Повелитель вещей Чижова Елена
Это совпадение – чуда компьютера с чудом открывшегося сыновнего таланта – произвело на Анну сильное впечатление. Его силы хватило не только на ахи и охи, но и на руки: в тот день она слепила такие плотные котлеты, что мать, приняв их за биточки, осталась обедом недовольна и, путая причину со следствием, принялась выговаривать Анне: дескать, не могла, что ли, потушить под крышкой, – но, разобравшись, в чем тут дело, пришла в сильнейшее раздражение: совсем-де, дура, спятила! Эдакие дорогие игрушки – сопляку! Разбогатела, я гляжу!
Ехидное, в материнском духе, заявление, повисев в наэлектризованном воздухе, лопнуло страшным подозрением, за которым последовал тщательный осмотр вещей. Проверяя, все ли на месте, мать бродила по комнатам, цепким взглядом обшаривая стены; распахнув дверь в очередное помещение, коротко и сухо щелкала выключателем; идя за нею следом, Анна бормотала: «Мамочка, ну не надо, ну перестань…» – и, не зная за собой никакой вины, вздрагивала от каждого щелчка.
Когда мать, осмотрев картины и бронзу, потащила из кладовки тяжеленную лестницу, намереваясь проверить серебро, запертое в старом фибровом чемодане на антресолях, – лишь тогда Анна не выдержала и созналась, что подрабатывала в офисе, мыла полы, в глубине души надеясь, что мамочка ее пожалеет, а может, даже и похвалит. Но та, выпустив из рук лестницу – «На вот. Поставь на место», – решительно потребовала, чтобы дочь купила ей новый телевизор: «Мать у тебя слепнет, а тебе и дела нет – все ему, пащенку».
Радуясь, что сравнительно легко отделалась, Анна залезла в долги, из которых вылезала следующие полгода, – к счастью, за несколько дней, прошедших с ее скоропалительного увольнения, на освободившееся место никого не нашли.
Тот, кого родная бабка назвала пащенком (Анна надеялась, что не всерьез, а в сердцах), остался в стороне. И раньше-то пропускал мимо ушей домашние разборки – теперь он и вовсе переселился в интернет, где пропадал все свободное от школы время. Сколько раз, проходя мимо его комнаты, Анна задавалась тревожным вопросом: «И когда только уроки делает?» – но поскольку претензий со стороны учителей-предметников не поступало, на своих тревогах не зацикливалась. Наоборот, надеялась, что, получив хорошую компьютерную специальность, а следовательно, и преимущество перед будущими конкурентами, сын сумеет «реализовать себя на рынке труда».
Вера в волшебные свойства рынка пришла к ней из телевизора. На заре перестройки (когда все, кроме ее мамочки, лечились водой, заряженной по методу Чумака) об этих удивительных свойствах рассуждал какой-то солидный профессор, называвший рынок «универсальным регулятором», который, в отличие от «социалистического плана», не видящего дальше своего носа, держит нос по ветру, расставляя всех и вся по местам невидимой рукой. Эта гибкая рука, переставляющая людей как вещи, на какое-то время вытеснила из Анниной памяти мечты об отцовской руке.
Первым в классе освоив дорогостоящую технику, сын стремительно набирал недостающие социальные очки. Теперь одноклассники к нему тянулись – сам Павлик говорил: «Достали. Лезут с дурацкими вопросами». Однажды, прислушавшись к телефонному разговору, в котором сын кому-то что-то раздраженно втолковывал, Анна, делясь своим учительским опытом, посоветовала ему объяснять попроще. Что называется, на пальцах. Ей даже показалось, что Павлик (в кои-то веки!) заинтересовался ее советом, но она сама все испортила, сказала:
– Пригласи ребят к нам. Проще показать, чем так, по телефону.
Павлик фыркнул презрительно, точь-в-точь как бабушка:
– Вот еще! Захотят – поймут.
Невнимательность к окружающим. Иными словами – черствость, грозящая перерасти в характер.
Применительно к парню-старшекласснику до судьбы, разумеется, далеко, но пускать на самотек тоже не следует. Дождавшись удобного случая – в тот день они возвращались из компьютерного магазина, где купили какую-то очередную приставку или карту, – Анна, решив воспользоваться благоприятным моментом, заговорила о дружбе как о высоком нравственном чувстве, основанном на взаимном уважении, взаимопонимании и взаимопомощи.
Внимательно ее выслушав, сын ответил, что, даже если это и так, он не видит причин, почему ему следует искать друзей среди одноклассников, исходя из того случайного фактора, что родители отдали их именно в эту школу, именно в этот класс, – когда все то же самое можно делать в Сети.
В том, что никакие увещевания на сына не дейст-вуют, Анна убедилась лишний раз, когда директриса, Валентина Дмитриевна, прослышав о Павликиных выдающихся успехах, предложила ему организовать и возглавить кружок компьютерной грамотности. Назвав эту затею «никчемным ликбезом» (к счастью, не в глаза директрисе), Павлик отказался наотрез. В надежде его уговорить Анна рассказала о математическом кружке, который в первые годы, когда только начинала работать в школе, она вела на общественных началах и тоже по просьбе Валентины Дмитриевны.
– На общественных – типа, бесплатно? Сама пускай работает. Я ей не в совке.
Выпускные экзамены он сдал на удивление отлично (за математику Анна не беспокоилась, но, как потом оказалось, и за русский тревожилась зря: с такими баллами все дороги, как говорится, открыты), но учиться дальше отказался. И пока сын все глубже погружался в абстрактное пространство, где живут и размножаются коварные вирусы и «черви», Анне пришлось его тянуть; что она и делала безропотно, стараясь не обращать внимания на злые пророчества, не подкрепленные ничем, кроме вздорного мамочкиного характера: «Попо-мни мое слово! Поло-ожит камень в твою протянутую руку…»
Тем радостней ей было осознавать, что права оказалась она, а не мать.
«Представь, Павлик-то у нас зарабатывает…» Не дав ей договорить, мать усмехнулась: «Это как, во сне, что ли? Кто зарабатывает, на работу ходит. А этот – спит».
Теперь, когда сын не словом, а делом доказал, что он – человек взрослый, рассудительный, готовый в случае чего прийти ей на помощь, Анна чувствовала великое облегчение. Но стоило вспомнить про фашистов и их приспешников, как тревога накатывала снова. «А вдруг и вправду обезумеет, одну в квартире не оставишь…» Прикидывая, во что это может вылиться, если придется брать сиделку, – тысяч тридцать, никак не меньше, – Анна радовалась удивительному совпадению: именно эту сумму (ежемесячно) Павлик ей обещал.
Мать, засевшая у нее в голове, ехидно усмехалась: «Видали, обещал… Ну-ну. Жди!»
