Гардемарины, вперед! Соротокина Нина
9
Калистрат Иванович протопил баню по всем правилам. Рано утром по туману натаскал воды с озера, наполнил бочки. Григорий нарубил сухих березовых дров. Горели они жарко, до оранжевости раскалили камни очага. В чугунном котле запарил сторож березовый веник и выплеснул желтую воду на камни для запаха.
Когда баня наполнилась ядреным, стоячим паром и ушел, испарился запах гари, голый по пояс сторож выглянул из дверей.
– Григорий, иди раздевай барина. Дай ему тулуп. Не смотри, что сейчас лето. Над озером туман бродит. Француз – он хлипкий. У нас в Петербурге одна парижская княжна в кровати себе нос отморозила.
В гостиной Анастасия давала де Брильи последние указания.
– Все понял, – согласно кивал головой шевалье. – Я разденусь в доме, надену, как это… халат на меху… тулуп. Я буду делать все, что скажет Григорий. – И совал в руки кучера флаконы с жидким мылом и ароматической водой. Григорий брал их осторожно, как ядовитых жуков, и рассовывал по карманам.
«Баня – это варварство, – размышлял француз, – однако это пикантно, будет что рассказать в Париже» – и шепнул в золотой локон:
– А ты когда придешь, звезда моя?
– Потом, потом, иди. Григорий, хорошо попарь барина! Пусть он по достоинству оценит русскую баню.
В окно Анастасия проследила, как де Брильи пересек двор. Фигура его в тулупе, одетом на голое тело, и в модных башмаках выглядела несколько странно, но значительно. «Осанистый, – подумала она, – важный, чужой».
Как только дверь бани захлопнулась, Анастасия бросилась в комнату шевалье.
Француз меж тем скинул в маленькой передней тулуп, и Григорий, уже раздетый донага, услужливо распахнул перед ним дверь мыльной.
– Дым! Почему дым? – воскликнул шевалье, когда жаркий пар окутал его с головы до ног. – Ах да… В банях всегда дым. Господи, да здесь как в аду!
У него перехватило дыхание, волосы от жара стали потрескивать, и он с ужасом начал тереть их руками.
– Холодненькой водицей смочите, ваше сиятельство, холодненькой. – И Григорий легонько плеснул в ошалевшее лицо француза ледяной водой.
Де Брильи хотел крикнуть: «Как ты смеешь, хам?» – но вдруг обнаружил, что не помнит ни одного русского слова, и без сил опустился на лавку.
Григорий еще зачерпнул холодной воды, вылил ее на себя, охнул, похлопал по дымящемуся телу и вынул из кипятка веник:
– Ложитесь, ваше сиятельство.
– Toi, moujik, orduze, comment oses-tu?[16] – крикнул де Брильи и вскочил на ноги.
– Ложись, барин, – ласково сказал Григорий еще раз, зашел сзади и наотмашь, больно огрел шевалье веником меж лопаток.
Француз поперхнулся, отскочил в сторону и грозно пошел на кучера, но тот ловко ударил его по ногам.
– Се gredin que vent-il de moi?[17] – прошептал шевалье и попытался закрыться руками, но Григорий злорадно, как показалось французу, засмеялся и стал наносить удары один за другим.
Надо ли говорить, что шевалье попытался отобрать у Григория его мерзкое оружие. Как унизительно драться с голым мужиком! Если бы не жара… Она обжигала легкие, затрудняла дыхание. Григорий прыгал, как бес, скалил зубы. «Хорошо, – приговаривал он, – хорошо!» И шевалье не выдержал, сдался. Спасаясь от ударов розг, он полез куда-то наверх по раскаленным полкам и лег, чувствуя, что не может сделать больше ни одного движения.
– Давно бы так, – проворчал Григорий и сунул веник в котел.
Затуманенным взором шевалье внимательно следил за кучером. «Зачем ему щипцы? Что делают русские в бане этими щипцами? Может, это орудие пытки?» – и закрыл глаза.
Он уже не видел, как Григорий прихватил щипцами раскаленный камень и плюхнул его в воду, не слышал громких восклицаний и советов кучера. «Только бы сюда не вошла Анастасия! Звезда моя. Какой выносливостью должно обладать, чтобы в этом аду помышлять о любви».
Голова его кружилась. Пот катился ручьями. Пульс колотил часто и звонко. Григорий что-то крикнул и опять взялся за веник.
«Боже мой, это конец… Так бесславно умереть, голым!» – подумал шевалье, собрал остаток сил и кубарем скатился вниз. Последним, что выхватил его взгляд, были запотевшие, сиротливо стоящие на лавке флаконы с ароматической жидкостью. Де Брильи потерял сознание.
Анастасия не знала, что она ищет в комнате шевалье. Уже был тщательно обследован дорожный сундук, проверены один за другим камзолы, кафтаны, сорочки, жилеты – все, вплоть до носовых платков.
Должно же быть что-то такое, из-за чего Брильи срочно вызвали в Париж! Что это может быть?
