Бронепароходы Иванов Алексей
Мерно работала машина, пароход ровно двигался по стрежню, и Маркин стоял в рубке возле штурвального. Только что они прикончили парня и бабу – а ничего в мире не изменилось. Не омрачилось синее небо, по-прежнему валил дым из трубы, над кормой метались чайки, увязавшиеся за судном.
Маркин думал: как всё это, оказывается, просто. Бах, бах, бах – и он уже не виноват в потере нефтекаравана. Команда ему подчиняется. Лялька сидит у себя в салоне и не высовывается. И грех не жжёт, не гложет душу – надо только не вспоминать, как убитые упали на пол. Он, Коля Маркин, сгубил себя? Он – злодей? А вот нет! Он такой же, как был. Он может любить, может дружить, и совесть у него никуда не делась – он хочет поступать правильно, по-доброму. В его жизни будто вынули палку из колеса: жизнь покатилась, как ей и должно.
Он ощущал себя освобождённым, ему было легко. Он спустился из рубки, миновал коридор и открыл дверь в салон. Лялька полулежала на оттоманке и что-то писала карандашом в маленькой книжке. Маркин присел рядом.
– До Нижнего, Лялька, нам дня три шуровать, – сказал он.
Ляля с таинственной улыбкой отложила книжку и карандаш.
Маркин бережно потрогал пальцем её налитые губы, затем придвинулся ближе, обнял и начал целовать. Ляля не возражала.
16
Нобелевская баржа угодила в ловушку, будто большая рыба в старицу. Казалось бы, чего проще: разгрузить посудину, протолкнуть её через мели на верхнем конце протоки и снова загрузить.
Но оборудование для буровой было громоздким и тяжёлым. Требовалось в двух местах на берегу соорудить два крана-оцепа, а между ними протянуть канатную самотаску. Для такой работы нужна была артель в полсотни человек. И дело заняло бы слишком много времени: на Арлане геолог Турберн уже не успел бы наладить бурение до конца сезона. Поэтому Мамедов искал другой способ освобождения баржи.
Лоцман Федя Панафидин по облупленным доскам вскарабкался на самую верхушку створного знака и долго изучал очертания фарватера. Вода, журча, бежала по песчаным гривам. В небе плыли редкие кучевые облака, их тени ползли через дремотные отмели, и река искрила пятнами. Мамедов и Горецкий ждали внизу, смотрели наверх и щурились. Федя осторожно спустился.
– Можно попробовать с двумя пароходами, – подытожил он. – Посадим их на дно, как я укажу, и соберём все струи воедино. Дня через три с божьей помощью река сама промоет ложбину. Тогда вытянем баржу без распаузки.
– Пароходы возмом у Стахэева, – сразу решил Мамедов.
«Русло» был пришвартован к чёрному остову развороченной взрывами нефтебаржи. Иззубренными листами обшивки нефтебаржа врезалась в дно, точно плуг. Разъятые трюмы ещё дымили, комья мазута качались на волнах.
– Снимай швартовы, – скомандовал матросам Горецкий.
«Русло», пыхтя, зашлёпал плицами к Святому Ключу.
– То, что ты задумал, называется водотеснением, – в рубке сообщил Феде Горецкий. – Устаревшая техника пробивания перекатов. Слышал о снарядах господина Клейбера? О гидродинамической теории профессора Тимонова?
Роману хотелось поддеть лоцмана. Ему всегда были крайне сомнительны эти славянофильские самородки, мастерившие прогресс из лыка и прутьев.
– О господине Клейбере все слышали, – ответил Федя. – Да и видели все, как его суда работают. А про другого господина ничего не знаю.
Профессор Тимонов вычислил законы движения водотоков. На их основе инженер Клейбер малым числом плавучих землеройных машин прокладывал глубокие фарватеры сквозь самые непролазные мели. Громыхающие агрегаты Клейбера обеспечили судоходство на всём огромном протяжении Волги.
– Но у вас-то нету землечерпалки, – добавил Федя.
Горецкий хмыкнул. Мальчишка огрызается!
– Вот объясни-ка мне, Панафидин… Река – это божья тайна?
– Конечно, – уважительно согласился лоцман.
– Ты говорил, что божью тайну отрицать нельзя. А разве Тимонов с Клейбером не отрицают её, когда сами течение реки исправляют?
Федя перекрестился на икону Николы Якорника, словно просил терпения.
– Тайна-то не в беге воды, Роман Андреич.
– А в чём? – не унимался Горецкий.
– Ну, не знаю…
Горецкий недовольно хмыкнул. Следует как-то упростить разговор.
– Федя, а бесы есть?
– Есть, – убеждённо кивнул Федя.
– Ты сам-то их видел?
– Навроде да. Козлоногие такие и тощие.
Штурвальный Бурмакин опасливо покосился на Федю.