Тяжело вздохнув, Анна перемыла посуду. По пути к себе заглянула к сыну: напомнить про жареную печень, чтобы, если проголодается, взял в холодильнике и съел. В ответ Павлик что-то буркнул, не оборачиваясь.
«Не любит, когда его отвлекают…» – так она подумала, осторожно притворяя дверь.
Лишь под утро, вглядываясь в заоконную тьму измученными бессонницей глазами, Анна сообразила: «Да что я в самом деле паникую! В крайнем случае продам. Ту же лампу с ангелом… Нет, ангела нельзя – ангел заметный… Лучше ложки-вилки с антресолей…» – и, окрыленная этими спасительными мыслями, заснула, как провалилась. Да так глубоко, что впервые за много лет проспала.
Если не брать в расчет торопливые сборы и пару глотков пустого чая на дорогу, этот новый день ничем не отличался от предыдущих. Разве что утро выдалось чуточку посветлее. Да и ветер, завывавший ночь напролет, часам к девяти стих. Подходя к «Парку Победы», Анна, как ни спешила, залюбовалась по-весеннему голубым небом, на котором кучерявились редкие облачка. Но пока спускалась в метро, пока стояла, окруженная чужими плотными телами, ветер снова окреп – точно опытный пастух, чующий поблизости волка, собирал разбредшуюся по небесному пастбищу отару; пастушьи гортанные крики сыпались из водосточных труб прямо под ноги прохожим осколками подтаявшего льда.
Выйдя из вестибюля станции, Анна ощутила на лбу, на веках, на щеках мелкие очески овечьей шерсти, просыпавшиеся сквозь прутья корзин, наскоро сплетенных из непрочной небесной лозы. По Каменноостровскому проспекту она бежала наперегонки со стригалями: казалось, те только и ждут, чтобы сбросить все, чем успели набить свои корзины, на беззащитные людские головы, – но, как ни спешила, не успела: повалил снег.
Да не сухой, а мокрый, противный. Перед дверью в офисный центр Анна потопталась на жестком уличном коврике; пока не натекло за шиворот, сняла и хорошенечко стряхнула вязаную шапочку, представ перед Петром-охранником в наполовину расстегнутом пуховике и с непокрытой головой.
Охранник Петр Федорыч встретил ее суровым взглядом и, выпростав из-под рукава форменной, с невразумительными знаками различия куртки волосатое запястье, многозначительно постучал ногтем по стеклышку командирских часов. Но стоило Анне, признавая за собой грех нарушения трудовой дисциплины, виновато потупиться, как он широко, будто с хрустом, улыбнулся – и Анна догадалась, что угрозу, мелькнувшую в его взгляде, не следует принимать всерьез.
Ободрившись, она протянула руку за ключами. Нагнав на узкий, весь в косых морщинах лоб облако строгости, Петр Федорыч коротко бросил ей в ответ: «Выдано», – и мановением бровей указал на пустой гвоздь.
Сложная пантомима его лица неожиданно растревожила Анну – отдалась в ее сердце таким молодым волнением, что, поднимаясь на свой этаж, она видела не колкие глаза начальника, которыми он, скорей всего, ее встретит, а косые морщины, стянутые узлом на затылке, – будто чьей-то невидимой рукой ее подхватило и перенесло в то, казалось бы, невозвратное прошлое, где охранник Петр Федорыч еще не был суровым, отжившим свое охранником, а она – немолодой женщиной в полурасстегнутом китайском пуховике с седыми волосами, примятыми шапкой.
Это молодое волнение не покидало Анну, пока она – машинально, не отдавая себе отчета в том, что и в каком порядке делает, – опорожняла мусорные корзинки, пылесосила кабинет начальника и рабочие комнаты, протирала влажной, а потом сухой тряпкой подоконники и мыла туалет.
В предвкушении новой, пусть даже и мимолетной встречи она выполаскивает и развешивает тряпки, закатывает пылесос обратно в подсобку и выходит на лестничную площадку, где в простенке между окнами висит большое, в человеческий рост, зеркало – до сегодняшнего дня Анна бежала мимо не останавливаясь.
Но сейчас она останавливается. И видит себя.
Вернее, женщину, одетую в китайский пуховик, выцветший, с торчащими из разъехавшихся швов перышками; на ногах у этой женщины чужие стоптанные сапоги, когда-то коричневые; лоб – в мелкую гармошку морщин; темные, будто нарисованные подглазья; кожа мертвенного оттенка… Словно чья-то жестокая рука, вооруженная пинцетиком правды, сорвала с ее глаз сухие корочки. Превозмогая резь в глазах, Анна думает: «Старуха. Господи боже мой, старуха…»
Только оказавшись на улице, она замечает сквозь уличное стекло, что за стойкой охраны стоит не Петр Федорыч (чьими глазами она сейчас на себя смотрит), а его сменщик, одышливый Игнатий Максимыч, – но машинка стыда уже включилась и, стуча все быстрее и быстрее, шла, и шла, и шла.
Снежное марево, в которое с утра пораньше оделся город, к этому часу заметно поредело. Сквозь дыры в облаках проглядывают кусочки серого неба: не марево, а рваная тряпка, заношенная, протершаяся до дыр на локтях.
Стараясь не глядеть в это низкое рваное небо, Анна сворачивает на Каменноостровский проспект и замедляет шаги. Стукнув в последний раз, машинка ее стыда замирает – по странному совпадению, прямо напротив магазина, мимо которого Анна не раз проходила, не замечая ни нарядно одетых манекенов, ни разложенных на широкой витринной приступочке вещей.
Отношения с носильными вещами (мамочка презрительно называет их тряпками) у Анны всегда складывались непросто. Свою роль в этих непростых отношениях сыграло липкое словечко «вещизм», означавшее чуть ли не болезнь, которой заражались некоторые нестойкие люди (как назло, оно, это слово, возникло не раньше и не позже, а именно тогда, когда Анна, готовясь шагнуть за порог педагогического вуза, строила робкие планы на свою будущую зарплату, надеясь тратить ее не только на самое необходимое – еду и хозяйственные нужды, – но и на кое-что желанное). На комсомольских собраниях этим нестойким людям ставили в пример других, стойких, носителей высокой духовности. Никакие примеры не помогали – люди, зараженные «вещевой болезнью», все свое свободное время проводили в очередях: не за холодильником – так за стиральной машинкой; не за машинкой – так за зимними сапогами; не за сапогами – так за эмалированным тазиком.
Но тут случилось то, чего Анна никак не ожидала. Услыхав про «вещизм», мамочка пришла в ярость; грозила кулаком телевизору, кричала: «Да что они понимают!» И с этих пор Анниным покупкам не препятствовала, а даже поощряла: «Погляди на себя – ходишь как огородное чучело! Люди-то еще не шарахаются?» Но стоило Анне, преодолев страх заражения «вещизмом», принести домой обнову, мать презрительно поджимала губы: «Беда у тебя со вкусом…» – и, прощупав купленную вещь сперва с лица, а потом с изнанки, выносила вердик: «Купила – носи. На каждый день».
