На задворках Великой империи. Том 2. Книга вторая. Белая ворона Пикуль Валентин
– Я думаю, – сказал он со значением, – сейчас князю Мышецкому только и рассказывать интересное…
Стали обедать. Но политика, но близость революции, ощутимой всеми порами, но эта чудовищная болтливость, которая разрывает русского человека, словно пивная бурда дубовую бочку, – все это мешало людям мирно наслаждаться здоровой едой.
Плавников, до поры молчавший, начал:
– Я не понимаю нашего правительства…
– Я его всегда не понимал, – буркнул Мусселиус.
– Возьмем хотя бы министерство внутренних дел…
– Не к столу будь сказано, – добавил Мусселиус, и все дружно захохотали – все, кроме Лопухина.
– Господа! – разволновался Плавников. – А пример Пруссии? Вы посмотрите, как умело обуздал Бисмарк всех этих губошлепов-социалистов. Зато немец – мое почтение – не бунтарь!
– Ну, – заметил Резвой, двигая костылем под столом, – на маневрах в Потсдаме я убедился: немец любит быть подчиненным. И верхушка Пруссии постоянно опиралась в своих планах именно на это несгибаемое качество своих подданных. Вот если бы и наши головотяпы сумели нащупать в русском народе главное отличительное свойство! Как было бы хорошо, господа…
Сергей Яковлевич глянул на Лопухина: директор департамента полиции мазал хлеб маслом столь густо, будто никогда в жизни масла не ел.
– А такое свойство есть, – подсказал Мышецкий, привлекая к себе внимание. – И характер русской нации выступает наружу более выпукло и гораздо решительнее, чем у немца!
– О, это знаменитое русское долготерпение, – намекнула Симочка Резвая. – Вы об этом хотели сказать, князь!
– Не только, – продолжал Мышецкий, невольно радуясь и обществу, и тому, что речь его течет плавно. – Основные качества России таковы, господа: энергия почти американская, смекалка острого ума и предприимчивость пионеров! Но все это задавлено у нас сверху и хранится до поры под спудом… Нам необходимо обновление строя!
Плавников вдруг неприлично фыркнул (странный господин!):
– А вы, князь, попали к нам через Гатчину или Лугу?
– Через Гатчину, коли водой, – ответил за князя Резвой.
– А тогда, – подхватил Плавников настырно, – вы имели возможность наблюдать в Ямбурге всю эту хваленую русскую широту и энергию. Они готовы продать своих жен и дочерей, только бы не работать, а бездельничать. И правы те социологи, которые говорят, что русский человек – подл, вороват, склонен к безделью и пьянству. Мы – азияты, князь!
– Азиаты – да, – ответил Резвуй. – Но колыбель наша всегда была в Европе. Пятками – на Камчатке, лбом – на Висле!
Плавников обернулся к Лопухину – в чаянии поддержки, но директор департамента полиции с удовольствием жевал петрушку, и кончик травы торчал у него изо рта, как у задумчивой коровы.
– Ой, как вы не правы! – сказала Симочка Плавникову.
– Судить о народе можно двояко, – снова вошел в разговор Мышецкий. – Увидев пьяного мужика в канаве, нельзя делать вывод, что русский народ спивается. Не обнаружив кошелька в кармане, грешно и стыдно, сударь, называть весь народ вором!
– Разве не правда? – воскликнула Симочка.
– А что вы в майонез кладете? – спросил ее Лопухин.
Мусселиус крепко, как актер, снимающий с лица ненужный грим, вытер красное лицо салфеткой.
– Крамола, – сочно выговорил он. – Не в народе крамола, а в самом правительстве! Послушать наших «столпов» о народе, так будто глухонемые решили музыку обсудить… Алексей Александрович, разве это не так?
– У глухонемых, Максимилиан Робертович, – ответил Лопухин, дожевывая, – своя азбука. Свой мир. Свои настроения… А что еще? – Лопухин встал и почтительно раскланялся: – Дмитрий Модестович и вы, очаровательная Симочка, все было вкусно и бесподобно… Благодарю! И вас, господа, благодарю также за весьма интересную беседу…
Вечером заволокло лесные дали, смутно брезжила в потемках река, бронзовый лист неслышно падал и падал. А под ногами – так хорошо: шурх-шурх. Тишина… медленное омертвение природы, готовой уже закостенеть на зиму в хрустких утренниках.