Взгляд ее задержался на лиловом камзоле, небрежно брошенном на стул. Здесь же на спинке висели белые шелковые кюлоты. Она проворно обследовала пояс, карманчик для часов, даже проверила крепость шнуровки. Штаны как штаны.
Очередь была за камзолом. Он лежал на стуле, свесив до полу рукав. В этом его положении было что-то одушевленное, и Анастасия замерла на мгновенье, смущенная чувством, что будет сейчас ощупывать не одежду, а спрятавшегося в ней человека. «Ну!» – прикрикнула она на себя и решительно потянула за висящий рукав. Камзол раскрылся, обнаружив желтую подкладку. У подмышек шелк был пришит более крупными стежками.
«Зачем бы это? – подумала Анастасия. – Шевалье человек аккуратный». Она попыталась распороть шов ногтями, но это ей не удалось. Тогда она стала рвать нитку зубами. От камзола исходил слабый запах горьковатых духов.
– И пахнет-то как-то по-французски, – прошептала девушка, распоров наконец шов. Рука ее нырнула в жесткие складки накрахмаленной парусины и вытащила небольшой пакет, перевязанный алой лентой. – Вот оно. – Анастасия выглянула в окно, окинула взглядом баню, потом села и перевела дыхание.
Письма… Разные почерки, разные даты… Цифры, незнакомые фамилии, письма на иностранном языке. На уголке твердой, как пергамент, бумаги, она прочитала: «Ноябрь. 1733 год». Зачем в Париже нужны письма десятилетней давности? Чаще других в письмах встречалась фамилия Бестужева. А вот и его собственное письмо. А это что? Господи, имя ее матери… Зачем в этих бумагах имя Анны Бестужевой? И это де Брильи повезет в Париж? Это мы еще посмотрим!
Во дворе раздался крик. Анастасия вздрогнула, быстро сгребла письма и, завязывая их на ходу лентой, подбежала к окну.
Дверь бани была открыта настежь. У порога лежал одетый в тулуп шевалье, а над его бездыханным телом шумно спорили сторож Калистрат Иванович и кучер Григорий.
– Ты, дурень, веником работать не умеешь! – кричал сторож. – Веник должен правильно ходить! Им по плечам музыку надо играть, испарину гнать. Небось, поперек спины лупил, удаль показывал!..
– Веник знаю… Все знаю… – не поддавался Григорий. – Баню надо уметь топить. Угарная была баня!
Шевалье открыл глаза и застонал.
– Помогли бы человеку, чем лаяться-то. – К лежащему шевалье, переваливаясь, подошла Устинья Тихоновна, помогла ему встать и повела к дому.
– Квасу готовь, – крикнула она мужу через плечо. – Да влей туда ложку уксуса. Отпоим!
– Водочки бы ему, – сердобольно добавил Григорий.
Анастасия усмехнулась, перевела взгляд на письма, сунула их под подкладку лилового камзола, прошлась быстро ниткой и побежала встречать полуживого шевалье.
10
Черный лес пахнет прелым листом и хвоей. Пищит где-то одинокий комар. Елки… Ненавижу! Сама их форма и цвет нагоняют тоску. Когда же он выберется из этой проклятой страны?
Де Брильи дышит на стекло и пишет: «Париж», потом стирает и пишет снова. Париж, как далеко ты, город радости!
Четыре года назад в числе двенадцати кавалеров прибыл он в северную столицу России, сопровождая посланника Франции Иохима Жака Тротти маркиза де ла Шетарди. Что это был за въезд! Пятьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг ехали в каретах, для отправления католических служб восемь духовных лиц оставили родину. Везли в страну варваров мебель, одежду, посуду… «Я покажу русским, что значит Франция!» – заносчиво повторял тогда Шетарди.
Он был послан в Россию с широкими полномочиями. Ему надлежало вступить в сношения с русским двором, выяснить состояние умов в России, состояние финансов, войск морских и сухопутных. Политика Анны Иоанновны и ее министров не устраивала кардинала Флери. Россия имела слишком большое влияние на севере Европы. Привязанность русского двора к Австрии, давней противнице Парижа, также вызывала серьезные опасения. Поэтому главной задачей Шетарди было ни больше ни меньше, как выведать возможность дворцового переворота в Петербурге, и не только выведать, но и похлопотать о нем.
И Шетарди похлопотал… Он обеспечил себе разветвленную сеть шпионов, доносчиков, подкупил чуть ли не треть русских министров, развязал, как ему казалось, а правильнее сказать – содействовал войне России со Швецией, способствующей поколебанию русского трона, но, занятый сложной интригой, просмотрел переворот, и дочь Петра заняла трон не с его непосредственной помощью, а с кучкой гвардейцев, одного лекаря и музыканта, как горько жаловался потом французский посол.
Надо отдать Шетарди должное, он правильно понял состояние умов в России, понял, что Елизавета наиболее реальный и серьезный претендент на трон. Не понял только, что не его интриги и хлопоты возвели Елизавету на престол, это сделал ход самой истории. Русские умы устали от бироновщины, от засилия немцев. Они желали иметь русскую государыню и получили ее.
