Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским Крастев Иван
Более памятна встреча летом 1998 года. В Кремле обсуждали, кем укрепить правительство Кириенко. Путина только что сделали заместителем главы администрации президента, лишь через пару недель он станет руководителем ФСБ. Я твердил свою вечную мантру: нужна реорганизация власти, для чего президенту следует ввести чрезвычайное положение. В те годы унизительной слабости я напирал на силу как панацею в любом вопросе. Но Путин вдруг возразил: «Чрезвычайное положение может вводить только своя власть, либо страшная». Эта мысль была неожиданна, и я ее запомнил, хотя до того мало обращал внимание на его реплики. Впрочем, обсуждения кончились ничем, и в августе 1998-го был дефолт.
И. К.: А когда возникает проблема преемника? Почему – Путин?
Г. П.: Слово «преемник» искажает цель происходившего тогда. Разумеется, Ельцину, в конце концов, был нужен преемник, но преемник чему и внутри чего? Преемник, перенимающий его власть. С 1996 года и до конца его президентства мы в Кремле говорили не о «преемнике», а об укреплении власти. Власть, власть и еще раз власть! Преемник был синонимом этого понятия, заместившего нам идею государства и картину страны. Как после Ельцина воссоздать сильную и разумную власть? Вот что было в центре проекта 2000 года и на что годами работала администрация президента.
Сдвиг от образа страны к образу власти уже носился в атмосфере. Например, группа Гусинского, не позволив Чубайсу после выборов 1996 года сохранить штабную машину, создала свое PR-агентство. И как, думаешь, они его назвали? «Технология власти». Меритократы «Моста» знали, что это название популярного антисталинского памфлета, что само это словосочетание в 1990-е было иносказанием сталинизма. Но прежние табу отпадают, и дебаты сводятся к одному вопросу: как технично создать неуязвимую власть и как ее удержать? Считают, что нерушимость страны обеспечит только нерушимая власть президента. В этом уравнении корень многих будущих зол.
Одновременно мы искали «клей» для прокремлевской коалиции на будущих выборах. Сам тогда будучи реваншистом, я видел ее коалицией реванша проигравших. Имея в виду группы, наиболее пострадавшие от реформ 1990-х и разрушения советских институтов, – врачи и учителя (бюджетники), армия, ФСБ, ученые, пенсионеры, домохозяйки. Проигравшим надо было дать верный шанс государственного реванша, а не просто смазливого кандидата. Но что имелось в виду под «властью»? Конечно же, не слабые государственные институты, существовавшие на бумаге. Власть, о которой мы говорили, мыслилась как новый режим, осуществляемый в рамках прежней Конституции.
И. К.: Для меня это очень важно. Потому что преемник – это не следующий после Ельцина президент, это совершенно иная власть.
Г. П.: Разумеется! Только иная власть могла решить проблему, не решенную Ельциным, – отделить его личность от государства Российская Федерация. Государства и в 1999 году все еще нелегитимного для большинства населения. Иначе с уходом создателя и создание испарится, как пал либеральный Союз с уходом Михаила Горбачева. Мы твердо знали, что заместить Ельцина не может просто какой-то другой человек. Должна прийти другая по стилю политика и завершить постсоветский период.
По моей просьбе Александр Ослон, президент Фонда «Общественное мнение» (сокращенно ФОМ), изобретательно зондировал структуру спроса на власть. Он предпочитал говорить о цели доминирования, отчего бюллетени ФОМ получили имя «Доминанты». Замысел проекта был в том, чтобы, микшируя средства управления, публичной политики и масс-медиа, создать в ушах избирателей территорию бесспорной гегемонии власти как виртуальный плацдарм будущего режима. К концу 1990-х цель создания новой власти стала настолько общей и консенсусной, что уже не обсуждалась.
И. К.: Это была и позиция «семьи», и позиция Бориса Березовского?
Г. П.: Пожалуй, да. Но тогдашний Кремль не был агентством защиты интересов ельцинской «семьи». Будь поосторожней с понятиями, рожденными войной русских пропагандистских машин. Администрация президента была рыхлым клубом интеллигентских, бюрократических и лоббистских группировок. Включая медиасреду, с ее пристрастиями и интересами. Даже в дни, когда НТВ поджаривало президентский рейтинг Бориса Немцова, на совещаниях бывал Зверев, тогда доверенный человек Гусинского. Еще не было правила вычеркивать любого, кто «воюет против президента». Его введет Александр Волошин в 1999 году. В дни смертной рубки избирательной кампании родилось правило: «чужим» – никаких интервью, их не звать на «наши» телеканалы. Со временем из этого невинного правила вырастет телецензура «управляемой демократии».
И проект «Преемник», кстати, не был тайным. Удивительно, но команда администрации действовала не прячась, а СМИ ничего не различали в упор. Теперь часто пишут, будто «всем было ясно», что Ельцин уйдет, что он стар и немощен, – ничего подобного! Пресса и элиты до конца верили в догму, что Ельцин вцепился в Кремль и пойдет на любой способ остаться у власти. Воспоминание о 1996-м, когда президент-инфарктник, погибая, отплясывал на избирательных подмостках, казалось, подтверждало эту версию. Формула «Ельцин цепляется за власть» с 1996 года стала догмой. И однажды я увидел в этой иллюзии ценный ресурс маскировки «преемника». Пока ум противника затуманен фантазиями о твоих планах, его слепота – твой потенциал. Якобы «цепляющийся за власть» Ельцин может ошеломить тем, что сам от власти откажется!
И. К.: Я читал, будто именно ты предложил идею, чтобы Ельцин ушел до конца срока своего мандата?
Г. П.: Я и теперь ее считаю своей, в моих рабочих блокнотах она появилась с 1998 года. Но мысль была на поверхности и могла прийти в голову кому угодно. Мы были в отчаянном положении и, перебирая конституционные резервы президентства, искали технические приемы. Вечной тревогой кремлевского проекта была нехватка государственной силы у центральной власти, ее инструментальный дефицит. Мы постоянно вели поиск «неучтенки». К несчастью, главное мы сожгли на прошлых выборах. В 1996 году многое строилось на убеждении антиельцинского электората, что Ельцин никуда не уйдет. Но второй раз в эту реку не войти, игра вскрыта. И хоть все были убеждены, что президент не оставит Кремль, их уверенность теперь работала против Ельцина. Его воля к власти возмущала. Она превратилась в улику, и на ней нечего было построить.
Тогда возникла идея обернуть сюжет в зеркально противоположный. Предрассудок о планах Ельцина пожизненно остаться в Кремле (ФЭП называл его «черным мифом о Ельцине») применить для маскировки стратегии кандидата власти. Еще в 1970-е, работая в дизайне, я усвоил правило: что нельзя спрятать, надо ярче подчеркнуть. Спрячем главную тайну преемника, а именно его окончательность, у всех на виду, как я прятал самиздат в пришитом к ковру кармане!
Черный миф о Ельцине мог сработать дымовой завесой, если президент-мишень, объект ненависти для врагов вдруг уйдет, прихватив их вражду с собой. Когда весной 1999 года накануне решающих выборов прошла генеральная ревизия тех малых ресурсов, которыми Кремль еще располагал, было решено, что досрочный уход Ельцина – сильный сценарный ход. Инструментальная бедность федеральной власти толкала на крайние средства. Ведь и эксперименты Кремля с медиаполитикой развернулись поначалу не от избытка коварства, а из нищеты государственного инструментария: у федерального центра не было денег и авторитета. Указам президента даже губернаторы подчинялись изредка с неохотой, зато центральную прессу и телевидение потребляла вся страна. Так слабый Кремль нащупывал новую силу, постоянно импровизируя с коммуникативностью.
И. К.: В моем представлении проблема не в том, что у Ельцина в 1998–1999-м была слабая позиция, а в том, что ему появилась альтернатива. И эта альтернатива выглядела сильной – я имею в виду союз Примаков—Лужков. Думаю, главное, что вам удалось, – сделать из них «старый режим», а из преемника Ельцина – «новый». Как это произошло? И почему вообще Путин стал означать «новый режим»? Что вы такого в нем увидели?
Г. П.: Не преувеличивай обдуманность любого тогдашнего шага. В конце концов, решение о преемнике, а тем более о досрочном уходе мог принять один только Ельцин. Мы всегда отслеживали соответствие своих сценарных идей «критерию БН» – приемлемы они ему лично или нет? У Ельцина не было сил править страной, но вполне хватило бы силы опрокинуть неприемлемый для себя план. Это он умел и любил делать.
После дефолта Ельцин отказывается от ставки на интеллигенцию и меритократов. Он решает, что следующий президент не будет похож ни на Немцова, ни на Кириенко. Не молодой реформатор, не технократ в очках, а крепкий мужик в погонах. Руководителем кремлевской администрации вместо журналиста Юмашева стал Николай Бордюжа – генерал, интеллигентно смотревшийся силовик. Но к тому времени премьером уже был другой интеллигентный силовик Евгений Примаков.
В сентябре 1998-го я участвовал в необычном голосовании по кандидатуре премьера на старой андроповской даче. Черномырдин не проходил – над Думой нависла угроза премьера Лужкова. Каждый написал на бумажке по три фамилии, бумажки кинули в кружку Юмашева. Мягкое рейтинговое голосование. Подсчитывая, Валя удивленно сообщил, что кто-то назвал генерала Лебедя – то был я. Моя тройка предпочтений была: Примаков, Маслюков, Лебедь. Победил Примаков.
И то, что президент сперва отнесся к нему с доверием, напугало многих в Кремле. Ельцин после дефолта 1998 года – человек, разочарованный в способности умников-журналистов создать что-либо государственно прочное. Он считал, что дефолтом (а прежде – скандальным «делом реформаторов» Немцова—Чубайса) интеллигенты его подставили. Об этом он говорил Примакову и пробудил дремавшие в том амбиции. Слово «силовик» стало трендом сезона. На встречах в Кремле все чаще звучит рефрен «нужен интеллигентный силовик».
И. К.: Вы делали Путина по модели Примакова.
Г. П.: Не сразу. Хотя «модель Примакова» часто анализировалась на мозговых штурмах у Михаила Лесина конца 1998 года. После Рождества на рабочем столе оставались две модели. Одна привычная – молодой реформатор, право-левый популист вроде Бори Немцова. Но на эту роль уже неудачно пробовали Сергея Кириенко.
Весной 1998-го Ельцин вдруг снял грузного Черномырдина и назначил премьером этого нижегородского яппи. Финансы были в катастрофическом состоянии, дело неслось к краху на бирже. Даже Немцов потерял веру в проект и, рассматривая мою политическую инфографику, бормотал: «Ох, Глеб, п…ц всему, если финансам п…ц!» Но для меня было важно, что Кириенко в полгода набрал 20 % президентского рейтинга. Это значило, что если крепкой предвыборной кампанией добавить еще 30 % – и вот вам президент России, господа! Такой мы видели схему будущих выборов: президент назначает премьера-преемника, преемник стягивает к себе 20–25 % властелюбивого электората, а яркая медийная кампания добавляет остальное. Но Примаков сам решил воспользоваться этой схемой, ведь он уже и так был премьером!