«Шурх-шурх-шурх», – это подошел к князю Лопухин.
– Сергей Яковлевич, расскажите, что у вас там случилось?
Мышецкий вкратце (факты, факты!) поведал свою историю.
– Ну, я так и думал, – сказал Лопухин. – Наших в сенате уже ничем не удивишь. И всего они боятся, как китайцы боятся своих родителей. До ужаса!.. «Наказана ты, Русь, всесильным роком, как некогда священный Валаам: заграждены уста твоим пророкам, а слово вольное дано твоим ослам!»
– Чье это? – спросил Мышецкий, удивляясь.
Лопухин пожал плечами: мол, не все ли равно!
– Зачем вы, князь, ходили к Мещерскому? – строго спросил он. – Неужто вам не жаль своей чести?
– Очевидно, я слабый человек, – потупился Сергей Яковлевич. – Кем я вернулся из Уренска? Меня обобрали безжалостно – до нитки! Даже плюгавое мое камер-юнкерство и то не пожелали оставить при мне… Наконец, я потерял и жену!
Лопухин поднял красивый лист клена, с хрустом растер его нервными сухими ладонями. Сказал:
– Я ведь считал вас умным человеком, князь. А вы, словно нищий с писаной торбой, гоняетесь за погремушками… Ваше имя отчасти известно в мире статистики. Угодно, и я устрою вас в любую губернию по специальности. Благородно и почтенно!
И горько усмехнулся в ответ князь Мышецкий.
– В наше время, – сказал, – трудно заниматься статистикой. Ибо выводы цифр безжалостны! Они приводят к результату государственной катастрофы. Именно в цифрах наиболее ощутимо выступает угроза краха… Я сужу об этом по работам Ульянова-Ленина, недаром он и уделяет столько внимания статистике!
– Ну, хорошо, – согласился Лопухин, подумав. – Стригите баранов. Запишитесь корнетом в полк. Варите сахар из свеклы. Наконец, передергивайте карту, но… будьте разумнее!
– Необходимо же мне оправдаться, – прговорил Мышецкий.
И директор департамента полиции замер.
– Перед… кем? – спросил.
– Перед обществом.
– Так вам и дали! – с поклоном ответил Лопухин. – Неужели вам еще не ясно, что вы, пусть небольшая, но все-таки фигура в империи. Маленький Зевс-громовержец! Обвинение вас, как и ваше оправдание, не должно выходить за пределы вашего же класса… Поняли? И я, – добавил Лопухин, – по долгу службы своей, не дам вам, князь, вырваться из этого класса и его условий. Называйте это как угодно – узостью, кастой… Но империя на этом держится!
Долго шагали молча, потом Мышецкий сказал:
– Да! Мусселиусу можно позавидовать. В его варяжской душе нет места компромиссам. Он выплывает, как викинг, на самый гребень – и не страшится. А мы, столбовые, слишком раскидали свои корни по разным условностям: там мнение света, там чины, там родня, там казенные дрова… Освободиться трудно!
– Я вас хорошо понимаю, – добавил Лопухин. – И верю.
– Простите, Алексей Александрович, но я как-то не могу уяснить вашей точки зрения.
– Точки зрения… на что?
– Хотя бы – на меня.
– На вас? – усмехнулся Лопухин. – Но у меня нет на вас, князь, никакой точки зрения. Я просто вижу человека, вполне добропорядочного, достаточно честного, и мне хочется, чтобы он – в поисках истины – не исподличался… Все!
– Но мне все же необходима реабилитация, – сказал князь.
– А тогда – вопрос! – продолжил Лопухин. – При полной невозможности оправдания вашего перед обществом остается реабилитация лишь перед такими столпами, как сенатор Мясоедов и негодяй Мещерский… Так вот вы и скажите мне, князь: так ли уж необходимо вам добиться милости у трясунов, прыгунов, скопцов, хлыстов и прочих сектантов нашего любезного правительства? Подумайте сами: а судьи кто?