Не понял он и характера новоявленной императрицы. Он писал в Париж, что Елизавета Петровна ветрена и простодушна, любит только наряды и куртаги, что политика ее не интересует, и, имея рядом умного человека (читай – Шетарди), она, сама того не ведая, станет послушной исполнительницей воли Франции.
Елизавета действительно не любила политику, но природный инстинкт и память о великом отце не позволили ей пустить государственные дела на самотек, она отдала их в крепкие, хищные руки вице-канцлера Бестужева.
Сколько ни хлопотал Шетарди, война со Швецией кончилась на условиях, выгодных только России. Именно ему, вице-канцлеру Бестужеву, был обязан французский посол своим позором. Все знали фанатичную фразу Бестужева, вбитую гвоздем в круглый стол переговоров: «Я скорее смерть приму, чем уступлю хоть один вершок земли русской!»
Шетарди был отозван в Париж. Многочисленная его свита перешла к новому послу Дальону.
Перед отъездом своего патрона де Брильи умолял взять его с собой.
– Нет, мой друг, нет, – сказал тогда Шетарди. – Париж любит победителей. Я один приму позор поражения! – Он любил цветисто излагать свои мысли. – Но с Бестужевым мы еще посчитаемся! Твердолобый фанатик, скряга, негодяй! – И уже держась за дверцу кареты, Шетарди добавил: – Вас очень скоро отзовут в Париж. Только имейте терпение, мой друг…
Может быть, уже тогда созрела в голове бывшего посла мысль о похищении бестужевского архива?
Заговору Лопухиных обрадовались в Париже, как выигранному сражению. Самым привлекательным для французской политики было то, что в русский заговор был замешан маркиз Ботта. Посол Австрии помышляет о восстановлении в правах свергнутого младенца Ивана! Чем лучше можно ослабить австрийскую партию? «Положение Бестужева шатко», – писал в Париж Дальон.
Тут-то и получил де Брильи приказ от Дальона срочно ехать в Москву, где ждал его католический монах с ценным пакетом, перевязанным красной лентой. Кроме пакета, монах вручил Брильи шифровку, которая предписывала ему немедленно доставить пакет в Париж. Охотничий особняк указывался как место, где де Брильи должен был ждать посыльного от Лестока с выездным паспортом. В конце шифровки еще раз подчеркивалось – бумаги доставить лично Шетарди. Очевидно, бывший посол опасался чрезмерного любопытства Лестока. Пусть лейб-медик распутывает лопухинский заговор и не мешает Парижу вести свою игру.
Сразу после возвращения во Францию Шетарди был вызван к Флери. Можно себе представить, как велась беседа с великим старцем. «Вы очень запутали наши отношения с Россией, дорогой Шетарди, – начал разговор кардинал Флери, и жесткий голос его был расцвечен иронией, а Шетарди стоял перед ним, как провинившийся школяр, и вытирал пот кружевным платком. – Если Бестужева нельзя подкупить, то нужно найти способ скомпрометировать его в глазах всей Европы и самой императрицы Елизаветы». И Шетарди нашел этот способ. Имея на руках такие бумаги, как секретный архив вице-канцлера, маркиз не только «посчитается» с Бестужевым, но и поправит свое пошатнувшееся положение, а что получит он, де Брильи?
Посыльного нет. Кабы не Анастасия, он сам бы отправился в Петербург и вытребовал столь необходимый ему паспорт. А там… Довезти до Парижа этот пакет и забыть, что есть на свете политика, интриги, шифровальные письма, запрятанные в каблуки, – мерзкое занятие шпионов!
Только бы уехать… уехать, привести Анастасию к алтарю и быть наконец счастливым!
Анастасия не понимает его. «Нудный» – странное русское слово. Она не перестает повторять: «Ах, Сережа, какой ты нудный!» Он не понимает всей тонкости значения этого слова, но догадывается, что ничего хорошего оно ему не сулит. «Погоди, звезда моя, во Франции я не буду „нудным“».
Вот только где потом взять средства к той жизни, к которой привыкла Анастасия? Да, он ограничен в средствах, родовой герб не гарантирует богатство, но ведь и бедным его не назовешь. И потом, помрет же когда-нибудь этот старый пень маркиз Графи-Дефон, а наследство будет немалое.
К слову скажем, что для характеристики де Брильи как нельзя лучше подходит частичка «не». Он не был злым, это вернее, чем назвать его добрым, не был трусом, не был глуп, он не был корыстен, не был равнодушен к вопросам чести. И во всех случаях жизни он умел быть несчастным. Днем мечтал выспаться, по ночам его мучила бессонница, летом проклинал жару, зимой умирал от скуки, на балу искал уединения, а в церкви размышлял о естественных науках, к которым, если и не тяготел с особым жаром, то не испытывал отвращения.
И только в любви его к Анастасии не было места частичке «не». Он любил ее страстно! Но она холодна, ах как холодна! Может, это естественная для девицы стыдливость? Может, русские девы почитают за великий грех подарить поцелуй до венца? Кто поймет этих русских!
