклем. Она была рядом, и Беркуло немного успокоился. Надо было, хочешь не хочешь, выбираться на дорогу.
Из оврага он вылезал, казалось, целую вечность. Голова шла кругом, отчаянно тошнило, плечо дёргало такой болью, что темнело в глазах. Идти оказалось и вовсе невмочь: через каждую сотню шагов приходилось присаживаться на обочину, и с каждым разом всё труднее было заставлять себя подниматься и шагать дальше. Но Беркуло почему-то был уверен, что если он сойдёт с дороги и ляжет в траву отдохнуть, то не встанет больше. Он не ощущал идущего времени, не мог заставить себя поднять голову, чтобы взглянуть на солнце, и боялся даже думать о том, что с ним будет ночью. Руки он уже не чувствовал, но ноющая, тяжкая боль разлилась по всему телу, и Беркуло знал: наутро он, скорее всего, уже не встанет из молодой травы.
Понемногу спала жара, снова спустились сумерки, потянуло свежестью, и Беркуло понял, что если ему не чудится, то рядом река. Дойти бы… дойти, напиться перед смертью холодной воды – а там уже и всё. Сквозь бухающий в виски жар ему послышались вдруг звонкие крики: «Ромалэ! Ромалэ!»
«Цыгане?..» – удивился он, теперь уже точно уверенный – бред… Он едва успел сказать им несколько слов. А потом земля, качнувшись, ушла из-под ног, вечерний свет погас, рванулся куда-то за спину месяц – и навалилась тьма.
– Дэвла, Меришка, ёв дыкхэл пэ мандэ![14] Ай!
– Кай, со ту? Ёв совэл![15]
– Да мэ тукэ ракирава – дыкхэл! Ай, мэ дарав![16]
– Дылыны, со дарэса?! Схал ёв тут? Побэш лэса, мэ акана…[17]
Голоса были молодые, девичьи. Беркуло с трудом разлепил тяжёлые веки и успел увидеть только взметнувшийся пёстрый подол: одна из цыганок выбежала из шатра. Беркуло посмотрел на оставшуюся девчонку, безуспешно стараясь улыбнуться, чтобы не напугать её ещё больше. Полотняная крыша шатра была розовой от заката, и лучи позднего солнца, светя в спину девушке, пронизывали её распущенные тяжёлые волосы. Лицо девчонки было загорелым, худым, на длинной шее, в ямке, билась жилка. Из-под мохнатых, подрагивающих, как живые, ресниц внимательно, чуть испуганно смотрели тёмные глаза.
«Как на нашу Кежу похожа, дэвла… – было первым, что пришло ему в голову. – Только глаза чёрные…» Вслух же Беркуло спросил:
– Как тебя звать?
– С-сима… – с запинкой пробормотала девушка. Смутившись от его пристального взгляда, затеребила в пальцах пушистую прядь волос, пробормотала: – Тебе больно, да? Сейчас бабушка придёт, поможет…
Беркуло молчал, чувствуя: что бы он ни сказал ей сейчас, всё будет не то. Даже улыбаться не решался, видя, что девчонка на самом деле его боится. Но она и не убегала почему-то, и Беркуло вспомнил, что та, другая, велела ей сидеть с ним. «Подольше бы они свою бабку там искали, что ли…»
Но старуха пришла быстро, начала, бурча, раскладывать на полотенце сухие пучки трав и корешков, и Симка выскочила из шатра так, словно за ней волк гнался. Беркуло понадеялся – может, потом заглянет… Но вместо Симки явился старик, который, положив рядом с Беркуло его сумку с монетами, биноклем и «наганом», принялся осторожно расспрашивать гостя о его приключениях. Беркуло по возможности говорил правду, понимая, что дед волнуется за свою семью. Старик, видимо, почувствовал это и ушёл успокоенный.
Из-за него табор съехал с прежнего места, но зато на новой стоянке оставался целую неделю. Беркуло лежал в шатре, дивясь тому, как забавно он устроен у русских цыган: растянут широко, как крылья большой птицы, полотнища не доходят до земли, словно палатка парит над травой и вот-вот взлетит в небо. Ухаживали за ним бабка Настя и её не то внучка, не то дочка Меришка, совсем молодая, с резковатым, красивым лицом, которая перевязывала его руку так ловко и небольно, словно настоящий доктор.
Заняться было совершенно нечем. Беркуло даже заскучал, но подниматься и трогаться в путь бабка с Меришкой ему запретили напрочь, уверяя, что затянувшаяся было рана сразу же откроется. Рисковать Беркуло не хотелось, и он послушался. Подолгу спал в шатре, зарываясь лицом в мягкие, пахнущие степной травой подушки и получая острое наслаждение от безопасности. Слушал, как перекликаются в весеннем небе птицы, как галдят дети, как переговариваются цыганки на едва понятном ему языке, как они поют незнакомые, протяжные песни, каких никто не пел у них в таборе. И каждую минуту готов был притвориться спящим. Потому что та девчонка с длиннющими ресницами входила в шатёр, только убедившись в том, что глаза у гостя закрыты.
