Моя рыба будет жить Озеки Рут
Она кивнула.
— Япония проигрывала войну. Они призвали всех мужчин. Остались только студенты и совсем маленькие мальчики. Харуки было девятнадцать, когда пришла повестка, вызывающая его как патриота и воина Японии идти на битву. Когда он показал мне бумагу, я заплакала, но он только улыбнулся. «Меня, — сказал он, — воином. Только представь!»
Квакнула лягушка, потом другая. Слова Дзико упали в промежуток, как камни.
— Сам над собой смеялся, понимаешь. Он был добрым мальчиком, таким мягким и веселым. Он не был воином.
Лягушачье пение нарастало. Дзико продолжала говорить, и теперь ее слова звучали размеренно, как бой барабана, под оглушительное кваканье.
— Был конец октября. Устроили торжественный праздник. Двадцать пять тысяч призывников-студентов промаршировали к святилищу Мейдзи. Им выдали винтовки, и они несли их, как дети, играющие в солдатиков. Шел дождь, холодный и непрерывный, и красное с золотым святилище смотрелось как-то безвкусно, чересчур ярко. Три часа мальчики стояли по стойке «смирно», и мы тоже стояли там, и слушали красивые слова и призывы в честь родины.
Один из мальчиков, он учился вместе с Харуки, произнес речь. «Мы, конечно, не ждем, что вернемся», — сказал он. Они знали, что умрут. Мы все слышали о массовых самоубийствах солдат в том месте, Атту. Гёкусай[136], вот как они это называли. Безумие, но остановить это было невозможно. Премьер-министр тоже там был. Тодзио Хидэки. Нет, неправда, что я раньше сказала, потому что его я ненавидела. Он был военным преступником, после войны его повесили. Я была так счастлива. Рыдала от радости, когда услышала, что он мертв. Потом я обрила голову и принесла обет прекратить ненавидеть.
Лягушачий хор умолк.
— Тот мальчик, который речь произнес, выжил, — сказала она. — Каждый год на Обон он приезжает сюда просить прощения.
До меня не сразу дошло.
— Ты имеешь в виду, это тот старик?
Она кивнула.
— Больше уже не мальчик. Мой сын тоже уже был бы стариком, если бы выжил. Трудно себе представить.
Лежа на спине, я вызвала в уме лицо старого солдата. Попыталась вообразить его молодым человеком, как призрак Харуки. Невозможно.
— Они были наши лучшие солдаты, — сказала она. — Они были crme de la crme{26}. Она использовала французское выражение, произнеся его по-японски, но я знала, что это значит. Ее глаза, затуманенные пустотой, глядели в прошлое. Я боялась заговорить, чтобы ее не побеспокоить, но мне нужно было знать.
— Что в коробке? — спросила я.
Вопрос, казалось, вернул ее на секунду обратно.
— Какой коробке?
— Которая на семейном алтаре.
Тень скользнула у нее по лицу. Может, это облако заслонило на миг луну, а может, это было мое воображение.
— Ничего.
— Как это, ничего? — спросила я, и когда она не ответила, я попробовала еще раз. — То есть там пусто?
— Пусто, — повторила она. — Со дэсу нэ.
Она посмотрела на меня, будто я была старым воспоминанием.
— Прости меня, Нао, дорогая. Я все говорю и говорю. Тебе спать надо.
— Нет, — запротестовала я. — Мне нравятся твои истории! Расскажи мне еще!
Она улыбнулась.
— Жизнь полна историй. Или, может, жизнь — это только истории. Спокойной ночи, милая моя Нао.
— Спокойной ночи, милая Дзико, — ответила я.
В лунном свете она выглядела старой и уставшей.
5
На следующий день за мной приехал папа, но еще до его приезда я в последний раз пошла в кабинет Дзико. Я обещала положить на место письмо, и коробка стояла все там же, на маленькой полочке, обернутая белой тканью, рядом с фотографией, и я не хотела беспокоить его еще раз, но мне правда нужно было знать, что в этой коробке. Дзико сказала, там ничего нет, но то, как Харуки рассмеялся своим призрачным смешком, наводило на мысль, что там все же что-то есть. Может, его молочные зубы, может, очки или школьный диплом. Можешь, конечно, считать, что это — предрассудок, но мне ужасно хотелось увидеть что-то реальное, что было его частью, это как бы сделало бы его реальностью тоже.