И хотя ее жизнь из таких «каждых дней», собственно говоря, и состояла, Анна торопилась спрятать новую кофточку или платье подальше в шкаф. Впрочем, как и в тех редких случаях, когда мамочка ее покупку одобряла, говорила: «Береги. Не занашивай. Носи на выход…»
Но сейчас, вспомнив старуху в зеркале, Анна оглядела рассеянным взглядом выложенные на приступочке вещи, собралась с духом и вошла.
И увидела охранника – молодого, лет на двадцать моложе ее Петра. И одет он был не во френч или как там у них называется, а в строгий черный костюм, придающий ему сходство с женихом.
Ожидая с его стороны окрика: а вы, гражданочка, чего тут потеряли! – или: эй, тетка, дверь-то не перепутала? – Анна топчется на коврике, делая вид, будто тщательно вытирает ноги.
Подперев могучим плечом дверную притолоку, охранник вдумчиво разглядывает ногти: сперва на одной руке, потом на другой.
Анна решает этим воспользоваться и, подбодрив себя голосом Варвары Ильиничны: «Все мы, люди, равны перед друг дружкой», – идет к перекладине, на которой висят женские костюмы и платья такой небесной красоты – одного взгляда довольно, чтобы осознать, какая роль уготована ей на этой свадьбе: бедной родственницы, явившейся без приглашения. Анна уже прикидывает, как бы ей незаметно, по-тихому исчезнуть, не доводя дело до позора, – и вдруг краем глаза замечает немолодую пару. Мужчину и женщину приблизительно ее лет.
Седовласый мужчина роется в бумажнике; женщина принимает из рук любезной продавщицы темно-синий, с золотыми буквами пакет.
– Носите с удовольствием. – Девушка-продавщица улыбается.
Женщина отвечает ей сдержанной усмешкой:
– С дорогим, прямо скажем, удовольствием, – и, обращаясь к мужчине: – Дешевле в Милане покупать.
Анна стоит, замерев и потупившись; кажется, она все бы отдала, лишь бы стать такой…
От чарующей картины ее отвлек голос продавщицы:
– Желаете что-нибудь примерить?
Анна обреченно кивает. Нету силы на свете, чтобы заставила ее ответить: нет.
– У вас прекрасная фигура, грех этим не воспользоваться… – Не замечая (или делая вид, что не замечает) Анниного смятения, девушка-продавщица раздвигает платья, висящие на тонких железных плечиках, – словно прокладывает дорогу сквозь плотную толпу свадебных гостей. – Могу предложить коктейльные варианты, обратите внимание на цвета. Куркума, золотая осина… террариумный мох…
– А… это? – Кончиком дрожащего пальца Анна касается чего-то зеленого.
– Капустный… Исключительно живой цвет, поверьте моему опыту, элегантный лук обеспечен…
Запутавшись в овощах, Анна отдергивает руку.
– Мне бы… Даже не знаю, как бы это объяснить… – Она тревожно оглядывается, словно ищет мамочкиной поддержки и помощи.
Но мамочка молчит. Со своей стороны она сделала все возможное, чтобы вооружить свою дочь-ослушницу правильными словами. Непокорная дочь может ими воспользоваться.
Девушка-продавщица терпеливо ждет, пока эта странная, прямо скажем, сомнительная клиентка соберется наконец с мыслями. Чтобы ненароком не выдать свои собственные: «Уж если такие клуши у нас одеваются…» Она отводит глаза.
– Платье на каждый день. – Разумеется, Анна отдает себе отчет в том, что, воспользовавшись мамочкиным словесным арсеналом, она – в глазах этой девушки-продавщицы – выглядит смешно и глупо; но другого арсенала у нее нет.
– Ах, офисный вариант. – Не моргнув глазом, продавщица оборачивается к другой стойке и выбирает что-то светло-серое с серебристой вышивкой по вороту, такое невообразимо прекрасное, что, сняв с себя страшный пуховик (переступив через него как через последнее препятствие, отделяющее ее от новой, преисполненной счастьем жизни), Анна расстегивает блузку – пуговку за пуговкой – отрешенно, как сомнамбула.
Вежливая улыбка ежится.
– Но там… Примерочная кабинка…
Только сейчас, словно узрев свое отражение в зеркале, Анна осознает, что она наделала. Не в силах сдержаться, она захлебывается горючими слезами стыда – плачет навзрыд.
Девушка-продавщица растеряна.
Она кричит, обращая свой истошный крик куда-то в глубину магазина:
– Марьиванна, Марьиванна! – и, не дождавшись ответа, напускается на охранника: – Не видишь, человеку плохо!
– Чо, скорую, што ли? – тот переспрашивает лениво.
– Дверь запри. Черт тебя! Стоит как пень.
Что было дальше, Анна запомнила смутно. Оттуда, из глубины магазина, выплыла какая-то женщина: в одной руке у нее аптечный пузырек, в другой – стакан, который она протягивает Анне:
– Вот. Одним глотком. (Анна покорно проглотила.) Наташа, Люда! Что ж вы, милые, стоите?..
Вслед за этим возникла занавеска, которую кто-то задернул за Анной. Потом – ее старая заношенная юбка (юбку на каждый день Анна снимает сама). Чьи-то умелые руки вдевают ее голову в ворот вышитого платья; чьи-то ловкие пальцы застегивают у нее на шее пуговку.
Поворачивают к зеркалу, и – «Господи, боже мой…» – если бывают на свете чудеса, вот оно: ему не мешают ни безвольно опущенные плечи, ни красноватые, натруженные, испорченные бытовыми химикатами руки (Анна спешит их спрятать, завести за спину). Платье (никто, даже мамочка не назовет это чудо из чудес платьем на каждый день) сидит на ней так, словно это не ткань, а ее собственная кожа, – Анна смотрит и думает: «Неужто это я?»
В ожидании Анны женщина-распорядительница поднимает с пола ее пестренькую, из китайского полиэстера блузку – двадцать лет назад, когда они с мужем, оба инженеры, в одночасье потеряли работу, она возила такие же из Китая; для нее, успешной, самостоятельной женщины, вдовы спившегося от тоски и безысходности мужа, этот жалкий кусочек ткани – русско-китайский иероглиф, означающий их тогдашнее общее отчаяние, ее решимость расшибиться в лепешку, но выкарабкаться. Запах пота, исходящий от этой убогой пестроты, поднимает со дна ее памяти разноголосую невнятицу чужеземной речи, клетчатые сумки, обернутые прозрачной пленкой, – картинки ее челночного прошлого. Держа жалкий ширпотреб на вытянутой руке двумя пальцами, она думает: «Неужто это была я?..»
