Железный век Логинов Святослав
Воспитатель — это была работа, все признавали ее нужной; и хотя Зау не сдавал на склады изделий, все же за ним резервировалась и еда, и кое-что из вещей. Заработок воспитателя было бы смешно сравнивать с тем, что получал Зау, когда был металлургом, но, с другой стороны, в университете вообще ничего не платили, Мезе с товарищами приходилось полагаться лишь на себя и щедрость таких, как Зау. Хотя теперь Зау не смог бы делиться с другими своим достатком. Впервые он столкнулся с ситуацией, когда заработка стало не хватать. Не на жизнь, разумеется, здесь его требования всегда были скромны, а на работу. Молочники наносили свои безжалостные визиты уже с появлением яиц, и Зау, видя, что капканы не спасают от напасти, решил испробовать яд. А поскольку личных фондов не хватало ни на яд, ни на приманки, Зау пришлось зарабатывать их на стороне.
Большие болота назывались так то ли по традиции, то ли по недоразумению. На самом деле это были большие поля. Затянутая илом и залитая водой низина ежегодно засеивалась съедобным тростником, рисом, другими влаголюбивыми растениями, которые охотнее прочих употреблялись в пищу говорящими. Туда и отправлялся Зау, когда ему не хватало нищенского содержания воспитателя. Приходилось по колено в жидкой грязи укоренять стебли рассады, убирать урожай, но больше всего трудов уходило на борьбу с вредителями. Невидимая глазу мушка дырявила листья, портила цветки. Трижды в сезон следовало обходить посевы и опылять их толченым в пудру порошком серы. Желтый налет плыл по воде, не смачиваясь взлетал с ее поверхности, но потом все же тонул, накапливаясь в торфяных толщах.
Туда же под воду попадали и другие вредные вещества. Семена перед зимним хранением окуривали, убивая жучков удушливым ядом, что варился на нефтяных озерах. Перед посадкой зерно смешивали с черным порошком урановой смолки. Когда Зау узнал об этом, он удивился и испугался. Он знал, как действуют на живое соли урана и тория, и даже в гальванических мастерских никогда не пользовался ими. Но потом ему объяснили, что без радиационной обработки нельзя надеяться на дружные всходы, а что касается ядовитых солей, то смолка нерастворима, в зерно она не попадает, а надежно задерживается рыхлым илом и остается там, в торфе.
Поработав на полях, Зау хорошо познакомился и с ядами, и с приманками. Молочники и здесь были первыми среди вредителей, безжалостно портя урожай. А вот яд на них почти не действовал — привыкли к яду сотни травленных поколений! Теперь дозы отравы на полях употреблялись такие, что Зау рисковал погубить детенышей, даже в том случае, если никто из них не тронет ядовитых приманок.
Химическую войну Зау благоразумно прекратил не начиная, но продолжал работать в двух местах, потому что решил строить дом. Новый дом потребовался для детей. Один год не приходился на другой, хотя обычно они отличались друг от друга не сильно. Но потом случилась страшная зима, солнце не показывалось несколько дней кряду, и к концу этих дней на песке не осталось ни одного живого детеныша. Их маленькие тела не смогли прийти в себя после слишком долгого оцепенения.
Тогда-то, получив печальную возможность нарушить обет молчания, Зау обратился к говорящим, требуя от имени погибших малышей большей к ним заботы. Он просил поставить на пляжике дом, чтобы в слишком холодные ночи детеныши могли в нем спасаться.
Ответом было повторение общеизвестных истин: о детях нельзя слишком печься, лишения оборачиваются к их же благу. А годы, когда погибал весь выводок, случались и прежде. Жалко, но… ничего не поделаешь.
Не получив поддержки, Зау решил строить дом сам и вновь отправился в ту слишком свободную весну на поля, чтобы на заработанное приобрести не полагающийся ему лес и немудреное домашнее оборудование. В строительстве Зау никто не помогал, но и не мешал. Это было его дело, его право на эксперимент, пусть даже то был эксперимент над будущими поколениями. Зау сам укладывал бревна, конопатил стены, устанавливал грелку. Родившиеся новой весной малыши толклись вокруг него, лезли под топор, и каждый предлагал в дело свою щепочку, палочку или веточку.
Строительство дома было приостановлено лишь однажды. Зау устанавливал потолочные перекрытия, когда среди бела дня послышался звук, словно сразу на полную мощность заговорил ночной хор. Но на это раз в хоре был всего один голос. Зау обмер, забыв, что неудобно держит на весу потолочную балку. Он понял, что где-то, может быть на другом континенте, повторяется высокая трагедия Хисса. Мудрый говорящий, достигший предела своих бесконечных лет, последний раз держал речь перед разумными. Эта речь сильно отличалась от того, что говорил Хисс. Неведомый старец не только передавал живущим память предков, но и кричал о многом, что он сам познал и увидел в жизни. Не только животный мир менялся, беднея на глазах долгожителя, не только уничтожались леса и отравлялось море. Гибла вся планета. Жизнь на холодной земле существовала лишь благодаря укутывавшему ее одеялу из углекислого газа, создающего парниковый эффект. Не будь его, тепло уходило бы в пространство, и в мире стало бы так холодно, что выжить смогли бы разве что птицы да вездесущие молочники. Что-то подобное уже было в мире двести миллионов лет назад, и возвращение доисторических времен казалось невозможным. Но тем не менее, в углекислотном одеяле уже зияли рваные дыры, которые продолжали расползаться. Носитель жизни углерод оседал в меловых отложениях морских рифов, огораживающих пастбища аммонитов и белемнитов. Уголь уходил под песчаные наносы на месте иссушенных рыбных садков, пропадал вместе с отравленным илом полей, оставался в настилах гатей и фундаментах состарившихся домов. Каждое лето безвозвратно уносило из атмосферы углерод, и всюду эти страшные процессы подстегивались умелой, знающей рукой говорящего. Не случайны суровые зимы — они будут еще суровей, не случайны дожди — ветры, рожденные еще теплыми и уже холодными зонами, поднимают с океана массу воды. Не зря Зау строит дом, скоро без него детеныши вообще перестанут выживать. Только поможет ли и дом?
Детеныши не много поняли из услышанного, а Зау долго стоял в прострации, привычно сдерживая мысли, но чувствуя, как против воли созревает в нем план очередного эксперимента.
Когда был достроен дом и отпущено в жизнь первое поколение побывавших там малышей, когда вновь пришел краткий весенний отпуск, который Зау уже давно не посвящал любви, когда наконец появилось свободное время, Зау позволил себе обдумать появившийся полгода назад замысел.
Он хорошо помнил свою неудачную попытку вновь пустить в дело мореную древесину, долгие годы пролежавшую под водой. Но сейчас он и не собирался использовать что-либо по второму разу. Надо было всего-лишь вернуть атмосфере похищенный у нее углерод. Для этого не годились затонувшие бревна и тем более, напоенный водой слежавшийся торф. Зау остановился на древнем угле, отложившемся в незапамятные эпохи и превратившемся в камень.