Он и не помышлял воспользоваться ее сложным положением. «Мои намеренья чисты», – твердил он. Но она поехала по доброй воле, значит он ей небезразличен. Как же объяснить тогда ее презрительный и надменный вид?
– Она меня не любит, – повторял шевалье сто раз в день. – Что изменится, если право на ласку будет дано самим Богом?
И он ругал проклятый русский климат, невозможный русский характер, кретина-сторожа с его невообразимой супругой. Анастасия смотрела на него бездумными прекрасными глазами и улыбалась.
11
– Дошли… вот ведь странность какая. – Близость города и долгожданное свидание с теткой привели Софью в самое веселое расположение духа. – Думала, конца не будет нашему пути, а вот ведь дошли…
Те же мысли занимали и Алексея: «Сегодня будем в Новгороде», но, в отличие от Софьи, он совсем не радовался концу совместного путешествия. Он молча пылил ногами дорогу и хмуро осматривался, словно окрестная природа была ему чем-то враждебна. Еще один поворот дороги, потом пройти лес, что чернеет на горизонте, а там, поди, и Новгород виден.
Софья была хорошей попутчицей, верным товарищем. Пока они шли вместе, собственные его заботы отодвинулись на второй план, главным было довести ее до тетки. Теперь, когда цель была почти достигнута, он ощущал в душе мучительную пустоту.
– Давай передохнем, – сказала вдруг Софья. – Сядем здесь. – И она указала на большой серый валун, лежащий подле дороги.
День был солнечный, ветреный. По небу, словно сытые кони, резво бежали облака, и тени их скользили по еще не убранному ржаному полю, по скирдам соломы, по островкам васильков и ромашек, по стенам сельской церкви, выглядывающей из зелени.
– Грустно расставаться, – сказала Софья и застенчиво улыбнулась, когда Алеша согласно кивнул головой. – Но расстаемся мы с тобой ненадолго. Ты была добра ко мне, и я тебя не оставлю. Я ведь богатая, очень богатая…
– Не нужно мне твое богатство, – прошептал Алеша и отвернулся.
Софья положила руку ему на плечо, пытаясь как-то сгладить неловкость, возникшую из-за ее последних слов.
– Ты обо мне больше знаешь. Знаешь начало моего пути и конец его увидишь. А ты, Аннушка, пришла ко мне ниоткуда и уйдешь в никуда.
«А может, сказать ей все? – пришла вдруг Алексею в голову шальная мысль, но он тут же со смущением отогнал ее от себя. – Каково будет Софье узнать, что восемь ночей и дней провела она в обществе гардемарина?»
– Но я тебе верю, – продолжала Софья. – Слушай меня внимательно. В городе мы расстанемся, но ты не уходи, жди. Я тебе весточку пришлю или сама к тебе приду. Отдохнешь у тетки, отмоешься от дорожной пыли, выспишься на кровати. Но вначале я пойду одна. Я у Пелагеи Дмитриевны никогда не была, но матушка перед смертью так подробно все описала, что я ее хоромы с закрытыми глазами найду.
Софья внезапно помрачнела. Сомнения и тревоги опять взяли власть над сердцем ее.
– Ждать меня будешь три дня. – Она исподлобья глянула на Алексея. – Если в три дня не приду и вестей не подам, тогда никогда не приду. И не молись за меня, милая моя Аннушка, потому что нет такой молитвы Богу нашему, чтобы мне помогла. А теперь попрощаемся, родная. Только тебе верю! – И она кинулась Алеше на шею.
– Теперь ты меня слушай, – зашептал смятенный Алеша в мягкие волосы. – Если не придешь, где искать тебя?
Софья только плакала, трясла головой и прятала лицо на его груди.
– Не ходи к тетке. Я в Кронштадт иду. Пойдем со мной.
Он понимал, что этого не только не надо, но и нельзя говорить. Куда он денет ее в Кронштадте, как устроит? Но слова его не дошли до понимания Софьи. Она их не услышала, не захотела осмыслить, а только одернула юбку, вытерла глаза концом косы и сказала:
– Пойдем. Пора.
Алексей долго раздумывал, какое ему купить платье: крестьянское – не приняли бы за беглого, ремесленника – куда деть шпагу, не прятать же в штанине. Дворянская одежда могла оградить его от лишних вопросов, но денег было мало, а продавать презенты благодетельницы Анны Гавриловны он остерегался, боясь привлечь к себе лишнее внимание.
Кончилось дело тем, что в лавке старьевщика подобрал он себе потертые бархатные штаны. Приглянулись они ему тем, что совпадали по цвету со шпагой, в этом созвучии цветов был некий шик, да и шпага не лезла в глаза. Старьевщик от скуки стал присматриваться к девице, столь внимательно обследующей покупку, и Алексей не рискнул попросить прочие принадлежности туалета.
Камзол он купил у бедного еврея, что весь свой товар таскает на груди. Хороши у камзола были только медные тисненые пуговицы, но зато сидел он на фигуре отлично. Нашлась и рубаха. Она была совсем целая, если не считать оторванных кружевных манжет, – видно – они продавались отдельно. Товар был плох, но и покупатель, и продавец остались вполне довольны друг другом. Первый не торговался против двойной цены, второй не проявлял излишнего любопытства. Купленная одежда пошла в мешок. Три условленных дня Алексей решил носить женское платье, а там видно будет.