К трюхлявой пристани Мариенгофа подали Лопухину катерок, и Мышецкий решил задать последний вопрос – очень важный:
– Алексей Александрович, мы все очень много говорим теперь о революции. Одни пугаются ее. Другие ждут, как манны небесной. Но… Ответьте: не есть ли все это экзальтация чувств и нервное переутомление нашей интеллигенции?
– А вы не верите в близость революции, князь!
– Да как-то не могу… представить.
Лопухин зябко сунул руки в отвислые карманы пальто:
– Послушайте, князь: ведь я всё-таки директор департамента полиции. И если я говорю, что скоро гром грянет, так вы, милейший, уж не подведите меня, пожалуйста. Прошу – перекреститесь заранее!
Это была новость. Никто еще не говорил о революции так определенно. Точно. Вот-вот грянет – жди!
– Сергей Яковлевич, – сказал Лопухин на прощание, – верю, что вы истинно русский человек. А следовательно, адрес полиции найдете и без помощи дворника. Гороховая, два – известна всей мыслящей России! Итак, спокойной ночи, ни о чем больше не думайте, продавайте дом, а я вас – жду…
5
Кабинет Лопухина был тесен и скучен. Два стола складывались в форме буквы Т, и за одним из них сидел Алексей Александрович. Высокий воротник подпирал его жилистую, уже в морщинах, шею; широкий черный шнурок от пенсне бежал вдоль горбатого носа – прямо в кармашек жилета. Лопухин восседал под портретом Николая II, округленным в золотой багет; две электролампы (в жестяных казарменных абажурах) качались у него над головой. А на столе – на случай порчи электростанции – желтели толстые свечи. Два телефонных аппарата дребезжали прямо на подоконнике… Вот и все!
– У меня, – начал Лопухин, – совсем нет времени, и я буду краток. Наше законодательство в отношении супружеских споров совсем запутано новым уложением, и потому лучше всего решить это самолично. Без вмешательства юрисдикции… Дом продали?
– Пока нет. Продаю.
– Торопитесь. Деньги будут нужны. Я не имею никакого морального права подсказывать вам решение, но… Князь, вы же знаете: правовед должен помочь правоведу!
– Скажите, где сейчас может находиться моя жена?
Алексей Александрович ждал этого вопроса – глянул в казенный бланк, ответил четко:
– Отель «Ревуар» на острове Мадера… Однако еще в прошлую неделю господин Иконников, сопровождающий вашу почтенную супругу, приобрел сквозной транзит через Алжир… А куда? Сейчас посмотрим… в Марсель! На февраль месяц у них абонирован люкс на две персоны в гостинице «Вуазен».
Лопухин откачнулся на спинку кресла, посмотрел в упор на сугорбого от страданий князя Мышецкого.
– Итак – Марсель! – сказал бесчувственно.
– Угу, – хмыкнул Мышецкий, чтобы не молчать.
– Можете делать, что угодно. Только не дуэлируйте! Это – старо, глупо и совсем неинтересно…
– Однако, – оживился Сергей Яковлевич, – меня могут и не выпустить за границу. Сенат… суд… решение!
– Ах, дорогой Сергей Яковлевич! Когда на груди России зреет и вот-вот прорвется здоровенный веред, то вы – только маленький волосок, что неслышно осыпался с громадного больного тела. Езжайте, и никто не спросит: а куда же делся князь Мышецкий? – Лопухин громко прищелкнул пальцами. – Хочу предварить вас, что в Марселе вы можете – случайно, конечно, – встретиться с человеком, один вид которого вряд ли будет вам приятен…
– Вы имеете в виду… Иконникова? – спросил Мышецкий.
– Нет. Это само собой разумеется, что, встретив супругу, вы встретите и этого отменно обаятельного господина. Но в Марселе, как доносит агентура, сейчас лихо крутит некий лейтенант в отставке Виктор Штромберг…
– На те деньги, что украл у рабочих!
– Дураки рабочие, что давали, – сказал Лопухин. – Вообще на широкой груди покойного Плеве пригрелось немало негодяев: от и до… – понимайте, князь, сами… Ну, кажется, все. Сами видите, мы хлеба даром не едим, – улыбнулся Лопухин, – как думает о нас госпожа Колбасьева, и все знаем ничуть не хуже господина Мусселиуса!