Анна отрывает изумленный взгляд от зеркала, отдергивает занавеску. Выходит из кабинки.
– Ах, вы не представляете, как это платье вам идет, просто слов нет… Поверьте моему опыту. Будете жалеть, если вещь уйдет… – Приобняв клиентку за талию, женщина-распорядительница ведет ее к трудному решению (от которого, Анна думает, зависит перемена моей участи). – Дороговато, конечно…
Поймав на себе испытующий взгляд распорядительницы, Анна читает в нем сомнение в ее финансовой состоятельности. Это так горько и обидно, что, не взглянув на ярлычок, она перебивает свою обидчицу:
– Да что цена!
– Вот и я говорю: не дороже денег… Не мы для вещей, а они для нас. – Распорядительница деликатно подталкивает Анну к кассе. Нагнувшись, достает из-под прилавка синий фирменный пакет с золотыми буквами и осведомляется деловито: – Оплата по карте или за наличный расчет?
Разумеется, у Анны есть банковская карта, куда дважды в месяц ей приходит зарплата, а в двадцатых числах – пенсия. Другое дело, что расплачиваться картой мамочка не позволяет. Сколько раз пыталась объяснить: это же так удобно и безопасно, – ответ один: сними и спрячь. В железную коробочку, которую мамочка держит у себя под присмотром. Но пусть распорядительница не думает, что своим вопросом застала Анну врасплох. В глубине ее сумочки, в кармашке, есть еще один кусочек пластика, чьи волшебные свойства Анне известны со слов главного бухгалтера. Собственно, Виктория Францевна ей и посоветовала: «Мало ли что в жизни бывает. Откройте. Пусть лежит».
К счастью, мамочка понятия не имеет о тайных возможностях, которые банковская система предоставляет держателям кредитных карт. Единственное, что надо знать, помнить, как таблицу умножения, – четыре заветные цифры. Боясь опозориться, Анна повторяет их про себя.
Чарующее золото букв побуждает ее действовать смелее. Анна старательно нажимает на кнопки. Кассовый аппарат отвечает ей довольным урчанием, означающим, что ее судьба решена.
В подтверждение этого – неоспоримого, свершившегося – факта девушка-продавщица складывает в синий фирменный пакет старые Аннины тряпки – юбку и блузку – и, протянув пакет Анне, произносит заветные слова:
– Носите с удовольствием.
Анна пытается вспомнить, каким должен быть правильный ответ: что-то про дорогое удовольствие и Милан, – но в голове, точно в игровом автомате, крутятся четыре заветные цифры…
Опередив ее на полшага, охранник предупредительно открывает дверь.
Глядя вслед Анне, женщина-распорядительница бросает загадочную фразу: «Вот, девочки, чего только в жизни не бывает!» – и уходит обратно в подсобку, чтобы продолжить то, от чего ее оторвали: переклеивать ярлыки перед тотальной распродажей, которая у них в магазине начинается с завтрашнего дня.
Анна шла к метро, охваченная странным, несообразным с обыденным течением времени чувством – сродни тому, которое испытывала, когда ее, одну из первых в классе, приняли в пионеры; тогда, возвращаясь домой из школы, она нарочно расстегнула пальто, чтобы люди, идущие навстречу, смотрели и завидовали ее новенькому красному галстуку. Сейчас в роли галстука – роскошный фирменный пакет, который Анна нарочно держит на отлете. Равнодушие встречных пешеходов порождает тревожные мысли. Она думает: «Может быть, одного пакета мало?.. Надо что-то еще».
Тут ей на память приходят слова, которые любит повторять владелица парикмахерского салона: «Если голова не в порядке, что ни надень – всё насмарку».
И Анна догадывается: все дело в ее ужасной голове. Махнув рукой на свои дочерние обязанности («Ну что такого-то случится, если мамочка умоется не до, а после завтрака. Тем более по комнате-то ходит. Захочет, и до ванной дошаркает»), она устремляется в противоположную от дома сторону, чтобы воспользоваться преимуществами своей работы «на полставки». Не потом, а именно сейчас.
Во избежание лишних вопросов – а они наверняка бы возникли, явись она в зал в новом нарядном платье, – Анна, запершись в туалете для персонала, переодевается в свое старое (пока она натягивает юбку, ей слышится неприятный запах – мышиный, как на даче после зимы) и, добросовестно исполнив свои обязанности, обращается к суровой заместительнице, обосновав свою непредусмотренную трудовым договором просьбу юбилеем близкой родственницы (материной сестры, тети Тони), куда она якобы приглашена.
Заместительница удивилась, но к Анниной личной просьбе отнеслась по-доброму. Кликнула свободную мастерицу (вернее, практикантку, которую ее хозяйка намеревается взять на освободившуюся ставку, но пока что к ней присматривается) и приказала заняться «нашей сотрудницей»: «Вот и поглядим, на что вы, Светочка, способны».
На распоряжение начальства практикантка откликнулась охотно и с большим энтузиазмом (видно, наскучив работой на подхвате, решила воспользоваться заданием, чтобы показать себя с наилучшей стороны). И, взявшись за Аннину безобразную голову, колдовала над нею добрых два часа, сперва робея и поминутно переспрашивая: «Проборчик где будем делать?.. А челочку куда – направо?» (В ответ клиентка только улыбалась.) Но потом больше не приставала с вопросами, сказала: «Закройте глаза и не подсматривайте», – взяв ответственность за порученное дело на себя.
Когда Светлана, повернув ее лицом к зеркалу, объявила торжественно: «А теперь смотрите!» – и, любуясь делом своих рук, отступила на полшага, Анна едва не вскрикнула: на нее смотрела ее собственная фотография, которую сделали в ателье на Московском, куда она отвела маленького Павлика, – пятнадцать лет назад, а будто вчера; казалось, она даже слышит голос фотографа: «Уж поверьте, в чем в чем, а в лицах я понимаю. Вы красивы. Неброской русской красотой. Как пейзажи Левитана…»
Мать, поглядев на фотографию, фыркнула: «Тебе лишь бы деньги тратить». Анна попыталась возразить: «Фотограф сказал, красивая…» – и в ответ получила: «За деньги чего не скажешь! Кстати, я в твои годы выглядела моложе». Не желая вступать в пререкания, Анна промямлила: конечно, мамочка. Но мать все равно ушла с таким скорбным видом, будто это она, Анна, виновата в ее старости – сократила материн век…
И опять – как в свадебном магазине – начались ахи и охи, к которым присоединилась даже хозяйка: «Вот это я называю – работа! А, девочки? Хоть сейчас на всероссийский конкурс», – и, пригласив зардевшуюся практикантку в кабинет, немедленно взяла ее на постоянную работу – как начинающую, но подающую большие надежды мастерицу, которая своей несомненной одаренностью, уж не говоря об ответственности за порученное дело, напомнила ей, многоопытному мастеру, ее собственную юность, старые добрые времена.