В стране кризис, и от премьера ждут действий. Ельцин нехотя предоставляет Примакову обширный коридор действий, какого он не давал никому, со времени тандема с Гайдаром в 1992 году. Так нашелся еще один элемент сценария, важное его уточнение – премьер действует в роли верховного регента. Примаков бешено набирал президентский рейтинг, быстрей Кириенко, и мы видим: наша модель работает! Одна беда: кандидат не наш.
И. К.: Что значит «не ваш»?
Г. П.: «Не нашим» он был не для меня, идейно всеядного, а для Ельцина и его близких. Как технолог я был равнодушен и просто ждал, кого назовут, чтоб его продвигать. Решите, что наш кандидат Никита Михалков? Ладно, пускай Михалков. Примаков? Да ради бога! Возникновение новой власти зависело не от личности кандидата, а от силы Кремля настоять на его избрании, переиграв всех остальных. Кремлевская команда боялась Примакова, вероятно, не зря, но этого уже не узнать. Ну а журналистская Москва прямо его ненавидела. Для меня это осталось загадкой, но факт, что старика-премьера журналисты терпеть не могли, а хамоватому Лужкову глядели в рот. В Примакове не было лужковского самодурства, он был умница, но в 1999 году выглядел гостем из догорбачевского космоса. Страдал от укусов прессы, которые так легко с юмором парировал Черномырдин. Примаков вечно ковылял к Ельцину с пачкой отксеренных карикатур на себя – жаловаться. Хуже нельзя придумать. Для Ельцина жалобы на журналистов были признаком слабости, даже когда он им втайне сочувствовал. То, что столичные масс-медиа отторгли Примакова, станет нашим важным ресурсом.
Едва начались бомбардировки Белграда и самолет Примакова развернулся в воздухе прочь от США, московская пресса взревела. Хотя в жесте премьера не было ничего, кроме дипломатического неодобрения. Многим в стране это понравилось, даже Ельцин поначалу поддержал. Президент до того разгневался на американцев, что по телефону грозил Биллу Клинтону российским десантом на Вашингтон! В массовом сознании, и в либеральном тоже, война в Югославии вызвала национальный разворот. Прозападный консенсус рухнул, пошла спонтанная реакция на десятилетие неудачных реформ от Горбачева до Ельцина. Реваншу понадобился лидер, и Примаков мог им стать. Начнись бомбардировки Белграда месяцем раньше, и к лету премьер бы стал несвергаем. А усидев в кресле премьера, Примаков и президентом бы стал.
Свержение его из премьеров было первой задачей и первым успехом нового главы администрации Александра Волошина. Согласие Думы на это искусно добыл его новый зам Владислав Сурков. Премьером сделали Сергея Степашина, однако президентский рейтинг будто прикипел к Евгению Примакову. И продолжал расти.
И. К.: Когда в первый раз ты видел Путина как человека, с которым надо работать? Какое было первое впечатление?
Г. П.: Невообразимое облегчение. Кстати, такое же чувство испытал и Сергей Кириенко, когда я ему сказал. Хоть и Степашин выглядел приемлемой кандидатурой, но пока нет окончательного решения президента, аппарат не пошевелится. К лету из-за оттяжек Ельцина я впервые стал допускать провал. Мы выпали из графика подготовки кампании, катастрофически отставая на месяц-два. Кремлевская машина завибрировала, от Кремля бежали, как из чумного барака. Ушел заместитель главы администрации Олег Сысуев, ушел пресс-секретарь Ельцина Ястржембский. Ушли люди, связанные с Гусинским, и канал НТВ пошел в прямую атаку на Ельцина. Мишенью они сделали его лично и дочь Татьяну, ввели понятие «Семья». С их помощью Примаков с Лужковым создавали антиельцинскую коалицию «Отечество – Вся Россия», и губернаторы охотно к ним шли. Колебания Ельцина показались симптомом конца, номенклатура развернулась на запах новой власти.
Только назначение Путина премьером 9 августа 1999 года стало отмашкой. То, что в России именуют «отмашкой», еще не приказ, а право действовать в указанном направлении любыми средствами. С исполнителя снимают ответственность за мелкие нарушения правил, контролируют только верность его. В аппарате развертывается соревнование передовиков верности новому курсу. Таков режим аппаратной мобилизации. Назначением Путина, которого на этот раз президент открыто объявил своим преемником, аппарату дали важный сигнал: Ельцин проснулся. Тот, кто торопится перебежать в чужой лагерь, может сильно проиграть. Участники проекта могли теперь действовать по плану, сложившемуся у нас в головах.
Увы, наш кандидат выглядел неблестяще, и я поначалу смотрел на него лишь как на центральную фактуру сценария. Путин не казался лучшим выбором на главную роль. Над ним и прежде подшучивали на совещаниях. Он был неловок, скрытен, то молчал, то предлагал вовсе несуразное. Первое представление его в Думе было полупровалом, и все-таки Дума его утвердила – как удобного врага, как легкую добычу для кандидата в президенты Примакова. Но мне все это уже было безразлично. Я фанатично верил, что план сработает.
Когда я в августе докладывал план в Кремле Путину – он короткий, две странички главных пунктов, – тот не сказал ничего. Тогда Волошин прямо спросил: «Ну что, не противно?» – «Не противно», – ответил Путин, и мы стали работать. Я занял кабинет директора по планированию в избирательном штабе Путина в Александр-хаусе. В этом кабинете я провел затем десять лет.
Разумеется, исключительные свойства кандидата были известны. Его лихость при спасении бывшего шефа Анатолия Собчака от судебного преследования со стороны врагов. На этот пример верности сам Ельцин ссылался как на веский фактор выбора в пользу Путина.
И. К.: Что это была за история?
Г. П.: Уголовное дело на Собчака его враги завели еще при подготовке к выборам губернатора Санкт-Петербурга. Неправильная приватизация каких-то квартир, мелочь по московским масштабам. Но после провала Собчака на выборах дело возобновили и повели к аресту и осуждению. Используя связи в ФСБ и в бизнесе, Путин переправил Анатолия Собчака во Францию. Делал он это по собственной инициативе, как считают, или по негласной просьбе семьи Ельцина, я могу только догадываться. Вылет в Париж, кажется, оплатил Ростропович. Для чиновника администрации президента то был карьерный риск, от которого Путина не спасало одобрение уходящего Ельцина. Тот умел быть коварным. После его ухода Путин легко мог пойти обвиняемым по «делу Собчака». Но ход, необычно смелый для функционера-чекиста, не был забыт. Весной 1999 года фамилия Путина стала первой в верху ельцинского шорт-листа. Мне сказали, что он «хоть и из КГБ, но парень свой – абсолютно отмороженный!». Что для меня было наилучшей рекомендацией, ведь мы сами были отмороженными парнями.
И. К.: Готовность к высокому риску.
Г. П.: Да, та склонность к «чрезмерному риску», что, по слухам, записана в его личном деле КГБ как профессиональный дефект.
И. К.: Итак, первая кампания Путина, в которой вы не просто продвигали его самого, но и строили идею нового режима. Каковы были ее самые важные концептуально черты? Что вы хотели, чтобы люди нашли в кандидате, и какой электорат хотели консолидировать? Что потом с этой электоральной коалицией вы собирались делать?
Г. П.: Меня звали «имиджмейкером Путина», но имиджем я мыслил во вторую очередь. Я мыслил электоральными потенциалами и их скачком при сложении электоратов. В 1996 году мы ненадолго сотворили «ельцинское большинство», временное и неустойчивое. Оно просуществовало два месяца, но этого хватило, чтоб дать Ельцину второй президентский срок. Теперь, начиная кампанию, я думал, чем склеить путинскую коалицию и нарастить ее до большинства. Тут-то возникла трудность.
В прежних кампаниях центром склейки был «сектор лояльных» – конформный властелюбивый электорат. Рыхлое электоральное облако с твердым ядром около 5 %, легко расширяемое до 15–20 %. В 1996 году мы строили кампанию, как дети строят пирамидку. На стержень электората власти насаживали малые электораты – силовика генерала Лебедя, врача-социалиста Святослава Федорова, демократов и этнонационалов. Теперь же приходилось собирать не целостные электораты, а их обломки. Явление Примакова раскололо провластных избирателей, а остатки демократического электората были распылены. Решили, что кандидат Кремля должен выступать отчасти как народный трибун. Предстояло продвигать концепт новой власти и образ ее народности параллельно, а затем смикшировать оба образа вокруг темы Государства.
Что в центре кампании будет идея государства Россия, решено было еще раньше, к концу 1990-х. Праволиберальный процесс реформ уже у Немцова преобразовался в «народный капитализм с государственным менталитетом». Образ народа здесь уже стал патерналистским. Избиратель хотел, чтоб его кандидат ворвался во власть, но со стороны власти же – из Кремля в Кремль, но не с улицы! «Кандидатам улицы» российская улица не доверяла. Она предпочитала найти избранника своим агентом в Кремле, наподобие Штирлица из советского сериала. При проведенном весной 1999 года социологическом опросе образ Штирлица оттеснил других киногероев как идеал нового президента России.
Итак, наш «кандидат-резидент» стартовал среди иллюзий противника, будто сам он никто, а опасен Ельцин, готовый «цепляться за Кремль». Тогда, действуя как силовой премьер, Путин начинает применять полномочия, по сложившемуся представлению – президентские. Ельцин этому не противится, что поначалу примут за его слабость. На фоне слабого Ельцина ярче проступает сильный стиль молодого премьера. К концу кампании из ставленника «семьи» кандидат превращается в знамя реванша всех социально проигравших России. Защитника стариков-пенсионеров, вождя обнищалой армии, кумира образованцев и домохозяек, лидера нарастающего большинства. И под конец, при досрочном уходе Ельцина в отставку, Путин уже и.о. президента, то есть Верховный главнокомандующий Вооруженных сил России до дня президентских выборов.
Моим ориентиром оставался имидж «русского правого республиканца», созданный ФЭПом для генерала Лебедя в 1995 году. Но тут важно было доказать независимость Путина от Ельцина. Чем продемонстрировать независимость? Тем, что премьер Путин использует всю полноту полномочий правительства, как глава исполнительной власти в России, а Ельцин ему не мешает. Все должно выглядеть убедительно. Увидев сильную власть в действии, страна сама должна захотеть такой власти.
Термина «путинское большинство» до октября 1999-го не было, но концепция его была: по сценарию, электоральным большинством должна была стать широкая «коалиция реванша» – союз групп и классов, проигравших в 1990-е. Коалиция Кремля была парадоксальной. Сюда вошли круги разочарованной, уже не слишком демократической интеллигенции, прозябавшей в безденежных отраслевых институтах. Те, кого в более сытные времена Солженицын заклеймил именем «образованщины». Врачи, учителя, инженеры и техники гибнущих предприятий, наукоградов, работники военно-промышленного комплекса. За ними кадровые военные, низшее и среднее офицерство – для силовиков прошлая профессия кандидата сама по себе заменяла программу. Эти группы избирателей уже не были идейно несовместимы, как в 1996 году, когда было живо противопоставление коммунистов демократам. Для них для всех Путин выглядел последним шансом отыграться.