Неподалеку от города, там, где река, на которой Зау проводил свою медовую неделю, бурлила, переливаясь через пороги, на поверхность выходило несколько пластов каменного угля. Минерал этот за полной ненужностью никем не разрабатывался, так что всякий мог использовать его в любых целях. Зау решил вернуть углю жизнь. Сделать это можно было только с помощью огня.
С вечноживым, подвижным всепожирающим пламенем говорящие сталкивались лишь в смерти. Мертвых сжигали, так чтобы от них не оставалось ни единой кости, освобождая место на Земле новым живущим. Нигде больше опасный огонь не употреблялся, так что Зау пришлось идти на выучку к могильщикам. В грязных городах все больше погибало повзрослевших, но еще молодых говорящих, так что появилась и такая профессия. Это было невеселое учение, в могильщики шли почему-то исключительно пустоголовые, которые не умели толком объяснить, как добыть и поддержать огонь. Но все же Зау разобрался в этом, обзавелся он и необходимым для добывания огня инструментом.
Развести огонь среди черных глыб угля оказалось несложно, хотя сам уголь долго не хотел разгораться. Наконец, он взялся жарким беспламенным огнем. Легкий смолистый дым костра сменился беспросветными удушливыми клубами, так напоминавшими ядовитую гарь нефтяных мастерских. Зау, лихорадочно вспоминая, нет ли поблизости детских колоний, кинулся гасить огонь. К сожалению, этому его не научили вовсе. Задыхаясь и перхая, Зау голыми руками растаскивал исходящие багровым жаром угольные комья, лишь сильнее разнося огонь. Он не чувствовал жара и сперва не обращал внимания на то, как трескается чешуя на запястьях и вздувается волдырями ошпаренная кожа. И лишь потом острая боль заставила его прекратить бестолковую работу и вывалиться из пламени.
Дымное облако расползалось по окрестностям. Зау бежал сквозь едкую тьму, нечленораздельно мыча от боли, словно дошедший до экстаза пустоголовый. Руки, вначале не чувствовавшие огня, вспухли и болели нестерпимо.
Пожар остановить не удалось. Огонь ушел вглубь земли, и еще несколько лет из расщелин поднимались дымные фонтаны, а берег реки был усыпал крупной копотью. Гарь мешалась с водой, поганя чистое дно, в реке исчезли заводи с желтыми точками кувшинок, погибло, быть может, последнее в мире лежбище карликовых речных плезиозавров.
Год Зау не работам: болели руки. Зау надолго превратился в инвалида. Его из милости кормили, а жил он на детской площадке в собственноручно построенном доме. По утрам уходил от детей на безопасное расстояние и думал. В праздную голову приходили невероятные идеи, представлялось, будто сожженный пласт угля был когда-то, задолго до появления говорящих, залитым водой полем, и кто-то, опасаясь за урожай, посыпал его удушливым серным порошком, обрабатывал радиоактивными коллоидами. О чем тревожиться? Ил все поглотит, уголь все впитает. Вот и ушел уголь в землю навсегда, остудив воздух и море, и беда тому, кто вздумает ковыряться в старых помойках, добывать антрацит и сланцы: вместе с углем освободится и упадет кислотным дождем пленная сера, и вонючая гарь, и невидимая урановая гибель. А без этого углерода, когда-то кутавшего и гревшего землю, в мир явится — и уже идет — Великий Холод.
Логично все получалось и стройно. Почти как у Мезы в ее бредовых фантазиях. Вот только кто мог в древности возделывать эти поля? Неповоротливый мокрокожий мастодонтозавр или клыкастая иностранцевия со скошенным лбом? Или гигантский диплодок с мозгом улитки, первый из зверей истребленный предками Зау за то лишь, что был слишком легкой и большой добычей? Конечно, никто из них не смог бы так надежно уничтожить мир, это под силу лишь разуму.
А спасти мир вряд ли сумеют и разумные.
Однажды, в минуту надежды, Зау посчитал, сколько углекислоты он так катастрофически вернул в оборот. Результат получился столь ничтожен, что не стоил и упоминания.
Болели руки, болела голова. Выхода впереди не было.
Вторую неделю лил дождь. Мелкие капли, не по летнему холодные, безнадежно выравнивали песок пляжа, которому давно пора быть взрытым сотней маленьких ног. Но берег оставался пуст, и холмики кладок, сбереженные от набегов молочников, почти сравнялись с землей. За последнее десятилетие это был второй такой год, и Зау уже знал, что ему ожидать. Он разрыл один из холмиков. В нос ударил запах смерти. Никто не вылупится из яиц, равнодушно брошенных в холодную мокреть.
Опустив тяжелые, в шрамах и струпьях давних ожогов руки, Зау побрел к дому. Он привычно сдерживал мысли, хотя сейчас можно было говорить в полный голос, можно было кричать…
Вечером Зау разложил у воды погребальный костер для неродившихся. Когда огонь прогорел — залил угли, теперь он знал, как это делается. Смотрел на курящийся белый пар, перебирая в уме варианты поведения.
Теплый дом, уже не первый на этом пляже — первый давно сгнил — мог спасти и до поры спасал малышей. Но для яиц дрожжевая грелка не годилась, им было нужно горячее солнце. Хорошую температуру могли бы дать электрические нагреватели, но их шум еще в яйце убьет разум детенышей, они родятся глухими. А глухой говорящий — все равно что мертвый. Есть еще огонь, но он слишком горяч, и к тому же, вряд ли найдется сила, которая заставит его развести огонь в доме.
Впереди пустой год, за это время можно было бы что-нибудь придумать, — но что можно придумать одному? Давно уже говорящие, задавленные бедой, которую сами же вызвали, решают лишь сиюминутные вопросы. Много лет нет в городе университета — братства разумных, готовых бескорыстно взяться за исследование любой проблемы. Они не сумели помочь в главном, и их стало накладно кормить.
И теперь остается, вопреки очевидному, надеяться, что следующий год окажется удачнее предыдущего, а освободившееся время тратить на подготовку к зиме, потому что зимой теперь и взрослого говорящего тянет в сон, если он слишком долго пробудет на улице.
Летние месяцы ушли на пустые заботы о себе самом, а зима уничтожила последние надежды на чудо. Зимние дни стали такими холодными, что брожение в грелке почти прекратилось, и даже дома приходилось быть начеку, чтобы не уснуть ненароком.
И вот однажды утром, с трудом продержавшись до света, Зау увидел, что комната выстыла совершенно. Мороз победил грелку.
Зау распахнул дверь и собственными глазами увидел смерть — то, что он знал лишь теоретически, что предсказывали чудаки из университета. Вода замерзла и стала твердой, вместо дождя с неба сеялась мелкая белая крупка.
Жизнь на берегу кончилась, надо было уходить.