Из кабинета девочка вышла ошарашенная – но разве бывает иначе, если человек о чем-то мечтает, относя исполнение своей мечты на отдаленное будущее, а оно вдруг, как по мановению волшебной палочки, становится настоящим; может быть, другие не поняли, но Анна еще как поняла.
Дождавшись, когда девочка, обслужив своего первого (в новом ее статусе) клиента, заглянет в дальнюю комнату, Анна сказала: «У тебя талант». «Не у меня, – девочка ответила серьезно. – Мы – парикмахерская династия… Меня мама учила. А курсы – это так, для корочки».
Зацепившись за слово «династия», Анна спросила: «Что – и бабушка?» – и по тому, как поплыли темные глаза, а потом – словно спугнутые зайцы – кинулись куда-то в сторону, поняла, что спрашивать не стоило.
Чтобы исправить невольную неловкость, она поспешила сменить тему:
– Хочешь, я кое-что тебе покажу? Закрой глаза и не подсматривай…
Девочка охотно согласилась, даже предложила:
– А давайте, я буду считать. Один, два… – (В который раз за этот долгий день Анна расстегивала постылую блузку.) – Восемнадцать, девятнадцать… – И, пока не услышала: «Можно», – успела досчитать до тридцати.
– Тридцать оди… – Темные глаза взвихрились, но вместо того чтобы ахнуть или охнуть (именно это от нее ожидалось), Светлана, оглядев Анну с ног до головы – вернее, от подола до шеи, восхищенно выдохнула: – Это же… из последней коллекции. – И потом, звенящим от волнения шепотом: – Что ли… украли?!
Ударив по барабанным перепонкам, звенящий шепот закатился за уши, где обычно бесчинствуют сверчки. К ним, шуршащим за ушами, Анна давно привыкла, но не к огульным же обвинениям. Чтобы раз и навсегда поставить зарвавшуюся девчонку на место, она, заглянув в темные глаза (в которых, кстати сказать, плавало отнюдь не осуждение), ответила веско:
– Не украла, а купила. – И, заметив, что в тихом омуте восхищения, словно горячие ключи, вскипают недоуменные бурунчики, потянулась к сумке: – Могу и чек показать.
Только поздним вечером, когда, запершись у себя в комнате, она разглядывала, не веря своим глазам, многочисленные покупки, которыми с девочкиной легкой руки завершился этот день (бурунчики в выразительных глазах мало-помалу улеглись, и девочка, наотрез отказавшись от каких бы то ни было доказательств: «Нет-нет, зачем же, я вам верю», – предложила помочь с обувью: «Тут недалеко. Магазин – чудо, мамина клиентка только в него и ходит», – а заодно и с косметикой; к счастью, волшебная банковская карта действовала безотказно), – словом, только сейчас, открыв коробку с новыми туфлями, которая по своей красоте могла посоперничать с темно-синим подарочным пакетом, а мягкая кожа туфель – с Анниной кожей (и, увы, одержать над нею верх), Анна поняла, что Светлана не хотела ее обидеть, виновато время: нынешнее, в отличие от советского, держится на чем угодно, кроме моральных принципов, – так Анна подумала. И вдруг вспомнила что-то, что ее насторожило, какая-то странность, которую она отметила, но, торопясь скрыть от домашних глаз свои беззаконные покупки, особого значения не придала.
Но сейчас, восстановив в памяти всю ускользнувшую из ее внимания цепочку: «Я пришла, сняла сапоги, нагнулась за тапочками…» – Анна поняла: голоса. Один мужской: глухой и надтреснутый – ей показалось, старческий. Другой женский – ей показалось, молодой. Мысль о том, что мать – одна, в ее отсутствие, – кого-то у себя принимает, поразила Анну до такой степени, что, забыв переодеться в домашний халатик, она направилась выяснять.
Каким бы коротким ни был этот путь, он успел вместить в себя ошеломляющую догадку. Анна остановилась перед дверью, боясь открыть и обнаружить – кого? – неужто тех самых призраков, с которыми мать, пока была в силах, разбиралась (до этой минуты они представлялись Анне размытыми силуэтами: так человеку со слабым зрением видятся люди, если он, близорукий, забыл надеть очки).
Страх боролся с любопытством. Победило любопытство. Анна коротко постучалась и приоткрыла дверь.
Картина, открывшаяся Анниным глазам, шла вразрез с ее нелепыми фантазиями: на диване с планшетом в руках сидел ее сын; мамочка дремала, утонув в глубоком кресле, уронив голову на грудь.
Испытав мимолетное облегчение, граничащее с разочарованием, Анна окинула беспокойным взглядом знакомые с детства вещи и убедилась, что за время ее недолгого отсутствия здесь ровным счетом ничего не изменилось: те же пыльные в дубовых рамах портреты; тот же огромный, в полстены, шифоньер; раздвижной обеденный стол (на Анниной памяти его ни разу не раздвигали); старинное бюро – инкрустированное, на резных львиных лапах (маленький Павлик называл его то печкой, то избушкой на курьих ножках); диван, обтянутый черной кожей, давным-давно растрескавшейся, – все так же пусто и аккуратно: никаких тебе целлофановых мешочков, коробочек и прочего мусора, которым иные старухи усеивают окружающие их поверхности, будь то стол, или тумбочка, или подоконник. Анна собралась было вернуться к себе, запереться на защелку и продолжить приятное общение с новыми незнакомыми вещами – как бы мамочка их ни называла, хоть вещами, хоть тряпками… Как вдруг заметила, что мамочка сжимает в руке обрывок простыни.
Недоумевая: «Пыль, что ли, вздумала вытирать?..» – Анна перевела взгляд на сына, намереваясь объяснить ему, что бабушка не в том состоянии, вернее, в том, в котором никакие ее просьбы не следует выполнять бездумно, тем более такие опасные – представь, какая может случиться беда, если бабушка, забыв о своем немощном возрасте, вздумает вскарабкаться на стул, чтобы дотянуться до портретов, ну и что мы будем делать, если бабушка не удержит равновесия, поскользнется и упадет?.. В потоке слов, которыми Анна должна урезонить безответственного, легкомысленного мальчишку мелькает – как голова одинокого пловца, уносимого волнами, – ее дочерняя обида: никогда мамочка не позволяла ей, родной дочери, вытирать пыль у себя в комнате; следя глазами за плывущей против течения обидой, Анна думает: сколько раз я пыталась отнять у нее тряпку…
Одинокий пловец, с которого она не сводит глаз, мелькнув в последний раз, исчезает в пасти водной стихии.
Забыв о том, как чутко мамочка дремлет, Анна спрашивает громко и раздраженно:
– Павлик, что здесь происходит?