Война НАТО, похоронившая Югославию, разбередила травмы Хасавюрта и взбодрила военный энтузиазм. Враг, однако, был синтетический. Его образ двоился от «НАТО против сербов» до устрашающего «Россия будет следующая (за Югославией)». Чеченцы шокировали Россию террористическими вылазками и пытками заложников. А с лета 1999 года развернулась военная экспансия Ичкерии на прилегающий Дагестан. Кто враг в этой ситуации? Тот, кто вынуждает Россию отступать. Кем должен стать Путин? Тем, кто отступление остановит, объединит Россию и двинет ее вперед. Идеологическая кампания склеивалась с военной и национальной. Борьба с чеченской экспансией символически замещала немыслимую борьбу с Западом.
Вокруг этого строилась собственно имиджевая работа. Кандидат Путин действовал на фоне Ельцина. Толковый крепыш на фоне уходящего старца – вот источник эмоциональной динамики образа. Из смертоносной обузы для кандидата власти Ельцин превращался в драматургический мотор сюжета: старик убывал, но его место замещалось молодым. Как при загрузке нового программного обеспечения.
По сценарию, вера в неизбежный уход Ельцина от власти подтверждалась чудом прихода Путина, собирая нужное ему большинство. Но избиратель все не верил, что Ельцин уйдет! Ельцин же уходить не спешил. У него были основания сомневаться в рискованном сценарии. Прошел месяц премьерства Путина, а его президентский рейтинг еле рос, даже у Кириенко в 1998-м динамика была получше. Впрочем, я уже видел, что наш кандидат превосходен.
Путин использовал любой повод, чтобы выразить активность и подчеркнуть народность. Имиджевые догмы кампании Путина–1999 – решительность, молодость и спортивность – опирались на штабные подпрограммы «Путин лично руководит страной», «Путин молод и силен» и т. п. Сегодня они вошли в догматику власти, а тогда были внове. Каждый божий день Путин призывал к себе ответственных лиц и перед телекамерой отдавал распоряжения, сверля взором министра напротив. Министры изображали трепет перед «шефом», тогда, впрочем, еще постановочный. Он показал свое отличие от «крепких хозяйственников», за десять лет всем изрядно надоевших. Навестил тюрьму «Кресты» в Санкт-Петербурге и сказал вслух, что большинство там сидят ни за что. (Этим Путин и меня присоединил к своему целевому электорату.) Посетил ПЕН-клуб, гнездо антиельцинских интеллектуалов, и всех там обаял. Пресек вторжение Басаева в Дагестан.
Война на Кавказе фактически началась, но нельзя было предсказать, станет она популярной или утопит Путина. Первая война с чеченцами была крайне непопулярна. Социологические замеры подтверждали нежелание воевать в Чечне – еще в сентябре 1999-го большинство избирателей были за независимость Чечни и против войны с ней. Взрывы в Москве не вдруг поменяли положение, но обозначили вакуум власти в столице. Кому теперь принимать решения? Взрывы жилых домов в первой половине сентября 1999 года из нашего штаба казались электорально выгодными для Лужкова. Ведь они фокусировали внимание страны на властях Москвы, а не на Путине, как может показаться теперь. Подозревая, что мэрия имеет отношение к взрывам, я напечатал злой памфлет. Сопоставил напуганную Москву с Римом при заговоре Катилины. Под Катилиной, конечно, имел в виду Лужкова – хозяина столицы, тогда популярнейшую фигуру.
Как вдруг Лужков растерялся. Он мелочно суетился, а ужасная ситуация взывала к прямому ответу. В том гексогеновом сентябре мэр-хозяйственник упустил шанс всероссийского лидерства. Предложи Лужков после первых взрывов решение, отвечающее страху и гневу России, это выдвинуло бы его в центр кризиса и сделало лидером нового большинства. Его, а не Путина! Что бы Путин ни делал, он шел бы вслед Лужкову, а со второго места в политике еще трудней выйти в лидеры, чем ниоткуда. Тем более, Путин и сам колебался, понимая, что любое публичное решение станет бесповоротным.
Я всегда отвергал обвинения Путина в причастности к московским взрывам. До октября 1999-го никто в России не счел бы новую войну в Чечне удачной идеей. В 1990-е годы Кавказ стал кладбищем российских репутаций, там нашлось бы и место для путинской. Кажется, это соображение заставило Лужкова медлить, уступая противнику право свернуть себе шею. Но он лишь расчистил ему дорогу. Путинское решение воевать в отместку за взрывы было спонтанным, но наш сценарий оно не разрушало, сочетаясь с идеей новой сильной власти. Политический спортсмен вступался за русский народ, мобилизуя государство и оживляя его войной. Корректировку кампании вели на ходу, и тут зарождается путинское большинство как концепт.
У меня до сих пор где-то валяется текст сообщения ТАСС от 1 декабря с моей правкой, где я заменил термин «коалиция большинства» на «путинское большинство». Выборы далеко впереди, и большинства у Путина нет, но кампания перестраивается вокруг новой идеи. Отныне Путин не «кандидат Ельцина», а выдвиженец путинского большинства нации. Он идет на выборы как представитель якобы реального большинства, и другим лучше расступиться. Здесь не силовой, а национальный аспект: новая нация входит в государственные права. Кампания облеклась в стилистическую маску национально-освободительной революции – простой парень из ленинградских коммуналок именем народного большинства берет Кремль!
Но только к декабрю решающий эксперимент подтвердил, что план сработал. Это связано с выборами в Думу. Штаб долго держал блок «Единство» в далеком резерве президентской кампании – блок ассоциировался с Березовским, а это имя для избирателя давно было красной тряпкой. Центральным пропутинским блоком назначили «Союз правых сил» во главе с Сергеем Кириенко. Президентский рейтинг Путина рос, а «Единство» не выходило из электорального гетто в 5–6 %. Между тем первыми выборами были вовсе не президентские, а парламентские в декабре 1999-го, где уверенно лидировали КПРФ с блоком Примаков—Лужков. Перед Кремлем возникла повторная перспектива – при «своем» президенте получить враждебную Думу. В ноябре я предложил штабу «поженить» революцию Путина с парламентской кампанией «Единства». Ослон и Сурков меня поддержали.
24 ноября 1999-го Путин вышел в эфир новостей. «Как гражданин» заявил, что ему в Думе нужна политическая опора – и вот Сергей Шойгу, лидер блока «Единство», он мой товарищ. До выборов в Думу оставалось три недели, но благодаря этому ходу «Единство» моментально утроило поддержку! Только тут Борис Николаевич поверил в наш сценарий и в то, что «отмороженный» его кандидат победит. И решился уйти. Он признается в этом в своих воспоминаниях.
В декабре 1999 года в оборот пустили выражение «Путин безальтернативен». Оно живет по сей день, но пришло не от нас – этим ценным подарком Путина наградили враги. Они обвиняли его в безальтернативности, когда еще Примаков и Лужков не снялись с выборов и были другие сильные кандидаты. Что означало слово «безальтернативно»? Мы попытались спорить с этим тезисом, но вскоре, оценив выгоду, сами стали применять его в пропаганде.
И. К.: Итак, кампания закончилась, Путин выбран. До того был политтехнолог Павловский, открыто работавший с Кремлем, но все же свободный. После этого вдруг появляется новый Павловский – путинист, голос Кремля и герой телевидения. Как это вышло? Это была твоя идея? И как она вписывалась в твое понимание построения новой власти?
Г. П.: К концу кампании меня вытолкнули из суфлерской будки на сцену. И опять биографический поворот произошел по чистой случайности. В декабре 1999 года меня позвали на ток-шоу враждебного Путину НТВ. Атакуя «кукловода», враги рассчитывали морально уничтожить преемника как «кремлевский проект». Против меня усадили режиссера Говорухина, кандидата в президенты и участника примаковского списка «Отечество – Вся Россия». Но вышло так, что уничтожал его я. Я троллил режиссера как чучело старой моды. Под конец крикнул, что он не политик, а клип, плохо отрежиссированный клип! Мной двигало чувство превосходства, наглость силы, идущей властвовать. Был и личный мотив мести за Гефтера. Я не забыл переживаний старика, когда режиссер Говорухин топтал советский идеализм похабной агиткой «Так жить нельзя». В дебатах я победил, но таких «побед» теперь чаще стыжусь.
В день выборов президента в марте 2000 года я ликовал в штабе со всеми. Каждый говорил тост, и Сурков произнес то сакраментальное «За обожествление власти!». Меня это слегка оцарапало, хотя культ власти тогда разделял и я. Но ведь мы уже взяли власть, разве нет? Теперь ее надо использовать, и незачем обожествлять. Там был и Путин. Нас засняли рядом, меня окончательно расконспирировали. Победа преемника стала мировой новостью, а я – популярной медийной фигурой. Телевидение поначалу было враждебно Путину, а я актерски легко отбривал атаки, переводя неясные намерения власти во внятную речь. Это было легко, ведь власть была моей. В те времена, о которых мне почти нечего вспомнить из-за бессодержательности, я стал всероссийски узнаваем. Таксисты отказывались брать с меня плату за проезд.
И. К.: Как менялся режим? Является ли 2003 год границей? Что ты делал, когда началась война с Ходорковским?
Г. П.: Начало правления Путина было превосходным. Первые месяцы новой власти с ее шквалом реформ и несомненным лидерством воскресили во мне переживание 1968 года – чувство свободы перед лицом безграничных возможностей. Больно жалящий прогноз старого друга Тома Грэма в названии его книги «Мир без России» не оправдался – Россия снова была мировой. В глобальность мы входили, как спица в торт. Сидя в Сан-Франциско на Fisherman’s Wharf, я расписывал новый государственный дискурс: «Больше не будет ни революций, ни контрреволюций», «Богатая страна бедных людей», «Югославией России не бывать». Стало ясно, что новое государство в новом мире остановить нельзя, и наш ужас 1999-го – призрак «второй Югославии» – рассеялся.
Противно вспомнить, но тогда я носился с мыслью, что Путин обязан пожертвовать кем-то из старых элит, чтоб освободить новую власть от грехов девяностых. Я считал, что Кремлю нужен свой «ХХ съезд» – наказать нескольких грешников и провести водораздел между старым и новым государством. Отчасти извиняет меня то, что идею высказал публично, на первой же встрече президента с экспертами. За столом сидел и Юрий Левада (и не возражал, между прочим). Но тут Путин меня срезал. Раскрыв блокнот, спросил: «Хорошо, кого наказываем? Записываю!» Естественно, я смутился и дал задний ход, все весело посмеялись. Им и так фамилии всем уже были ясны – Гусинский, за ним Березовский. Оба оказались теперь вне мейнстрима.
Кстати, в истоке идея атаки на НТВ не путинская. На этот счет у меня есть ясное воспоминание. Вечером 30 декабря 1999-го прошло заседание штаба перед уходом Ельцина. Все пили водку специального выпуска. Лесин прислал записку: «Приятно быть в команде победителей?» Захватив бутылку с пошлой этикеткой («Светлый ПутьIn the future»), мы с другом поднялись ко мне в кабинет. И он – очень либеральный журналист, сделавший головокружительную карьеру – вдруг сказал: «Первое, что мы сделаем, – грохнем НТВ!» Я поразился – кампания заканчивалась, и все думали, что с победой отменятся телевизионные войны. Мой высокий друг не имел отношения ни к Путину, ни к Питеру, ни к ФСБ. У назревавшей войны были старые ельцинские корни.