Я встала на цыпочки и достала коробку, стянув ее с полки. Села на пол и развязала узел на белой ткани. Будто разворачиваешь подарок на Рождество.
Внутри была деревянная шкатулка с надписью: «Героическая душа второго младшего лейтенанта Ясутани Харуки». Я почувствовала, как застучало у меня сердце. Я слегка встряхнула коробку, и мне показалось, что-то внутри зашуршало. Какие звуки должна издавать душа? Мне так хотелось посмотреть, но стало страшно: вдруг, если я открою коробку, его героическая душа как вылетит. Может, он на меня разозлится? Может, бросится прямо в лицо? Я уже собралась было завернуть коробку обратно и поставить на полку, но передумала в последнюю минуту. Я подняла крышку.
Там было пусто.
Дзико была права. Я поверить не могла. Просто, чтобы убедиться, я перевернула коробку и потрясла. На пол упал маленький листок бумаги.
— Это мне командование ВМС прислало, — сказала Дзико.
Она стояла в дверях, опираясь на палочку, в своей коричневой рясе, которую надевала на утреннюю службу. Честно, она способна появляться буквально из ниоткуда.
— Они высылали нам останки наших любимых детей в коробке. Если тело было не найти, они клали внутрь бумагу. Пустую коробку они послать не могли, понимаешь.
Я посмотрела на бумагу у себя в руке. На ней было написано одно слово:
— Я открыла коробку, точно, как ты, — сказала она. — И точно так же выпал лист бумаги. Я так удивилась! Прочла, а потом все смеялась и смеялась. Эма и Суга были со мной в комнате. Они думали, я сошла с ума от горя. Мои дочери не были писателями. Для писателя это было так смешно. Послать слово вместо тела! Харуки был писателем. Он бы понял. Если бы он был там, он бы тоже посмеялся, и на секунду это было похоже, будто он здесь, со мной, и мы смеемся вместе.
Она усмехнулась про себя и вытерла глаза своим старым скрюченным пальцем. Иногда, когда она рассказывала истории, глаза у нее слезились, переполненные воспоминаниями, но это были не слезы. Она не плакала. Это просто воспоминания просачивались наружу.
— Это было прекрасное утешение, — сказала она, — учитывая обстоятельства. Но я так никогда и не смогла заставить себя положить это в семейную могилу. Все же это последнее слово принадлежало не ему. Оно принадлежало правительству.
Все еще опираясь на тросточку, она начала рыться в глубоком рукаве рясы, разыскивая что-то, и немного покачнулась, будто вот-вот потеряет равновесие, так что я подскочила помочь ей. Когда я протянула к ней руку, она протянула навстречу свою.
— Вот, — сказала она. Она держала один из любимых Мудзи пакетов для заморозки; внутри были какие-то бумаги. — Это письма, которые Харуки писал мне до того, как погиб. Думаю, пусть они тоже лучше будут у тебя. Ты можешь держать их вместе с тем, что нашла.
Я взяла у нее пакет, расстегнула и посмотрела внутрь. Я узнала почерк Харуки — такой же, как в письме, которое я вытащила из рамки.
— Можешь прочесть их, — сказала Дзико, — но, пожалуйста, помни, это — тоже не последние его слова.
Я кивнула, но уже почти не слушала. Я так волновалась! Мне хотелось поскорее прочесть письма. Харуки № 1 стал моим новым героем. Я хотела знать о нем все. Она опять порылась в рукаве.
— Еще это, — сказала она, — это тоже возьми.