Горецкий не ожидал подобного аргумента.
– Про бесов, значит, ты всё понял, а про божью тайну – ничего?
– Да почто её понимать-то? – не выдержал Федя. – Она ведь не паровая машина! Её чинить не надо! Коли понимаешь её, значит, отрицаешь!
Роман не успел расколупать хитроумное невежество молодого лоцмана – буксир приближался к пристани Святого Ключа.
С берега Мамедов и Горецкий знакомым уже путём направились к даче. Мамедов захватил Федю с собой – на тот случай, если им придётся объяснять Стахееву практически, зачем нужны два парохода и что с ними сделают.
У крыльца топтались крестьяне и дворня. Из дома доносился речитатив священника. В гостиной все окна были закрыты и задёрнуты шторами, зеркала завешаны тканью. Посреди зала на лавках вытянулись два гроба. Иннокентия одели в студенческий мундир, Ксения Алексеевна лежала в строгом платье. Поп ходил вокруг усопших с кадилом; пахло дымом ладана; горничные тихо плакали, садовники, повара и лакеи сжимали в руках горящие свечи.
Романа странно поразил вид мёртвой Ксении Алексеевны. В памяти, в ощущениях она была ещё слишком живой для него – обнажённая и нежная. Падала ветка шиповника у двери… И кудрявые волосы темнели на подушке… И вдруг эта невыносимая неподвижность, страшное изъятие сути женщины…
– Просто вошли и застрелили, – прошептала Роману горничная.
– Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи по тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго… – заунывно читал поп.
На обратном пути Мамедов не думал о Стахеевых. Что о них думать? Всё ясно. Красногвардейская барышня с «Межени» всё-таки согнула мягкотелого комиссара в бараний рог. Или же комиссар догадался, как ему прорваться в постель к своей возлюбленной. И Стахеевы погибли. Не они первые, не они последние. На Биби-Эйбате или в Сабунчах он, Хамзат Мамедов, не раз видел глинобитные армянские дома, заваленные телами женщин и детей. Причиной резни называли и веру, и нацию, и общественный класс, но Мамедов знал, что главная, предельная причина – нефть. Потому что нефть – это кровь.
Горецкий догнал Мамедова и с нервной усмешкой спросил:
– Как полагаете, есть в этом наша вина?
– Со своэй душевной организацьей разбырайтесь сами, – отсёк Мамедов.
Горецкий умолк. Безжалостная целеустремлённость Мамедова невольно вызвала в нём уважение. Но Ксению Алексеевну жалко.
А Федя Панафидин приотстал. Душа его изнемогала. Как любой лоцман на Каме, он водил суда Стахеевых и был знаком с хозяевами – и с барыней, и с молодым наследником. Речники относились к ним уважительно. Хорошие были господа – вежливые и не хапуги. И гибель их – вовсе не та божья тайна, о которой Федя говорил капитану. Их гибель – как удар дьявольского хвоста по цветам на лугу, только одуванчики летят. А ворота дьяволу из его загона отворили вот эти двое. Может, не со зла, но это они выпустили зверя на луг.
Низкое солнце навылет пронзало зелёную аллею красным светом заката. Мамедов и Горецкий отбрасывали длинные тени – длинные и козлоногие.
17
В трюмы двух товарно-пассажирских пароходов закачали воды, и суда легли на близкое дно у поворота в протоку – там, где определил Федя. Глубина была столь мала, что казалось, будто пароходы по-прежнему на плаву. Сжатое их тушами течение сразу ускорилось, промывая фарватер. Через два дня Федя прощупал его намёткой и сказал, что можно попробовать вытащить баржу.
«Русло» подобрался как можно ближе к началу протоки, удерживаясь на якорях-рыскачах. Баржу подцепили длинным тросом с оттяжками-клёвками. Горецкий встал за штурвал буксира, а Федя управлял рулём баржи. Буксир мощно заработал колёсами. Баржа заскрипела всем корпусом и медленно, как во сне, двинулась вперёд. Под днищем зашуршали зыбкие пески. Баржа тихо проползла мимо притопленных пароходов и очутилась на просторе плёса.
До цели оставалось сто пятьдесят вёрст, не больше.
Река Белая перед устьем расслаивалась на множество рукавов.
В одном из них и располагалась временная пристань экспедиции Турберна: причальные мостки, краны-оцепы, склады и сарай с локомобилем.
Баржу задвинули в небольшой залив. На борт буксира поднялся Фегреус Турберн – пожилой и сухопарый. На буровых вышках он загорел докрасна, а его белые норвежские усы пожелтели от русского табака-самосада. С геологом Турберном Мамедов был знаком уже много лет – с экспедиции на реку Эмбу в степях Туркестана, где «Бранобель» тоже завёл нефтедобычу.
Мамедов и Турберн крепко пожали друг другу руки.