Надо сказать, поначалу я быстро заскучал на стройке «управляемой демократии» и даже предпринял попытку к бегству. Но дружеские обязательства перед командой держали, не позволяли просто уйти. В 2002-м я попробовал «заказать» себя Фиме Островскому. Предметом контракта была кинжальная кампания против меня в прессе, по итогам которой Кремлю пришлось бы порвать с Павловским по собственной инициативе. Увы, сутки поколебавшись, Ефим мне отказал, а я по сей день об этом жалею.
Зато война с олигархами 2003 года глубоко расколола команду власти. Мне, кстати, никогда не нравилось применять кличку «олигарха» в России, где социологический термин «буржуазия» превратили в расстрельное клеймо «буржуй». Я возражал Борису Немцову, когда тот в 1997 году ввел в полемику жупел «олигархата» (выбрав для своей будущей президентской кампании тему народного капитализма). В борьбе с Гусинским и Березовским я старался обходиться без этого понятия. Ведь если впустить внутрь команды власти прокурора, команде конец. Для меня это был ремейк раскола в большевизме 1920-х, а дело ЮКОСа – чем-то вроде дела Рютина! На совещаниях я выступал с нападками на «прокурорских» и подготовил для Путина записку о силовиках в Кремле как политической угрозе.
И. К.: Когда это было? Что это была за записка?
Г. П.: Записку составил в августе 2003 года. К тому времени дело ЮКОСа раскрутилось. Уже арестовали Пичугина, Невзлин уехал из страны, а в Кремле сложился блок генпрокурора Устинова, Сечина, банкира Пугачева и компании. Я аналитически нейтрально описал новую коалицию силовиков в Кремле как политический риск для Путина. Их усиление означало бы пересмотр государственного курса. Research я делал, конечно, по открытым источникам, каждое слово привязал ссылкой на прессу. Но появление записки на столах в Кремле вызвало жуткий скандал.
И. К.: Спрашивали – кто это заказал, да?
Г. П.: Конечно. Я показывал ее Волошину и Суркову, а через Лесина записка тут же ушла в прессу. Путин был страшно недоволен, но, узнав, что руководство в курсе акции, претензии ко мне снял. Тем не менее банкиру Пугачеву его друзья посоветовали возбудить против меня дело о клевете, и он легко выиграл процесс. Так я столкнулся с новым российским правосудием, в том же Мосгорсуде, которого не посещал с 1980 года, когда выбил в нем окно кирпичом. Штраф за «клевету» мне присудили разорительный, 200 или 250 тысяч долларов. Впрочем, Кремль их мне компенсировал, полагаю, с ведома Путина же.
После ареста Ходорковского быстро изменилось поведение истеблишмента: теперь им управляли другими средствами. В 1996 году Ельцин победил, имея дело с медиазависимым истеблишментом. Губернаторы и руководители отраслей – небольшая влиятельная «премиальная» группа – рассматривали курс телевидения, как прежде передовицы «Правды». Но в 2003-м к телепередовицам добавились судебные повестки, что сразу переменило поведение. Стали говорить осторожней, следили за языком. Путин успокаивал: все по-старому, друзья, ничего не бойтесь! Но шла двойная игра, и сам он уже играл – решения одни, трактовки совершенно другие. Он шутил про Сечина, что тот ему удобен, как старые тапочки, и зло подшучивал над генеральным прокурором, одновременно давая ему указания. Я толковал лицемерие в его пользу – вероятно, Путин просто недооценивает силовой тренд? Я вытеснял простую мысль, что президент стал лидером тренда. Но мне было видно и то, что Путин не единственный игрок. Дело против ЮКОСа, кончившееся свержением всемогущего кремлевского «канцлера» Волошина, собрало обширную коалицию заинтересованных лиц – от Сечина и Устинова до Кудрина и Абрамовича.
От реальности я укрылся в политконструирование. В 2003-м прошли федеральные выборы в Думу, последние отчасти свободные, но уже при управляемом телевидении. На них главной нашей целью было разбить последнюю «непутинскую» силу – коммунистов Зюганова. Отобрать у них электорат для «Единой России», а главное, упразднить территориальную базу КПРФ – красный пояс из десятка богатых многолюдных регионов. К задаче подошли предельно технично. Картографировали регионы на основе анализа статистических массивов, позднее такое назовут Big Data. Ключ к победе и тут лежал на виду. Избиратели, голосующие за коммунистов, лидером, однако, считали скорее Путина, чем Зюганова. В эту когнитивную трещину мы вбили новый клин «борьбы с олигархией». После выборов процент коммунистов в Думе упал вдвое, а партия КПРФ навсегда вошла в сервисный режим и по сей день обслуживает цели Кремля. «Единая Россия» получила надежное большинство в Думе и отныне стала партией власти.
И. К.: Так идет внутренняя перемена в России. Но уже после этого в Киеве победившая «оранжевая революция». Насколько у тебя в 2004 году было ощущение, что такое может повториться в России?
Г. П.: У меня с Путиным тогда было расхождение в оценках. Я считал, что мы проиграли, столкнувшись с аппаратно-городским мятежом, неопознанной революцией нового типа, а он – что проспали американский заговор в Киеве. Но я знал, что президент Джордж Буш-младший прет, как танк, и подозревал, что мы в России на очереди. За год до того в Госдепартаменте США Армитидж двусмысленно сказал мне: «Россия у нас не в фокусе… пока!»
Пока обсуждали стратегические угрозы потери Киева, новые революции прошли в Киргизии и Ливане. В день, когда Буш-младший в Тбилиси выступал с панегириком «цветным революциям», в узбекском Андижане вспыхнул бунт против Каримова. Перевороты 2005-го в Средней Азии окончательно подорвали прежнюю легитимистскую повестку Кремля в СНГ. С той весны и пошла ревизия аппаратуры «раннего путинизма»: чем же мы располагаем? Есть Путин и есть блок управления подконтрольными СМИ, но нет активной «путинской улицы» и нет популярной путинской идеологии. Риторика Путина превосходна как его личный дискурс – а где дискурс для масс? Коалиция путинского большинства прочна, но ленива и иммобильна. Деполитизацию она приняла за свое право на пассивность. К чему мобилизоваться? Мы Путина выбрали – пусть Путин работает, он же «тефлоновый».
Мы построили неплохую машину завершения русской истории, но теперь надо было встроить в нее блок сопротивления революциям. В администрации закипела работа по новому антиреволюционному проекту. В обсуждениях у Суркова появляется мысль смонтировать суверенитет с демократией. С 2006-го новый тренд известен как «суверенная демократия» Эту косноязычную кальку я утащил из речи Романо Проди, где Евросоюз назван Kant’s federation of sovereign democracies – кантовской федерацией суверенных демократий. Термин нес боронительную камуфляжную функцию, за ним не стояла никакая концепция. Но я всегда был маньяк идеи суверенитета, понятого как личная автономия. Эта тема проходит сквозь все мои тексты аж с самиздата. Суверенность – мой ключевой этически заряженный пароль. Теперь «суверенная демократия» становилась доктриной Кремля, и я снова поверил, будто власть сдвигается ко мне!
И. К.: Интересно, как идет этот мобилизационный период, и очень важно то, что ты говоришь. Был режим, построенный на деполитизации, и ты видел его слабости. Далее появляется проблема третьего срока – важный сюжет в развитии путинизма. Как-то нелогично выходит: Путин, который думает, что останется навсегда, решился все же не оставаться в Кремле, и появился президент Медведев.
Г. П.: С уходом Волошина роль Медведева вообще сильно выросла. Он стал главой администрации, отвечал за отношения с Украиной – а Украина отныне была у Путина в фокусе. Успешно поведя двойную игру с Тимошенко и Януковичем, Россия приобрела сразу две приемлемые президентские кандидатуры. С 2006 года Путин готовил команду к своему «отходу», Медведева он демонстративно двинул в преемники. Медведевские «национальные проекты» – это 2006 год. Цены на нефть накачивают бюджет, складывается российская экономика пузыря. А я вхожу в свой ультралоялистский штопор, с несносными спазмами публичной любви к президенту. Из человека, лояльного команде, я стал истинно верующим адептом Путина как русского princeps’а.
И. К.: Как меняется Кремль? Как ты принял в 2008 году, что не Путин станет новым президентом?
Г. П.: Я был против его ухода. При том что у меня были теплые отношения и с Дмитрием Медведевым, и с Сергеем Ивановым. Но я не представлял путинского режима без Путина – нет, такое не сработает! Оттого сегодня я мягче отношусь к «ультрапутинистам», помня, как сам не верил, что при другом президенте Россия сохранится. Путина за спиной Медведева мне было недостаточно – я хотел, чтобы он стоял впереди! В моем варианте «тандема» Путин совмещал бы в правительстве пост премьера с постами министра обороны и министра иностранных дел.
И. К.: Но тогда сам президент будет как бы вице-президентом?
Г. П.: Примерно так, регентом. Таково было мое предложение. Мы, путинисты, встречали приход Медведева с нервозностью. На президентском новогоднем приеме была первая стилистическая новация – президент и его чиновники пришли в бабочках вместо галстуков. Они привольно расселись посреди зала, подход к каждому был свободен. Один мой хороший (тогда!) знакомый, глядя на медведевских либералов в бабочках и заедая горе ветчиной с вилки, тихо мне сказал: «А знаешь, я, может, еще пожалею, что не подошел к его столу и не вонзил эту вилку в горло». Сегодня он куда более значимый чин в государстве, чем десять лет тому назад.
И. К.: Когда появляется у тебя ощущение, что путинизм – не просто Путин?
Г. П.: Запоздало, с 2009 года. Я видел, как легко Россия отнеслась к смене караула в Кремле. Как политически бесконфликтно мы проходим глобальный кризис. Я понял, что институт сильного президента удалось закрепить. Хотя тот авторски связан с Путиным, президентство теперь уже не он сам. Аналогию я искал в эпохе Августа – президентская власть отделилась от исполнительной и стала верховной властью. Но кто Октавиан, кто восстановитель имперской Res Publica?
Президентство Дмитрия Медведева переполнено упущенными шансами и незамеченными развилками. «Рокировку» сентября 2011 года помнят, но забылась его политика до грузинской войны, с доктриной вхождения России в евроатлантическое пространство. Конечно, война все обрушила. Осень 2008 года памятна яростными обсуждениями военных рисков, из которых рождалась другая политика. И опять первая наша мысль в Кремле была мыслью о нехватке защиты. Мобилизация элиты в этот раз была моментальной. Сегодня известно, что у Буша действительно рассматривали сценарий военного вмешательства. Сурков ждал наихудшего. Он говорил мне: «Представь, что идешь ночью через Митино, а из темноты злой голос: “Ау, мужик, а ступай сюда!” Что делать? Бежать сломя голову или пойти в темноту под ножи?» Но так и решается вопрос, чего мы стоим.
Шестой американский флот вошел в Черное море. Президент Медведев в бинокль разглядывал американский эсминец «Макфол» с «томагавками» на борту, проплывавший мимо сочинской резиденции в дни грузинского кризиса. Но опросы показывали демобилизованное общество. В разгар мирового финансового кризиса, когда устои мира шатались, уверенность граждан России в мирной жизни и «позитивном развитии российской экономики» только росла!