В руке у нее были такие старые часы, которые пристегиваются на запястье. них был черный круглый циферблат и стальные стрелки, и стальной корпус, и большое стальное колесико сбоку, чтобы их заводить. Я взяла их и поднесла к уху. Они издавали приятный тикающий звук. Я перевернула часы. На задней стороне были выгравированы цифры и два иероглифа кандзи. Первым был кандзи , «небо». Вторым был кандзи , «солдат». Небесный солдат. Это было понятно. Но иероглиф для «неба» был тот же самый, что и для «пустоты». Солдат пустоты. Это тоже было понятно. Я перевернула часы обратно лицом и застегнула их на запястье. Не малы. Не велики. В самый раз.
— Это часы Харуки, — сказала Дзико. — Их нужно заводить.
Она постучала скрюченным пальцем по колесику сбоку:
— Каждый день.
— О’кей.
— Никогда не давай им останавливаться, — сказала Дзико. — Не забывай, пожалуйста.
— Я не забуду, — пообещала я. Вытянув руку, я показала ей запястье с часами. Сжала кулак. С часами я чувствовала себя сильной. Как воин.
Она кивнула; вид у нее был довольный.
— Я рада, что ты встретила его, пока была здесь, — сказала она. — Он был хорошим мальчиком. Умным, как ты. Очень серьезно относился к жизни. Ты бы ему понравилась.
Она кивнула еще раз, не торопясь, а потом повернулась и зашаркала прочь. Я стояла там, прислушиваясь к стуку ее трости, удаляющемуся по старому деревянному коридору. Не могла поверить, что она это сказала. Никто никогда не называл меня умной. Я никогда никому не нравилась.
Я положила останки-Харуки-которые-не-были-останками обратно в коробку, завязала все, как было, и положила на алтарь. Потом я зажгла свечу и палочку благовоний и совершила подношение, сложив вместе ладони.
— Мне было очень приятно с вами познакомиться, — сказала я на самом моем вежливом японском. — Надеюсь, я могу вновь рассчитывать на ваше общество следующим летом. Пожалуйста, продолжайте хорошо заботиться о дорогой Дзико Обаачама, пока я не вернусь, о’кей? О, и спасибо за часы.
Я поклонилась глубоким формальным поклоном райхай, опустившись на колени так, чтобы лоб касался пола, а ладони были подняты к потолку. Когда я встала, у меня появилась еще одна мысль.
— Не знаю, о’кей это будет или нет, но, если бы вы смогли приглядывать иногда за папой, я была бы очень признательна. Его назвали в честь вас, и помощь ему правда не помешает.
Я опять быстро поклонилась и ушла. Я не особо верила, что призрак Харуки может сделать что-либо для папы, но за спрос денег не берут, верно?
Папа приехал в тот же день. Уезжать мне не хотелось, но я была счастлива, что он вообще явился. Я думаю, какая-то часть меня тревожилась, что он этого не сделает. Выглядел он старше, чем мне помнилось, но я ничего не сказала. Я все ждала, когда он заметит, какая я стала сильная, но он тоже ничего не сказал. Он собирался провести здесь ночь, и на следующее утро мы должны были ехать в Токио.
Мне до сих пор немного стыдно за то, что тогда случилось. За ужином он объявил, что собирается повести меня в Диснейленд по дороге домой. Теперь, когда я думаю об этом, я понимаю, что для него это был практически подвиг, потому что ему бывает очень плохо в таких местах, со всем этим шумом и толпами, так что он, наверное, неделями переживал заранее. Но в тот момент я этого не понимала. Все, что я видела — это каким он был старым и усталым и жалким за этой его дурашливой улыбкой, и постоянно сравнивала его в мыслях с Харуки № 1. Дзико и Мудзи сидели с нами за ужином и ждали, что я запрыгаю, как сумасшедшая, и буду ужасно счастлива и благодарна, что поеду в Диснейленд, но вместо этого я промямлила что-то типа: «Нет, спасибо».
Тогда папина широкая улыбка исчезла, и, если бы я была хорошим человеком, я бы сказала, эй, я пошутила! А потом притворилась бы, что ужасно рада, и мы бы сходили в Диснейленд, и все тут. Но я не хорошая. Правда была в том, что идти мне не хотелось. После того как я встретила призрака Харуки № 1, который был настоящим героем, и услышала о том, через что ему довелось пройти во время войны, я уже не могла так радоваться при мысли о встрече с Микки-чан, или о том, что я пожму ему руку. Это все казалось теперь каким-то детским и глупым. Теперь мне просто хотелось поскорее добраться домой, чтобы начать читать письма.