Он ходил по городу, покупал на рынке горячие пироги, пил квас и молоко, за пазуху насыпал яблок. Наведался в Детинец, в Святой Софии отстоял обедню, церквей насмотрелся – не счесть, и всё запоминал, где звонницу, где затейливо украшенное крыльцо, где удивительные росписи, чтобы потом показать Софье.
По городу ходил вольно, даже вид мундиров не вызывал в нем прежнего страха. Он вспоминал ужас первых дней своего пути и сочувственно улыбался тому растерянному, пугливому мальчику, который шарахался от собственной тени. Сейчас он верил в крепость своих рук и ног – убегу, если что, знал, что сумеет уже не в спектакле, а в жизни сыграть любую роль – обману, если надо будет, и жизнь казалась почти прекрасной.
В первую ночь после расставанья с Софьей он не пошел на постоялый двор, а отмахал добрых пять верст, прежде чем нашел место их последнего привала. Принес к серому валуну соломы, ловко соорудил себе постель и лег, раскинув руки. Где сейчас Софья, что делает, думает ли о нем? Сейчас он не признается ей ни в чем. Но ведь придет когда-то сладкая минута, когда он возьмет девушку за руку и скажет: «Прости, милая Софья. Я не Аннушка. Я Алексей Корсак, моряк и путешественник. Я привез тебе из далеких стран дорогие шелка, жемчуг и ветки кораллов».
И она засмеется. О том, что будет после, он не думал. Вся сладость мечты была сосредоточена в одной минуте, когда Софья глядит на него, одетого в сюртук с красным воротником и золотыми галунами, узнает в нем свою давнюю попутчицу и смеется.
Алексею давно хотелось представить эту сцену во всех мелочах, но присутствие Софьи смущало его. Как можно мечтать о далекой встрече, когда она лежит рядом и голова ее покоится на его плече?
Утром он пошел к заброшенному костелу, где они условились встретиться с Софьей. Место было безлюдным. Костел прятался за кронами столетних вязов, заросшая тропинка соединяла его с торной дорогой, но по тропинке только козы приходили за чугунную поломанную ограду. Алексей кормил коз хлебом, вспоминал лужайку на Самотеке, друзей и Никитину белую козу с «бессмысленным прищуром». Господи, как давно это было…
Видно, когда-то костел был богат, и иноземные купцы пышно справляли в нем свои службы. Розовые кирпичики изящно лепят свод, узкие, как бойницы, окна украшены витражами. Сейчас цветные стекла разбиты, может, полопались от суровой зимы, а может, православные потрудились, вымещая злобу на иноверцах. Окна затянула мохнатая, словно из шерстяных нитей, паутина, ласточки заляпали пометом лазорево-алые осколки стекол… Могучие лопухи сосут соки из жирной, удобренной многими телами земли. На гранитных и мраморных надгробиях латинские буквы складываются в чужие, нерусские имена. Надгробные плиты нагрелись солнцем, на них хорошо дремать, прислонившись спиной к стволу вяза, и разговаривать с одиноким мраморным ангелом, который легкой, словно продутой ветром фигурой неуловимо напоминал бегущую Софью.
Все это изучил Алексей за три дня ожидания, из которых первый был коротким, второй тревожным, а третий бесконечно длинным и страшным.
Софья не пришла.
12
Больше всего поразило Софью, что Пелагея Дмитриевна совсем не удивилась ее приходу. Сотни раз воображение рисовало девушке их встречу, как придет она к тетке, как сорвет с шеи ладанку, по которой признает она Софью Зотову, как обнимет ее тетка и поплачет над горькой судьбой племянницы.
Но ни одного вопроса не услышала Софья после своего рассказа, будто ей сразу во всем поверили, а когда, умоляя о защите, бросилась она к ногам тетки, Пелагея Дмитриевна устало махнула рукой и произнесла свою единственную тусклую фразу: «Об этом после…»
Кликнула горничную, передала племянницу с рук на руки и исчезла не только из поля зрения Софьи, но, казалось, из самого дома.
Горничная, удивительно похожая на барыню, такая же толстая, маленькая и круглолицая, только с более живыми и любопытными глазами, была разговорчива и, пока мыла Софью в баньке, пока переодевала, причесывала и кормила, все выспрашивала девушку, называя ее «кровинкой заблудшей, горемычной овечкой, сиротинкой и лапушкой», но та, настороженная холодным приемом, твердо решила ничего лишнего не говорить. Поэтому за три часа непрерывного общения, обе не узнали друг о друге ничего, кроме имен, но Софья почему-то решила, что Агафья, так звали горничную, уже знает большую часть того, чем так настойчиво интересуется.
– Сейчас, барышня, в спаленку… Отдохнете с дальней дороги.