По традиции президент, закончив первый срок, выдвигается повторно. Раз Путин в 2008-м сделал ставку на конституционное государство, ни одно из обычных правомочий у президента нельзя отнять. Отсюда право Медведева идти на второй срок, и Путин обязан в это играть. Ведь он сам предложил стране преемника, и не только я поверил, что он играет честно. По всему, что я от него слышал, я не видел причин сомневаться – и как всегда вслух приписывал ему эту мысль.
Первые сомнения возникли, когда я увидел возвращение старых путинских игр с имиджем «вечной молодости». Эти потешные байкеры, эти фотосессии Путина на коне, Путина на «Ладе-Калине», едущего через Россию. Он повторял все маскулинные трюки программы «Путин молод и силен» 1999 года, но перед кем? Странное дежавю.
Изначально имиджевую политику мы нацеливали на две аудитории: западную и внутрироссийскую. В западной должен был преобладать передовой лидер, во внутренней – спортивный мачо. При первой поездке в Казань в 2000-м Путин, демонстрируя полуголый торс, «плавал в катыке» фейсом. Но такие виды лихого Путина министр Лесин избегал продвигать в западных СМИ, говоря: «Путинский спорт и бицепсы оставим народу и для третьего мира».
Тем временем рейтинг доверия Медведеву все рос, а путинский плавно снижался. В мае 2010 года их рейтинги впервые сравнялись и удерживались на одной цифре. ФЭПу заказали программу исследований потенциала второго президентства Медведева. Мы выяснили, что элитная и массовая поддержка есть и что простое возвращение Путина вызовет недовольство. Важно, что к Медведеву сдвигались традиционно «путинские» группы поддержки – чиновники, силовики и пенсионеры. Это значило, что фигура Медведева не раскалывает путинское большинство, а реорганизует его вокруг себя в коалицию нормализации. В «медведевское большинство», как писала тогда Марина Литвинович.
Доклад ФЭПа не имел видимых последствий, кроме того, что у Путина его расценили как мою нелояльность. Путин спрашивал: «А что, Глеб еще с нами?» Затем был кризис. Пожары лета 2010 года привели к тысячам смертей от смога в Москве. Москвичи обозлились, Медведев низверг Лужкова из мэров. После войны с Грузией то был самый смелый из его президентских шагов. Путин был недоволен: такой резвости от друга-президента он не ждал. У тандема был список позиций – в чем каждый действует независимо, а где нужны оба ключа. Возможно, при этом забыли об особой позиции мэра Москвы, давно слившегося со столичным ландшафтом. Медведев снял Лужкова прежде всего оттого, что тот выступил против него в прессе. Путину все сильно не нравилось, он стал готовить свой ход.
И. К.: Может быть, для него это был сигнал: вдруг теперь Медведев поверит, что…
Г. П.: Конечно же, со стороны Медведева это было демонстрацией силы. Уволив Лужкова, он чувствовал себя самостоятельней, и Путин начал его опасаться. Но Медведев отсюда сделал совершенно ошибочный вывод. Он решил, что теперь окончательно полноправен и ему как президенту незачем обсуждать будущие выбор с премьером. Путин ждал обсуждения проблемы 2012 года, а Медведев его избегал, полагая, что сам выберет удобный момент для решения. Наконец Путин потерял терпение.
Зимой 2010–2011 года я просто кожей ощущал перемену в Кремле. Премьер с президентом не общались, друзья озабоченно сновали между их приемными и запугивали Путина слухами о его отставке из премьеров. Смесь мелких интриг, глубокого недоверия и злонамеренности получила имя «заговора Медведева». После того как президент выступил с действительно некрасивой выволочкой Путину из-за Ливии, в мае вдруг был объявлен «Общероссийский народный фронт» – вероятно, по путинской памяти о ГДР. Одновременно Путин аппаратной интригой убрал Суркова от кураторства «Единой России», заменив Володиным.
Мое изгнание из Кремля в те же дни также было инициативой Путина. В апреле 2011 года я подошел к Спасским воротам. Как обычно, охрана проверила пропуск, тот не сработал. Солдат сказал, что тут какая-то ошибка, технический сбой, «сходите проверьте». Но я сразу понял, что это не «технический сбой». Меня без предупреждения исключили из числа советников, это в стиле Системы. Даже друг Путина Якунин узнал об отставке из ленты новостей. Непосредственным поводом стали мои выступления в печати. Не будучи кремлевским чиновником, я свободно высказывал свое мнение. Я упрямо твердил, что Путин не будет мешать Медведеву выставляться на второй срок. Но весной 2011-го для его придворных это звучало как призыв к мятежу.
И. К.: Для меня это интересно. В каком-то смысле Путин, успевший создать институты путинизма, после этого их разрушил. В результате стал возможным 2012 год с его возвращением на третий срок. А на третьем сроке уже были возможны только два института: Путин и народ. Ничего институционального больше нет, президентство – это только сам Путин. Как Володин говорит, без Путина нет России.
Г. П.: Идея президента-нацлидера бродила еще в 2007 году и мне не нравилась. Эта фашизоидная идея вождя ни к какой государственной повестке не клеилась. Сколько у нас было на тот момент институтов? Был временный институт тандема президент—премьер – возвращаясь, Путин его уничтожал. Но я не ждал, что, отменяя тандем, Путин подорвет и президентство. Институт президентства опозорила «рокировка» Медведев—Путин. Одно дело – получить инвеституру преемника от Ельцина, подтвердив ее на конкурентных выборах. Совсем другое – отобрать у Медведева президентство, как жадный мальчик отнимает дареную игрушку. А когда президент Медведев, пародируя Ельцина, объявив Путина своим преемником, сам идет в премьеры – аура власти уничтожается. Президентство стало частной сделкой, а путинизм получил конституционную пробоину.
Все это выплыло в провальных выборах в Думу декабря 2011 года, которые партия Путина проиграла даже в родном Петербурге. Но как вообще такое стало возможно?
Весь механизм «управляемой демократии» от Чубайса с Юмашевым до Волошина с Сурковым стоял на том, что любые проекты и проектные риски свободно обсуждаются в кремлевской среде. А тут государственное решение приняли глупейшим способом. Скажи нам Медведев, что Владимир Владимирович возвращается, прорабатывайте с ним детали, – мы бы сели обсуждать технику вопроса. Но оказалось, что теперь ничего обсуждать нельзя. Решение о государстве приняли в «ближнем круге» и сделку не обсуждали даже внутри Кремля. Политика стала придворной, стратегическому планированию в Кремле места не оставалось. Мне еще очень повезло быть уволенным вовремя! Путин возвращался в свое агентурное прошлое, а я вернулся в свое диссидентское. На деле я возвратился в мейнстрим своей биографии.
IV
Диссидент. Поиски семидесятых
Встреча с КГБ для инакомыслящего – кульминационная точка жизни. Ты вечно этого ждешь, но это всегда внезапно и не так, как ждал. Коммуна – прекрасный способ устать друг от друга, теряя время в дискуссиях. Власть не скрыта, но власть узурпирована. Революция разложилась, но принципы ее еще живы. Все искали универсальный императив, знамя, под которое можно стать. Я решил любой ценой выйти из-под контроля власти. В этой стране ты или зэк, или псих. Кто не зэк – дурак и со временем тоже станет зэком. Не являясь надежной базой советского строя, оргсброд не станет базой демократического государства. Обыск – это состояние, где ожидаешь конца, но уже ничего изменить нельзя. Для диссидента общества жизни в СССР вне Движения не существовало. «Либералами» в СССР называли служащих партийных интеллигентов, близких к журналу «Новый мир» и требующих осуждения Сталина. Зима 1973–1974-го сломала догму непобедимости системы, и она обнаружила силу явочных действий в условиях, когда власть не смеет тебя уничтожить. Арест – жизненная кульминация диссидента, его главное биографическое событие. Быт СССР для меня неприемлем, но в принципе я стоял за нормальность. Попытался развернуть дебаты о масштабной политической сделке Движения с государством. Об условиях и рамках такого компромисса.
И. К.: Как человек в СССР становится нонконформистом?
Г. П.: У любого советского человека есть тайная история столкновений с властью, вначале смешных и ничтожных. Первый опыт нонконформизма в СССР почти всегда инфантилен. Например, меня в университете заставляли сбрить бороду, а я против. Или вижу, милиционер на рынке бьет чеченца: разве такое допустимо у нас в СССР?! Разгневанный, я влетел в отделение милиции и учинил скандал, в университете были недовольны. История личного бунта всегда экзистенциальная, а не политическая.
И. К.: Первая встреча с КГБ – насколько это страшно и насколько интересно?
Г. П.: Встреча с «конторой» для инакомыслящего – кульминационная точка. Ты вечно этого ждешь, но это всегда внезапно и не так, как ждал. Оттого многие бывали не готовы, и я был не готов. Я ошеломляюще для себя, позорно провалил экзамен.
И. К.: Как это случилось?
Г. П.: Как умеют комитетские, они выбрали самый уязвимый момент. Шло лето 1974 года, в начале года родился сын Сергей. Мы жили с Олей у родителей, накануне был ее день рождения. Ночью я нарвал ей роз, несметное множество цветов. А днем отца вызвали на работу, и там его ждали. Папа возвращается и шепчет: собирайся, там люди из КГБ хотят с тобой поговорить.
Едучи в КГБ, я почти ликовал – дома чисто, самиздата нет. Незадолго до того Вячеслав Игрунов дал мне фотокопию «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына – свежего, только вышедшего на Западе. Я прочел и передал дальше надежному человеку, профессору Алексееву-Попову. У него «органы» и забрали книгу, а я не догадывался. Осталось неясным, как они узнали про «ГУЛАГ» у Попова – неужто профессорский дом прослушивали? В общем, когда на глазах у меня из стола извлекли знакомый том, моя оборона рухнула. А дома ждала жена с грудным сыном.
И. К.: Какими ты увидел этих людей, они были умны?
Г. П.: О нет, но они были хитрыми. И на мое счастье, выглядели пошло. В одесском КГБ трудно было сыскать интеллектуала. Контора была коррумпированной, сосредоточена на портовой таможне, моряках и контрабанде валюты. Но сняли босса Украины Петра Шелеста, в украинском КГБ прошла чистка, и в Одессу прислали молодых волков. Неплохо разыграв козыри, они навели мои подозрения на Игрунова. Только двоим было известно, где книга, – профессору Алексееву-Попову и Игрунову, давшему мне «Архипелаг ГУЛАГ». На Попова я и думать не мог, а Игрунову тогда несколько не доверял. Он был «антисоветчик», а у меня в голове сидело расхожее уравнение: антисоветчик часто провокатор. И я Игрунова сдал. Сказал, что Солженицына и много чего еще получил от него. Все подписал, что им и было нужно.
К несчастью, когда я рассказал жене, она не сказала мне просто: стоп! Она приняла историю к сведению, и та стала началом расхождения между нами. Впрочем, она была еще ребенок и дочь мамы-прокурора.
И. К.: А потом?