– Какие у вас достыженья, дорогой? – спросил Мамедов.
– Биттер открывать ещё рано, – ответил Турберн, – однако мой скептицизм относительно воззрений господина Губкина изрядно пошатнулся.
Мамедов почувствовал себя польщённым, ведь это он с отрядом горцев сопровождал геолога Ивана Губкина по нобелевским промыслам и вообще по Апшерону – по его холмам с жёсткой травой, по солончакам и булькающим грязевым ямам. В тех путешествиях Губкин нашёл своё объяснение нефти, её появлению в недрах земли, а вечером у костра Мамедов с искренним интересом расспрашивал Губкина, потому что ценил беседы с инженерами и учёными.
– Я пэредам Эманьилу Людьвиговичу эту прыятную новост, – пообещал Мамедов. – Мы уходим в Пэрм, а оттуда я поэздом поеду в Пэтроград.
– Поклонитесь от меня Хансу Иоганну и Анне Луизе. Скажите, что их одичавший друг Фрегеус грозится превратить Пермь в Баку, и тогда скромная резиденция Викфорсов станет второй «Виллой Петролеа».
«Виллой Петролеа» в Баку назывался роскошный городок «Бранобеля».
Горецкий тоже внимательно слушал Турберна и смотрел по сторонам: тихая река, заводь, заросший тальником пойменный остров, крутой травяной бережок с хибарами и кранами-журавлями, сосновый бор. Стук дятла и голоса мастеровых, разгружающих баржу. Дымок работающего локомобиля. Вышки «Бранобеля» находились где-то далеко отсюда, в густых лесах. Трудно было поверить, что эти привычные русские пейзажи могут породить какое-то другое чувство, кроме вечной и безысходной печали земледельцев.
«Русло» заночевал у причала Турберна и отвалил уже утром.
А Федя Панафидин решил в этот день бежать с буксира. От устья Белой до его родной Николо-Берёзовки было совсем близко – пятьдесят пять вёрст. Когда «Русло» поравняется с селом, Федя быстро спустит лодку и угребёт. Он был уверен, что его не догонят, да и догонять не станут.
После Святого Ключа какая-то сила точно отодвинула Федю от Мамедова и Горецкого. Эти двое теперь пугали его. Их души оказались хищными, Федя не чуял в них божьего ограничения. Когда Мамедову потребовалось, он взял и скормил дьяволу несчастных Стахеевых, а Горецкий ему помог. Наверное, Мамедов не ожидал, что молодой Стахеев заминирует нефтебаржу и потом поплатится за это, но никакого раскаяния Федя в Мамедове не заметил. Оба они, Мамедов и Горецкий, даже не вспоминали убиенных.
Однажды на Нижегородской ярмарке Федя видел пожарный пароход. Красивый, яблочно-красный, с водяными пушками. А из носа у него торчал страшный кованый таран, чтобы топить горящие суда. Умом Федя понимал, что горящее судно может поджечь всю флотилию на рейде, и его надо пустить на дно, однако душой принять такое не мог никак. Нельзя топить пароходы. Нельзя убивать людей. А Мамедов с Горецким были как тот пожарный убивец.
Но планы Феди не сбылись. Вёрст за десять до Николо-Берёзовки в рубку явился Мамедов и аккуратно отцепил кивот с иконой от гвоздика.
– Подэржу у сэбя, – сказал он. – В Пэрми отдам, нэ пэрэживай, дорогой.
– Почто творите такое? – спросил Федя, наливаясь гневом и стыдом.
Он понял, что недалёкий с виду Мамедов легко разгадал и чувства его, и замыслы. А для лоцмана сбежать с полпути считалось позором.
– Мнэ, друг, по работе полагаэтся лудэй выдеть. А до Пэрми ещё ой много пэрекатов. Без лоцьмана нэльзя. А тебе, смотру, без йиконы ныкуда.
Федя отвернулся, глядя на простор реки. В глазах его набухли слёзы.
А Горецкий удивился проницательности Мамедова. Да, Мамедов – знаток своего дела… Выходит, юного лоцмана так впечатлила смерть Стахеевых, что мальчишка затеял дать дёру домой – прочь от бездушных людей на борту… Однако же он, Роман Горецкий, не был бездушным. Просто он думал о другом.
Гибель Ксении Алексеевны словно бы обозначила для него то, над чем не скорбят при посторонних, – крах любви. Он рвался в Пермь, рвался к Кате Якутовой, а мысли Кати, оказывается, были заняты другим мужчиной… И пускай между Катей и её спутником не было никаких отношений, эту связь невозможно оставить без внимания. Невозможно принять. Невозможно.
Избегая соблазна, Мамедов приказал вести «Русло» правой протокой, чтобы Краснокамский остров отгородил собою Николо-Берёзовку от буксира. За покосами острова проплыли крыши и тополя деревни, колокольня церкви. А выше створных указателей и водомерного поста на реке вдруг появился маленький паровой баркас. На его мачте трепыхался красный флажок. На корме толпились люди, вооружённые винтовками.