Поначалу-то в палатку совали носы все, кому не лень: дети, молодые девчонки, цыганки постарше, даже взрослые мужики. Беркуло усмехался про себя: ишь как всполошились, лошадники, – настоящего рискового цыгана, поди, никогда в жизни не видали. Он знал, что другие цыгане не любят и боятся их, кишинёвцев, за их опасные дела, за то, что они не знают никакого занятия, кроме краж. Но вскоре любопытство спало, таборные перестали заглядывать в шатёр, и только Симка прибегала то и дело: что-то взять, что-то положить, убрать, передвинуть… Но, если он пытался заговорить с ней, девчонка отвечала сквозь зубы и выскакивала из шатра, схватив первую попавшуюся тряпку. Вскоре Беркуло понял, что разумнее всего будет изображать глубокий сон, и теперь при каждом появлении Симки спал изо всех сил. И преспокойно смотрел из-под полусомкнутых век, едва удерживаясь от улыбки, как девчонка кружит по шатру, осторожно посматривая на храпящего гостя, и подолгу смотрит на него своими чёрными глазищами. Как же на Кежу похожа, в который раз думал Беркуло, и озадаченный, и польщённый, и немного растерянный от этих девичьих взглядов, которых никогда прежде не было в его жизни. Совсем Кежа, только моложе… Да и красивее, чего уж там. И ничья пока ещё. Забрать её, что ли, с собой? Но, подумав так, Беркуло только усмехался: пойдёт она, как же! Зачем ей связываться с кишинёвцем? Чтобы всю жизнь дожидаться его из тюрьмы? Кишинёвки могут, они другого не знают, а русские цыганки привыкли, что мужья-барышники всегда при них. Если Симка с ним пойдёт – только мучиться всю жизнь будет. А мучений этой девочке с тёмными большими глазами, с тонкими руками и тяжёлой копной волос Беркуло не хотел.
Всё-таки он не выдержал. И однажды, тёплым и сырым вечером, когда степь дышала недавно прошедшим дождём, Беркуло встретил Симку, сидя на перине со своим биноклем в руках. Он слышал, конечно, как подкрадывалась к палатке девчонка, но прикинулся напрочь оглохшим, с озабоченным видом вертя в пальцах чёрный блестящий прибор. Расчёт Беркуло полностью оправдался: Симка ахнула от любопытства и впилась в бинокль взглядом:
– Что это у тебя?!
– А-а, девочка… – Он поднял глаза. – Это, знаешь… такая штука для войны.
– Она стреляет? – испуганно спросила Симка.
– Нет, для другого. Чтобы видеть далеко.
– Врёшь… Как это можно? – недоверчиво сощурилась она, чуя подвох и держась на всякий случай поближе к выходу из шатра.
Беркуло усмехнулся:
– Хочешь, дам посмотреть?
Девушка колебалась, поглядывая то на бинокль, то на выход из палатки, то на абсолютно невинное лицо Беркуло, который жестом пригласил её сесть рядом. На его счастье, около палатки сейчас не крутилось никого из цыган: все столпились у соседнего шатра, где готовилась на костре еда. Симка глубоко вздохнула и осторожно – готовая в любой момент подхватиться и вылететь из шатра – присела рядом.
– Куда надо смотреть? Ты не врёшь? Побожись, что она не выстрелит!
– Да умереть мне… Держи.
Он показал, куда нужно заглядывать, и направил бинокль на большую дыру в полотнище шатра. Сквозь прореху розовело вечернее небо, которое пересекала лёгкая вереница журавлей. Симка посмотрела на них и ахнула, чуть не выронив бинокль:
– Дэвлалэ! Ой, божечки, как же это, ой!!! Ой, вот же они… журавли… Ах, как красиво!
Она жадно припала к биноклю, ведя его за улетающими птицами… А Беркуло вдруг почувствовал, как темнеет в глазах оттого, что Симка внезапно оказалась так близко, что широкий, продранный на локте рукав её красной кофты лёг на его руку. Горьковатый, свежий запах её ещё влажных от недавнего дождя волос ударил в голову так, что на миг остановилось дыхание. Уже ничего не соображая, Беркуло потянулся к Симке, тронул мягкие чёрные пряди, коснулся их губами и…
– Ай! Да чтоб тебя!!!