Письма Харуки № 1
10 декабря 1943 года
Дорогая мама!
Три месяца прошло с тех пор, как были приняты «Меры по укреплению внутренней ситуации», принесшие отмену нашей студенческой отсрочки и закрытие философского факультета. Боюсь, юриспруденция тоже пострадала, а также изящная словесность, экономика, да и все прочие. Вот это и произошло. Философия, закон, литература, экономика — все принесено в жертву ради священного дела войны. Великолепно, правда?
Два месяца прошло с помпезного прощального парада у святилища Мейдзи — несчастные марионетки, мы разыгрывали церемонии под холодным, промозглым дождем. Дорогая мама, боюсь, месье Рёскин был неправ: небо действительно плачет, и в жалкой ошибке нет никакой фальши{27}.
Неделя прошла с тех пор, как я распрощался с Вами, с Суга-чан и Эма-чан и прибыл в бараки воздушной базы ВМФ в Т. Я постараюсь писать побольше о своей жизни здесь, но пока можно только сказать, что, пройдя мимо на улице, Вы бы меня не узнали — настолько я изменился.
2 января 1944 года
Дорогая мама!
Когда я узнал о том, что наши студенческие отсрочки отменены, я понял, что умру, и чувство, охватившее меня после этих новостей, было сродни облегчению. Наконец-то после всех этих долгих месяцев ожидания и неопределенности появилась уверенность, пусть даже уверенность в смерти — это было похоже на восторг! Путь, лежавший передо мной, был ясен, и я мог больше не беспокоиться о метафизических глупостях жизни — самоидентификация, общество, индивидуализм, человеческая воля, — которые в университете так занимали и так туманили мой рассудок. В самом деле, перед лицом неизбежной смерти все эти понятия выглядят несколько тривиальными.
Только когда я увидел Ваши слезы, дорогая мама, я осознал, насколько эгоистичной была моя реакция, но, к несчастью, я был недостаточно зрелым человеком, чтобы исправиться. Вместо этого я потерял терпение — перед Вами. Ваши слезы заставили меня устыдиться. Был бы я настоящим мужчиной, я бы бросился на пол у Ваших ног и благодарил Вас за Ваши слезы и за силу, которую дает мне Ваша любовь. Вместо этого Ваш недостойный сын попросил Вас (боюсь, довольно холодно) перестать плакать и взять себя в руки.
В октябре, во время медицинского осмотра, офицер-вербовщик приказал нам «полностью отключить сердце и разум». Он проинструктировал нас вырезать с корнем всю любовь и оборвать все нити привязанности к семье и родным, потому что теперь мы были солдаты, и наша верность всецело принадлежала Императору и нашей родине, Японии. Помню, я слушал и думал, что никогда не смогу подчиниться этому приказу, но я был неправ. Пытаясь остановить Ваши слезы, я уже выполнил букву приказа, не из патриотической преданности, но из трусости, чтобы не чувствовать боли в собственном сердце, разбивающемся на куски.
С тех пор я не раз уже осознал, что мой восторг был преждевременным и наивным, равно как и эгоистичным. Это чувство, порожденное незнанием, было сродни той пьянящей экзистенциальной эйфории, из которой рождается настоящий героизм или бездумный патриотизм — частые явления во время войны. Последствия и вправду опасные, и мне жаль, что я так заблуждался. Я полон решимости больше этого не допустить.
Поскольку жить мне осталось немного, я также полон решимости не быть трусом. Я буду жить полной жизнью, насколько смогу, и глубоко переживать каждое чувство. Я буду неукоснительно размышлять над собственными мыслями и эмоциями и постараюсь сделаться лучшим человеком, насколько смогу. Я буду продолжать писать и учиться, чтобы, когда придет время умирать, умереть красиво, на пике стремления к благородству и совершенству.
23 февраля 1944 года
Дорогая мама!