Баркас решительно сблизился с «Руслом». На палубу буксира перескочил паренёк в синей косоворотке и рабочей фуражке со звездой. С ремня у него свисала большая, как сапёрная лопатка, деревянная кобура маузера.
Мамедов и Горецкий по лесенке спустились с надстройки.
– Я сарапульский военком Седельников! – звонко представился паренёк, покраснев от смущения. – Ваня зовут. А вы кто такие?
– А мы – пароход компаньи «Бранобэл», – ответил Мамедов. – У нас буровые вишки под Арланом. Я – началник экспедицьи, а это вот капьитан.
Ваня Седельников прищурился с подозрением.
– Все пароходы национализированы! Никаких компаний больше нету!
Мамедов развёл руками: ну, нету – так нету…
– Ваш буксир приказом Рупвода я изымаю! – заявил Ваня и положил руку на кобуру маузера. – Имею полное революционное право!
Мамедов усмехнулся. Судно ему не требовалось. Его задача – вернуться к Нобелю. Можно уехать в Петроград не из Перми через Вятку, а из Сарапула через Казань и Москву. Не резать же этого юнца, не воевать с баркасом.
– Изымай, родной, – кивнул Мамедов. – Революцья – вопрос сэрьёзный.
Военком Ваня Седельников явно ободрился.
– А капитана и машиниста беру под арест! – добавил он.
– За что же это? – удивился Горецкий.
Ваня надвинул козырёк фуражки на глаза.
– Командный плавсостав мобилизуется в Казань для военной флотилии!
Горецкий посмотрел на Мамедова. Мамедов вздохнул:
– Поступай как угодно, Роман Андрэич. Дэло своё мы сдэлали.
Горецкий пожал плечами. Хорошо. В Пермь он уже не стремился. Кате Якутовой есть чем заняться, кроме бывшего жениха.
– Я тоже подчиняюсь, господин военком, – сказал Горецкий.
Мамедов ласково взял Седельникова за рукав.
– Слюшай, родной, – попросил он, – арэстуй и мэня! Я тоже в Казань хочу!
Часть третья
Воздать
01
– Товарищи китайцы! – с чувством произнёс Ганька.
Он вложил в обращение всю свою волю, чтобы словом прожечь скорлупу непонимания и проникнуть в разум этих чужих и загадочных людей.
– Я буду по-нашему товарищ Гавриил, фамилия моя Мясников, служу в Чрезвычайной комиссии по городу Перми.
Ганька внимательно оглядел публику. Товарищи китайцы аккуратными рядами неподвижно и бесстрастно сидели на скамьях среди станков токарного цеха. Никто не осмелился взгромоздиться задом на пустой верстак или на подоконник: дали скамейки – значит, на них и надо сидеть. Большие арочные окна с ячеистыми рамами рассыпали свет летнего вечера на квадраты.
– Среди народа я уже потёрся, – продолжил Ганька, – и скажу вам прямо, что революционная сознательность у нас не на высоте, а политическое зрение близорукое. Объясню наглядно в полном масштабе.
Ганька начал агитацию издалека – кто ж разберёт, что этим хунхузам известно о России и пролетариате, а что для них тёмный лес? На кожух, закрывающий колесо ременной трансмиссии, Ганька водрузил школьный глобус, реквизированный им из магазина наглядных пособий на Покровке.
В Россию китайцев завезли ещё до мировой войны как самую дешёвую трудовую силу. В Перми они работали крючниками на пристанях, таскали грузы на железной дороге, кидали уголь в кочегарках, подметали улицы, рыли канавы, сжигали мусор и пилили брёвна на лесопилках в затонах. За пять лет китайцы вполне освоили русский язык, да выглядели они словно обычные босяки: все в грязных парусиновых штанах и замасленных робах; на головах, обритых по-татарски, – картузы или широкополые шляпы от солнца.
– Карл Маркс учит, что по Европе бродит призрак коммунизма, – сообщил Ганька. – А коммунизм, скажу вам, товарищи китайцы, давно не призрак не только по Европе, но и по всему шару Земли. Извольте наблюдать сами…
Ганька вытащил из кармана пиджака обломок химического карандаша, послюнявил грифель и принялся рисовать на глобусе кривые круги:
– Вот Европа, вот наша Советская республика, а вот реки Волга и Кама!
Ганька поднял глобус в ладонях и показал направо и налево.
– Что мы имеем? – риторически спросил он. – Германия! – Ганька прижал глобус к груди и карандашом начертил на Германии крест. – Тут всё давно ясно, до революции рукой подать. А вот Франция. – Ганька пометил Францию другим крестом. – Тут Парижская коммуна была, значит, жив дух классовой борьбы. Антанта, считай, расколота!