Зау собрал свой инструмент, постаревший как и он сам, стершийся от времени, аккуратно притворил дверь дома, последний раз обошел пустой детский пляжик. Ветер нес над песком снежную пудру. Снег зализывал пятипалые следы, оставленные ногами Зау, одинокая белая цепочка рассекала мир детства. Зау наклонился, погрузил в песок обе руки. На смерзшемся песке рядом со следами ног четко отпечатались две пятерни — оттиски рук, искалечивших мир. Выемки заносило снегом, потом поверх снега их забросает песком и, если никто больше не будет жить на этом пляже, то следы так и останутся там, в слежавшейся толще, уйдут в глубь земли, окаменеют, и, может быть, это будет самым долгим, что оставит он после себя.
Зау стряхнул ледяную сонливость, начавшую охватывать его, и поспешил к городу.
Зиму он провел в городе вместе с немногими оставшимися там собратьями. Колония жалась ближе к электрогенераторам, превращавшим всех в подобие пустоголовых, но в то же время несущих тепло. Питались жители старыми запасами, которые приходилось разваривать в горячей воде.
Окрестности города, когда-то плотно обжитые, были отданы во власть молочников. Молочники вышли из нор. Притерпевшиеся ко всему, травленные ядом и радиацией, привыкшие к холоду и темноте. Теперь их ничто не сдерживало — они множились и менялись на глазах. Какой удачей было бы для Мезы увидеть это разнообразие отвратительных форм! Иные грызли дерево и питались, кажется, одной корой, другие пожирали собственных собратьев, но все были мерзки и многочисленны. Они появились даже в домах, так что капканы Зау никогда не оставались без работы.
Жить в городе, мучаясь от круглосуточного рева электропечей, было невыносимо тяжело, и, с трудом дождавшись весны, когда зазеленел, казалось напрочь убитый морозом ивняк, а со дна оттаявших луж всплыли ожившие лягушки, Зау покинул город. Он двинулся на юг, откуда тянул теплый ветер и летели возвращающиеся птицы. Там, судя по всему, еще оставалась нормальная жизнь, если можно, конечно, называть происходящее нормальной жизнью.
Впереди были сотни лет и тысячи километров бегства.
Он потерял счет времени и местам. Долины рек и суровые плоскогорья проплывали мимо, не врезаясь в память, а лишь истирая ее своей необязательностью. Месяцы и десятилетия упруго сжимались и рассыпались трухой секунд, пропуская сквозь себя идущего.
Иногда Зау встречал поселения говорящих внешне вполне благополучные, но он замечал, как мало там живет молодых, видел, как расползаются от городов пятна рукотворных пустынь, — и уходил дальше. Никто не шел за ним следом, говорящие оставались на местах, жертвуя разумом и будущим ради сегодняшнего удобства и тепла.
Случалось, в закрытых от ветра долинах попадались нетронутые уголки, где Зау хотел бы жить. Тогда он останавливался, строил дом, ловил и приручал животных, если они еще водились в этой местности. Но проходил десяток лет, зима догоняла Зау, и он бежал, оставляя жилище, бросив все.
И наконец, он достиг предела. С гребня серой источенной ветром скалы он увидел океан. Материк был перейден из конца в конец. Дальше пути не было.
Под ногами мелко хрустел ракушечник — витые и двустворчатые домики морских существ, погубленных во время чужих попыток остановить выстывание атмосферы. Тем, кто жил здесь когда-то, удалось, опрокинув в море миллионы тонн ядохимикатов, уничтожить микроскопический известковый планктон, поглощавший драгоценный углекислый газ. Но вслед за планктоном и кораллами погибли упрятанные в раковины спруты — аммониты и стремительные белемниты, исчезли, лишившись пищи, эласмозавры и плезиозавры, чьей печени Зау так и не отведал, пропали пережившие многие эпохи шустрые рыбоящеры. Море опустело и потомки незадачливых рыболовов отошли на север, их выморочные поселения Зау оставил позади.
Но все это было напрасно, Великая Зима приближалась. Углекислотная шуба истончалась с каждым годом, планета замерзала. И вот холод загнал его сюда — на южную оконечность земли. Здесь ему предстоит строить последнее убежище, спасаться в нем и ждать неведомо чего, без надежды дождаться.
Океан ударял холодной волной в обрыв берега. Соленые брызги залетали наверх, высыхали, покрывая колючей сединой кожу. Зау стоял, напряженно вслушиваясь. Тишина. Ни одного голоса. На всем берегу, а может быть, и на всем материке, он единственный нарушает безмолвие, посылая в мир полную отчаяния мысль.
За спиной громоздится лес: корявые, изуродованные стволы — ветер свищет меж безлистных ветвей. Это ничего, лес оклемается, если ему позволит погода. Он сейчас без листьев, потому что зима и холодно. Даже сюда, на южную точку континента, пришел зимний холод. Все время льют дожди. Никогда раньше их столько не было — бесконечных, мелких, изводящих душу. Облака загораживают солнце, от этого холодает еще быстрее. Зау невесело вздохнул: даже сейчас он ищет объяснения происходящему.
Из-за леса донесся тонкий вой. Там бродят группы молочников, осмелевших, ставших опасными. Сбылось безумное видение Мезы: говорящие съели свою землю, и молочники без помех догрызают то, что осталось.
Где-то за морем — материки Гондваны. Там тепло, там еще должны жить говорящие. Но уже давно не слышно оттуда голосов — то ли не с кем беседовать через море, то ли и там беда, и разум задохнулся в собственных отбросах. Впрочем, даже если там и живы разумные, им не удастся отсидеться в теплых землях. Пройдут эпохи, но когда-нибудь страны соединятся, и по дну бывшего моря хлынут орды глухого, беспощадного, ко всему привыкшего зверья. Если они на его глазах так изменились, то что же будет потом…
Темнело. Воздух быстро холодел, и Зау поспешил к дому. Там тоже было холодно, грелка работала плохо. Зау прикрыл дверь и начал раскладывать на камнях набранные днем ветки. Еще один бессмысленный и опасный эксперимент. Мысль не может успокоиться, хотя надежды на победу давно нет. Что делать, таким он создал себя — сначала его покинут силы и только потом разум.
Огонь затрещал, вскинувшись по ветвям. Комната сразу осветилась, Зау стал хорошо видеть. Он осторожно взял еще одну ветку, бросил в огонь, быстро отдернув руку. В комнате постепенно становилось тепло, Зау ощущал это по тому, как исчезала сонливость. И все же его не оставляло чувство обреченности. Во все века огонь разводился лишь для того, чтобы хоронить умерших, давний опыт с углем был не в счет. И теперь Зау казалось, будто он хоронит самого себя.