Сильный толчок в грудь отбросил его на перину, немедленно отдался в едва зажившую руку, и Беркуло взвыл от боли. Бинокль упал на подушку возле него, а Симки уж и след простыл: только грязные пятки мелькнули да ветром метнулась ему в лицо песня, которую пели у костра цыгане. Беркуло закрыл глаза, зажмурился. С тоской подумал, что теперь Симка больше не придёт. Не придёт совсем – а ему со дня на день нужно уходить отсюда. И куда он коней погнал, зачем полез её целовать, дурак… Забыл, что она цыганка, что так нельзя? Расскажи она обо всём своим братьям или деду – его в лучшем случае выкинут из табора. Про худший даже и думать не хотелось – с подбитой-то рукой и незаряженным «наганом»… Эти цыгане, конечно, раненого убивать не станут… Но всё равно ничего хорошего не получится. В глубине души Беркуло понимал, что Симка никому ничего не скажет, чтоб не пришлось самой объяснять, что она делала в шатре наедине с чужим взрослым цыганом. Никому не скажет, глупая… Но и не придёт больше.
Так и вышло. День шёл за днём, рука заживала. Беркуло уже начал выбираться из палатки, вечерами сидел вместе со всеми. Слушал песни, досадуя про себя на то, что не сможет запомнить ни одной, чтобы научить своих петь такое же. Пару раз у костра он видел и Симку, но она не замечала его в упор. Беркуло догадывался, что именно из-за него она каждый вечер отказывалась выходить плясать, как ни упрашивали её подруги – видимо, она была хорошей плясуньей. Но Симка сидела молчаливая, хмурая, обхватив руками колени и уронив ресницы. Иногда, правда, соглашалась спеть, и Беркуло удивлялся её сильному, низкому, совсем как у взрослой женщины голосу. Весёлых песен Симка ни разу не пела при нём, а заводила всё одну, долгую и грустную, как зимняя ночь:
– Ах, на дворе мороз, мороз большой…
Щемило сердце, ком стоял в горле. Ну, что Беркуло мог поделать? Надо было просто поскорее уходить…
А над степью уже начали проноситься первые грозы. Порывы внезапного ветра уносили пыльцу с цветущей травы, клонили до земли молодой ковыль, рвали последние лепестки с отцветающих тюльпанов. Молнии с весёлым треском полосовали вспухшее сизыми тучами небо, по нему сухим горохом катался гром – и наконец прозрачной стеной шёл из-за меловых холмов тёплый дождь.
Но в тот день до дождя ещё было далеко. Только-только перестали жужжать над травой насекомые, пропали птицы, только начала вставать над холмами тёмно-синяя громада. Беркуло лежал в шатре, где дышать было нечем от густого, вязкого воздуха. Пытался дремать, вяло раздумывая о том, когда лучше трогаться в путь – завтра наутро одному или всё же доехать с этими цыганами до Ростова. Жарко было так, что рубаха липла к груди. Беркуло старался вообще не шевелиться и понемногу засыпал.
Внезапно дрогнул, поехал в сторону рваный лоскут, загораживающий вход, вытянулась к самой перине длинная тень: кто-то неслышно вошёл в шатёр. Беркуло закрыл глаза, прикидываясь спящим. Он уже знал, кто это осторожно, на цыпочках подкрадывается к нему. И изо всех сил старался не шевельнуться.
Симка подошла, присела рядом: Беркуло услышал, как прошуршала её юбка. Долгое время девушка сидела не двигаясь, Беркуло успел насчитать шесть ударов грома над шатром, каждый – всё ближе. Между раскатами он слышал Симкино лёгкое дыхание. А потом вдруг что-то коснулось его лба, и он чуть не подскочил от неожиданности.
Слава богу, удержался. И лежал, как оглушённый обухом, совершенно потерянный, ничего не понимая, почти не дыша, пока маленькая, тёплая ладонь гладила его по голове, а на лоб ему падали такие же тёплые слёзы. И отчётливо понимал: хоть весь мир сейчас обвались и полети в ад – он не откроет глаз и не двинется с места. И чёрту душу продаст, лишь бы Симка не убрала руки. Ведь никто прежде не обращался так с ним. Никто не плакал из-за него так тихо и горько, капая ему на лоб слезами, никто не гладил его по голове – ни разу за все его двадцать восемь лет. Почему же эта девочка, почему – сейчас, почему – из-за него, дэвла?..
– Перестань, змей, прикидываться. Насквозь вижу, – вдруг тяжёлым от слёз голосом сказала Симка, и ладонь её остановилась. – Давай-давай, открывай глаза.
Что было делать? Он открыл. И без улыбки взглянул в её мокрое лицо, в глаза, которые из-за стоящих в них слёз казались ещё огромнее.
– Как же нам быть теперь? – шёпотом спросила она. – Ты мужчина… Говори, решай.
– Тебе сколько лет? – помолчав, спросил Беркуло.
– Шестнадцать.
– О, господи… Поедешь со мной?
– Конечно, – пожав плечами, спокойно, даже чуть раздражённо сказала она. – Когда хочешь ехать?
– Сегодня. Ночью на дороге тебя ждать буду.