Ганька старался нарисовать бодрую картину мира, однако дела у красных шли очень плохо. Самара и Уфа лежали под белочехами, а вчера в исполком доставили телеграмму, что подполковник Каппель захватил Казань. Ганька счёл это оскорблением. Жена Каппеля содержалась в заложницах у чекистов, но её хлыщ всё одно не унялся. Бабу нужно было кончить, вот только Малков, председатель Чека, не дозволял – надеялся, что Каппельша ещё потребуется.
А на город надвигался голод. Мешочников придушили, и кормить людей стало нечем. Чека принялась рассылать по окрестностям продовольственные отряды, которые выколачивали из крестьян провиант и при необходимости давили мятежи. Памятуя о злополучном расстреле Великого князя, Малков решил отправить Мясникова подальше от Перми и поручил ему сформировать свой продотряд. Ганьке негде было взять бойцов, но он придумал, что сделать: надо мобилизовать бесхозных китайцев. Китайцы – они послушные, к тому же чужаки, им русских крестьян не жалко. И Ганька созвал китайцев на митинг в бездействующем токарном цеху судомеханического завода «Старый бурлак».
– Империалисты окопались в Британии и Японии, но это всё острова, и оттуда не спрыгнешь, – увлечённо просвещал Ганька. – В Австралии всякий уголовный элемент. Нижняя Америка и Африка – дело тёмное, мы пока туда не суёмся. А в верхней Америке была война негритянских рабов за свободу. Ежели негры там перекроят войну на гражданскую, как мы у себя учинили, то будет мировая революция. К ней большевики и гнут свою программу.
Ганька сделал передышку, удивляясь своим открытиям на исчёрканном глобусе, и уверенно повернул к насущным вопросам:
– А теперь к нашим делам! Вот Китай, обвожу его чертой. Замечаете – он в аккурат между Волгой и Америкой. И потому понимайте, товарищи: вам буржуазную гидру бить всё едино где: либо у нас, либо в Америке, путь-то равный. Ловите мысль? Это и значит «пролетарии всех стран, соединяйтесь»! Так что призываю вас вступать в наш речной краснофлотский отряд!
Ганька удовлетворённо водрузил глобус обратно на кожух. Китайцы безмолвствовали. На станках блестели под солнцем винты и суппорты.
Речной отряд Ганька придумал не сам. Ещё до революции по заказу военного ведомства Мотовилихинский завод изготовил два десятка понтонов для наплавных мостов. На Мотовилихе работали мадьяры, бывшие пленные; они предложили оснастить понтоны бензиновыми моторами – получатся десантные суда. А таким судам нужны буксиры. Вот тогда Ганька и сообразил: из понтонов, буксиров и вспомогательных пароходов следует создать флотилию Чека. Флотилия – не продотряд на телегах; с десантами, пулемётами и пушками она соберёт столько хлеба, сколько нужно для целой армии. И Гавриил Мясников, командир флотилии, окажется героем гражданской войны.
Малкову, матросу-балтийцу, эта идея понравилась. Ганька тотчас взялся за дело. Он сразу подобрал два пригодных буксира. Один – «Медведь»: Чека уже использовала его для своих операций.
Другой – «Лёвшино». Этот буксир пытался удрать из Курьи вместе с «Фельдмаршалом Суворовым», значит, был в исправности, а капитана Ганька обломал так, что рыпаться тот не станет. Под плавбазу Ганька определил товарно-пассажирский пароход «Соликамск».
Буксиры перегнали к причалам завода «Старый бурлак», чтобы навесить броню и вообще переоборудовать под канонерки. Артиллерийские расчёты и пулемётные команды Ганька составил из мотовилихинских чекистов, а вот революционных мадьяр даже на роту десанта не хватило. Тогда Ганька и вспомнил о китайцах – и созвал их на митинг в токарном цеху.
– Я не понужаю вас, товарищи, – завершил он свою речь. – Думайте крепко. А шар нашей Земли я оставляю вам в матчасть. Долбите политграмоту.
От причалов донёсся гудок парохода.
02
С арестантской баржей на тросе «Русло» шёл из Сарапула в Галёво.
Старая хлебная баржа, деревянная и неуклюжая, не предназначалась для перевозки людей, но её набили пленными. На палубе возле большого люка сидели под рогожами караульные красноармейцы с пулемётом. С мутного неба сыпался мелкий дождь, всполохами налетал ветер. Баржу водило по реке, её тупое рыло обтекало пеной. Буксирный трос то натягивался, то провисал, окунаясь в тёмные волны, покрытые белыми разводьями. Буксировать капитан Дорофей Михайлов толком не умел, однако в сердцах орал на штурвального:
– Бурмакин, грабля колчерукая, держи твёрже!