Жилище тетки было старого покроя, боярского. Строители не соблюдали точно этажи, поэтому потолки в комнатах были разной высоты, а дом изобиловал лестницами, приступочками, нишами и глухими закоулками. Софья поднялась и спустилась не менее чем по десяти лестницам, прошла по залам, комнатенкам, коридорам и темным сенцам, прежде чем горничная привела ее на место.
– Вот ваша келейка. Почивайте. – И, поклонившись в пояс, Агафья ушла.
Комната была небольшая и уютная. Чуть ли не половину ее занимала мягкая лежанка, крытая вышитым покрывалом. «Монастырская работа, – подумала Софья, разглядывая диковинных, увитых ветками птиц. – И меня учили вышивать, да так и не выучили».
Около лежанки стол резного дуба, на нем свеча в оловянном подсвечнике, в углу богатый иконостас, на полу красный войлок – вот и вся обстановка. Через узорную решетку открытого окна в комнату протиснулась ветка липы.
Проснулась Софья в сумерки. В доме было тихо, только шумели деревья за окном да хлопала где-то непривязанная ставня. Хотелось есть, видеть людей, тетку. Девушка встала, отворила дверь и увидела перед собой Агафью со свечой в руке.
– Кушать извольте идти. – И опять улыбка сладкая, как сотовый мед.
Тетка к ужину не вышла.
– Боли у них головные, – ответила Агафья на расспросы девушки.
– Передай барыне, что видеть ее хочу. – Голос Софьи прозвучал резко, и горничная обиженно поджала губы.
– Им это известно.
Стеариновые свечи в парных подсвечниках светили на переднюю часть стола. Агафья незаметно, вежливо, молчаливо приносила кушанья в богатой посуде.
По знакомому пути Агафья проконвоировала девушку в ее комнату.
– Почивайте…
– Я и так спала полдня, – обиженно воскликнула Софья, но горничная уже исчезла.
«Хоть бы в сад проводили или дом показали. Не бродить же мне одной в темноте! В монастыре сейчас вечернюю поют, – вспомнила вдруг Софья с грустью брошенную обитель. – Жила бы я у них покойно и тихо, если б не вздумали распоряжаться моей судьбой».
Она выглянула в окно. Темнота… Скоро луна взойдет. Где сейчас Аннушка? Рано посылать ей весточку. Да и с кем?
Софья свернулась калачиком на лежанке, и виденья, предвестники сна, возникли перед глазами. Будто сидят они с Аннушкой на плоту, опустив ноги в воду, и река несет их быстрым течением. Аннушка сняла платок с головы и стала совсем на себя не похожа, вроде бы она и вроде кто-то совсем другой. Только улыбка осталась прежней. И так хорошо плыть…
Вдруг «щелк» – звук неприятный и резкий, как ружейная осечка, прогнал сон. Аннушка, река, плот – все пропало, и Софья села, прислушалась.
На следующее утро Агафья, сердобольно закатывая глаза, сообщила Софье, что головные боли продолжают мучить несчастную Пелагею Дмитриевну и вряд ли пройдут до вечера.
– Значит, я и сегодня не увижу тетку?
– Выходит, так.
– Ладно. – Софья решительно поджала губы. – Тогда я в город пойду прогуляться.
– И я с вами, – с готовностью согласилась Агафья. – Юной девице одной гулять не пристало.
– Почему же?
– Лапушка моя, да ведь обидеть может всякий! – И усмехнулась как-то нехорошо, нечисто.
И опять длинная дорога под караулом в столовую, и нигде ни человека, ни голоса. Софья не нашла ничего лучшего, как в виде протеста сказаться больной, но Агафья приняла это известие с облегчением и радостью, которую даже не пыталась скрыть. Принесла в комнату обед, стала предлагать лечебные снадобья. Руки по-кошачьи ласково гладили волосы, щупали лоб: «И впрямь жар, лапушка. Горите вся, барышня!»
Девушке казалось, что никого и никогда она не ненавидела так, как эту сладкую краснощекую женщину. Ей хотелось броситься на Агафью, дернуть за гродетуровую юбку, сорвать с головы повойник, зубами вцепиться в толстый загривок. Прибежит же кто-то спасать эту жирную клушу, когда она заверещит на весь дом! Или этот дом пуст?
Но это потом. Сейчас надо ждать и притворяться. Помни, ты пленница. Ты пришла к своей заступнице, а она посадила тебя в клетку с узорной решеткой и мягкой подстилкой, а сторожить приставила – ласковую змею. Но зачем?
Матушка не любила рассказывать о своей старшей сестре. За всю их монастырскую жизнь тетка ни разу не дала о себе знать даже письмом. Видно, неспроста…
Еще раз… все с самого начала. «Тетка Пелагея верит, что я племянница? Да, верит. А коли не веришь, думаешь, что я самозванка какая-то, – выгони! Может, она меня испытывает? Проверить хочешь – так проверь в разговоре. А если я мешаю тебе чем-то, так отдай сестрам…»
У Софьи похолодело внутри и сердце трепыхнулось болезненно, вот оно, вот правда – тетка хочет вернуть ее в монастырь.