Тренировки у нас суровые, а сегодня нашему отряду было оказано особое внимание. Оно носит более личный характер и в то же время нет. Командир нашего отряда — сержант по имени Ф.; он, а также другие старшие офицеры, похоже, особенно благоволят нам, рекрутам-студентам, и специально назначают для нас особые упражнения. Они видят в нас привилегированных бездельников, и, конечно, они правы. По их словам, они нам услугу оказывают, делая из нас военных, и трудно удержаться от смеха, насколько это великолепно! О, мы тут делаемся превосходными солдатами, сомнений нет.
Из-за не слишком мощного телосложения и моей вечной неуклюжести, как ты можешь представить, я — один из фаворитов, но вот кого мне действительно жаль, это К., моего старшего однокурсника по факультету философии. К. — настоящий философ. Он… Как бы это сказать? «Не от мира сего». У него есть несчастная привычка полностью погружаться в собственные мысли, и, когда это происходит, он глядит в пространство и полностью игнорирует команды офицеров, что не способствует его популярности у начальства. Ф. прозвал его Профессором (как ты можешь вообразить, все мы тут получили клички, и мою повторить совершенно невозможно). Мы с К. решили, что в образовательном методе Ф. есть своя красота и изобретательность, которые роднят его с блестящим французским солдатом маркизом де Садом. Как и маркиз, он обладает изобретательным умом и способностью художника к самонаблюдению, которые движут его к невыразимому совершенству. Мы решили, что теперь это будет его прозвище.
26 февраля 1944 года
Дорогая моя мама!
Дни проходят, и я рад сообщить Вам, что я делаю успехи в учебе и иду на повышение как в ранге, так и в статусе, пользуясь при этом уважением среди товарищей и старших по званию.
Недавно во время одного из упражнений меня обеспокоило состояние здоровья К., так что я выступил вперед и вызвался занять его место. Маркиз был только счастлив выполнить мое пожелание и с тех пор решил, что я — гораздо более способный ученик, чем К., от которого он так и не смог добиться интересной реакции. Теперь, когда он меня вызывает, он будто приглашает меня к сотрудничеству, чтобы сделать каждое упражнение еще изысканнее предыдущего. Он называет свои методы добротой в действии, и я бы не удивился, узнав, что после каждого занятия он проигрывает все раз за разом у себя в голове, дабы отточить свое мастерство. Если бы средством выражения для него были слова, а не война, он был бы поэтом.
14 апреля 1944 года
Дорогая мама!
Я продолжу повесть о моих приключениях с того места, на котором закончил в прошлый раз. После ужина и переклички Маркиз часто предлагает поиграть в какую-нибудь детскую игру для поднятия духа. Поскольку я теперь сильно продвинулся и стал его любимцем, он всегда приглашает меня на роль они, а остальные водят вокруг хоровод и поют «Кагомэ кагомэ». Помните эту песенку, мама? Это милая песенка о птичке, запертой в бамбуковой клетке.
Еще одна его любимая игра — «камышовка летит через долину», где нужно прыгать через каждую кровать, время от времени останавливаясь и чирикая песенку камышовки: «Хо-хо-ке-кйо!» Иногда мы еще играем в поезд, а иногда — в тяжелый бомбардировщик. Его игры не прекращаются, пока не прозвучит последний сигнал к отбою.
Другие члены отряда иногда смеются и радуются игре, но К. никогда не смеется. Он просто стоит и смотрит, вынужденный свидетель всего происходящего, до мельчайших подробностей, но поделать ничего не может. Когда он пытается заступить на мое место, Ф. смахивает его, как комара. Стремясь защитить К., я, кажется, принес в его жизнь еще больше страданий.
16 июня 1944 года
Дорогая моя мама!
В этот раз не буду много писать, потому что вскоре вы все приедете меня навестить, и мысль эта наполняет меня такой радостью, которую невозможно ни выразить, ни сдержать. Но я чувствую, что должен написать Вам хотя бы вкратце, чтобы подготовить.