Федя не утерпел и негромко сказал:
– К ветру по косой идите, Дорофей Петрович. Тогда баржа уравняет ход.
– Поучи меня ещё! – рявкнул Дорофей на Федю. – Вот он я!
– Если потеряем баржу, ответите перед трибуналом, – пригрозил военком Ваня Седельников. – Я уже шлёпнул одного такого, как вы.
– А я к твоему делу не просился! – огрызнулся Дорофей. – Я капитан пассажирский! Ты сам меня на борт приволок!
С капитанами в Сарапуле и правда было туго. И вообще с командным плавсоставом. Все разбежались и попрятались. Кого удалось выколупать – тех приказали отправить в Казань для Волжской военной флотилии.
– Вас революция мобилизовала, – серьёзно ответил Ваня.
С Дорофеем ему повезло. Дорофей Михайлов был родом из Орла.
На Каме вотчиной капитанов считались уездные сёла Орёл и Слудка – подобно Кадницам, Работкам и Золотому на Волге. Здесь стояли целые улицы из добротных капитанских домов с нижним кирпичным полуэтажом. На их крышах гордо громоздились большие, ярко раскрашенные макеты пароходов, которыми командовали хозяева. Феде такое казалось нескромным – родовые лоцманы не кичились достоинством и означали свои дома лишь спасательным кругом на фронтоне. Но честолюбивые капитаны жаждали славы.
В селе Орёл хозяйства братьев Михайловых располагались бок о бок. У Севастьяна Петровича, старшего брата, на крыше сидел буксир «Медведь». У Дорофея Петровича, младшего брата, с крыши срывалась в небо причудливая «Алабама» – судно «бразильской системы»: колесо за кормой, а пассажирская палуба с верандой поднята над товарной палубой будто на тонких ножках. «Бразильцев» по Волге запустил пароходчик Зевеке. Из-за двух высоких труб, стоящих перед рубкой в ряд, как козьи рога, эти пароходы речники прозвали «козами». Капитанство на «козе» было высшим взлётом Дорофея Михайлова.
– Революция твоя – обман! – отмахнул Седельникову Дорофей.
Штурвальный Бурмакин испуганно покосился на капитана.
– Думайте, что говорите, Дорофей Петрович, – предостерёг Федя.
Мальчишески румяное лицо военкома Вани посуровело.
– И кто же вас обманул, гражданин капитан?
Федя Панафидин знал безрассудный нрав Дорофея. Если бы не этот нрав, Дорофей Михайлов, капитан от бога, командовал бы не старыми «козами», а настоящими большими пароходами. Вряд ли «Фельдмаршалом Суворовым» или «Великой княжной Ольгой», но каким-нибудь «Графом» или «Боярином» уж точно. Однако Дорофей не умел подлаживаться и всегда отчаянно ругался с хозяевами судов. Как-то раз пьяный пароходчик вкатил с пристани на борт в пролётке с лошадьми, и Дорофей с матюгами выкатил его обратно.
А ещё Дорофей Михайлов полагал, что пассажиры – это безмозглое стадо. В попутном городе Дорофей мог загулять в гостях, и его судно понуро торчало на плёсе, ожидая капитана. Дорофей был азартным гонщиком, и случалось, что лайнер выталкивал его на мель: в буфете вся посуда билась вдребезги, а пассажиры улетали в реку. Говорили, что пароходчик Качков уволил Дорофея, когда узнал, что тот заставил несчастных пассажиров тащить судно через перекат на лямке. Дорофей был высокий, рукастый и кудлатый как цыган. Ему бы не капитанский китель носить, а малиновую рубаху и гармонь на перевязи.
– Вы, большевики, и обманули меня! – крикнул Седельникову Дорофей. – Обещали пароход по чести, и вот он я, а гли-ко ся, бегу в «золотой роте»!
«Золотой ротой» называли извозчиков, вывозивших бочки с нечистотами, а в Сарапуле такое прозвище присвоили речникам с «арестантских буксиров». Знаменитые сарапульские пароходчики Колчин и Курбатов ещё полвека назад заключили подряд на буксировку тюремных барж. О пароходстве Колчина и Курбатова нельзя было сказать ничего дурного: работники – в достатке, суда – в исправности, рейсы – точно в срок. Вся Волга уважала сарапульские «белошейки» – пароходы с белой полосой на трубе. И всё же водить буксиры с арестантскими баржами капитаны почитали делом бесславным и обидным. После него капитану не было пути наверх.
«Золотая рота» – это клеймо.
– Агитацию затеял? – разозлился военком Ваня. – При буржуях лучше было? Так баржа-то недалеко! Контрики у нас там сидят, а не здесь!
По стёклам рубки текла прозрачная дождевая вода. Река тихо дрожала в мороси. Дорофей яростно задвигал широкими плечами, будто ему сделалось тесно. Судьба опять тыкала его мордой в то, против чего он всегда бунтовал.