Синие клубы дыма плотным слоем собирались под потолком. Дыму было некуда деваться, постепенно он заполнил помещение, заставив Зау лечь на пол. Но вскоре дым достал его и там. Несколько минут Зау лежал, не дыша и часто моргая, чтобы умерить резь в глазах, потом выскочил на улицу отдышаться и проветрить дом. Дым повалил следом из открытых дверей. Почему-то его не становилось меньше, густые клубы выплывали из проема и тут же сливались с затянутым облаками ночным небом. Зау сунулся в дом и увидел, что в комнате горит пол. Должно быть, угли провалились между подложенных камней. Зау плеснул в огонь запасенную заранее воду, потом метнулся было к берегу, но сделав два шага, остановился. В темноте он не видел абсолютно ничего и мог лишь разбиться, упав с обрыва.
Дом горел. Теперь с лихвой хватало и тепла, и света, только тушить было нечем и незачем. Зау стоял и рассматривал свои праздно висящие руки. Неужели это он? Неужели это его руки? Когда он успел стать таким? Это скорее лапы Хисса, натруженные и уставшие. Завтра с утра ему снова придется браться за работу. Одному, без помощников таскать бревна, строить дом, ночами спасаться у костров… Для чего? Чтобы в одиночестве протянуть еще несколько сотен мрачных лет? А потом? — Зау шевельнулся. — Потом он доживет до своего предела и перед смертью расскажет историю жизни и гибели могучей цивилизации говорящих. И может быть, если на материках Гондваны в Африке или Индии — есть еще разумные, они услышат его, и это поможет им хоть в чем-то. Далеко Африка…
К утру пожарище остыло. Бледное солнце выбралось из-за горизонта и тут же пропало среди облаков. С неба привычно засеяло мелкой водой. Зау, вяло двигаясь, натаскал сучьев, выломал в лесу два ствола, но донести их до берега не смог. Он понимал, что не сумеет разжечь насквозь промокший хворост.
Перед закатом налетел ветер и разогнал тучи, выстрелив на прощание в лицо снежным залпом.
Зау не мерз, он лишь чувствовал, как мороз сковывает его, убаюкивая бездонной чернотой сна. Трудно ступая, Зау вышел к пожарищу. Под ногами хрустел лед.
Остывшее солнце тяжело падало к горизонту, раздвигая размытые остатки туч. Наступил вечер. Один из бесчисленных вечеров на планете Земля. Скорее всего, для него этот вечер станет последним.
Ветер гнал к берегу мутные валы. Но ни один плавник не мелькал среди белых гребней. И воздух не прочерчивала распяленная тень рамфоринха, лишь несколько чаек-ихтиорнисов бестолково бились в воздушных струях. Свистел ветер, и в тон ему с пустой земли доносилось тонкое подвывание. Молочники дождались своего мокрого и холодного часа.
Солнце скрылось, лишь карминовая полоса заката кровавила небо. Быстро темнело, беспомощные глаза не могли служить Зау. Но все же, повернувшись к лесу, Зау увидел полукруг горящих точек. Заметив движение, молочники отскочили, переливчато перекликаясь. Даже эти, новые, они были ничтожно слабы по сравнению с ним, но они умели ждать, а за их спинами стояли тьма и холод.
Зау шагнул вперед, сознавая, что бесцельно тратит остатки сил. Огненная цепь рассыпалась, охватывая его со всех сторон.
Полоса заката обуглилась, слившись с чернотой.
Молочники выли.
"Оставлять этой пакости Землю, — с трудом подумал Зау, — обидно…"
Адепт Сергеев
Трудно приходится в экспедиции непьющему человеку! Начальник знает о твоем странном свойстве и доверяет ключ от железного ящика, в котором хранится запас ректификата, но и все остальные знают, что начальник знает… и ты становишься объектом самого беззастенчивого и просто наглого вымогательства. Особенно трудно тому, кто хоть раз не выдержал и, поддавшись на уговоры, отворил заветный ящик. А ведь если бы не спиртовые баталии, Сергеев был бы попросту счастлив. И как не быть счастливым, если найден наконец детинец — деревянный кремль одного из городков-крепостей, прикрывавших в неспокойном тринадцатом веке западные границы свободной еще от батыевых толп Руси.
Хотя, если бы и вовсе ничего не нашли, то все равно Сергеев жил бы сейчас счастливо. Он истово любил раскопки: и неблагодарный труд землекопа, поднимающего крышу над гипотетическим захоронением, и ювелирную работу оператора. Его радовала тяжеловесная ловкость широкой четырехугольной лопаты с короткой, пальцами отполированной рукояткой. Нравилось часами сгибаться с ножом и кисточкой над появившимся из земли предметом. Приятно было каталогизировать найденное — занятие, казалось бы, непревзойденно скучное.
Короче, Сергеев любил свою работу. Он забывал о том, что уже два месяца не виделся с Наташей, что экспедиция, в которую он напросился, не по его теме, а значит, еще на полгода откладывается защита диссертации. Главное, что он опять на раскопках.
На широком крепостном дворе археологи вскрыли остатки воеводских изб, жилых и с товарами. От одних в земле оставались только камни, когда-то подпиравшие курицу, от других уцелел один или два венца. Предки не любили тайн, так что почти сразу становилось ясно, для чего служила та или другая постройка. И только один дом, тот, который досталось раскапывать Сергееву, вызывал недоумение. Сначала, когда Сергеев обнаружил кучу хорошо пережженного березового угля, а затем и проржавевший горн, все дружно решили, что это кузня. Но затем из земли появились сплавленные стеклянные перлы разных цветов, помутневшие осколки скляниц и целая коллекция причудливых костей — человеческих и звериных. Прослышав о находках, собрались сотрудники. Начальник экспедиции, доктор и многократно заслуженный деятель профессор Алпатов долго смотрел в раскоп и совершенно непрофессорским жестом скреб лысину.
— Неужели апотека?.. — произнес он наконец.
— Апотечная палата основана в 1582 году, — подал голос из-за спин Коленька Конрад — великий знаток ненужных фактов и главный змей-искуситель Сергеева.
— Зелейные огороды были и раньше, — возразил Алпатов, — значит и апотеки могли быть раньше… но не в тринадцатом же веке!
— Константин Егорович! — вмешался в спор Сергеев. — Давайте, я сначала площадку расчищу, а там уж будем решать, что это.
— Да, конечно, — согласился шеф. Он еще раз поскреб темя и добавил: Вы продолжайте работу, только осторожнее, и каждый слой прошу фотографировать, а я поеду в город, попробую договориться о продлении сроков.
На следующий день Сергеев с двумя помощниками наткнулись на что-то вовсе несообразное. Круглая печурка из крепко обожженной глины с большой открытой сверху духовкой сохранилась просто замечательно, так что нельзя было ее спутать ни с горном, ни с чем другим. Опять сбежались сотрудники и рабочие.
— Тантур это, — безапелляционно заявил Ахмет. — У меня мама в таком лепешки печет.
Твоя мама печет лепешки в Узбекистане, а тут земли Волынские, осадил практиканта Коленька Конрад. В отсутствии профессора он не боялся стоять в первом ряду и говорить громче всех. — Но в одном ты прав, продолжал он уверенно, — среднеазиатские тантуры свое устройство и название позаимствовали у алхимических печей. Это, друзья мои, печь философов — анатор!
