Где-то во Франции Робсон Дженнифер
– Я – один из семи хирургов. Когда привозят раненых, один из нас оценивает их состояние. Если требуется операция, мы делаем ее сразу же, независимо от времени суток. До моей отправки во Францию я работал в больнице в Ист-Энде. Оперировал жертв поножовщины, людей, попавших под лошадь, людей, получивших травмы при падении грузов в порту. Но ничто из этого не идет ни в какое сравнение с тем, что я видел в Пятьдесят первом.
Он помедлил, давая ей возможность попросить его сменить тему на более безопасную, более нейтральную.
– Продолжайте, – сказала она, сжимая его руку.
Он в этот миг отдал бы все, что у него есть, за то, чтобы оказаться с ней где-нибудь в другом месте, уединенном месте, где он мог бы обнять ее. Держать ее нежно, осторожно и самому в ее объятиях познать благодать забвения.
– С июля у нас почти не было отдыха. Раненых везут и везут, и если я на сортировке раненых, то я оцениваю их состояние. У меня есть считаные секунды, чтобы оценить, у кого есть шанс выжить, а кто умрет. Прямая ампутация – дело несложное и быстрое, за час я могу сделать две-три. Но все, что посложнее…
Он отхлебнул чая, подкрепляя себя.
– Приносят солдата, а на нем ни царапинки. Но пульс едва прощупывается, дыхание затрудненное, кожа бледная. Его тяжелое положение очевидно. И вот мы с санитаром переворачиваем его, осматриваем с головы до пят и находим: крохотное входное пулевое отверстие. Или осколочное. Его единственная надежда – операция. Я должен разрезать его кожные ткани и найти, куда попала пуля. Я делаю это, обнаруживаю, что пуля или осколок отрикошетили от ребра или позвоночника и повредили жизненно важный орган и все артерии на пути. Операция на таком ранении может длиться часами, если раненый не умрет от шока или кровопотери, пока я над ним работаю. Мы можем делать переливания крови, но на это уходит много времени, и не всегда есть люди, готовые стать донорами.
А пока я пытаюсь спасти одного этого человека, в предоперационной палатке умирает с полдюжины других. Мальчики лет восемнадцати-девятнадцати. Они зовут своих матерей. А наши медсестры и санитары так заняты, что не могут улучить минуту, чтобы взять умирающего за руку в миг его ухода.
Он поднял глаза, постарался выдержать ее немигающий взгляд.
– Я повидал много всяких ужасов, Лилли, но этот наихудший. Слышать, как они перед смертью зовут матерей. А они ведь изо всех сил стараются вести себя стоически. Вы поверите, что они даже просят у меня прощения за свою слабость?
Он отвернулся. Не мог не отвернуться, иначе она увидела бы горячие, постыдные слезы, собравшиеся за его закрытыми веками.
– Хотела бы я знать, что тут можно сказать, – тихо проговорила она дрожащим от чувств голосом. – Я и представить себе не могла, что это так ужасно. Вы никогда… в ваших письмах нет ни слова об этом.
Он, конечно, ничего об этом не писал. Да и с чего бы он стал рассказывать ей об этом? Он зажмурился, молясь Богу о том, чтобы она не заметила его постыдной слабости. Потом он нашел в себе силы снова посмотреть на нее. Она тихо плакала, на ее щеках остались следы слез.
– Простите меня, Лилли. Простите, бога ради, – сказал он, ощущая, как чувство вины сводит его желудок. – Мне не следовало быть таким откровенным с вами. Не могу себя простить за то, что рассказал вам это.
– Ну что вы. – Она провела по глазам рукавом, открыла ридикюль в безуспешных поисках платка. Он достал из нагрудного кармана потертый кусочек ткани, вчера засунутый туда матерью, и вложил в ее руку.
– Спасибо, – сказала она, вытерев глаза. – Не обращайте внимания на мои глупые слезы. Я ведь сказала вам, что буду слушать, невзирая ни на что. И я вам говорю: мне по силам вынести это.
Она не лукавила. Она принадлежала к тому типу женщин, которые могут вынести все. Но он знал про себя, что он трус, по крайней мере в том, что имело отношение к Лилли, а потому пошел легким путем – сменил тему.
– Эдвард вам что-нибудь говорил о том, в каких бывал переделках? – спросил он и тут же мысленно выругал себя. Хорошенькая смена темы.
– В письмах? Почти ничего. Обычные его шуточки. Я думала о том, что должна расспросить его подробнее…
– Бога ради, не делайте этого. Мой опыт по сравнению с жизнью в траншеях – просто рай небесный. У меня хотя бы есть достаточно удобная кровать для сна и горячая или почти горячая пища, когда я голоден. – В его голосе теперь послышалась ярость. – И мне не приходится бояться, что меня сразит пуля снайпера. Или что я утону в воронке от снаряда. Или что я истеку кровью, вися на колючей проволоке. А именно так и умирают солдаты на этой чертовой войне, будь она проклята…
Он осекся в ужасе.
– Простите меня, Лилли. Мне нет прощения за этот язык.
– Я не в первый раз слышу такие слова. Не забывайте, где я работаю.
– Тем не менее я должен был выбирать слова.
Какой же он идиот – так испоганить то недолгое время, которое у них есть. Все, что он делал – только болтал о себе, пугал ее фронтовыми историями, бранился, как последний матрос, и ее теперь по ночам будут мучить худшие из кошмаров. Ну молодец!
Издалека до них донесся бой Вестминстерских часов, отбивавших четверть часа. Он отодвинул рукав, посмотрел на свои часы, его сердце упало.