– Где? – Сын сматывает длинный черный шнур, который тянется по полу от дивана к креслу.
– Здесь. – Нетерпеливым, скользящим взглядом Анна обводит старинные портреты, с которых мамочка, пока была в силах, ежедневно, изо дня в день стирала пыль: старика в старомодном сюртуке с замысловатым галстуком под горло; усача в военной форме (золотое шитье на воротнике, эполеты тускловатого, словно выцветшего золота); молодой женщины (Анна называет ее Незнакомкой), чью бледность подчеркивают пышные зеленые рукава.
– Ровным счетом ничего… – Сын с усмешкой косится на портреты. – Не веришь, спроси у них.
И хотя Анна отчетливо понимает, что это не всерьез – сын ее троллит, она чувствует мурашки, бегущие по коже. Такое с нею случается в церкви – когда, зная, что никакого бога на самом деле нет, она кожей чует Его присутствие.
Между тем ее мамочка проснулась. Но вместо того чтобы по обыкновению напуститься на дочь: мол, явилась не запылилась, орет над ухом, – она расплывается в беззубой улыбке:
– Ах, вы только гляньте, доктор! Это же моя Тонечка, сестричка-красавица! Сейчас, сейчас… все тебе соберу, у меня приготовлено, пакетик тебе, – она воркует, не сводя с дочери слепых, затянутых катарактой глаз.
Теряясь в этом длящемся безумии, Анна простирает к матери руки, будто пытается удержать ее в пространстве разума:
– Это я, мамочка… ну посмотри, посмотри же на меня…
Растерянный, чуть ли не детский лепет возымел действие. Согнав с лица незнакомую Анне заискивающую улыбку (словно спрятав ее под складками дряблой кожи), мать каркнула своим обычным голосом:
– Вижу. Ты. И – что?
И, не дав дочери опомниться, погнала ее вон из комнаты – даже от ужина отказалась: «Отвяжись со своим ужином». Кряхтя, высвободила себя из кресла (Анна дернулась – помочь, но мать досадливо отстранилась), дошаркала до кровати; сдавленно застонав, легла – пружины матраса ответили долгим, как эхо, стоном – и отвернулась лицом к стене.
Анна покорно удалилась – чтобы немедленно переговорить с сыном: выспросить, о чем это они с бабушкой беседовали, и понять причину, по какой мамочка, неся эту околесицу, не каркала, а источала беззубую радость.
Но наткнулась на запертую дверь. Оттуда, из-за двери, доносилась беспорядочная стрельба и ис-тошные крики: Слева, слева обходит! Гад, фашистская морда!
Стоило Анне рассердиться: «Я страдаю, мучаюсь, а ему хоть бы что», – как чей-то молодой голос выкрикнул: За Родину, за Сталина! – и все накрыло взрывом такой нечеловеческой силы, что Ан-на непроизвольно съежилась: словно там, за дверью, не дурацкая игра в танчики («Нет бы делом заняться, нашел себе забаву, играет…») – а живые мальчики-солдаты, идущие в последнюю в их короткой жизни атаку…
Чашка крепкого кофе, которую Анна, повертев в руке пустой пузырек, назначила себе взамен пустырника, убедила ее, что с серьезным разговором успеется, поговорить можно и вечером – в том числе и о деньгах.
Мысли, подогретые ароматным кофе, свернули в другую сторону, где маячил силуэт Тонечки, материной родной сестры, о которой та последние лет сорок не упоминала, что есть сестра, что нету, – но вспомнила именно сегодня, когда Анна, обратившись к заместительнице с личной просьбой, сослалась на юбилей тети Тони. Не она ли сама своими неосторожными словами вызвала родную тетку из небытия?
Если бы не страх ввергнуть мамочку в новый приступ безумия, Анна, быть может, и воспользовалась бы этим совпадением, чтобы выведать, что их все-таки рассорило, – но, представив, как та, хлопая поломанными крыльями, будет винить сестру в черной неблагодарности или, того хуже, жалко оправдываться, шваркнула пустой кофейной чашкой о раковину. Надела пуховик. И вышла на лестничную площадку – с таким решительным и непреклонным видом, будто уходит навсегда.
Пока она стояла, дожидаясь лифта (красный воспаленный глазок все горел и горел), дверь квартиры напротив приоткрылась – из-за двери высунулась голова их соседки, матери троих детей и невесть скольких внуков и внучек, – за прибавлениями их горластого, наезжавшего по праздникам семейства Анна не успевала следить. Лет пять назад, женив последнего сына, Галина, всю жизнь по-крестьянски жилистая, начала пухнуть (мамочка говорила – от безделья, да та и сама не скрывала, гордилась, что сидит сложа руки: чего мне, дескать, не сидеть, слава богу, не на пенсию живу, сыновья обеспечивают), пока не расплылась окончательно. С этих пор она повадилась ходить по соседям – то за солью, то за спичками; а сама так и шарит глазами, любопытничает. Соль и спички Анна давала – наперед зная, что мамочка будет на нее злиться и обзывать рохлей, которая приваживает нахалку и сплетницу, вместо того чтобы гнать поганой метлой. И хотя Анна не хуже мамочкиного понимает, что соседка – та еще сорока, разносит по дому сплетни, ей, воспитанному человеку, трудно переступить через себя.
Сейчас, увидев Анну, Галина заметно оживилась и, не теряя драгоценного времени – даже не обратив внимания на Аннину новомодную стрижку, – немедленно перешла к делу. Точнее говоря, к новости, жгущей ее изнутри.
– Слыхала? Переезжают. С Нинкой сменялись, которая над вами. Третьего дня гляжу в окно – грузятся. Ну я не поленилась, поднялась к Нинке, спрашиваю: на ваше-то место кто? А она: тебе, мол, что за дело? Ах ты, думаю, сучка! А она: иди, иди, не стой на дороге. Диван будут выносить. А я: какой диван? Он же, говорю, казенный. Пока живешь, пользуйся. А увозить – не-ет… А Нинка: это раньше было нельзя, а теперь все можно… Во народ, а! Что хочу – то и ворочу. Сталина на них нету, уж он навел бы порядок…
Про диван Анна не поняла, почему это он казенный? Хотела переспросить, но Галина уже сменила тему:
– Слышь, сынок у них. На Павлика твоего похож… Вот я и подумала, а вдруг подружатся. Парень у тебя хороший, смирный, только нелюдимый какой-то, все один да один… – Ударив Анну по больному месту, Галина облизнулась и продолжила сладким голосом: – А ты, часом, не в молочный? Молочка бы мне купила… Может, зайдешь по дороге, купишь? Я денежку отдам.
Анна кивает – иначе от говорливой толстухи не отделаться, – круто разворачивается и идет вниз, по пути удивляясь: «Откуда только берутся злые люди? Подружатся не подружатся, ей-то какое дело…»
Площадка первого этажа заставлена картонными коробками. На одной сидит незнакомый парень, и вправду чем-то напоминающий ее Павлика, – скользнув отрешенным взглядом по идущей мимо Анне, он утыкается в телефон.