13
Пелагея Дмитриевна Ворсокова еще в невестах заслужила звонкую кличку «тигрица». Была она хороша собой, приданым обладала немалым, и много охотников бы нашлось до ее руки, если б не кичливый, бешеный нрав. Уж младшая сестра ребенка ждет, а она все в девках.
– Если хочешь мужа найти, надо быть более ручной, – увещевали ее родственники.
Муж наконец сыскался, покладистый, добрый, любитель псовой охоты и разных редкостей: греческих и этрусских ваз, мозаик и иноземных картин. В ту пору собирательство было еще редкостью среди русских дворян, и Ворсокова считали человеком странным.
Пять лет прожила Пелагея Дмитриевна, рассматривая драгоценные вазы, Геркулесов и Диан, а потом, похоронив чудака-мужа, уехала в опустевший к тому времени родительский дом и зажила там барыней.
От несчастного ли брака и несбывшихся надежд или от кипучей страсти, заложенной в ней самой природой, но жила она, словно вымещая на людях свои капризы и злобу. То веселится, на балах танцует, то книжки читает, то станет грозная, строптивая, всех тиранит и держит в страхе. Не только собственные люди, но и уважаемые, именитые граждане в такие минуты ходили перед ней по струнке.
Больше всего доставалось крепостным. Под сердитую руку жалости она не знала. Секла людей больно и часто, и случалось, что не вставали они после плетей.
А то словно за руку себя схватит – станет богомольной, начнет поститься и жить затворницей.
Однажды в морозный вечер за невинную шалость заперли по ее приказу двух девочек на чердаке. Барский гнев отошел, но из-за дурного своего характера она забыла про девочек, и те замерзли во сне.
Вид обнявшихся детских трупов так ужаснул Пелагею Дмитриевну, что она разорвала на себе кружевное белье и облачилась во власяницу. Начала морить себя голодом, босая бегала по снегу и все молилась, плакалась Богу. Стала щедрой к бедным и нищим, и в городе поговаривали, что раздаст она скоро свое имущество и примет иноческий сан.
Лицо ее потемнело, на теле появились красные стигмы[18] и струпья. «Святая… – шептали городские юродивые, – в миру приняла великий ангельский образ!»
Как-то за молитвой Пелагея Дмитриевна обнаружила, что во власянице завелись черви. Брезгливо икнув, она содрала с себя черные одежды и тут же сожгла их вместе с кишащей червями власяницей. Отпарилась в бане, оттерла стигмы мазями и опять стала носить бархат, читать книги и сечь людей.
Второй приступ неистового благочестия пришел к Пелагее Дмитриевне после сообщения о смерти сестры. Мать Софьи преставилась перед Пасхой, в конце Страстной недели, в которую Христос страдал на кресте, и это показалось Пелагее Дмитриевне знаком Всевышнего.
– Виновата, Господи, не была добра и сострадательна к сестре, – жаловалась она Богу, – прости меня, горемычную…
Она услала весь штат прислуги, кареты, сундуки с одеждой и книгами в деревню, подальше, чтоб не было соблазна, и забыла мир дольний ради мира горнего. Четьи минеи опять заменили ей французские романы.
Разъезжая по богомольям и жертвуя на монастыри и церкви, побывала она и в Вознесенской обители, но встретиться с племянницей не пожелала. Игуменья мать Леонидия остерегалась говорить о постриге, больно молода Софья, но тетушка сама коснулась щекотливого вопроса.
– В одежде иноческой она мне милее будет, – сказала она со вздохом. – Поторопитесь с этим.
То, что была в принудительном постриге большая корысть служительниц Божьих, в чьих сундуках золото и драгоценности, принадлежавшие Софье, перепутались с монастырскими, не волновало Пелагею Дмитриевну.
– «Господи, воззвах тебе, услыши меня», – пела она покаянные стихи и приносила юную родственницу со всем богатством ее, как искупительную жертву, к престолу Творца.
За три дня до того, как переступила порог ее дома беглая племянница, к Пелагее Дмитриевне явились четыре монахини. Разговор был краток, и во всем согласилась хозяйка дома с неожиданными гостьями.
– Кроме вашего дома, Софье бежать некуда, – говорили монахини.
– Так-то оно так. Да ведь Софья с мужчиной бежала. А что, если они ко мне уже венчанными явятся?
– Софью бес попутал, но девушка она чистая. Без вашего благословения она под венец не пойдет, – заверили монашки.
– Коли верны ваши предположения и придет ко мне Софья, то пусть поживет неделю в моем дому, – высказала Пелагея Дмитриевна свое единственное желание.
И когда предсказания сестер во всем оправдались и перед ней предстала племянница, она выслушала ее внимательно и в ту же ночь незаметно отбыла в свою загородную усадьбу, боясь растревожить себе сердце тяжелой сценой, которая неминуемо должна была произойти через семь дней.
14
На следующий день Софья попросила Агафью истопить баню.
– Да ведь мылись уже с дороги, – упрекнула та.
– Бок застудила, может, отпарю, – процедила сквозь зубы девушка.
Летняя баня находилась в самой гуще сада. Рядом с банькой стояли бревенчатые сараи, конюшни без лошадей, какие-то пустующие подсобные помещения.