– Уже без четверти двенадцать. Мой поезд уходит через полчаса. Вы не проводите меня на вокзал?
Он подозвал официантку, расплатился по счету и вышел с Лилли на улицу. Сердце радостно забилось, когда она взяла его под руку, и он исполнился решимости наслаждаться каждым оставшимся им мгновением. Времени сказать все то, что на самом деле важно, что он чувствует на самом деле, никогда не будет хватать.
В считаные минуты они были уже на вокзале Виктория. Он взял свою сумку из камеры хранения, накинул на плечо, поднял голову и посмотрел на доску расписания наверху. Поезд на Дувр отправлялся с третьей платформы через десять минут.
– Вы пройдете со мной до пропускного пункта? – спросил он. Она робко кивнула, будто испытывая ту же неловкость, что и он.
Когда они подошли к его платформе, он поставил сумку на пол и повернулся к ней.
– Вы мне напишете, Лилли?
– Конечно. Но прежде, чем вы уйдете, Робби, я хочу…
– Да?
– Я всегда хотела знать… когда я видела вас в прошлый раз – на праздновании обручения Эдварда, – почему вы ушли, не попрощавшись?
Господи боже. Только не сейчас.
– Я думал, Эдвард сказал вам. Вспомнил об одном деле.
– Я волновалась – уж не сказала ли вам что-то моя мама, не обидела ли каким-то образом? Так оно и было, да?
– Пожалуйста, Лилли, не здесь…
– Я права, да? Вы должны мне сказать.
– Да, она говорила со мной. Сказала, что вы обручены с Квентином Брук-Стейплтоном.
– Это была ложь.
– Теперь я знаю это. Я думаю, мы оба знаем, зачем она выдумала вам этого жениха.
– Если бы я только знала. Если бы вы мне сказали, я бы вам все сразу же объяснила. Никогда у меня не было никаких женихов. Никогда. Вы ведь верите мне, правда?
– Верю, – ответил он, тщетно пытаясь найти еще какие-то слова.
С дальнего конца платформы до них донесся свисток.
– Лилли, мне пора.
Он протянул руку, поправил ее локон, выбившийся из-под шляпки, и наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку, но она в этот момент повернула голову – случайно или намеренно? – и ее губы прикоснулись к его губам.
Такие мягкие. Ни о чем другом в это мгновение он не мог думать. Ее губы были такими мягкими. Когда он в последний раз прикасался к чему-нибудь столь идеальному?
Он взял ее лицо в ладони, наклонился, чтобы в полной мере почувствовать сладость ее губ. И вот они разжались, и он отважился провести языком по нежной, гладкой, как атлас, внутренней поверхности ее нижней губы. Ее руки, сжимавшие лацканы его шинели, задрожали.
– Кхе-кхе.
Реальность вторглась в их короткое забытье. Они стояли посреди вокзала Виктория и целовались. Всего лишь в ярде от дежурного по платформе, который даже не попытался скрыть восторга. Перед – о черт побери – не менее чем дюжиной солдатиков, которые явно с удовольствием следили за происходящим на их глазах.
Робби сделал шаг назад, нежно снял руки Лилли с лацканов своей шинели и попытался ободряюще улыбнуться.
– До свидания, Лилли, – прошептал он и развернулся. Он предъявил билет и прошел на платформу мимо железнодорожного служащего.
Он знал, она смотрит ему вслед, и ему стоило немалых усилий не броситься назад к ней, забыв обо всех приличиях, и не поцеловать ее еще раз. Он шел по платформе, и все вагоны, мимо которых он проходил, были заполнены. Он шел, и сердце колотилось в его груди – ему так хотелось повернуться и увидеть ее еще раз. Наконец он увидел пустое купе.
Он вошел, скинул с плеча сумку и дал поезду увезти его. Увезти от Лилли назад к кошмарам его французской жизни.
Назад к войне, которая продолжалась уже столько, что ему стало казаться: она не кончится никогда.
– 13 –
16 декабря 1916
Дорогая моя Лилли,
получил отпуск на Рождество – времени достаточно, чтобы съездить домой на два дня. Ты должна обязательно пообедать со мной на Рождество в «Савойе». И пригласи мисс Браун, если она свободна. В полдень тебя устроит?
С любовью и пр.
Эдвард.
Лилли пришла в «Савойю» в день Рождества в половине двенадцатого, предполагая, что ей придется ждать в одиночестве за заказанным столиком, но, к ее радости, Эдвард уже был там, расхаживал туда-сюда по фойе. Он похудел по сравнению с тем, каким был в день их последней встречи, электрический свет резко выделял его скулы и нос с высокой переносицей, форма просторно сидела на его высокой, слишком худой фигуре.
– Эдвард!
Он повернулся, увидел ее, обхватил руками, приподнял, осыпал поцелуями ее волосы.
– Лилли, моя Лилли. Если бы ты только знала, как я скучал по тебе.
– Несмотря на все мои письма? – поддела она его и рассмеялась, когда он наконец опустил ее на пол.
– Да, несмотря на все твои развеселые рассказы о жизни билетчицы. Не мог дождаться, когда увижу тебя сегодня – встал ни свет ни заря. И кстати, счастливого Рождества.
– И тебе того же. Ты когда приехал?
– Вчера днем. Как раз вовремя для мрачного обеда en famille[10].
– Бедняга.
– Я только отдал долг – не больше. Давай узнаем, есть для нас свободный столик в гриль-зале?
Вопрос был, конечно, риторический, потому что, стоило им войти в ресторан, как словно из ниоткуда появился метрдотель. Он приветствовал Эдварда по имени и провел их к столику.