Одновременно выпав из ее памяти. Словно память – умышленное пространство, куда легко проникнуть, но не так-то просто задержаться. Впрочем, кто бы ни оказался на месте парня, сейчас Анне не до людей.
Она выходит из парадной и останавливается, вглядываясь во тьму широко раскрытыми глазами – будто силится понять, зачем она вышла на улицу, покинула родные стены? Разве трудная судьба не научила ее быть осмотрительной – во всем, что выходит за рамки укоренившейся привычки?
«Ну, допустим, тетя Тоня жива. И я ее найду…» Неизвестно, как эта встреча скажется на мамочке. Из того, что в прежние годы родные сестры были близки, вовсе не следует, что их былая близость вернется. Каким бы общим ни было прошлое, его невозможно повторить…
Анна сворачивает на Московский. Идет, не замечая, что больше не думает о мамочке; из сумятицы беспокойных мыслей уже возник маленький кинотеатр, куда она ходила однажды, – сейчас, когда она стоит на перекрестке, убеждая себя в невозвратности прошлого, ее ошеломленная память свидетельствует об обратном. О том, что над нею этот непреложный закон не властен: то, что случается однажды, остается навсегда…
Анна не помнила, как, обойдя ближайшие окрестности, добралась до дома – за ушами бесчинствовали сверчки, стрекотали безудержно; войдя в опустелый холл, где больше нет никаких коробок, она обнаруживает парня, которого злая соседка прочила в друзья ее сыну. Как ни в чем не бывало он сидит на ступеньке лестницы, уткнувшись в телефон.
Лишь за полночь, укладываясь спать, Анна вспоминает, что ее так насторожило: не то, что парень сидел один в пустом холле, и даже не то, что, пока она шла к лифту, он, подняв глаза от телефона, провожал ее взглядом. А сам этот взгляд. Вовсе не отрешенный, как у Павлика, а цепкий и сосредоточенный.
Незнакомый парень смотрел на Анну, пока створки лифта не сошлись.
В тот маленький кинотеатр они ходили вдвоем. С будущим отцом Павлика.
Их знакомство состоялось в кафе. Это событие – в действительности, а не в воображении означавшее перемену ее участи – Анна выводила не из простого стечения обстоятельств, ему предшествовавших: накануне ударили морозы, и случилась коммунальная авария – прорвало трубу отопления; в школе не работали батареи, но детей распустили по домам не сразу, а только после третьего урока, когда подтвердились самые худшие опасения: авария серьезная, одним днем не управиться, дай бог, если закончат к выходным. Из школы Анна вышла вместе с Натальей, и Наталья предложила зайти в кафе, выпить кофе и погреться, – эта длинная цепочка случайных совпадений, переломившая ее судьбу на до и после, рисовалась Анне строгой закономерностью, чуть ли не планом мироздания. Глядя вспять, она не задумывалась о том, как это важное событие соотносится с тем отрезком времени, когда Наталья верховодила ее жизнью, и почему эта коммунальная авария случилась не раньше и не позже, а именно тогда, на излете их дружбы, о странностях которой Анна также не задумывалась – принимая неравноправную дружбу за переход от беспрекословного подчинения матери к относительной свободе (в чем бы эта свобода ни выражалась).
Ей хватало и того, что Наталья, в отличие от мамочки, не претендовала на всеобъемлющую власть, хотя и считала себя вправе оценивать Аннины поступки: одобрять либо порицать. Порицания Анну ранили, но она терпела, понимая, что одно без другого не получит, что порицания идут в нагрузку к одобрениям – как в праздничном «заказе», когда к пакету дефицитной гречки прилагается какой-нибудь кисель в брикетах или упаковка манной крупы.
Другое дело, что с годами дружба с Натальей давалась ей все труднее – ведь чем неохотнее она уступала, тем сильнее натягивалась невидимая струна, грозя порваться с противным дребезжанием – звук, которого Анна боялась заранее.
Первым, как она его называла, испытанием стал ее отказ от частных уроков, на которых Наталья делала неплохие по тогдашним понятиям деньги, репетируя своих же учеников. Для себя Анна считала это непорядочным – обирать тех, кого она обязана учить бесплатно. Но, опасаясь, что дело дойдет до ссоры, объясняла свой отказ не моральными принципами, а материным плохим самочувствием: давление, дескать, прыгает, боязно оставлять ее одну.
Хотя соблазн, откровенно говоря, был. Тем более частные уроки – не Натальина опасная выдумка, в те годы репетиторством пробавлялись многие, по крайней мере у них в коллективе; не трубя, разумеется, на каждом перекрестке, но и не то чтобы особенно скрываясь. Директриса, во всяком случае, знала, но ради показателей итоговой успеваемости закрывала на это глаза.
Для других учителей – приработок, существенная прибавка к зарплате; для Анны – неподконтрольные деньги, которыми она смогла бы распоряжаться по своему собственному усмотрению. Короче говоря, когда Наталья, догадавшись, в чем тут дело, предложила организовать все по-умному, обмениваясь учениками: «Давай крест-накрест: тебе – моих, мне – твоих», – Анна уже склонялась к тому, чтобы дать согласие. И если бы не та женщина, скорей всего, бы дала.
В тот день ее вызвали прямо с урока. Удивляясь, с чего такая срочность, Анна продиктовала номера для самостоятельного задания, предупредив, что вернется и проверит.
Войдя в кабинет, она увидела незнакомую женщину, которая сидела на месте директрисы, опершись о ребро столешницы обеими ладонями, словно только и ждала появления Анны, чтобы встать и немедленно уйти. Но встала не она, а директриса (уступив незнакомке свое законное кресло, она сидела поодаль, на краешке стула); завидев входящую Анну, Валентина Дмитриевна обронила: «Вот наша Анна Петровна», – спрятала глаза и ушла.
Разговор начался с вопроса, нет ли у нее каких-нибудь проблем в коллективе. Решив, что речь идет о той, давней истории, когда ее в нарушение Трудового кодекса оформили учительницей младших классов, Анна заверила, что всё у нее в порядке и никаких претензий нет. Незнакомая женщина кивнула: «Вот и прекрасно, вот и ладушки», – после чего, приняв строгое выражение, сказала, что Анна должна им помогать. И, усмехнувшись, добавила: «Крепить, так сказать, семейные традиции». Про традиции, тем более семейные, Анна не поняла, а кто такие они – поняла сразу. Впервые в жизни у нее зашуршало за ушами. Она сцепила взмокшие пальцы, ожидая, что женщина начнет выпытывать имена учителей, подрабатывающих частными уроками, и, лишь бы потянуть время, спросила шепотом: «Помогать – в чем?» Но, как оказалось, женщину интересуют ученики: какие-то неформальные группы, которые несут угрозу государственному строю, – «такие случаи надо выявлять вовремя, опоздаем – наши дети пойдут по кривой дорожке».