Чтобы Софья не застудилась еще больше, Агафья прикрыла ее толстой, как одеяло, шалью.
– Что же ты мне чистого не принесла переодеться-то? – невинным голосом спросила Софья.
– Запамятовала… И немудрено, совсем недавно в чистое обряжались. – Агафья обождала, пока Софья села на лавку и обдалась горячей водой, и только после этого пошла в дом.
Неужели одна? Неужели и впрямь можно бежать к католическому костелу? Но Софья недооценила своего конвоира – ни юбки, ни платья в предбаннике не было, только платок, видно забытый второпях, валялся под лавкой.
– Дьявольская дочь! Знаешь, что голая не убегу. Проказа на твои жирные чресла! Ты меня еще поищешь, – ругалась Софья, закутываясь в платок и завязывая его длинные кисти у шеи и талии.
Она пригнулась и вышла из бани, пролезла через кусты бузины, крапиву и быстро пошла вдоль сарая. Притаиться где-нибудь да просидеть до ночи. А там все кошки серы, убегу и в платке. Только бы Аннушка не ушла из города!
Сарай наконец кончился, Софья завернула за угол. Кругом царило запустенье: брошенные телеги, теплицы с битыми стеклами. Из-за покосившегося бревна, на котором чудом держалась пустая голубятня, вдруг вышла старуха в сером неприметном платье и черном, закрывающем плечи платке. Увидев Софью, она замерла на мгновенье, всматриваясь в нее подслеповатыми глазами, потом быстро перекрестилась.
– Бабка Вера, ты ли это? Тебя мне Бог послал!
– Софья, девонька, – старуха молитвенно сложила руки. – А мне-то говорили – девица в дому. Дак это ты… А что это на тебе такое странное?
Странницу Веру Софья знала с детства. Когда-то в суровую, морозную зиму она осталась при монастыре и полгода состояла в няньках при Софье, потом опять ушла странствовать, но всегда возвращалась, не забывая принести своей любимице то глиняную куклу, то ленту в косы.
– Ты зачем здесь, нянька Вера?
– На харчи пришла. Дом Пелагеи Дмитриевны сейчас странноприимный. А сама-то она уехала.
– Уехала? Ладно, потом поговорим. Слушай меня внимательно. Я сейчас назад побегу, а то хватятся. Как стемнеет, приходи к моему окну. Оно в сад выходит… на втором этаже, а чтоб приметнее было, я свечку на подоконник поставлю и петь буду. Только приходи! Матерью покойной заклинаю! – И Софья, подобрав до колен платок, побежала назад.
Когда Агафья вернулась в баню с переменой белья, то застала свою подопечную за странным занятием. В большой дымящейся лохани Софья яростно стирала синюю шаль.
– Что это вы делаете, барышня? – строго спросила горничная.
– Убирайся, не твоего ума дело!
– Чи-во? – И не успело смолкнуть раскатистое «о-о-о» Агафьиного гнева, как ей в лицо шмякнулась мокрая скомканная шаль, а затем и вся бадья с горячей мыльной водой была опрокинута на ее голову. Оглушенную, ослепленную и визжащую, Софья вытолкнула ее в предбанник, села на лавку и спокойно стала выдирать из кос запутавшиеся в них репья.
На обратном пути Софья не услышала и слова упрека, но ключ в замке щелкнул не таясь, откровенно показывая, кто хозяин положения.
Но не успела горничная переодеться в сухое, как по дому раздался не клич – вопль:
– Агафья!
– Крапивное семя, бесово отродье, – прошептала горничная и бросилась в комнату к Софье.
Девушка стояла у окна и рассеянно следила, как метались солнечные блики по стволу липы, высвечивая листья и темные гроздья крупных семян. Она казалась совсем спокойной.
– Бумагу и чернил.
– Бумагу? Зачем вам?
– Тебе-то что? Песню буду слагать.
– Не велено, – сказала Агафья хмуро. – Пелагея Дмитриевна не велели.
– Это почему? – Софья круто повернулась и уставилась на Агафью темными злыми глазами.
– А потому, что известно им, кому вы будете слагать ваши песни, – ответила горничная и, испугавшись сорвавшейся фразы, прикрыла рот рукой, но так велика была в ней злоба на эту замухрышку монастырскую, что не утерпела и, нагловато прищурившись, сиплым от волнения голосом, прошептала: – Тетушка ваша знает, с кем вы из монастыря сбежали.
– С кем же я бежала? – процедила сквозь зубы Софья и непроизвольно сжала кулаки.
– Постыдились бы, барышня. Молодая девица… – проговорила Агафья нравоучительно, чуть ли не брезгливо, и начала пятиться к двери, стараясь не смотреть на девушку, таким страшным и жестким стало у нее лицо.
– С кем бежала? – повторила Софья и вдруг бросилась к Агафье и вцепилась руками в атласную душегрейку. Ополоумевшая горничная рванулась, заголосила, но девушка встряхнула ее и, уткнув колено в мягкий живот, прижала к дверному косяку. – Говори!