— Вот загнул! — сказал Сергеев. — То аптека, а теперь и вовсе алхимическая лаборатория. Откуда ей здесь взяться?
— А что? — не унимался Коленька. — Тринадцатый век — золотое время алхимии. Альберт Великий, Раймонд Луллий, Альберт из Виллановы, Роджер Бэкон… Имена-то какие! И география тоже: Италия, Тулуза, Оксфорд…
— Здесь Волынь, а не Оксфорд, — напомнил Сергеев.
— А теперь еще и Волынь, — согласился Конрад. — Не понимаю, почему бы кому-нибудь из адептов не поселиться в наших краях. Или православным князьям золото не нужно? Так что, поздравляю с открытием, с тебя причитается…
Как ни удивительно, но скорее всего всезнающий Коленька был прав: на окаменевшей глине анатора Сергеев обнаружил изображение Солнца алхимический знак золота.
Алпатов задерживался в городе, а раскопки шли полным ходом. Следующей находкой были осколки большого стеклянного сосуда: колбы или алембика. Почва в этом месте выделялась густым ярко-красным цветом, очевидно, в сосуде хранился какой-то минеральный пигмент, уцелевший в течение столетий и окрасивший землю вокруг. Пробу красителя Сергеев отправил на анализ, и к вечеру лаборантка Зина Кравец принесла ответ, еще раз подтвердивший алхимическую гипотезу: краска представляла собой почти чистую киноварь красный сульфид ртути.
В самом центре киноварной линзы нож Сергеева скользнул по твердому. Сергеев отложил нож и взялся за кисточку, полагая, что наткнулся на очередной осколок стекла. Но это был всего лишь спекшийся кусочек киновари, продолговатый камешек насыщенного красного цвета, крошившийся, если на него сильно нажать. Отколовшийся край камня Сергеев на всякий случай передал Зине, а остаток сунул в нагрудный карман. Камешек был красив, и Сергеев хотел показать его ребятам.
Вечером археологи сидели у костра, пили чай, Ахмет и Коленька Конрад по очереди бренчали на гитаре и пытались петь. Ленивый разговор вился вокруг дневных событий.
— Ну что, — обратился к Сергееву Конрад, — философского камня пока не выкопал?
— Выкопал, — ответил Сергеев, достал камешек и подкинул на ладони. Коленька заинтересовано потянулся к находке.
— Действительно, — сказал он. — Похоже.
Он повертел камень перед огнем, мечтательно закатил глаза и принялся вдохновенно цитировать, благо что некому и негде было проверить точность цитаты:
— Возьми кусочек этого чудесного медикамента величиной с боб и брось на тысячу унций чистой ртути. Вся она обратится в сверкающий красный порошок. Унцию порошка брось на тысячу унций ртути, и она также превратится в красный порошок. Унцию этого нового порошка брось на тысячу унций ртути, и она превратится в золото, которое лучше рудничного… Коленька перевел дыхание и добавил: — Автор Раймонд Луллий — яснейший доктор. Тринадцатый век, между прочим. А медикамент — одно из названий философского камня. Вот этого.
— Болтун ты философский, — сказала Зина Кравец. — Я анализ провела, это та же киноварь, только очень чистая. Никаких примесей.
— Камень философов, — обиженно начал Коленька, — состоит, как и все сущее, из серы и ртути, но только из самой чистой огненной серы и наилучшей ртути. Так что, если его разложить, то найдешь серу и ртуть и решишь, что это была киноварь, в то время как держал в руках эликсир. Эликсир — одно из названий философского камня, — добавил он быстро.
— Интересно, где твой Луллий намеревался достать миллиард унций ртути? — спросила Зина, — и, кстати, сколько это — унция?
— Унция?.. Что-то около десяти граммов. Значит, десять тысяч тонн ртути. Не так много.
— Врешь ты все, — сказала Зина. — Я не знаю, сколько граммов в унции, но не десять. Это ты только что придумал. И Луллия никакого на свете не было.
— Не верь… — пожал плечами Конрад. — Но только унция это действительно около десяти грамм, точнее — девять и восемь десятых. А Луллий был замечательным человеком. О нем говорят, что он осуществлял трансмутацию металлов и умел получать квинтэссенцию…
— Квинтэссенция — одно из названий философского камня, — ехидно вставила Зина.
— Вот именно. Луллий же, между прочим, всему человечеству великую услугу оказал, он был первым европейцем, получившим чистый алкоголь.
— Хороша услуга!
— Да. Прожил он без малого сотню лет, а когда его спрашивали, как он достиг столь почтенного возраста, то всегда отвечал, что только благодаря ежедневному и неустанному употреблению важнейшего компонента эликсира жизни. Дело в том, что эликсир жизни и вечной молодости представляет собой спиртовый раствор философского камня. Пил Раймонд каждый день, потому и жил долго.
— А все-таки умер, — сказал Сергеев. Он забрал у Конрада камешек и принялся рассматривать его матово-алую поверхность. — Почему же Луллий умер? — спросил он. — Ведь у него был и второй компонент эликсира жизни.
— Так он бы не умер, — пояснил Конрад, — да вот беда, вздумал слово божие мусульманам проповедовать, переусердствовал в этом занятии, и его в Египте камнями закидали. Простыми, не философскими…
Разговор затих. Рабочие, наскучив ученой перебранкой, постепенно разошлись, у догорающего костра осталось всего три человека.
— Зина! — позвал Коленька. — У тебя ртуть есть?
— Нет, — ответила Зина. — А зачем тебе?
— Трансмутацию бы осуществили. Жаль… Слушай, а если из термометра добыть?
— Чтобы я из-за твоих глупостей термометр била? — возмутилась Зина. Иди ты, знаешь куда?..
— И пойду, — покорно сказал Коленька, поднялся и скрылся в палатке. Слышно было, как он возится там, жужжит мигающей динамкой. Раздалось несколько негромких металлических ударов, зазвенело стекло, и довольный Коленька вылез из палатки.
— Вот, — сказал он, поднося ладонь к свету. На ладони лежала большая серая капля ртути, — пожертвовал для науки личным градусником. Меня мать всегда собирает так, словно в чумную местность еду. А теперь градусник пригодился. Дай-ка камень, мы сейчас эту ртуть в золото превратим, лучше рудничного.
Сергеев молча протянул камешек и включил большой аккумуляторный фонарь.
— Градусник разбил, дурак, — резюмировала Зина, но тоже пододвинулась посмотреть.
Коленька зажал камень между указательным и безымянным пальцами, а ногтем большого тихонько поскреб его. Несколько крупинок упало на ладонь. Казалось, их было ничтожно мало, но они сумели каким-то образом покрыть всю каплю, на ладони осталась пушистая горка красной пыли.
— Ну конечно! — воскликнул Коленька. — С первого раза золота и не должно быть, потому что ртуть обращается в "сверкающий красный порошок". Вот здорово!