К. исчез три дня назад. Сначала мы не знали, что случилось. Маркиз допросил нас, но никто ничего не знал, хотя я боялся худшего. И действительно, на следующий день нам сообщили новость — он умер. Не знаю, как именно, хотя подозрения у меня есть. Все, что я могу сказать, — меня страшно печалят страдания моего друга, и я неистово надеюсь, что он возродится в гораздо лучшем мире.
3 августа 1944 года
Дорогая мама!
Воспоминания о Вашем визите не оставляют меня, и я могу вызвать перед глазами каждую черту Вашего сильного красивого лица, очаровательную застенчивость Суги и милые улыбки Эмы. Каждую ночь, когда я ложусь спать, эти образы служат мне утешением, и я стараюсь не думать о том, как милые мои сестренки плакали и махали мне из уходящего поезда. Спасибо Вам за дзюдзу. Это огромное утешение, и я ношу их под формой, рядом с сердцем.
Еще я не могу забыть выражение ужаса на Вашем лице, когда Вы впервые меня увидели. Неужели Ваш дорогой сын настолько изменился? Я еще чувствую нежное прикосновение Ваших пальцев, когда Вы погладили синяк у меня на щеке, прикоснулись к порезу на челюсти. Вы не поверили, когда я сказал, что травмы были пустячные, и в тот момент мне было страшно стыдно, что я не смог как следует Вас подготовить к тому, что в действительности — лишь повседневные банальности военной жизни. Каким же я был эгоистом! Единственное мое оправдание в том, что я иногда забываю, Вы не можете читать мои мысли. Мы так близки с Вами, Вы и я, одна плоть и кровь, и Вы всегда знали мое сердце.
То, что Вы рассказывали о ситуации в Токио, пугает меня, и я умоляю Вас быть осторожней. Я боюсь за Вашу безопасность и безопасность сестер. Умоляю Вас, подумайте о возможности эвакуации за город. У нас, между тем, первый этап обучения, похоже, подошел к концу, так что Вы можете больше за меня не волноваться. Маркизу был передан в подчинение новый отряд рекрутов, а мы закончили курс и теперь учимся летать.
Декабрь 1944 года
Дорогая мама!
Вчера нас собрали, дабы мы могли прослушать зажигательную речь, полную призывов к патриотическому чувству. Кульминацией стал набор добровольцев, желающих пройти усиленную подготовку пилота в силах специального назначения. Дорогая мама, пожалуйста, простите меня. Смерть неизбежна, какой бы выбор я ни сделал. Я вижу это и понимаю так, как никогда раньше. Пожалуйста, вытрите слезы и дайте мне объяснить.
Выбор именно этой смерти несет с собой определенные преимущества. Во-первых, и это самое важное, он гарантирует посмертное повышение на два ранга, что, конечно, бессмысленно, но повышение это значительно скажется на размере пенсии, которую Вы будете получать после моей смерти. Я слышу Ваши протесты, слышу, как, стиснув руки, Вы настаиваете, что деньги Вам не нужны, и мысль эта вызывает у меня улыбку. Вы лучше погибнете от голода, чем воспользуетесь моей смертью. Но ради сестер я умоляю Вас принять мое решение. Выбор именно этой смерти станет для меня глубочайшим утешением. Этот выбор придает смысл моей жизни; я нахожу в нем глубокое удовлетворение моих сыновних чувств. Если дополнительные средства помогут прокормиться Вам и сестрам, помогут им найти хороших мужей, мне этого будет достаточно.
Это первое преимущество практического характера. Есть еще и второе, более философское. Добровольно вызвавшись уйти, я обрел толику контроля над оставшимся мне временем жизни. Смерть в наземном наступлении или под бомбами носит характер случайности, неопределенности. Эта смерть не такова. Эта смерть исполнена чистоты и ясности, у нее есть цель. Я смогу контролировать, и таким образом, глубоко, во всей полноте пережить моменты, предшествующие моей смерти. Я смогу выбирать, где и как именно я умру, и каковы будут последствия. И если Вы вытрете слезы, мама, и подумаете об этом, я уверен, Вы поймете, о чем я говорю.