– Мишто[18], – коротко сказала Симка. Встала и, не глядя на него, быстро вышла из шатра. Почти сразу же, словно дожидаясь этого, яростно бухнул гром, и на палатку обрушился ливень. Беркуло торчком сел на смятой перине, обхватил руками колени, чувствуя, как что-то горячее и озорное распирает его изнутри, и понимая, что не так-то просто будет сегодня дожить до вечера.
…К крошечному полустанку в степи Беркуло и Симка подошли ранним утром, когда гроза, отгремев, уползла за Дон, а очистившееся небо залилось прозрачно-розовой зарёй. Напоённый дождём воздух был свежим, влажным, вкусным, как родниковая вода. Шагая по дорожным лужам, Беркуло искоса поглядывал на идущую рядом девочку, беспокоясь про себя: не устала ли. Какое там!.. Симка шла как плясала, упруго ступая босыми, измазанными рыжей грязью ногами. Она на ходу встряхивала ладонью мокрые волосы, и они, понемногу высыхая под ранним солнцем, пышно кудрявились над её головой. Никогда в жизни он такой гривы не видел! Беркуло невольно передёрнул плечами, замедлил ход, чувствуя, как сладкий туман кружит голову. С ним теперь эта девочка! Навсегда… до сих пор не верится. Прибавив шагу, он догнал её, обнял сзади, потянув на себя. Симка ахнула от неожиданности, споткнулась. И со смущённой улыбкой, мягко, но настойчиво отвела его руки.
– Что ты? – удивился он.
– Не надо… Не надо пока, хорошо? – прошептала она. – Давай доедем до твоих, как собирались! Пусть твоя семья знает, что я честная… И так, верно, не рады будут, что чужую взял. А если ещё и рубашки моей не увидят!..
Она была права, и Беркуло, вздохнув, отстранился. Чуть помедлив, попросил:
– Посмотри на меня.
Ой, как же он это любил! Раз за разом не уставал любоваться, как вздрагивают, начинают шевелиться, словно живые, длиннющие Симкины ресницы, как они медленно поднимаются, словно крылья какой-то сказочной птицы, как начинают сумрачно светиться из-под них чёрные глаза, – и как, наконец, ресницы распахиваются совсем, и эта чернота плещет тебе в лицо, останавливая дыхание, лишая разума… Ведра золота не жаль за такие глаза. Глупая… Боится, что его родня бурчать будет. Да родня, когда эти глаза увидит да этот голос услышит, ума лишится! Братья обзавидуются! Нет… Он, Беркуло, умирать будет – не пожалеет, что украл для себя эту девочку!
Вдали показался окутанный чёрным облаком дыма паровоз. Беркуло сощурился против солнца, дёрнул Симку за руку:
– Ну-ка, быстрей! Если помедленней пойдёт, в вагон попросимся, до Ростова с ними доедем. А там до наших рукой подать.
– А пустят? – опасливо спросила Симка. – Верно, денег дать нужно?
– Кому – солдатам?.. – рассмеялся Беркуло. – Да ты им спой, спляши – и они тебе сами накидают! Учить тебя, цыганка?!
Симка заливисто расхохоталась, откинув голову, блестя влажной подковой зубов. И впереди него кинулась к составу из вагонов-теплушек, который в самом деле замедлял ход. Беркуло удержал Симку за руку и сунул ей тяжёлый узелок с монетами из своей сумки. Увидев изумлённо округлившиеся глаза девчонки, пояснил:
– Ежели чего – тебя-то обыскивать не будут.
Поезд притормозил перед подъёмом, но останавливаться не собирался, и Симка, на бегу спрятав узелок в кофту, обернулась к Беркуло:
– Прыгаем?
– А сможешь? – усомнился он. Она засмеялась и вдруг припустила, мелькая коричневыми ногами, так, что вмиг поравнялась с теплушкой, из которой скалились весёлые рожи красноармейцев.
– Солдатики, родненькие, словите, за ради бога! – заголосила Симка. Вагон взорвался хохотом, и сразу несколько рук потянулись ей навстречу.
– Гей, товарищи, цыганку лови! Эка несётся, чичас паровоз обгонит!
– Спёрла, поди, чего на хуторах? Во ногами-то мельтешит, гляньте!
– Давай, чернявая, чепляйся! Руку тяни!
– А мужа-то, а мужа-то моего!!! – заверещала Симка, уже возносимая в вагон крепкими мужскими руками. – Ой, разбрильянтовые, а мужа-то моего поймайте!
– Га-а-а! – затряслись от гогота стены теплушки. – Красавица, а он нам на что, мужик-то твой? У нас тут гарных много, зараз нового выберешь!
Симка задохнулась от ужаса… Но тут же растерянно улыбнулась, поняв, что солдаты шутят. К тому же Беркуло уже и сам стоял в вагоне, взлетев в него без всякой помощи. Симка сразу же бросилась к нему и, не пряча облегчённого вздоха, спряталась за его плечо.