— Фокусник… — проворчала Зина. — Эмиль Кио. В Шапито бы тебя. Припудрил каплю — и доволен. Ну-ка, пусти… — Зина наклонилась над ладонью и осторожно подула. Порошок разлетелся, осталось лишь слабое красное пятно.
— Зачем ты?! — страдальчески закричал Коленька. — Полкило золота по ветру пустила!
— Не ври ты, — Зина была неумолима. — Сам же каплю на землю стряхнул, пальцы чуть-чуть раздвинул — и все. Ищи ее среди травы.
— А почему порошка много было? — не сдавался Конрад.
— Потому, что он рыхлый и легкий. И вообще, хватит мне мозги пачкать, спать пора.
Зина поднялась и вышла из освещенного круга. Коленька безнадежно махнул рукой, потом, повернувшись к Сергееву, быстро заговорил:
— Ты-то ведь веришь? Ты же сам видел, как она превратилась. А в момент трансформации ладони холодно стало, и вообще, словно ледяным адским дыханием подуло…
— Эндотермическая реакция, — донесся из темноты Зинин голос. — Вы потише, пожалуйста, люди спать хотят.
Коленька перешел на шепот, но убежденность в его голосе все нарастала:
— Вот видишь, и наука подтверждает: реакция эндотермическая… но главное, ты своими глазами видел трансмутацию. Фома Аквинский говорит, что существует три степени достоверности: высшая, данная божественным откровением, вторая, доказанная наукой, и третья, полученная из личного опыта. Все три свидетельствуют о принципиальной возможности трансмутации.
— В писании, — возразил Сергеев, — о философском камне ни слова, мнение науки ты слышал, а что касается личного опыта, то ты лучше меня знаешь, как это делается.
В самом деле, с первого дня Коленька Конрад привлек всеобщее внимание ловким исполнением мелких фокусов с исчезновением шариков и вытаскиванием из незнакомой колоды заранее загаданной карты.
И все же Коленька продолжал убеждать.
— Слушай! — горячо зашептал он в ухо Сергееву, — ведь можно еще один эксперимент провести. Эликсир жизни! Неужели ради такого дела сто грамм спирта жалко?
— Киноварь в спирте не растворяется, — скучным голосом сказал Сергеев.
— Ну и хорошо. Не растворится камень, значит и говорить не о чем. И спирт чистым останется, не пропадет.
Сергеев, поняв, куда клонит Конрад, усмехнулся, встал с земли и пошел к технической палатке. Коленька светил ему динамкой. Сергеев отомкнул замочек, из литровой бутыли налил на три четверти в тонкий химический стакан. Осторожно, двумя пальцами опустил камень в спирт. Раздалось тихое шипение, камень исчез, а жидкость окрасилась в густой красный цвет. Коленька от неожиданности перестал нажимать на динамку, свет погас.
— Пей! — зло сказал Сергеев. — Но если это очередной фокус, то смотри у меня!
— Сейчас, — Конрад засуетился, выбежал из палатки, вернулся с поллитровой банкой воды, пожужжал фонариком, разглядывая кровавый раствор, неуверенно пробормотал: — Разбавить бы…
— У Луллия что написано? — спросил Сергеев. — Разбавлять надо?
— Нет вроде. Всего два компонента: спирт и камень.
Коленька опасливо повертел стакан. Красный цвет явно смущал его.
— А ты говорил — не растворится, — пожаловался он. Потом поставил стакан на ящик и признался: — Страшно. Ртуть все-таки. Ивана Грозного, вон, ртутью отравили.
— Да не должна киноварь растворяться! — раздраженно сказал Сергеев. Как бы иначе линза среди подпочвенных вод сохранилась?
— Подпочвенного спирта в наших краях пока не обнаружено, — попытался шутить Конрад. — А если это не ртуть, то тогда еще страшнее.
— А ты оказывается трус… — протянул Сергеев.
На него вдруг нахлынуло вредное чувство самоподначки, которое заставляло его дважды в год, трясясь от страха, идти на донорский пункт сдавать кровь или, на глазах у тысячного пляжа прыгать с вышки, хотя он панически боялся высоты. Сергеев поднес стакан к губам, внутренне сжался и начал пить. Жгучая и в то же время какая-то пресная жидкость опалила рот, красные струйки стекали по подбородку, горло свела судорога, и Сергеев все глотал и глотал, хотя стакан был давно пуст. Конрад сунул ему в руку банку с водой, Сергеев отхлебнул немного и только тогда смог вдохнуть воздух.
— Силен! — восхитился Коленька. — Сто пятьдесят неразбавленного мелкими глоточками выцедил как лимонад! Ну-ка дай теперь мне…
Сергеев тряс головой и ничего не понимал. В желудке рос огненный ком, при каждом выдохе тошнотворный спиртовый запах бил в нос, голова кружилась любую мысль приходилось вытаскивать наружу сквозь туман. Сергеев безучастно смотрел, как Коленька ополоснул стакан, налил туда спирта, потом запрокинул голову, вылил спирт в рот, отправил следом остатки воды из банки, лишь после этого один раз глотнул и весело сказал:
— Вот как надо.
Они вернулись к костру, подбросили на угли хвороста. Коленька щипал струны гитары и не в такт пел:
Проходит жизнь, проходит жизнь
Как ветерок по полю ржи…
Звуки тоже доходили к Сергееву сквозь туман. У костра появились трое рабочих-землекопов. Один из них по прозванью Саша-Шурик что-то спросил у Конрада. Тот улыбнулся и сделал приглашающий жест в сторону технической палатки. Саша-Шурик повторил вопрос Сергееву. Сергеев не расслышал, но тоже заулыбался и сказал:
— Разумеется! О чем речь?..
В голове звучала песня: "Проходит жизнь, проходит жизнь…"
— А ведь ты теперь бессмертный, — сказал Коленька. — Ну, не совсем, конечно, но триста лет молодости тебе гарантировано.
— Триста лет? — спросил Сергеев. — Триста лет назад Алексей Тишайший правил. Головы рубил на Болоте. Я не хочу триста лет.
— И то верно! — засмеялся Коленька, — зачем тебе столько? Водки не пьешь, женщин не любишь, жена у тебя одна, хорошая, это правда, но через тридцать лет старухой станет, а ты еще жить не начинал. Ха-ха! Придется тебе мещанские добродетели оставить…
— Я не хочу, — повторил Сергеев. Он представил себе старую некрасивую Наташу и заплакал.
Потом было еще что-то, вокруг ходили, говорили, что-то делали, но изо всего Сергеев запомнил только злое лицо Зины, которая яростно терла ему уши и, не в такт двигая губами, пела голосом Коленьки Конрада:
Проходит жизнь, проходит жизнь
Как ветерок по полю ржи…
Сергеев проснулся в палатке. Болела голова. Из-за края откинутого полога появился свежий умытый Конрад, кинул полотенце на свою постель, сказал, блестя зубами:
— Ну ты и надрался вчера! Ты же, вроде, не добавлял. Неужели тебя так со ста пятидесяти грамм развезло? Должно быть, с непривычки, да и товар неразбавленный. Слушай, а ты что, в самом деле вчера киноварь выпил?