Г. П.: А потом они сделали ошибку. Повторно денули меня в КГБ, желая привязать покрепче. Второй раз я их разглядывал уже холодно-свысока – да тут бюрократическая трясина вроде ЖЭКа! Чем эти люди сильней меня? Их казенные кабинеты, пошлый гонор – все мне показалось поддельным. А ведь на сломе я мог бы зайти далеко, появлялись даже фантазии о двойной игре. Но взглянув на себя отстраненно, я сам стал смешон, рассказал про все Игрунову, а знакомых в Москве предупредил. Через год Игрунова судили по делу об одесской библиотеке самиздата. На суде я забрал свои показания и при помощи адвоката не дал их использовать против него. Шла середина 1970-х годов, недолгий detant с Западом. Суд над Игруновым Москва велела провести «в рамках закона», и судья, действуя по закону, мои показания аннулировал. На меня завели уголовное дело за отказ от дачи показаний. Зато Вячеку тюремный срок заменили привольной городской психушкой, где у него был ключ от палаты и он принимал в ней друзей. Вскоре его освободили.
И. К.: Когда у тебя впервые появилось ощущение, что ты диссидент?
Г. П.: В начале 1970-х, когда еще слова такого не было. Но, взяв в руки первый самиздат, я знал, что перешел в подполье и теперь «новая тварь». Из самиздата пришел термин внутренняя эмиграция, и я его с гордостью принял. Решил, что не стану ни уезжать из СССР, ни интегрироваться в систему. Запретная литература – мой Грааль, а я его страж. «Хроника текущих событий», Мандельштам, Шаламов, Марченко, Солженицын, Оруэлл – все надвинулось и разом снесло мне башку. Важный момент начала личности. Осознаешь себя партизаном в советских джунглях, но где фронт и с кем война? Чьи поезда «пускать под откос»? Начинаешь скрываться, ведь теперь есть что прятать. Все это совпало с годами нашей университетской коммуны – Субъект Исторического Действия (СИД).
И. К.: Как появилась эта группа?
Г. П.: Да как у всех. Сперва студенческий кружок, друзья по университету, сошедшиеся на чтении книг – фантастика и философия, культ 1968 года и русских революций. Не важно, читаешь «Индийскую философию» Радхакришнана, Станислава Лема или Ксенофонта, – важно, что читаешь не то, что другие. Вот я в деревне учительствую – сижу на солнышке с Геродотом. Мимо идет ученик, глянул и говорит: «Глеб Олегович, да вы тут политикой занимаетесь!» Читать странное уже было «политикой».
В СИДе цели политической борьбы не было, это был кружок философского просвещения. Но наша коммуна изначально была финалистской, хилиастически взвинченной. Любимой темой был конец истории – я о нем и эссе написал, за двадцать лет до Фукуямы. Вскоре я приохотил СИД к молодому Марксу, и «Рукописи 1844 года» временно стали нашим евангелием.
И. К.: Представители каких социальных слоев собрались в этот кружок?
Г. П.: Одесский top-middle-класс пополам с беднотой юга России. Костя, позже второй муж моей первой жены, был сын городского прокурора. Романтичный юноша Славик, летописец СИДа, приехал из нищего степного Крыма. Несколько девушек-одесситок играли роль революционных муз. Талантливый мистик-макиавеллист Игорь из Николаева на меня особенно повлиял. Этот циничный демон бравировал рационализмом и физиологией. Скоро нашу коммуну навестил Вячеслав Игрунов. В Одессе он был самиздатский лорд. У него была крупнейшая на юге библиотека самиздата, и мы в коммуне стали «самиздатчиками».
Мы жили за городом, снимали крохотную сторожку с печкой у моря, читали самиздат, легко и небрежно учась в университете. Бывали довольно эксцентричные выходки. Игоря пытались исключить из университета, и в отчаянии он решил кинуться с Тещина моста в Одессе. Чтоб разбиться наверняка, а не стать калекой, наш экспериментатор сбросил с моста стакан. Простой граненый стакан, одесские алкоголики прятали их в водосточных трубах. Спустившись, Игорь обнаружил, что стакан выщерблен, но цел! Мы все его ждали, когда он, явно повеселев, вышел навстречу с треснутым стаканом в руке – суицид отменяется!
Трудно объяснить, но в той одесской юности смерть была ближе, хотя нельзя сказать, что мы ее не опасались. Еще недавние смерти революции и террора укрупняли жизнь. Наш ум был другим, более лиричным и суверенным, хотя зависел от оглядки на советскую «империю истины». Мы не возражали против идейного вассалитета, но в рамках своего ума были гордецы.
И. К.: Стала ли эта разнородность среды тем, что подтолкнуло кружок к распаду?
Г. П.: У живущих в коммуне их отношения – это их разговоры. Философские обсуждения персональных вопросов, споры из-за девушек и личные драмы отнимали кучу времени. Коммуна – лучший способ устать друг от друга, теряя время в дискуссиях. И еще это место, где все бьются за первенство. Когда я в борьбе победил, первенство перестало меня интересовать, и я влюбился в прекрасную девушку Олю. Вскоре та стала мне женой. В семье тогда я не видел проблемы – проблемой оставалась страна.
Скрытая слежка за нами началась раньше, чем я догадался о ней, когда мы выпустили стенгазету с прокубинским «левым» акцентом. Нас едва не выгнали из университета. Обошлось тем, что университет не выдал диплома. Мне пришлось ехать преподавать историю в приднестровское село, чтобы его получить через год. Оперативное дело в КГБ уже было открыто, но на меня они вышли поздней.
Становится ясным, что СССР для меня и место жизни, и личный вызов. Советская власть – это власть-вмешательница, ее нажим ощущался повседневно. Как сохранить свою независимость, личный суверенитет? Все надо было обдумывать. Выясняли отношение к советской власти – «наша» она или «не наша»? Исследовать ее или ей противодействовать? Вот где был нерв наших дискуссий. Культурная мы оппозиция или другая? Под «другой» понималось не политическое подполье, а скорей технологический контрпроект.
Однажды в коммуне мы провели ситуационный анализ и день обсуждали, способна ли малая группа вроде нашей технически уничтожить Советский Союз за месяц? Или недель за пять-семь?.. Уничтожать СССР мы, конечно, не собирались. Нас волновал вопрос об истинном местонахождении власти и пределах влияния человека на власть. Власть не скрыта, но власть узурпирована. У нас была мысль, что страна-утопия СССР с ее страшной историей требует и власти особенной – сильной, но человечной.
Имя «диссидент» распространилось к середине 70-х, до того в Одессе говорили об инакомыслящих, о демократическом движении или просто Движении. Особенность диссидентства та, что оно возвращало чувство идентичности. Союз – это Res Publica, и у тебя тут гражданство. Я знал, что сам один из этих. Еще я называл себя марксистом, или «дзен-марксистом». Желая выплатить цену самоопределения, марксист должен дорого заплатить, посмев оставаться им после «Архипелага ГУЛАГ». Так я верил.
В начале 1970-го мой марксистский старт не был обычен. Появились в точном смысле слова антисоветчики, правда, не политические, а культурные. Отвергая политику, Движение желало влиять. Даже политические антисоветчики, как Буковский, старались не казаться политиками. Они ссылались на Серебряный век и этику старой интеллигенции. Культурным антикоммунистом был и Вячек Игрунов, мой гуру самиздата. Все искали императивное знамя, под которое можно стать. Запад после 1968-го не мог быть знаменем, как и СССР. Модой времени было стекаться под хоругвь православия. Но, отклоняя любую моду, я отвергал поначалу и церковь как моду.
В коммуне все беспрерывно обсуждали историю. Любой проблеме находили глубокий, избыточно усложненный контекст. Мне и на русском XIX веке трудно было остановиться – затягивало в европейский XVIII век. К Просвещению меня приохотил тот же профессор Алексеев-Попов, потомок народника Чудновского и лучший в стране знаток Руссо. Но после встречи с Гефтером влияние того навсегда стало определяющим.
И. К.: Как реагировали на твою первую встречу с КГБ друзья из СИДа?
Г. П.: СИД распался окончательно в 1974 году. Славик ушел в армию, Костя уехал жить под Москву, я женился.
По моему «эго» провал в КГБ нанес сильный удар. И сейчас, рассказывая тебе, я преодолеваю вытеснение. После той истории я решил любой ценой выйти из-под контроля власти. Но ведь на руках была семья. Михаил Яковлевич Гефтер, второй самый близкий мне человек, был под плотным надзором КГБ. Я поставил семье условие, что продолжу с ним встречаться. В самиздате начали появляться мои эссе, впрочем, читать их сегодня непросто и мне самому. Пошли конфликты. После года раздоров жена ушла, забрав сына, и подала на развод. А я посреди учебного года бросил преподавание в школе и выучился в театре столярничать. Решил никогда более не зависеть от властей и «жить в обществе, будучи свободным от общества», вопреки bon mot Энгельса. Для тех лет мой выбор не выглядел уникальным. Во внутреннюю эмиграцию шли многие, не одни диссиденты. Песня Цоя о «поколении дворников и сторожей» лишь бытовая зарисовка. В советских газетах дауншифтеров порицали, признавая само явление. Мой старший друг Валентин Криндач, получив степень доктора по космофизике, ушел в театр, затем в педагогическую коммуну и наконец создал нелегальное рекрутинговое агентство для не желавших иметь дело с властями. Таких как он и я.
И. К.: Твоя радикализация была результатом того, что сперва ты проявил слабость?
Г. П.: Да, я узнал, что главная угроза внутри меня, друг-космофизик мне это доходчиво растолковал. Возможно, то был его первый сеанс психоанализа (он умер, будучи известным гештальт-терапевтом).
И. К.: И в результате ты решил…
Г. П.: Не быть больше тем, кем был – «революционером в пижаме». Моя двойственность стала местом слома? Что ж, буду жить поперек линий. Идея была в том, чтоб выстроить перпендикулярный системе полностью самодостаточный образ жизни. Было тяжело. Я очень любил сына и жену, и в мыслях не имел расставания. Но уходя, Оля заявила, что сын знать обо мне не должен. Плохое решение.
И. К.: Она боялась твоей радикализации?
Г. П.: Мама-прокурор сильно влияла, а КГБ нашел уязвимую жертву, ее запугали. Все в Одессе мне теперь казалось бесчестным. Прежде город был моей родиной, я воспринял его опасный, но красивый образ жизни. И вдруг вижу, что все театрально, нетвердо. Моей идеей-фикс тогда было, что исток сталинизма – в личной слабохарактерности революционеров. Что большевики Зиновьев, Бухарин, Троцкий просто размазни – Сталина им следовало пристрелить, как собаку! Для меня слабость стала табу, я спешил бросить Одессу. В 1976 году разом собрался и уехал прочь.
И. К.: Каким человеком жена тебя видела, когда выходила замуж?
Г. П.: Видимо, она поэтизировала мой образ. С точки зрения многих в Одессе, я был для нее «не партия». Она фехтовальщица и поэтесса, юная и уже известная в городе. А я, собственно говоря, никто – странный выбор с ее стороны. Но парень я был крепкий и романтичный, практичный и пламенный одновременно. Притом я хотел «быть как все». Я верил, что диссидентство сблизило меня с простыми людьми. Такую гражданскую веру я исповедовал: высшая гордость – быть как все. Здесь влияние Пастернака, народников и капля одесского разночинства.
И. К.: Чего ты ожидал, принимая это решение?