– Далеко едете, цыгане? – спросил немолодой красноармеец с морщинистым лицом.
– Куда получится, – пожал плечами Беркуло, усаживаясь на затоптанный пол вагона. – Если повезёт, так до Ростова.
– А с чего так бежали? Не украли ль чего?
– Вот её украл, – кивнул Беркуло на улыбающуюся Симку.
– Вон куда! – Дядька блеснул крепкими желтоватыми зубами и с усмешкой взглянул на молодых солдат. – Видали, пентюхи, как надо? Это вам не за солдатками, как за курями, по сараям бегать!
– А какая, дядя Митяй, разница? – усмехнулся рябой парень с нагловатой физиономией. – Под подолом-то у них одинаково, поди, всё налажено…
– Всё, да не всё. Женишься – узнаешь… Может, Сеньку добудимся? Пущай на них поглядит!
– Да он от коней не ворочался… Вот станет паровоз – сбегаем за ним.
– Это кто? – настороженно спросил Беркуло, на всякий случай косясь в сторону неприкрытых дверей теплушки. – Старшой ваш?
– Да не… Цыган у нас тут один имеется, Семёном звать. Только он здесь не едет, а завсегда в лошадином вагоне. Так и говорит: «На чёрта вы мне, дурачьё, когда кони есть?» И то сказать – больной до них! Он с ними говорит – а они его понимают!
– Из каких он, Сенька ваш?
– Да кто ж вас разберёт? – искренне удивился дядя Митяй. – Цыган и цыган… Морда, как у тебя, копчёная, глазастый… Смоляков фамилие. Знаешь?
– Нет, я здешних цыган не знаю. Она вот, может… – Беркуло скосил глаза на Симку и увидел, что она уже спит, откинув голову на щелястую стену вагона и по-детски приоткрыв розовые губы.
– Устала красавица твоя! – Рябой парень, смеясь, хлопнул Беркуло по плечу. – И ты бы спал, цыган, дорога ещё долгая. Поснедать не хочешь? Таранька есть, сухари…
– Спасибо. Не голодный.
– Тады ложись туда к стенке и девку туда ж откати, вам там потише будет, – распорядился дядя Митяй. – Как остановимся водички набрать, я за Смоляковым схожу. Авось вам и родня отыщется.
Беркуло поднял неподвижную, обвисшую в его руках Симку на плечо, отнёс в темноту, к стене, сам повалился рядом, чувствуя, как страшная, чугунная усталость давит на голову, не давая даже вдохнуть ещё раз Симкин запах, коснуться её шеи, руки… «Девочка… моя теперь…» – подумалось в последний раз. И Беркуло провалился в сон, как в колодец.
Через полтора часа состав с шипением и грохотом, исходя паром, остановился у крошечной станции, и рябой красноармеец немедленно унёсся куда-то вдоль перрона. Вскоре в вагон бесшумно, как дикое животное, впрыгнул молодой красноармеец в сбитой на затылок будёновке, из-под которой буйно лохматились иссиня-чёрные волосы. С загорелого лица, из-под сросшихся бровей смотрели огромные, сумрачные глаза.
– Здорово! Где тут у вас цыгане?
– А, Смоляков, залазь! Надолго тебя кони-то отпустили? Вороной увольнительную с печатью выписал? – заржали парни, но Семён отмахнулся от них, как от мух, и шагнул к тёмной стене вагона, где спали неожиданные пассажиры.
– Вот ведь дрыхнут цыгане-то! – с уважением сказал дядя Митяй. – Девчонка прямо сразу заснула, как в вагон влезла, да и мужик её тоже… – Он осёкся, увидев, как с пола смотрят на него светлые спокойные глаза Беркуло.
– Гляди, проснулся! Ну, вставай, цыган, узнавай родню!
– Он мне не родня, – негромко сказал Беркуло, усаживаясь и пристально разглядывая тёмную физиономию Семёна. – Чей ты, брат?
Тот ответил не сразу, внимательно разглядывая лежащую у стены Симку. Беркуло проследил за его взглядом и сразу подобрался весь, но Семён уже повернулся к нему и, улыбнувшись, сказал:
– Русско ром[19].
– А я из кишинёвцев, – глядя на него в упор, улыбнулся Беркуло. Он знал, как пугает людей его улыбка, но на тёмном, неподвижном лице парня, напротив, не отразилось ничего. Он задал ещё несколько коротких вопросов, Беркуло ответил ещё короче: да, едет к своим в Ростов. Да, вот взял девочку из русских цыган. Да, согласилась убежать с ним. Да, вот этой ночью и рванули из её табора, помолясь… А ты почему спрашиваешь? Родня ты ей, что ли? Разбудить её, брат, поговорить хочешь?