– М-м-м… – неуверенно начал Мышецкий. – Я понимаю, что ваша доброта тоже не беспредельна. Но есть в Уренске один человек, судьба которого меня глубоко волнует. И я…
– Ах, этот? – сразил его Лопухин. – Некий Кобзев-Криштофович? Так вы не волнуйтесь: он уже умер, после вашего отъезда.
– Умер?
– Ну, князь! – громко засмеялся Лопухин. – Вы меня просто удивляете. Сажая чахоточного в клоповник, вы и не могли рассчитывать на иной исход.
– Извините, – поправился вдруг Сергей Яковлевич. – Спросить я хотел совсем о другом человеке. Который, несомненно, сыграл свою роль в судьбе моей и в судьбе самой губернии. Борисяк, Савва Кириллович! Был уренским санитарным инспектором…
Лопухин нажал кнопку звонка – вошел чиновник.
– Карточку, – велел Лопухин. – Как вы сказали, князь?
– Борисяк, – подсказал Мышецкий.
– Савва Кириллович, – четко повторил Лопухин.
– Незамедлительно, – ответил чиновник.
– Ну вот, князь, – продолжал Лопухин. – Вернемся к старому разговору об обществе. Вы и сами знаете: общественность России совсем не настроена сейчас так, чтобы отнестись к заморению старика революционера, как к милой губернаторской шутке!
Чиновник полиции принес карточку надзора за Борисяком.
– Что такое? – удивился Лопухин, вчитываясь. – Ваш Борисяк подлежит арестованию, как деятель провинции от социал-демократов. Но отметки об аресте не имеется… Удрал, выходит? Так понимать?.. Бланк секретного сыска, – велел директор чиновнику. – Вот по этой карточке, будьте любезны!
Принесли. Лопухин вникнул.
– Никаких следов. Или умело спрятался. Или… или?..
Сергей Яковлевич не стал отпускать неуместных шуток об осведомленности полиции и с чувством пожал руку своего коллеги. Тоже правоведа. Дай бог всем правоведам и дальше дружить так же – согласно и разумно!
Россия отмечала юбилей судебной реформы, и волна банкетов прокатилась по стране, затопив шампанским столицы и провинцию. Знаменитый магазинщик Елисеев, у которого, как известно, никогда и ничего не кончается, в эти дни заявил, что у него шампанское иссякло! Каждый раз, просыпаясь утром с похмелья, Сергей Яковлевич давал себе слово не пить сегодня, но первый же тост «За конституцию!» был таков, что грешно не выпить.
– Меня удивляет, – закатил он спич на очередном банкете, – почему в этот исторический момент, когда наша передовая общественность выходит из подполья на широкую арену народного реформаторства, почему же рабочий класс, так много выдвигающий требований, почему он ныне загадочно молчит? Да! Я вас спрашиваю – почему? Где же единство сил?
Толстяк Набоков потом отозвал князя в сторонку:
– Князь, а зачем вам это надобно? Смотрите, как бы нашу идеальную программу не закоптило дымом заводов!..
Уренские тяготы еще не схлынули с сердца князя. И тайны уренского депо разрешены еще не были. Мышецкому сказали, что в доме Павловой на Троицкой улице состоится встреча путиловцев с интеллигенцией. Сергей Яковлевич поехал туда, и один из рабочих сразу завел с князем разговор об «Истории культуры» Липперта. Но его сиятельство Липперта не читал.
– Напрасно, – упрекнул князя рабочий. – Вот и Каутский в своей «Эрфуртской программе» утверждает, что…
– Простите, а какой факультет вы окончили? – спросил князь.
– Филологический! – с треском провалился «рабочий».
Сергей Яковлевич посторонился такого «пролетария», и тут его подхватил под локоток, почти любовно, московский приятель, присяжный поверенный Муравьев:
– О чем вы, князь, беседовали с господином Малкиным?
– Пшют какой-то! – фыркнул Мышецкий.
– Студент…
– Но представился, как рабочий.
– Верно: Малкин ведет кружок «экономистов» на Путиловском, бывает и у нас в Москве… А рабочих здесь вряд ли узрите!