Спиноза пишет: «Человек свободный, то есть живущий единственно по предписанию разума, не руководится страхом смерти, но стремится к добру непосредственно, то есть стремится действовать, жить, сохранять свое существование на основании преследования собственной пользы. А потому он ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость есть размышление о жизни».
Смысл в том, что смерть на войне для меня неизбежна, поэтому, как именно я умру — вопрос чисто академический. Поскольку у меня нет возможности продлить свои дни или извлечь из этой жизни какую-либо выгоду для себя, я выбрал смерть, которая принесет выгоду тем, кого я люблю, а мне, в моем посмертном существовании, принесет как можно меньше печали. Я умру свободным человеком. Пожалуйста, пусть эти мысли послужат Вам утешением.
27 марта 1945 года
Дорогая мама!
Вы обрадуетесь, узнав, что в ожидании смерти я вновь принялся за чтение. Поэзия и проза; мои старые любимцы Сосэки и Кавабата и те книги твоих милых друзей-писательниц, что ты мне прислала, — «Слова как ветер», принадлежащие Энчи Фумико-сан, и стихи Ёсано-сан в «Спутанных волосах».
Читая книги, написанные этими женщинами, я ощущаю, что Вы становитесь мне ближе. Их бурное прошлое — было ли оно также и Вашим? Если это так, я Вам аплодирую, и ни слова больше, потому что дразнить мать — неподобающее поведение для сына.
Литература притягивает меня как будто еще сильнее, чем раньше; не столько отдельные работы, сколько сама идея литературы — героизм и благородство человеческой воли, желания творить красоту из собственного сознания, — эта идея трогает меня до слез, и мне нужно поскорее их утереть, пока кто-нибудь не заметил. Ямато данси[138] не подобает проливать слезы.
Вы еще пишете? Я не мог бы быть более счастлив, знай я, что Вы работаете над романом или пишете стихи, но, полагаю, времени у Вас для этого немного.
Сегодня во время испытательного полета я вспоминал чудесную историю Миядзавы Кендзи о Вороньих Войнах. Все думают, это просто детская сказка, но на самом деле там заложено нечто гораздо большее, и когда я парил в строю на высоте двух тысяч метров, я вспомнил, как капитан Ворона взлетает со своего дерева-гледичии и становится на крыло, устремляясь на битву. «Я — Ворона!» — с восторгом подумал я. Видимость была хорошая, и, поскольку это был самый последний из тренировочных полетов, я летал повсюду, сколько душе было угодно.
Я люблю летать. Говорил ли я Вам об этом? Поистине, нет чувства более великолепного, более трансцендентного. С этим может сравниться — почти — только дзадзэн. Я сижу в дзадзэн каждый день. Спасибо, что подсказали мне. Мне становится легче на душе от того, что я знаю — Вы тоже сидите.
Боюсь, вскоре наступит мой день, и следующее мое «официальное» письмо будет последним, которое Вы от меня получите. Но какую бы чепуху я там ни написал, пожалуйста, знайте, это не последние мои слова. Есть еще слова и другие слова, дорогая мама. Вы научили меня этому.
Часть III
Не нужно думать, что время просто уносится прочь. Не нужно думать, что способность «уноситься» — это единственная функция времени. Если бы время просто уносилось прочь, между тобой и временем существовало бы разделение. Поэтому, если ты думаешь, что время — это то, что просто проходит, ты не понимаешь, что такое временное существо.
Чтобы добиться истинного осознания, пойми, каждое существо во всем мире связано со всеми остальными существами, подобно моментам времени, и в то же время они существуют отдельно, как моменты времени. Потому что каждый момент — это существо времени, и это твое временное существо.