Со старшим братом Севастьяном дружества у него не сложилось, хоть оба и стали капитанами. Севастьяну хватало буксиров, а Дорофею – нет. Севастьян сам жил по правилам и от брата требовал того же. А Дорофею по правилам полагалась только «коза», не больше. И вдруг ахнула революция, отменившая все старые порядки. Дорофея это воодушевило. Но вместе с революцией появились большевики, которые завели новые правила. И по новым правилам Дорофей вёл не «Княжну Ольгу» или «Суворова», а баржу с арестантами.
– Кого партия прикажет возить, того и будешь, понял? – добавил Ваня.
Дорофей еле смолчал. Оглядев взбешённого капитана с головы до ног, Ваня поправил деревянную кобуру маузера и вышел из рубки под дождь.
– Сгубят вас ваши страсти-то, – примирительно сказал Дорофею Федя.
– Болото, а не стрежень! – прорычал Дорофей. – Большевики херовы!
Штурвальный Бурмакин вжал голову, словно хотел заткнуть уши.
– Вы лучше молитесь, Дорофей Петрович. – Федя перекрестился на икону Николы Якорника. – Как бог грехи простит, жизнь дале сама наладится.
– Да лопни ты поперёк себя, праведник проклятущий! – Дорофей натянул капитанскую фуражку на свою большую башку, и околыш заскрипел. – Грехи-то я отмолю, а уваженья людского у бога не выпросишь! И вот он я тут!
03
В Перми главным конкурентом Якутова было пароходство Любимовых. Любимовский судомеханический завод «Старый бурлак» стоял на Заимке неподалёку от железнодорожного моста. Большевики нашли здесь запасы стального проката, поэтому бронировать свои пароходы решили на Заимке.
Буксир «Лёвшино» заполз на салазки, и паровой лебёдкой его вытянули из воды на слип. К бортам прикрепили прочную обрешётку из брусьев и сняли с её секций лекала. В цеху по лекалам обрубили бронелисты, затем с помощью крана их навесили на борта парохода, выгнули кувалдами, как требовалось, и заклепали. «Лёвшино» получил броневой пояс от планширей до ватерлинии.
Надстройки бронировали уже на плаву. Иван Диодорович наблюдал, как его судно меняет облик, превращаясь в ржаво-серую упрощённую громадину, будто бы грубо вытесанную из камня; казалось, что «Лёвшино» замуровывают заживо. На корме спилили буксирные арки, а палубы на время сняли, чтобы усилить набор дополнительными балками под бимсы и карлингсы. Затем палубы положили обратно и соорудили поворотные круги для двух орудий – на корме и на носу. На кругах смонтировали лафеты и скошенные полубашни. Пулемётные барбеты установили перед рубкой и по бокам на кожухи колёс. Мирный буксир «Лёвшино» переродился в вооружённый бронепароход.
На причалы Заимки по вечерам стали приходить горожане, им хотелось поглазеть на «Лёвшино» и «Медведя» – страшенные клёпаные чудища: таких никогда не было ни на Каме, ни на Волге с Окой. Да и собственная команда разглядывала «Лёвшино» с удивлением и некоторой опаской.
– А пулять тоже будем мы? – спросил матрос Митька Ошмарин.
– Обяжут – и будем, – с потаённой злостью ответил боцман Панфёров.
Павлуха Челубеев возмущённо задёргался большим телом:
– Я же в будку с пушкой не влезу!..
– Господь помилует, – мягко сказала Дарья Отавина, новая буфетчица.
– Наше дело – ходовое, – успокоил всех старпом Зеров.
А Иван Диодорович ничего не говорил. В его душе иссякло ощущение правоты, которое является сутью капитана. Он не мог забыть тот день в затоне, когда глумливый чекист застрелил матроса Федьку, а потом вынудил отдать на расправу ещё и штурвального Гришку. Настоящий капитан не допустил бы такого – а он, Нерехтин, допустил. Но зло сотворилось легко и просто, будто бы ему заранее было приготовлено место под солнцем. Будто бы на буксире и не было капитана. Может, его действительно уже не было?…
Иван Диодорович вспоминал свою жизнь. Он ведь и вправду потерял всё. Сашка, сын, покончил с собой. Ефросинья, жена, умерла. Погиб Дмитрий Платоныч Якутов – самый надёжный друг. Большевистская власть запретила Нерехтину его главное дело и отняла пароход. Большевик пришёл и убил двух парней из его команды… Конечно, команда и словом не упрекнула капитана… так ведь, похоже, некого было упрекать. Капитан кончился. От былой полноты жизни у Ивана Диодоровича уцелела только белая капитанская фуражка.