Директор гимназии Бенедиктов спьяна обнимал князя.
– Браво, браво! – говорил Бенедиктов. – Истинно-о! Весьма и весьма печально, что сейчас, когда мы, лучшие умы России…
Мышецкий высвободился из пьяных объятий педагога.
– Сударь! – сказал князь. – Я беседовал, кажется, с господином Муравьевым, только не с вами…
– Но я все слышал!
– А потому и говорю: нехорошо подслушивать чужие разговоры!
Утром 28 ноября Мышецкого вызвали к телефону. Чей-то женский голос, совсем незнакомый, сказал ему фамильярно:
– Дрюнечка, говорит с вами Зюзинька. Никуда не ходите сегодня, я сама приду к вам со своим Базилем…
– Хулиганы! – оборвал разговор Мышецкий.
Слово – новое, только что входившее в обиход русской жизни, но его все уже понимали.
Именно в этот день ему надо было отлучиться из дому – в городскую думу, ибо вопрос касался продажи дома. На улицах было слякотно, мерзко, публика нахохлилась от сырого ветра. На бобровом воротнике княжеской шубы таял мокрый снег, стекла пенсне залепляло мутью.
Возле думы было что-то слишком оживленно, и Сергей Яковлевич в растерянности остановился. «Тьфу ты! – вспомнил он. – Ведь сегодня как раз воскресенье…» Значит, и в думе делать ему нечего. Напротив, на крыше здания, красовалась вывеска: «Перуин для ращения волос», – как раз то, что надо. Последнее время, он волнений жизни, стали отчаянно лезть волосы. Сергей Яковлевич направился к магазину.
Но тут с Перинной линии выбежала толпа студентов и веселых румяных курсисток. А из публики, заполнившей Невские тротуары, как раз на углу Михайловской, вдруг вырвалось что-то ярко-красное – знамя! «Ага, – решил князь, – кажется, началось».
Дабы не мешать событиям революции развиваться, Мышецкий немного посторонился. Еще раз протер стекла пенсне. Такой высокий момент истории надо запечатлеть в памяти.
– И – конституции! – провозгласил он одиноко.
Толпа шумно огибала угол Михайловской. Нестройно, вразброд, как-то печально звучала «Марсельеза». Сергей Яковлевич подхватил слова гимна (конечно же, по-французски, так оно величественнее!). И вдруг из ворот думы с гвалтом рванулась конная полусотня с нагайками и шашками наголо. Взгляд князя невольно отметил время: был полдень, половина первого.
Пересверк шашек казался издали нарядным праздником. Во влажном воздухе столицы мягко звучало лошадиное ржанье.
И так красиво метались тонконогие сытые кони…
Сунув в муфту озябшие руки, стояла рядом курсистка-бестужевка и, прикрыв ресницами глаза, словно молясь, выводила:
- Не довольно ли вечного горя?
- Встанем, братья, повсюду мы в ряд…
Хрясь – стукнуло что-то рядом, и курсистки не стало. А перед самым носом князя Мышецкого крутился мокрый от талого снега лошадиный зад. Желтый лампас резанул зрение, словно сабля, проведенная по глазам.
Казак свесился с седла и поднял нагайку снова:
– А тоби, очкарик, тож слободы хоцца? Чо залупаишьси? Чо?
Сергей Яковлевич в ярости вцепился в ногу казака.
– Дурак! Скотина! – кричал он в исступлении. – Да тебе и не снилась такая свобода, которой я обладаю!..
С противным щелканьем опустилась нагайка.
Боль – неслыханная боль! – обрушила его на землю рядом с курсисткой-бестужевкой. Разбитое пенсне тащилось за ним по мостовой на длинном шнурке. Он и сам не понимал – как, но уже шел. Вернее – его волокли. А кто – не видел.
На середину Невского сгоняли всех демонстрантов.
– Гниденко! – услышал князь за спиной. – Приобщи!
И (обида-то какая!) дали князю коленом под зад.
Вот так-то Мышецкий и «приобщился». Арестованных погнали куда-то. Шел и князь. А что делать? Пойдешь…
Снова возглас:
– Федорчук! И этого шептуна – приобщи!