— Ну… — сказал Сергеев.
— Может тебя с нее так и повело… Зря ты. Хотя сейчас, кажется, все сроки для отравления уже прошли. Но все равно, зря. Опасно ходишь, другой раз сорваться можно.
Сергеев молча поднялся, нетвердо ступая, прошел в техническую палатку. Железный ящик был открыт, три литровые бутыли, содержимое которых экономно расходовалось на протирку находок при первичной реставрации, были пусты, только на дне одной оставалось грамм двести спирта. Трудное предстоит объяснение непьющему Сергееву с его заслуженным шефом.
В этот день рабочие выходили на объекты неохотно, с опухшими лицами и тяжелыми головами. Расходились по местам, стараясь не смотреть в глаза Сергееву. А самого Сергеева мучило другое. С Константином Егоровичем он как-нибудь объяснится, а вот как быть с камнем? Последнее, что твердо запомнил Сергеев, было зрелище камня, с легким шипением исчезающего от прикосновения жидкости. Ни одно вещество на свете не способно растворяться так быстро. Значит, речь идет уже не о погубленной археологической находке, а о похороненном открытии. А если это действительно камень мудрецов? Тогда впереди триста лет угрызений совести и отчаянных попыток повторить то, что не удалось лучшим из адептов за семьсот лет существования алхимии, и что каким-то чудом сделал никому неведомый герметик из православной Волыни. И еще впереди предсказанный Конрадом кошмар кащеевой жизни, когда умирают все, кто был дорог тебе, меняется самая жизнь, а ты остаешься древней диковиной, словно допетровский стрелец, объявившийся посреди проспекта Калинина.
Коленька Конрад переживал случившееся по-своему. Он измучил Сергеева, уговаривая его признаться, что камень он подменил, а в спирт всыпал порошок какой-то краски. Демонстрировал изнанку своих фокусов и, заглядывая в глаза, спрашивал:
— Ты ведь так сделал? Да?
— Я бросил туда камень, а потом выпил, — бесцветным голосом отвечал Сергеев.
Коленька скатал в город, привез баночку с чистой металлической ртутью. Порошок киновари из линзы разбегался по зеркальной поверхности, не оказывая на нее никакого действия. В припадке самобичевания Коленька признался, что про унцию он действительно выдумал, на самом деле унция оказалась двадцать девять целых и восемьдесят шесть сотых грамма. Но и точно взятые навески ртути и порошка реагировать не хотели.
Коленька разжился где-то спиртом (Сергеев наотрез отказался выдать хотя бы каплю из оставшихся двухсот миллилитров), но киноварь, не растворяясь, ложилась на дно темно-красным слоем. Второго камушка в линзе тоже не было.
Из города вернулся Алпатов. Добиться продления сроков ему не удалось, теперь раскопки надо было срочно консервировать до следующего сезона, а лагерь сворачивать. Алпатов был расстроен, и потому, вероятно, объяснение с ним прошло для Сергеева относительно безболезненно, хотя злосчастного ключа Сергеев, к тайному своему удовольствию, лишился надолго, а может быть, и навсегда.
Началась предотъездная сутолока, и произошедшее отходило на задний план. Полно, да и было ли все это? Разве могут минералы растворяться с такой легкостью? Спирт они выпили — его грех, а все остальное… да чего не привидится человеку с пьяных глаз!
Стучали колеса, за окном пробегали знакомые места, и Сергеев успокаивался. Не коммутируют в сознании красный философский камень и до мелочей знакомый, нелепый, двухэтажный Витебский вокзал с его короткими платформами, усеянными крошечными, совершенно археологическими лючками с литой надписью: "Инженеръ Басевичъ С-П-бургъ". Теперь Сергеев думал только об одном, что сейчас приедет домой, а Наташа ждет его.
В прихожей Сергеев скинул рюкзак и принялся расшнуровывать до смерти надоевшие за два месяца кеды. Он старался действовать потише, но Наташа все равно услыхала его возню, выбежала в коридор и, счастливо взвизгнув, повисла на шее у не успевшего до конца распрямиться Сергеева.
— Приехал! — повторяла она. — Наконец-то! А загорел-то как! Поправился! Похорошел! Слушай, да ты прямо помолодел, честное слово, экспедиции тебе на пользу. Ей-богу, помолодел!
Сергеев побледнел и слабо пробормотал:
— Не надо…
Миракль рядового дня
День начинался обычный — невеликий праздник святого Стефана, и жизнь шла будним порядком, только маленький Стефан бегал по случаю именин в новой, специально для того сшитой рубахе, да Ханна торопилась дошить штаны Якову. Это тоже был подарок имениннику: старые яковы штаны должны были отойти Базилю, и тогда базилевы порты, из которых он напрочь вырос, станут первой мужской одежей Стефана. Еще к вечеру готовился пирог. И ничто поначалу не предвещало чудес, но к полудню явилось знамение. Тяжко ударило вдруг в безбрежно голубеющем небе, грохнуло, но не трескучим грозовым раскатом, а словно сам Антихрист хлопнул единожды в ладоши, или лопнул туго надутый бычий пузырь, да так лопнул, что качнулись деревья, дрогнули дома, а улежавшиеся за годы бревна стен заскрипели, укладываясь по-новому. Разом смолкли птицы, зато собаки со всех дворов завыли, скликая беду. И с треснувшего неба ответно завыло, ровным утекающим звуком.
Малыши, разбредшиеся между сараев, разом кинулись домой, а Лидия старшая дочь Атанаса, оставила колыбель с новорожденным братом и метнулась зачем-то собирать развешенное после стирки белье. Ханна, кинув рукоделье, плеснула воды в открытый дворовый очаг, на котором кипела к ужину похлебка, и принялась сгонять во двор домашнюю птицу. Других взрослых возле дома не случилось, так что растерянность и испуг Ханны тут же передались младшим. Несколько малышей разом заревели, добавляя шуму в общий переполох. Удаляющийся небесный гул растворился в гомоне, но этого уже никто не замечал.
— Дети, домой! — надрывно крикнула Ханна, распахивая двери.
Но на пороге, загораживая проход, стоял Матфей — глава семьи: отец, дед и прадед всех живших на хуторе. По старости дед Матфей уже не выходил из дому, лишь по горнице ковылял, опираясь на палку, но слово его было законом и для маленьких, и для бородатых. Ханна остановилась было, но Матфей, сдвинувшись к косяку, проговорил:
— Детей загоняй, а птицу — обожди.
Сам же, приставив ко лбу ладонь, оглядел чистое небо, дорогу со спящей пылью, двор. Поймал за плечо Лидию, спешащую с ворохом тряпья, развернул назад.
— Раскудахтались, — проворчал он, хотя при появлении деда все разом затихли, даже Стефан и прадедов любимец — малыш Матфей-Матюшка примолкли. — И огонь залила, — продолжал дед, — а народ с поля вернется, чем кормить будешь? Страхом твоим? Видишь же — нет ничего.