Ни про какие группы Анна знать не знала, но, услышав про государственный строй, обмерла. Между тем незнакомая женщина порылась в сумочке, достала носовой платок, тщательно вытерла руки и, глядя Анне в глаза, сказала, что не ждет от нее немедленного ответа и что с нею свяжутся – но не через школу, а по домашнему телефону.
Возвращаясь в класс, Анна чувствовала себя не учительницей, а зверушкой, загнанной в угол. Следующие несколько дней и ночей прошли в мучительной борьбе. То ей представлялось, будто она выходит в прихожую, окинув твердым взглядом ожившую телефонную жабу, снимает черную трубку и отвечает так, как подобает честному, порядочному человеку: «Я подумала. Нет. Можете меня увольнять»; то рисовалась страшная картина: будто за ней приходят и арестовывают. За отказ сотрудничать с органами.
Страшная картина пересилила. Но никто так и не позвонил.
Постепенно дурная история забылась – тем более директриса об этом молчала, делала вид, что никакой незнакомой женщины не было; остальные и вовсе были не в курсе, включая Наталью: даже ей Анна не обмолвилась ни единым словом. Но от частных уроков отказалась. Теперь наотрез.
Опасное натяжение, угрожающее дружбе, возникало и в тех, впрочем, редких случаях, когда Наталья, у которой не переводились кавалеры, пыталась с кем-нибудь ее познакомить. Анна отказывалась, объясняя тем, что любовь – такое чувство, которое приходит само. В ответ Наталья пожимала плечами: «Ну-ну. Жди. Придет. Лет в пятьдесят».
Но как бы грозно ни натягивалась струна, порвалась она вдруг и без особенного повода – после разговора, когда Наталья, незадолго до этого расставшись с очередным кавалером, объявила, что выходит замуж.
Как потом выяснилось, он-то, ее будущий муж, и организовал кооператив (кстати сказать, репетиторский), куда Наталья, доработав до конца учебного года, ушла, поразив Анну не столько самим уходом, – о том, какие деньги зашибают кооперативщики, Анна уже была наслышана, – сколько тем, что подруга молчала до последнего: до подписи директрисы на обходном листке. Потрясение оказалось таким сильным, что впервые в жизни Анна решилась на упрек.
Истолковав ее упрек в превратном смысле, Наталья объяснила, что берут туда исключительно репетиторов со стажем и что необдуманным отказом от репетиторства Анна упустила возможность переменить свою участь (будучи филологом, Наталья употребляла в речи разные крылатые выражения: дурная бесконечность, вечное возвращение, перемена участи – Анну такие слова завораживали, но на каких крыльях эти выражения летают, она стеснялась спросить). Отповедь завершилась жестокими словами: «Хочешь кого-нибудь винить, вини себя».
В адрес своего нового избранника Наталья расточала такие щедрые похвалы, что Анна заподозрила неладное: «Не то себя уговаривает, не то его выгораживает. Выходит, что не любит…» Вслух она, разумеется, выразилась деликатнее:
– Все-таки не спеши, подумай…
Казалось бы, ерунда, пустяковая фраза, пропусти – и иди дальше.
Но Наталья – будто нашло на нее:
– Легко тебе рассуждать! Ты ж у нас королева!
Потом-то Анна поняла: не нашло, а накопилось. Но в тот момент растерялась:
– Королева? Я?..
– Ну не я же! Вон у вас какие хоромы! А мы – впятером в поганой хрущевке. За стенкой чихнут – будьте здоровы!.. Белая кость, голубая кровь! Куда уж нам, простым смертным!
Пугала ярость, с которой Наталья это все выкрикивала.
– Думаешь, совсем, что ли, дура – глаз, что ли, у меня нет? Вон, лампа… Я в антикварке видела – полхрущевки стит. Живешь как у Христа за пазухой, а других презираешь… А нечего меня презирать!
За сумбурными словами стояло обвинение – злое, а главное, несправедливое – будто Анна не такая, как все.
Стало больно и стыдно. Не за Наталью – за себя: ведь и вправду полон дом вещей. И лампа эта злосчастная, с ангелом… «Но разве я виновата, я ведь не украла…»
Вечером не выдержала.
– Мамочка, я… Все эти вещи… – Хотела спросить: «Откуда?» – но не посмела. Выдавила из себя: – Ценные?
Ах, не зря говорят: не буди лихо, пока оно тихо.
Мать – словно с цепи сорвалась:
– Смерти моей дожидаешься?! Продать не терпится?!
– Да я же… Я только узнать… Это чье наследство, твое или… папино?
И мать вдруг стихла, как тогда, когда узнала про будущего Павлика. Анна испугалась, что мамочка сейчас заплачет, но та не заплакала, наоборот, ответила на удивление спокойно:
– Уточняй не уточняй, твоя кровь – не моя.
Из этого странного разговора – «Зачем она – про кровь?..» – Анна сделала вывод, что наследство отцовское. И больше не думала об этом, спрятала в дальний ящик памяти.
Тем более что, уволившись из школы, Наталья исчезла лет на пять.
Потом неожиданно позвонила. Дескать, соскучилась, пора повидаться. Не против, если я зайду?
Анна ее звонку обрадовалась, приготовила салатик с крабами, купила втайне от матери бутылочку сладкого вина – но Наталья от вина отказалась: «Как-нибудь в другой раз. Сегодня не могу. За рулем».
Лицо молодое – ни морщинки. Руки ухоженные, в кольцах.
Анна – мириться так мириться:
– Прекрасно выглядишь! – похвалила от души.
– Ты тоже. – Но по глазам видно: не тоже.
Принесла подарок для Павлика – игрушечный вертолет. Дорогой, в роскошной цветной коробке.
Расспрашивать Анна не стала – ни про мужа, ни тем более про детей.
Вспоминали школу. Наталья попросила передать привет директрисе, если та не ушла на пенсию.
– Могу поспорить, что не ушла. С таких-то должностей, – Наталья усмехнулась, – только вперед ногами уходят. На одних ремонтах можно целое состояние сколотить. А вы… с ремонтом, я гляжу, не торопитесь. Продавать не надумали? – И, не дожидаясь ответа, всплеснула руками: – А я все голову ломаю: чего тут не хватает… Ангела. Неужто продала?!.
Когда Наталья, прощаясь, уже в прихожей, вручила ей листок с телефонным номером и сказала: «Надумаешь – звони», – Анна почувствовала смущение, будто ей предлагают что-то нехорошее.
А тут еще мать. Явилась, подлила масла в огонь:
– Ну, и с чем она к тебе заявилась?