Это был Бенедиктов, директор гимназии. Пошли в ногу, выражая протест словами. Семинаристы (которым эта история – хоть бы хны) затянули песню – весьма бестолковую:
- Сладко извергом быть
- и приятно забыть
- бо-ога-а!
- Но за это ждет
- непременно до-
- скверная до-рога-а!
Бенедиктов цеплялся за рукав княжеской шубы:
– Я уверен: это своеволие низших властей! Князь Святополк-Мирский – человек честных правил и новых веяний…
Арестованных загнали во двор Спасской части. Оцепления из дворников не снимали. Полицейский врач быстро отобрал раненых, и в толпе, стынущей под снегом, остались только избитые. Было зябко и стыдно. Конечно же, теперь потеряна всякая возможность исправить карьеру. А этот директор гимназии, словно репей худой, так и цепляется, так и виснет на рукаве.
– А-а, вы правовед? – говорил Бенедиктов. – Так научите, как, не нарушая законности, мне отсюда выбраться поскорее?
– Педагогично ли это будет, если вы убежите, а я останусь?
– Вы бы не смеялись, князь, – обиделся Бенедиктов, – если бы вам, как и мне, осталось два года до выхода на пенсию. И, наконец, я – директор гимназии! Что скажут мои ученики? Это аморально, чтобы воспитатель юношества находился под арестом!
– Да помолчите вы, – взмолился Сергей Яковлевич, с тоской оглядывая высокие кирпичные стены. – Не все ли равно, кому сидеть… Кому-то все равно сидеть надо!
Бенедиктов явно пытался расположить к себе толпу.
– Вам, князь, хорошо говорить! – петушился он. – Вы губернатор и сами сажали людей… И вот теперь, за ваши преступные репрессалии по отношению к простому народу, должны расплачиваться мы – честные русские либералы!
Студенты и семинаристы с удовольствием наблюдали за этой сценой, а Мышецкому было сильно не по себе.
– Уважаемый, – тихо сказал князь, – как вам не стыдно? С чего вы это взяли, что я сажал людей? Оставьте меня!
Через двор, возбужденные от полицейского рвения, борзыми гонялись чиновники. Легкой рысцой пробежал и Федя Щенятьев – тоже правовед, но, по склонности к горячительным напиткам, курса не кончивший (видать, неплохо ему и в полиции).
– Федя! – закричал Мышецкий, радуясь. – Феденька!
– Феденька, голубь мой… – заголосил Бенедиктов.
– Сударь, вы просто невыносимы! Разве вы его знаете?
– Нет. Но вы скажите ему, что я честный человек, шел…
– Федя! – снова закричал Мышецкий.
– Феденька! – взвыл Бенедиктов…
Щенятьев, бывший правовед, подбежал на зов, весь сияя.
– А-а, князинька! – узнал он Мышецкого. – И тебя закатали?
И, похохатывая, покатился дальше с бумагами. Но железный закон корпорации уже вступил в свое действие. Презри лицей, отврати университеты, но правоведа выручай! «В самом деле, – думал Мышецкий, – не дай-то бог, если до властей предержащих дойдет слух о моем аресте. Смешно!.. Однажды князь Леонид Вяземский, слуга престолу, вступился было за студентов, когда их били на улице, так только и видели князя в Государственном совете!..»
– Как вы мыслите, – спросил Бенедиктов, – ваш знакомый большим ли пользуется здесь уважением и престижем?
– Иди к черту! – сказал Мышецкий, посмотрев на часы.
Половина шестого. Быстро время летит! Студенты, замерзнув, играли в чехарду. Молодость! Им-то что… А вот для него, князя Мышецкого, все гораздо сложнее: «Мне и без того хватает…»
Снова прибежал Федя Щенятьев и стал отчитывать на допрос первую партию. Последним, словно пробку, выдернули из толпы Мышецкого и снова «приобщили». За спиной князя еще долго раздавался голос Бенедиктова.
– Вот они! – кричал либерал. – Вот они, сатрапы нашего строя – полицейский и губернатор! Рука руку моет…
В темном вонючем коридоре участка Федя Щенятьев толкнул князя в нужник служебного персонала.