Разбудить Симку и в самом деле стоило, хотя бы для того, чтобы в случае чего сигануть вместе с ней из вагона – и плевать, что под откос. Чем вежливее и сдержаннее вёл себя этот молодой цыган с громадными чёрными глазами, тем сильнее росла тревога Беркуло. Он никак не мог понять, отчего ему так беспокойно, ведь парень вёл себя так, как любой цыган, встретивший на своей дороге другого цыгана. И вопросы были знакомыми, и ничего лишнего он не спрашивал, но… Но горячая игла вертелась в сердце, и Беркуло никак не мог унять её.
К счастью, Семён быстро выяснил, что людей из его табора Беркуло не встречал, и, сразу утратив интерес к кишинёвцу, вернулся к своим лошадям. Беркуло тут же успокоился. Объяснил недоумевающим красноармейцам, что они с этим Смоляковым знать друг друга не знают и родни общей у них не имеется, съел предложенную тараньку и снова заснул.
– Вона как… А мы-то думали, что все цыгане промеж себя родня! – удивлённо толковали красноармейцы. – Когда в Харькове стояли, так Смоляков на базаре каку-то цыганку отловил и битый час из неё душу мотал – всё про родню свою добивался. Она, бедная, аж охрипла рассказывать… А с этим двумя словами перебросились – и разбежались! Вот и поди их разбери!
– У них черти в родне, вот нашему брату их и не понять, – степенно пояснил дядя Митяй, глядя на то, как состав набирает ход и мимо всё быстрее начинает мелькать отцветающая степь. – Это нам Совецкая власть чертей отменила, а им-то, отсталому элементу, кто запретит?.. Пущай их…
Ночью в дверь теплушки заглядывала рыжая тревожная луна. По временам её заволакивали полосы облаков, которые становились всё плотней и гуще, а за курганами уже глухо погромыхивала новая гроза. Красноармейцы спали. Вагон был наполнен ровным густым храпом, пахло перекисшими портянками, потом, табаком.
На полу вагона лежала полоса лунного света. Внезапно её пересекла чёрная тень: кто-то ловко и быстро, соскользнув с крыши вагона, вскочил в теплушку, метнулся в сторону, к темноте. Некоторое время оттуда насторожённо поблёскивали белки глаз. Но ни один из спящих в теплушке мужчин не пошевелился, и, выждав для верности ещё минуту, Семён выпрямился и, осторожно ступая, направился к дальней стене, где спали цыгане. Старые, рассохшиеся доски ни разу не скрипнули, когда он подошёл и, наклонившись над спящей Симкой, некоторое время смотрел в её лицо. Затем присел рядом на корточки и стал ждать.
Ждал он недолго: вскоре состав свистнул паровой струёй и замедлил ход, взбираясь на очередной холм. Холм был крутой: в какой-то миг поезд почти остановился. В ту же минуту Семён наклонился к Симке, схватил её в охапку, крепко прижав лицом к своему плечу, и вместе с ней бросился к открытой двери вагона. Девушка сонно, не открывая глаз трепыхнулась в его руках, застонала.
– Молчи, это я, молчи… – невнятно буркнул он и вместе со своей ношей вылетел из вагона. Ни один из лежащих на полу солдат даже не шевельнулся. По стене снова протянулась серебристая лунная полоса, которую больше никто не тревожил.
На ногах Семён, разумеется, не удержался и, не выпуская своей добычи из рук, кубарем покатился под насыпь, на дно неглубокого оврага, по которому чуть слышно журчала быстрая речушка. Мимо, стуча, проносился состав. Семён, вскочив на ноги, проводил глазами последний вагон, с лошадьми. Он был совершенно уверен, что видит морду своего вороного и верный друг удивлённо смотрит на него. Семён чуть слышно застонал сквозь стиснутые зубы… И в тот же миг в лицо ему сильно, разбив нос, ударил маленький, жёсткий кулак.
– Ах ты!.. Паскудник такой, что вздумал!!! – взметнулся над оврагом дикий крик, и Симка вскочила на ноги, растрёпанная, оскаленная и злая. – Ты кто такой, ты откуда права взял, чтоб от мужа меня красть?! Да он теперь тебя насмерть застрелит, рассукин ты сын, ну погоди!.. – Она, подобравшись, кинулась было бежать вверх по насыпи, но поезда уже не было видно.
– У-у-у-у… – бессильно завыла Симка, грозя кулаком вслед уходящему составу. Затем развернулась и молча кинулась на своего похитителя. Но тот был к этому готов и двумя сильными движениями заломил девушке руки за спину.
– Ту ромны лэскэ, ракирэса?[20] – спросил он, не обращая внимания на то, как Симка бьётся, осыпая его бранью. – А кай тыри гад, сыкав![21]
Яростная ругань смолкла, как отхваченная ножом – Симка с вытаращенными глазами уставилась на чёрную фигуру напротив. Затем с трудом, едва шевеля губами, выговорила:
– Нет… не жена… До его табора ехали, там хотели свадьбу играть, чтоб… чтоб по-хорошему… Дэвлалэ! Сенька! Пшало![22] Это ты?!! Ты живо-о-ой?!