Г. П.: Испытаний, ясное дело. Хотелось испытать себя в жестких условиях. Я думал о физическом труде среди народа и заодно с ним. Теперь-то я мог доказать семье, что я самый лучший, уйти от их вечного скепсиса – «Глеб лентяй и неумеха». Я был плотник и работал руками, а в Союзе физический труд окружала репутация чистоты. Интеллигент находился под градом обвинений в слабости – гвоздя не умеет забить! Решив поменять жизнь, первое, что я сделал, – купил тяжеленный молоток, два кило гвоздей и день учился забивать их одним ударом. Мой тренировочный пень стал похож на ежика.
Сегодня я думаю: откуда моя тогдашняя бездоказательная вера в силу? На что вообще мы рассчитывали в Советском Союзе 1970-х? На народ? Нет, конечно, на прошлое. Резервы русского опыта, сквозь революцию до десталинизации, выглядели колоссальными. Но совместить их должен был твой личный поступок инакомыслящего. После чтения Шаламова нельзя жить дальше, как до того. Корпус великой подзапретной литературы ХХ века виделся архивом эталонного поведения. Прямо среди нас обитали великие свидетели великого века, авторы абсолютной библиотеки самиздата – Солженицын, Варлам Шаламов, Григорий Померанц, Надежда Мандельштам, Лев Копелев, Юрий Домбровский. Это живое сообщество героев, зэков и интеллектуалов было доступно нам в роли учителей.
Советская власть 1960–1970-х, рыхлая, сложная, несла в себе раны хрущевской десталинизации. Власть не смела отбросить и идейный шлейф революции – европейский, марксистский, русский, революционный. Кремль нехотя признавал временность собственного режима, до наступления коммунистической эры братства народов. Советская власть привнесла в диссидентство дух глобальности, ведь и Кремль действовал глобально. Все это я взял с собой как личный боекомплект.
И. К.: У Довлатова есть роман «Чемодан» – о вещах, с которыми он приехал в Америку. Помнишь, что было у тебя в чемодане, когда ты отправился в Москву в 1976 году?
Г. П.: Уезжал я с огромным маминым чемоданом, уезжал комично. Став одесским диссидентом, я оброс массой друзей. Все они толпой пошли провожать меня на вокзал, не переставая при этом отговаривать безумца бросать Одессу. К общей радости, из-за них я действительно опоздал на поезд. Бежал по перрону с раскрывшимся чемоданом, а оттуда вываливались книги, как в кино. Но со второго раза уехал.
Чемодан был набит черновиками – незаконченные тексты, эссе. «Опыт о поражении», «Почему не диссидент», «Техника и этика работающего с историей». Несколько книг – Бахтин, «Чевенгур» Платонова, Рильке (без Рильке в кармане рабочего ватника я не выходил на стройку). Был трактат Ясперса о конституционном будущем ФРГ – его перевели в СССР, он стал моим эталонным политическим текстом. Была «Сумма технологии» Станислава Лема и книга Акоффа по системному анализу. Во мне уже смутно бродила мысль оставить гуманитарщину и подойти к власти технически. И конечно, была та самая пишмашинка – ее я стащил у отца.
И. К.: Итак, если мы знаем только, что у тебя в чемодане, – ты просто писатель, который едет в Москву. А кто тебя там встречал?
Г. П.: Вокзальные встречи моя фобия – терпеть не могу, когда встречают. Когда провожают – тоже. Я ехал учиться к Гефтеру, и вместе с тем я шел в народ.
И. К.: Итак, ты оказался в Москве?
Г. П.: Недалеко от нее. Друг по коммуне Славик женился, жил в городе Киржаче. Я приехал, и он устроил меня на стройку. Там под Киржачом есть сельцо Новоселово, где разбился на самолете Юрий Гагарин. Воронка заполнилась водой, возник большой пруд. На берегу его мы строили коровник, и я проработал плотником всю зиму.
И. К.: В это время ты не ездил в Москву?
Г. П.: Напротив, я каждую пятницу кидался в Москву хлебнуть интеллектуального воздуха. Жил то у Батищева, то у Гефтера, то в сквотах, например в сквоте ближних Венедикта Ерофеева. Несчастная одесская любовь смешалась с новой московской. Чтение Мандельштама и Рильке на перекурах в работе, гормональные и интеллектуальные шторма. Упоительное время. Во мне не было раздвоенности – я принес жертву и жил с народом! Работа топором зверски тонизирует человека.
И. К.: Каким тебе виделся народ и как народ смотрел на тебя?
Г. П.: Народ, он разный. С рабочими было легче всего. Относились они ко мне как к «сынку», городскому неумехе, но парню, в общем, ничего – от работы не бегает. Я был тогда жгучий брюнет, и меня часто принимали за еврея. Узнав, что я из Одессы, бригадир сказал: «Сколько живу на свете, впервые вижу, чтобы жид топором махал!» Мой шеф плотник дядя Коля был вылитый солженицынский Иван Денисович, и сам из старых зэков. Доброжелательный, хитроватый, себе на уме – после я в тюрьме встречал таких. Говорил мне: «В этой стране ты или зэк, или псих. Кто не зэк – дурак и со временем тоже станет зэком. Вот мы ладим стойла, а знаем, кого в них нагонят – коров или баб с мужиками?» Кстати, на стройку ежедневно привозили работать и настоящих зэков. Для них часть стройплощадки отгородили колючей проволокой, это считалось нормальным.
И. К.: Когда ты глядел на этих зэков, у тебя не возникало ощущения, что и ты однажды будешь сидеть?
Г. П.: Если было, то очень литературное. У советского мальчишки ожидание лагеря возникает при первом чтении самиздата. Раскрыл «Хронику текущих событий» с ее реестром обысков, арестов, судов – и понимаешь: однажды сам сядешь. С любопытством искал практические рекомендации. Целый жанр в самиздате посвящен тому, как вести себя со следователем, на обыске, при аресте, в камере… Я ребячески экспериментировал – учился долго голодать, а однажды сам обварил себе ногу, намеренно. Но до собственного ареста вид зэков меня не тревожил, ведь они были не политические – таких можно было встретить повсюду. В СССР заключенных воспринимали как часть ландшафта.
И. К.: Как ты вошел в московские диссидентские круги?
Г. П.: С москвичами-диссидентами я познакомился еще раньше в Одессе. Но теперь я входил в Движение через свои статьи в самиздате. В Москве как раз началась последняя волна самиздатских журнальных проектов. Мой текст «Третья сила» был первый, который понравился всем. Эту статью взяли главной в московский свободный журнал «Поиски», а самого меня пригласили войти в его редколлегию.
И. К.: Что это был за текст?
Г. П.: «Третья сила» – моя первая статья-рефлексия о власти, написанная в Киржаче. Герменевтика Конституции 1977 года. Все кругом над брежневским текстом смеялись. Я поставил задачу вскрыть внутри текста событие – вектор сдвига. Написанный на отвратительном позднебрежневском «канцелярите», этот текст что-то прятал, и это спрятанное я обязан прочесть. Передо мной скользкая поверхность советского авторитетного дискурса – как откинуть этот кожух и заглянуть внутрь? Если школа Гефтера что-то значит, я подберу ключик к этой власти.
Шла зима с 1976 на 1977 год. Работая на стройке, я колдовал над текстом, обнаруживая, как в теле советской «легальности» наметился разрыв – серая зона иллегальных интересов. Идя по статьям проекта, я показал, как идет разрушение прежней советской нормы. Меня поразила тенденция размывания нормы при брежневском редактировании сталинского текста. Новая Конституция огосударствляла структуры повседневности. Нормой объявляли коррумпирование.
Постепенно я отходил от диссидентской догмы легальности – защиты правовых ценностей Конституции 1936 года. Я видел финальную «десоветизацию советского», с нарождением деполитизированной массы. В статье я назвал ее оргсброд, «организационный сброд». Оргсброд концентрируется в тайниках советской аппаратуры, оставаясь чуждым государственной норме. Он разъедает и коррумпирует основания Советского Союза, но и либералам глупо возлагать надежды на его триумф. Не будучи верен советскому строю, оргсброд тем более отвергнет демократическое государство. Я разбирал это на примере советской коррупции, кое-что еще тогда угадав. Писал, что из людей, бездельничающих по редакциям детских журналов и советским НИИ, выйдут люди, готовые свернуть шею Советам и любому, кто станет на пути в борьбе за успех. В центре у меня идея собственности на места власти, с перспективой приватизации мест их держателями.
Разным группам, которые сошлись в журнал «Поиски», текст понравился, но поняли его все по-разному. Культурным антикоммунистам понравилась верность конституционному легитимизму Движения – неважно, какой в СССР строй, важны только нормы и то, как власть их выполняет. Старые большевики видели в нем хорошую левую теорию, хотя я не считал себя социалистом. Либерал Лев Копелев разглядел там «либеральное почвенничество», а философ Зиновьев, который тогда еще не уехал из Союза, сказал, что я «использую его метод» (за метод он принял мой холодный гневный сарказм). Это первый текст, который я писал не для самовыражения в кругу друзей, а желая быть понятым точно.
И. К.: Со всеми этими людьми ты начал общаться именно как автор этого текста?
Г. П.: Да, как автор главного текста первого номера «Поисков». После первого обыска я открыто объявил себя членом редакции этого журнала и уже формально стал диссидентом.
И. К.: А что ты испытывал, когда в первый раз читал себя в самиздате? Это же…
Г. П.: Чувства, известные любому впервые напечатавшемуся автору: вот, держу в руках свою книгу. Смешно – весь тираж был едва больше ста штук!
И. К.: Что ты чувствовал, когда начались обыски?
Г. П.: В первый обыск я попал не у себя дома. Мы собирали пятый номер «Поисков» у семьи Сорокиных, соредакторов (они теперь живут во Франции) в квартире на последнем этаже. Ночью дописывал в номер статью о взрывах в метро (они и тогда случались!) и услышал, как по крыше ходят. Это бродили кагэбэшники, нас прослушивали. Стало ясно, что утром реален обыск, и все-таки я заснул. Утром действительно пришли с обыском, меня повезли домой. Я уже был женат на Марине и жил в Москве, но дома номера «Поисков» они не нашли. После у меня было еще много обысков, больше десяти, и всякий раз много чего забирали.
В этом целый жизненный мир диссидента – обыски, которые иногда продолжались больше 12 часов. Их итога заранее не знаешь: если найдут то, что ищут, вероятен арест. Но у меня находили только обычный самиздат, а в тогдашней Москве самиздат был слабым основанием для ареста. До сих пор сохранился протокол одного обыска. Усталый, я вернулся от Копелевых с журнальными материалами и лег спать, не дожидаясь жены. Все, что принес для журнала, вместе с номером «Поисков» положил на стол, а рядом записку – «Марина! Если что, кинь все это за шкаф». И жена действительно успела кинуть документы за шкаф, но записку забыла на столе. Эти идиоты тщательно скопировали ее в протокол, имитируя даже мой почерк. А за шкаф не заглянули.
Обыск – это состояние, где просто ожидаешь, чем кончится, уже ничего изменить нельзя. Он меняет отношение к дому – отныне знаешь, что любое твое убежище неверно и может быть вдруг захвачено. При последнем обыске, кончившемся арестом, следователь вышиб дверь ногой так, что та отлетела на метр. Он был каратист – Воробьев, тот самый, кто пробовал было в 1982-м начать бить диссидентов на следствии. Меняется ощущение места, и чувство телесной защищенности уходит навсегда.