– Стой! – сказал. – Угости сигарой…
В уборной они, закурив, переждали, когда проведут всех арестованных. Щенятьев спросил о Бенедиктове:
– А этот тип, что орал, он какого выпуска?
– Не наш, – ответил Мышецкий. – Пускай сидит…
На прощание Щенятьев показал на рассеченный лоб князя:
– Ты арникой, князинька. Арникой… Ну, не попадайся! Сергей Яковлевич вернулся домой, вызвал по телефону Бертенсона с аптечкой. Тот явился и был удивлен.
– И вы, князь? – спросил доктор. – Но моя же Зюзинька звонила вам утром, чтобы вы не уходили из дому… В министерстве давно ждали этой демонстрации и, как видите, были готовы. Уезжайте, – наставительно произнес Бертенсон. – Продавайте дом и уезжайте. Вам здесь нечего делать… А потом, когда все утихнет, вернетесь!
А из газет Сергей Яковлевич узнал, что «статский советник Бенедиктов уволен по высочайшему повелению в отставку без прошения о пенсии».
Либералу не повезло. «Так ему… с наддранием!»
6
Дом он все-таки продал. Жалко стало только на один момент, когда дворник забрался на крышу, взмахнул ломом и – хрясть! Прямо по гербу – гербу фамилии. Обрушились дворянские щиты, рыцарские шлемы, три стрелы и золотые рыбки на голубом поле.
И проступила старая, еще дедовская, штукатурка…
– Да, – вздохнул Мышецкий, – была у собаки хатка!
Итак, в Петербурге его ничто более не держало. Ничто, кроме сената и его решения. Солидный дом «Обюссон» скупил у него часть старинной мебели, которая представляла антикварную ценность. На Большой Морской князь быстро оформил финансовые дела, переведя капитал на Парижское отделение Торгово-промышленного банка. Комплект белья – от придворного поставщика «Артюр», а дорожные вещи – от фирмы «Бехли». Уезжать казалось и тяжело и радостно, как жениться…
Полиция заявила, что никаких претензий к отъезжающему князю не имеет. На радостях побежал князь платить десять рублей на «Красный Крест», что полагалось всем отбывающим за границу. Только в канцелярии генерал-губернатора произошла заминка.
– Долгов не имеете? – осведомился чиновник.
– Нет, – храбро ответил Мышецкий.
– Не состоите ли под судом?
– Нет.
– Нет ли к вам следственных претензий со стороны правительства?.. Предупреждаю: в случае неправильных показаний вы подлежите содержанию в тюрьме сроком до четырех дней.
Это было ужасно!.. Мышецкий торопливо сознался во всем.
– Правда, – сказал, – в сенате ныне ведется разбор моей служебной деятельности. Но я думаю, по зрелом размышлении…
Хрусть-хрусть – чиновник порвал выездной лист.
– В таком случае, князь, отбытие за границу возможно лишь с высочайшего соизволения. Обратитесь в собственную его императорского величества канцелярию…
Делать нечего: побрел Мышецкий на Екатерининский канал в бывший Михайловский дворец. В спокойно-холодном кабинете, где ничего не было лишнего, принял его сам главноуправляющий – гофмейстер Танеев. По дружбе с сыном его, известным математиком, Сергей Яковлевич доверчиво рассказал о своей просьбе.
– В такой день! В такую трудную минуту для отечества… – ответил князю Танеев и, отвернувшись к окну, долго рыдал.
«Что за бред?» – думал Мышецкий, ничего не понимая.
– Разве не знаете, – сказал наконец Танеев, – что Порт-Артур пал перед лукавым врагом? Я не могу беспокоить моего дражайшего государя просьбами, в коих нет ничего государственного! Обратитесь, князь, прямо в министерство…
Ну, шагать-то тут недалеко. Волынским переулком, кратчайше, вышел князь Мышецкий на Дворцовую площадь. Если бы не видел слез Танеева, то, наверное, и сам бы поплакал. Но плакать после Танеева казалось как-то неприлично. Вроде прихлебательства!..
– Господа, – спросил Сергей Яковлевич в министерстве, – вы слышали, что Порт-Артур пал?