– Я, сестрёнка, – коротко усмехнулся Семён. – Не рада?
Симка всплеснула руками и села где стояла, уткнувшись лицом в колени. В лунном свете было видно, как мелко трясутся её худые плечи. Семён, помедлив, присел рядом. Некоторое время в овраге было тихо. Луна ушла в чёрные тучи, угрожающе заворчал гром.
– Зачем, Сенька, зачем?! – хрипло, со стоном выговорила Симка, мотая растрёпанной головой. – Какой только чёрт тебя на нашу дорогу привёл, зачем?! Он же меня не силой взял… Я сама, понимаешь ты, сама с ним пошла! По уговору! По согласию!
– Тебя дед за него отдал? – ровно спросил Семён.
– Нет! – взвилась Симка. – Я и не спрашивала! Я просто с ним пошла, и всё!
– Ну, а теперь назад пойдёшь, – невозмутимо сказал он. – Коли вправду целая ещё.
– Да не трогал он меня, сволочь ты!!! – зашлась в крике Симка. – Он по-честному хотел, бревно ты несчастное, что ж ты влез-то?! Что ж ты с моей долей сделал, будь ты прок…
– Не проклинай, ещё благодарить будешь. – Семён невесело усмехнулся, повернулся к сестре, пристально взглянув на неё большими тёмными глазами. – Ты, дура, хоть знаешь, кто он?
– Знаю! Знаю! Он кишинёвец, его Беркуло зовут! Из мунзулештей! Он вор! И все они воры! Как наш Мардо, только ещё хуже!
– Он сам тебе сказал? – удивился Семён. И вздохнул, глядя в залитое слезами, решительное и несчастное Симкино лицо. – Дэвла… И в кого ты вовсе без ума уродилась, сестрёнка?
Симка, не ответив, схватилась за голову. Молчал и Семён. На лицо ему упала первая капля, сбежав прохладной дорожкой по разгорячённой коже. Удар грома разорвал гнетущую тишину прямо над ними, полыхнула слабым светом молния.
– Мы с тобой утра дождёмся, – наконец сказал он. – А там потихоньку до наших пойдём. Ты не бойся, целой ведь осталась – тебя этот Беркуло не пробил. Ну, покричит дед… может, даже кнутом помашет… Ну и всё. Ещё замуж выйдешь по-человечески, свадьбу сделаем.
– Будь ты проклят… – глухо, сквозь зубы выговорила Симка. – Чтоб тебя черти на тот свет за лошадиный хвост привязанным волокли… Чтоб у тебя вся жизнь почернела… Господи, зачем, зачем, зачем?! Я же всё равно от тебя сбегу! Горло тебе зубами перерву – и сбегу! К нему! Всё равно!!!
Семён без злости, изумлённо смотрел на сестру. Затем недоверчиво спросил:
– Симка, да ты рехнулась, что ли? Или оглохла? Ты хоть слышала, что я тебе говорил?! Вор он, твой Беркуло, бандит! Он людей, поди, убивал!
– И ты убивал!!! – Симка плюнула ему в лицо с такой силой, что сама закашлялась и, давясь удушьем, едва смогла договорить: – Ты сам живых людей на войне убивал, гад, а мне…
Она не договорила: удар по лицу сбил её с ног, опрокинул в невидимую воду ручья.
– Дура проклятая… – тихо сказал Семён, поднимаясь на ноги и рывком вздёргивая перед собой сестру. – Пойми ты мозгами своими курьими, он за золото… за цацки брильянтовые убивал!
– Он хоть за золото, а ты – за просто так!!! – выпалила Симка… И, поймав взгляд брата, зажмурилась от ужаса.
Семён стоял молча, неподвижно, струи дождя сбегали по его застывшему лицу. Наконец он закрыл глаза. Коротко вздохнув, негромко, очень спокойно выговорил:
– Утра дождёмся, говорю. Потом пойдём. А ещё раз гавкнешь – башку тебе скручу. Я из-за тебя, шалава чёртова, своего вороного в вагоне бросил! Насовсем бросил… понимаешь?! Он сотни таких, как ты, стоит!.. Тьфу, убил бы, паскуду… деда с бабкой жалко. – Он вытащил из кармана моток верёвки, крепко связал Симкины запястья, толкнул её на землю и, не слушая жалобного писка, сел рядом. Дождь шёл всё сильней, шлёпал по воде ручейка, шелестел в полёгшем бурьяне. Сдавленно плакала, уткнувшись лицом в землю, Симка. Мокрые волосы облепили её спину, худые, торчащие лопатки. Семён сидел не шевелясь, обхватив руками колени. Смотрел в темноту.