Ханна вернулась к очагу, наклонилась, отыскивая незагашенные угли. Дед Матфей медленно спустился с крыльца, уселся на завалинке, окидывая сторожким, не потускневшим с годами взглядом дальние и ближние окрестности, потому что хоть и отчитал молодуху за переполох, но сам был неспокоен.
Матфеев хутор казался невелик — два дома, глядящие в утоптанный переулок, амбар да общий крытый двор. В двух домах жили давно уже седобородые матфеевы сыновья. Петер и Томас сами имели и детей, и внуков, но, послушные родительской воле, делиться не смели и жили хотя и в разных домах, но одним хозяйством. Перед домами бугрился обведенный плетнем огород, а со стороны двора лежал широкий загон, сейчас отворенный, поскольку скотину угнали на пастбище. Стадо у Матфея было немаленькое, и земли нарезано с достатком. Жил хутор крепче иных усадеб и известен был и в городе, и среди дворянства. Ленную долю Матфей платил монастырю, под который сам когда-то пошел, понимая, что святые отцы хозяйствуют с умом и попусту мужиков бездолить не станут. В обители тоже привечали нелицемерно богомольную семью, каких немного было среди народа недавно перекрещенного в истинную веру и склонного к отступничеству и еретическим соблазнам.
С таким покровительством можно было жить спокойно, ничего не боясь, кроме мора и турецкого нашествия, но потому и прожил Матфей жизнь в достатке, что никогда не ленился поберечься лишний раз.
За домами послышался суматошный крик, хлопанье кнута; перекрывая возникший овечий разнобой, густо замычала корова. Матфей, гневно стукнув посохом в землю, распрямился. Стадо идет. Ну куда они, среди бела дня? Чего испугался Кристиан? Грома небесного? Так тот давно замолк, да и Кристиан не тот парень, чтобы бояться знамений. А коли серьезная беда: набег или что еще, то уходить надо в лес, в болото, где всадник на тяжелом коне вмиг увязнет.
Матфей встал и, кляня больные ноги, зашаркал по проулку. Из-за двора выбежал Кристиан — Томасов последыш. Было ему восемнадцать лет, а он все еще гулял в парнях, поскольку ни отец, ни дед не могли подыскать ему среди соседских невест достойную пару.
— Дед! — закричал он, — смотри, что там!
Матфей дотащился до угла, откуда ожидал увидеть выгон, реку и дальний заболоченный лес. Замер, не веря глазам, дрожащей рукой наложил на лоб крест. Позади ахнула подбежавшая Ханна.
Нет, и пастбище, и лес были на месте, но за рекой, где расстилались монастырские луга, теперь поднимались к небесам светлые башни невиданного и попросту невозможного города. Весь город, казалось, состоял из одних башен, любая из которых вздымалась выше соборной колокольни. Что там было еще, Матфей не мог разглядеть, видел лишь мост через реку и дорогу, которой прежде тоже не было. По дороге в сторону города, обгоняя друг друга, мчались мертво-сверкающие чудища. Эта неодушевленная армада, несущаяся по его земле, напугала старика сильнее всего. Крик Ханны привел его в себя.
— Детей — в подпол, — распорядился Матфей, — и сама с ними запрись. А ты скотину гони к болоту, только кружным путем, подальше от этих… И Лидию в поле пошли, за отцом.
Звать, впрочем, никого не пришлось. Послышался стук копыт, в проулок влетел сидящий охлюпкой Атанас — старший из матфеевых внуков.
— Ханна! — закричал он. — Ховай детей и пожитки! Светопреставление началось!
Хвойный Бор считался лучшим местом отдыха, так что детей в группе у Гелии всегда было много. Случались дни, когда Гелия оставалась одна с пятнадцатью детьми, что вообще-то не разрешалось, но Гелия не могла отказать родителям, особенно тем, чьих малышей она знала давно. Дети же никогда не были ей в тягость. Но сейчас по лужайке перед коттеджем бегало ровно двенадцать детей: Жанна, Тата, Ирэн, две Марии (одна — Маша, другая — Мари), Юлия, Борис, требующий, чтобы его звали Бобом, и Робин, настаивающий на том же имени, белокурый Костик, темноволосый Чен, задира Максим и новенькая девочка с редкостным именем Пламена.
Час после полдника был самым легким в течении всего дня. Дети выходили гулять и играли друг с другом, а Гелия делала вид, что ее здесь нет. Но при этом зорко присматривалась к играм. На самом-то деле не так много родителей бывают настолько заняты, чтобы отдавать своих детей в чужие руки, и приходиться быть на высоте, чтобы тебя упрашивали взять ребенка. Гелии недавно исполнилось двадцать лет, но ее группа, входившая в свободную педагогическую сеть, была уже известна. Гелия соглашалась побыть с малышом два-три часа, пока мама управится с неотложными делами, брала детей и на неделю. А чтобы в этой ситуации дело обходилось без слез и без зависти (неважно: к уходящим или к остающимся), детей надо знать — каждого по отдельности и особенно всех вместе, потому что вместе это совсем другие дети.
Вот сейчас Максим начнет знакомиться с новенькой. Пока они были на глазах у всех, ему это казалось неудобным. Но ведь он и сейчас не один. Чен, хоть ему и нет дела до девочек, топчется поблизости, да и сама Пламена, кажется, умеет защитить себя от любителей знакомств. Придется вмешиваться, и лучше всего это сделает Тата. Она и постарше и поспокойнее.
— Таточка, отнеси, пожалуйста, Пламенке мячик, а то у нее ничего нет.
Тата взяла мячик, но в этот момент воздух лопнул пронизывающим сверхзвуковым хлопком. Акустический удар ощутимо толкнул в грудь, качнулись сосны, кто-то из детей упал, неслышно заплакав. Гелия вскочила, задрав голову, пытаясь увидеть в небе белый инверсионный след нарушителя.
— Кто посмел?! Летать в небе в атмосфере на скорости! — потом, махнув рукой — нарушителя все равно найдут и накажут — бросилась успокаивать детей. И остановилась, словно второй удар, сильнее первого, обрушился на нее.
Поляна неузнаваемо изменилась. Там, где минуту назад не было ничего, кроме ухоженного газона и пятен сухой хвойной подстилки под редкими соснами, теперь поднимались кусты, переплетенные высокой, по грудь, травой. Макушки разбежавшихся детей были почти не видны среди скрещенных стеблей. Слава богу, судя по возгласам, с детьми было все в порядке, случившееся они восприняли как новую интересную игру.
— Ребята, бежим на крыльцо! — крикнула Гелия. — Отсюда все лучше видно!
Должно быть, голос подвел ее, потому что дети появились на крыльце сразу и непривычно серьезные. А Пламена по дороге сердито пнула вылезшую на самые ступени ракиту, и Гелия увидела, как кулачок девочки прошел сквозь кривой ствол.