Ганька явился принимать судно, хотя ничего не понимал ни в буксирах, ни в пушках. Капитану и команде он приказал сойти на пирс, а сам с комиссией от Чека обошёл барбеты и полубашни, заглянул в кубрик и в машинное отделение, проверил каюты в надстройке и поднялся в рубку. Команда угрюмо следила за чекистами, словно те проводили обыск. Среди машинистов и матросов стояла Катя Якутова. Она согласилась работать простой посудницей, и Нерехтин зачислил её в команду под начало буфетчицы Дарьи.
– Какого ляда они у нас шарются? – проворчал матрос Краснопёров.
Чекисты перебрались на причал.
– Ну что, довольны крейсером? – весело спросил команду Ганька.
Стальными и прямоугольными объёмами пароход громоздился у пирса как чужак. Вместо окон темнели смотровые прорези с крышками-козырьками.
– Ох ты, мать! – вдруг спохватился Ганька. – Название-то новое надо!
– Лёвшино – моя родная деревня, – глухо возразил Нерехтин.
Ганька похлопал его по плечу:
– В яму твою деревню, дядя. «Медведь» теперича «Карлом Марксом» стал, а твой пароход будет называться «Урицкий»!
Иван Диодорович промолчал. Что ж, всё потеряно – значит, всё. Катя смотрела на Нерехтина и не узнавала его. Почему дядя Ваня такой покорный?
Вечером Катя постучала в каюту Нерехтина. Иван Диодорович лежал в светлой темноте на койке, но не спал. Катя присела у него в ногах.
– Дядя Ваня, вы боитесь этого Мясникова? – прямо спросила она.
– И тебе надо бояться, – негромко отозвался Нерехтин.
– А я вот не боюсь, – просто сказала Катя.
Даже сквозь полумрак Иван Диодорович увидел в Кате Якутовой то же самое, что увидел в сыне Сашке в последнюю встречу: юношескую тонкость лица и непримиримую чистоту. Сашке тогда было столько же лет, сколько теперь Кате. Он учился на кораблестроительном факультете Петербургского политехнического института. Едва началась война с Германией, он записался добровольцем.
Его направили на фронт в штаб генерала Самсонова.
В августе 1914 года в Восточной Пруссии огромная армия Самсонова угодила в ловушку и была растерзана немцами. Поражение потрясло генерала и сломало его дух. С офицерами штаба генерал выходил из окружения пешком по лесам. В одну из ночей, выбрав момент, Самсонов тихо удалился в чащу. Сопровождал его лишь адъютант Александр Нерехтин. Генерал вытащил из кобуры револьвер и выстрелил себе в сердце. Но адъютант не мог бросить своего командира даже за чертой смерти и тоже взвёл курок. Тела погибших так и остались лежать в траве под шумящими мазурскими вётлами.
Сейчас, в августе 1918 года, капитан Нерехтин прекрасно понимал генерала Самсонова. Но Сашку не понимал. Если честь выше вины – значит, это гордыня. Честь восстанавливает порядок жизни, пускай и через боль, а гордыня разрушает. И Саша, единственный сын, убил не только себя – убил и свою мать. Душа Ивана Диодоровича истекала слезами от жалости и нежности к Сашке – и куда-то бессмысленно рвалась в тёмном гневе на него.
В 1915 году вдова генерала Самсонова отыскала в Пруссии могилу мужа: погибших русских офицеров похоронил местный мельник. Тело генерала перевезли в Россию, в родовое имение Самсоновых. А Саша Нерехтин остался в Пруссии. Вдова взяла только горсть земли с его холмика. В январе 1916 года в Пермь на квартиру Нерехтиных курьер доставил от вдовы шкатулку с этой землёй.
В январе 1918 года Иван Диодорович высыпал её в могилу жены.
Иван Диодорович смотрел на Катю и в полумраке каюты словно бы видел рядом с ней своего Сашу – как жениха рядом с невестой. Отчего оно – Катино бесстрашие перед чекистами? От юношеской пылкости? Или от гордыни?
– Послушай, Катюша… – медленно сказал Нерехтин. – Твой батюшка был слишком смелый. Мой сын – слишком честный. А моя жена слишком сильно любила. Поэтому они умерли.
– К чему вы о них заговорили, дядя Ваня? – удивилась Катя.
– Я поумней тебя, Катюша. И я тебя узнал. В тебе – все три перебора.
04
Красноармейцы выволокли из трюма баржи первых попавшихся узников – какого-то парня и господина в истрёпанной тужурке, наверное земского учителя. Их поставили на краю палубы. Парень нелепо улыбался: дескать, это ведь шутка, я понимаю, ладно уж, потешу вас… Учитель что-то возмущённо выговаривал. Бойцы вскинули винтовки. Залп. Учитель полетел в воду, а парень, корчась, упал на доски. Один из красноармейцев подбежал и ткнул его штыком.
Парень выгнулся. Красноармеец ногой столкнул убитого с борта.