Красноармейский состав за неполные сутки успел уйти довольно далеко от того места, где в него вскочили Симка и Беркуло. Семён понимал, что надо спешить: в любой миг кишинёвец мог проснуться, увидеть, что Симка исчезла, вспомнить русского цыгана и кинуться в погоню. Была ещё слабая надежда на то, что Беркуло подумает, будто Симка сбежала добровольно, и не станет догонять несостоявшуюся невесту. Но Семён вспоминал загорелое, твёрдое, обманчиво добродушное лицо кишинёвца с жёстким блеском в светлых глазах и понимал, что отступится тот навряд ли. Догнать табор нужно было как можно быстрее.
Однако, прошагав со связанными за спиной руками и надменно задранным подбородком около получаса, Симка внезапно сообразила, что делает как раз то, что нужно брату, и остановилась так резко, что Семён налетел на неё.
– Ты что?!
– Шагу больше не сделаю! – процедила она, решительно плюхаясь в дорожную грязь и морщась от боли в связанных руках.
– Да ты одурела, что ли?! – заорал Семён. – Вставай! Пошли! Дура чёртова!!!
– Тьфу на тебя! Тьфу на тебя сто раз! Тыщу! Мильон!!!
– Симка, да что ж ты… Поднимайся, проклятая! Идти надо!
– Ага, чичас, разбегуся только – и рысью через степь пойду! – съязвила она сквозь зубы.
От отчаяния Семён выругался непотребным словом, в тоске покосился на горизонт, пропадающий в желтоватом жарком мареве, задумался о чём-то, нахмурив брови… и вдруг, пружинисто нагнувшись, схватил сестру на руки и перебросил через плечо.
– Пусти, собачий сын! Чтоб ты под забором в канаве кишками наружу околел! Чтоб у тебя в пузе черви завелись, чтоб тебе кровью под себя ходить!!! – брыкалась и извивалась Симка. Но Семён от души треснул её кулаком между лопатками, грубо встряхнул и, свернув с большой дороги, зашагал по степи к дальней, едва видной стёжке.
К счастью, он знал эти места: год за годом табор деда проезжал здесь, следуя привычным путём из-под Смоленска в придонские степи, и каждый холм, каждая извилина речушки, каждый курган были знакомы Семёну. И чуть заметную в ковыле стёжку он тоже выбрал не зря: сильно отклоняясь от большака, она долго петляла между разбросанными по степи хуторами, но в конце концов выводила терпеливого путника прямо к излучине Кубани, соединяясь там с большой дорогой. Семён был уверен, что кишинёвец об этой степной тропке знает навряд ли. Дело оставалось за малым: доволочить до неё Симку и как-то исхитриться заставить её идти дальше своими ногами.
Прошагав со связанной Симкой на плече полторы версты, Семён добрался наконец до знакомой, пустынной, убегающей сквозь сквозные метёлки ковыля дороги и с облегчением свалил сестру на обочину.
– Всё! Вставай, кобылища! Дальше на своих ногах у меня пойдёшь!
Не тут-то было. Эта паскуда не только не пошла, но, ехидно усмехнувшись, попросту разлеглась посреди дороги, закрыла глаза и перевернулась на живот, чтобы Семён мог полностью насладиться двумя кукишами. Их Симка прекрасно изобразила даже связанными руками.
– Ну, мишто… мишто, – негромко сказал Семён, чувствуя, как темнеет в глазах от ярости. – Хорошо, сестрёнка. Сидеть так сидеть.
Белое степное солнце зависло в выцветшем, звенящем от зноя небе. Прозрачное марево дрожало над травой бесцветными, переливающимися волнами. Неподвижно торчали стебли ковыля, монотонно цвиркали кузнечики. Высоко-высоко, почти невидимые глазу, парили над курганами ястребы. Изредка проскакивала через дорогу суетливая перепёлка с выводком шариков-птенцов. Душный день перевалил за полдень, небо на западе опять взбухало лилово-чёрной грозовой полосой. Поглядывая на неё, Семён с тоской думал о том, что через час их накроет грозой в чистом поле. Во рту давно пересохло, желудок, в котором с позавчерашнего дня не было ни крошки, скукожился от голода. Курево – и то осталось в вагоне, а при очередном воспоминании о покинутом вороном к горлу подступил ком.
– Симка, девочка, хватит тебе дурить, – сиплым от жары голосом попросил он, покосившись на запрокинутое к небу, покрытое коркой подсохшей грязи лицо сестры. Она лежала так уже четвёртый час, не шевелясь, не поднимая ресниц, и не оборачивалась, когда брат время от времени окликал её. Не обернулась она и сейчас.
– Ну скажи, холера упрямая, сколько ты этак собираешься? – мрачно спросил Семён. – Всё едино пить-жрать захочешь – встанешь. И я хоть подохну, а в табор тебя отволоку. Пусть и на своём горбу.