И. К.: А само твое отношение к дому? Если подумать, сколько раз в месяц ты спал у себя дома, а сколько – у друзей?
Г. П.: Дом себе я так и не создал. Дом был травмирующей проблемой. Мой комплекс дома пропитался ностальгией по теплым домам бабушек. Тогда жили тесно и своя квартира была у немногих. Гефтер как-то сказал, что вопрос о своем доме – это основной вопрос советской философии. Я мечтал о доме, но места, где я жил, мне домом не становились. Став плотником, я сам разрабатывал дизайн, конструировал мебель, и все-таки оставалось сильнейшее ощущение бездомности. Со временем я привык, что мне в моей стране дома нет и незачем пытаться.
И. К.: Что изменило решение публиковаться в «Поисках»?
Г. П.: Конечно, это был новый уровень риска. Но не помню, чтобы я, получив предложение войти в состав редакции, хоть на минуту заколебался. Не обдумывая, я принял его сразу.
И. К.: Сколько номеров вы успели опубликовать?
Г. П.: Восемь, но страшно объемистых. «Поиски» были журналом русской модели – так называемый «толстый журнал», в номере страниц по пятьсот. Полтора года мы просуществовали открыто, аресты начались с декабря 1979 года. Последние два номера я собирал подпольно, уже дав КГБ обещание не заниматься политикой. Выпустил их втихаря, но в Комитете об этом, конечно, узнали.
Мне нравилось редактировать тексты. Прямо скажу, в самиздате всегда есть что редактировать, здесь писали вольно и неряшливо. Авторы считали особенно унизительным для себя требование краткости – ведь они несут правду! И если твоя правда занимает шестьдесят страниц вместо двадцати, то и правды втрое больше! Я вел редакторскую войну с многословием, у нас в этом был сговор с Абрамкиным и эстеткой Лерт. Воюя с диссидентской графоманией, я навсегда вошел во вкус редактирования.
И. К.: Как делался журнал? Кто были твои коллеги в редакции «Поисков»?
Г. П.: «Поиски» изначально были сложной коалицией нескольких диссидентских групп. С одной стороны, был круг, центр которого составлял Валерий Абрамкин – поэт-песенник, человек строгий, но очень светлый, веселый, кантиански мыслящий: моральное всегда отличимо от аморального, добро – от зла, со злом в компромиссы не вступают. Слово «политика» для Абрамкина до ареста было клеймом. Он спорил с очень известным тогда в московском кругу Виктором Сокирко, одним из немногих в Движении идейных сторонников капитализма и буржуазной демократии. Витя Сокирко тоже вошел в редакцию.
С другой стороны, была группа идейных социалистов, очень немолодых. Самый колоритный из них был Петр Егидес, философ-спинозист, доктор наук. Он дважды успел посидеть за политику при советской власти. Первый раз молодым после войны, о чем у него остались юмористические воспоминания. Он мне рассказывал: «Жил чудесно – работал на свежем воздухе, кормили селедкой, такой вкусной селедки я нигде не ел! Завел роман с молодой врачихой, и было совсем не скучно». Из лагеря он, как и все, написал письмо Сталину, и тот неожиданно написал: «Рассмотреть». Егидеса освободили. Защитив диссертацию о Спинозе, он уехал в глушь, в какое-то пензенское село – строить коммунизм в деревне. Повторно его посадили уже в 1969-м, при разгроме Ростовского университета, куда он устроился преподавать. Профессора упекли в «психушку», но врачи не выдержали его темперамента, и Егидеса выпустили опять. Гефтер звал Егидеса «еврейским изданием князя Мышкина» – добрый, наивный и при этом напористый еврокоммунист, он ставил вопросы в лоб, пускай и стилистически неряшливо.
Была удивительная женщина Раиса Борисовна Лерт, из влиятельного круга могучих старух Москвы. В годы войны работница военного агитпропа, она стала диссиденткой только через двадцать лет после ухода на пенсию. Утонченный стилист, идеальный редактор и просто мудрая женщина, она считала себя «социалисткой по Оскару Уайльду». Абрамкин думал выпускать эстетский антикоммунистический альманах, а Лерт с Егидесом – еврокоммунистический гроссбух. Но были еще мы с Гефтером, а тот привлек Копелевых, своих давних знакомых с прекрасными связями в писательской среде. Володя Гершуни, динозавр сопротивления (сидевший на Лубянке аж еще с Солженицыным), привлек писателя Юрия Домбровского. Неожиданно активно включился в работу редакции Григорий Померанц – ветеран Движения и его гуру.
Эти совершенно разные люди сошлись на идее принципиально межпартийного журнала, а не трибуны лишь либералов, социалистов или почвенников. В КГБ догадались, что журнал «Поиски» – это, в сущности, объединительный проект Движения. Для журнала Гефтер написал «Приглашение к участию». Идея была в том, чтобы, соединив среду, создать общую площадку Движения, поверх воюющих кружков. Но это, конечно, не удалось. Первый номер вышел весной 1978 года, когда советское диссидентство уже катилось под горку.
Моя статья стала в первый номер. Я быстро сблизился с Абрамкиным. Старики сбросили работу на нас, и я подбирал рукописи в роли managing editor. Мне было интересней технически формировать журнал, чем излагать собственные мнения. В журнале были сильные авторы. Владимир Войнович давал собственные тексты и помогал пополнять портфель. Померанц – старый автор самиздата, впервые открыто отдал свою статью в политический журнал. Это был для него сознательный шаг. Искандер дал главу о Сталине из романа «Сандро из Чегема». Юрий Домбровский незадолго до смерти дал в журнал свой последний страшный рассказ «Ручка, ножка, огуречик».
И. К.: А ты писал под своей фамилией?
Г. П.: Да, чаще под своей, а псевдонимы использовал, если в номер шли сразу две моих вещи. Как-то, желая спровоцировать дебаты о русском национализме, я под разными псевдонимами написал два противоположных по позиции текста. Узнав об этом, Раиса Лерт восстала, заявив, что помнит еще, как самого Василия Васильевича Розанова за такое бесчинство исключили из Религиозно-философского общества! Но я не мог сузиться до политических рамок. Казалось, что у меня есть что сказать и почвенникам, и либералам. Впрочем, в Движении от резких дебатов уклонялись.
И. К.: Какая у тебя была идентичность? Здесь на самом деле три вопроса. Первый – про жену. Ты уже ответил, каким человеком был, когда женился в первый раз. Теперь вторая жена. Когда вы поженились, с кем, как она думала, она встретилась? Каким был этот человек, каков был его социальный статус? Второе – кто ты был для друзей? И третий вопрос, для меня он очень важен. Как друзья тебя представили незнакомому человеку? Ты был редактор «Поисков», кто ты был?
Г. П.: Работая плотником в Киржаче и наезжая в Москву, я ночевал у Генриха Батищева. Философ выглядел чудаком не от мира сего. На столике в кухне у него стояли чайнички с травяными чаями. Входя в дом, гость пробирался среди штабелей из коробочек с инструментами прежде, чем попадал в его рабочую спальню со штабелями книг. Генрих был человек, что называется, «с глазком», наблюдательный. Из Одессы приехала подруга, и я ее повел на философские смотрины. Наслушавшись ее суждений, Генрих сказал: «А выпейте-ка чайку» – и подлил из чайничка. Затем подлил еще, и она еще выпила. Внезапно лицо моей леди стало тревожно, и Генрих, не сводя глаз с обоих, вскричал: «Ах, башка, что я дал – чай-то слабительный! Но сейчас мы всё поправим…» Через пару минут дама испарилась из его дома и моей жизни навсегда.
А Генрих повез меня на спектакль какого-то, по его словам, удивительного молодежного театра. Так я познакомился с небольшим клубным театром великого педагога Юлия Халфина. Одной из его актрис и была моя будущая жена Марина. Она сразила меня твердым, нетеатральным чтением Мандельштама. Вскоре мы были женаты. Она знала, что вышла замуж за аутсайдера и подследственного. Но она всегда играла только свою, ею самой выбранную роль в жизни со всей буквальностью. С ней я не опасался ничего, зная, что, как ни поведу себя я, Марина поведет себя правильно.
И. К.: Она была из этой среды, да?
Г. П.: Вовсе нет – из литературной среды, глубоко аполитичной. Между прочим, тогда я не осознал, что оказался на периферии той неформальной среды, которая мне только предстояла. Для диссидента общественной жизни вне Движения не существовало. Прошло много лет, прежде чем я узнал, что такое «неформальное сообщество». Марина – человек духовно твердый, как ее мать и бабушка – интеллигентные разночинки по складу. Однако проблема была во мне.
Меня захватило диссидентство эпохи его упадка – с быстрыми сменами квартир, личин и ситуаций. Идентичность у меня всегда была двойной, я за этим очень следил, оберегая «противовесы». Едва меня что-то захватывало, например страсть, я ощущал угрозу и искал противовеса. Диссидентская среда, ставшая для меня бесценным опытом зондажа власти, стала и соблазном попрания правил.
Моя витальность подавляла волю к моральному порядку, о чем Гефтер вечно меня предостерегал. Он учил, что в русской истории люди, пытаясь стать обществом в вынужденном противостоянии власти, разделяют ее перегрузки. Попытка инакомыслящих сред предстать «обществом всея России» вела к надрыву и несла потенциал слома. Мир секретных адресов, встреч с машинистками, квартир для хранения самиздата и тайн всякого рода провоцировал быть разноликим, предоставляя к этому удобные поводы. Короче, через два года у меня появилась тайная жена Лина. Она была из круга верных друзей Абрамкина и помогала нам выпускать журнал. Узнав об этом, Марина была потрясена. Пытаясь развестись, мы пришли в ЗАГС, и нам указано было явиться спустя месяц – «на обдумывание». Но в назначенный день я проспал, еще через месяц меня арестовали, и у Марины уже был мой ребенок. Лина тоже была беременна. Мои первые дочери, Настя и Наташа, родились с разрывом менее чем в месяц.
И. К.: Диссидентство было тем, что давало тебе статус независимого человека?
Г. П.: И формировало опасную легкость личной неуловимости. Но внутри ортодоксального диссидентства я бы затосковал, я не желал быть заперт в одной среде.
В Киржаче диссидентство уравновешивалось моей работой плотника. Женившись на Марине, я переехал в Москву и устроился в подпольную дизайнерскую фирму моего старого друга Валентина Криндача. Искатель осмысленной жизни, но крайне практичный, он, уйдя из космофизиков, повел жизнь даоса-предпринимателя. Я пришел к нему – и мне выдали тяжелое мачете, послав рубить заросли борщевика на Московской окружной железной дороге. Выкосил – получай червонец. За один трудовой день тогда это были хорошие деньги.
Работая руками, живешь как у Бога за пазухой. Я делаю что умею – и вижу немедленный результат. Возникают интимные чувства к людям и вещам, как к игрушкам. Я врезал замки и строил стеллажи знакомым бесплатно. Деньги взял только раз – с Роя Медведева. Его в Движении почему-то считали миллионером.
И. К.: Была ли эта работа оформлена официально?