Догэн Дзэндзи. Юдзи
Нао
1
Мне понадобилась неделя, чтобы прочесть все письма. Почерк у него был трудный из-за того, что иероглифы соединялись друг с другом, и я не понимала половину терминов, которые он употреблял, но я была полна решимости. Каждый вечер я заводила часы двоюродного деда Харуки и думала о нашептанных им историях. Эти истории засели у меня в голове, переполняя чувством стыда. Каждое утро я поднималась пораньше, чтобы посидеть в дзадзэн, и вот какие слова толклись у меня в голове, пока я сидела на подушке для медитации:
«Какая же ты дура, Ясутани Наоко! Трусиха, не можешь даже чуточку идзимэ вынести со стороны каких-то детей, таких же жалких, как ты сама! То, что они с тобой делали, — просто семечки по сравнению с тем, что вынес твой двоюродный дед. Харуки № 1 был всего на пару лет старше тебя, но он был супергерой, и храбрый, и взрослый, и интеллигентный. Он заботился о своем образовании и прилежно учился. Он разбирался в философии, и политике, и литературе, и мог читать книги на английском, французском и немецком — и это помимо японского. Он знал, как застрелиться через горло с помощью ружья, хотя он этого и не хотел. Ты, Ясутани Наоко, просто козявка по сравнению с ним. Да что ты знаешь? Манга. Анимэ. Саннивэйл, Калифорния. Дзюбэй-чан и ее Милая Повязка. Как можно быть настолько банальной и глупой! Твой двоюродный дед Ясутани Харуки № 1 был героем войны, он любил жизнь, любил мир, и все ж таки был готов врезаться на самолете в военный корабль и умереть, защищая свою страну. Ты несчастная маленькая козявка, Ясутани Наоко, и если ты не подберешь сопли сию же минуту, ты не достойна больше жить ни одного момента».
Теперь, когда я думаю об этом, я понимаю, со мной было не особо легко общаться после того, как я вернулась из храма. Я злилась на себя, но на папу я злилась еще сильнее. Понимаешь, я-то была девчонкой, к тому же довольно зеленой, так что для собственной отстойности у меня были хоть какие-то оправдания. Но папа был взрослый мужик, и оправданий у него не было. Вроде как за лето он должен был походить к доктору и ему должно было стать получше, но, насколько мне было видно, все оставалось по-прежнему или даже чуть хуже, и ясно было, что мама того же мнения.
Однажды, когда я еще только начала читать дневник, я наткнулась на кандзи, который не смогла найти в словаре. Я срисовала его, как могла, и показала вечером маме, спросив, что это значит. Она сказала, это старинное слово, и написала его по-современному, а потом мы вместе посмотрели значение. В следующий раз, как у меня возникли сложности, я опять ее попросила, и скоро я уже составляла список каждый день, и каждый вечер просила ее помочь, так что чтение у меня пошло намного быстрее. Однажды вечером мы сидели за кухонным столом, и она спросила меня, над чем я работаю, школьный ли это проект. Папа был на балконе, курил, и я знала, он нас не слышит, и решила рассказать ей о письмах Х. № 1.
Вид у нее был удивленный.
— Твоя прабабушка правда отдала их тебе?
Вопрос прозвучал, будто я украла их или еще что.
— Да, она правда их мне отдала. И они правда интересные. Я многое узнала об истории и всякое такое. — Я просто ненавидела свой оправдывающийся тон.
— А папе ты их показывала?
— Нет. — Вот теперь я жалела, что рассказала ей.
— Почему нет? Письма написаны его дядей, и, мне кажется, ему тоже интересно было бы их прочесть. Твой папа знает о своей стороне семьи гораздо больше, чем я. Вы могли бы читать их вместе.
Ладно, вот это меня уже разозлило. Я не хотела показывать их папе. Он их не заслуживал, и потом, тут до меня дошло, что она собирается спихнуть меня на него в качестве меры этой так называемой реабилитации — его или моей.
— Не хочешь мне помогать, ну и ладно. Я сама справлюсь.
Это было довольно наглое заявление, но вместо того, чтобы рассердиться, она потянулась через стол и положила руку мне на запястье, будто стараясь меня удержать.
— Наоко-чан, — сказала она, — я люблю тебе помогать. Дело не в этом. Я знаю, как все это было для тебя тяжело, но не будь слишком сурова к отцу. Он хороший человек, и я знаю, глубоко внутри ты его любишь. Он очень старается, и ты тоже должна постараться.
Если бы в тот момент она не удерживала меня за руку, я бы вскочила и швырнула в нее чем-нибудь. Да что она знала о том, каково мне пришлось или насколько я стараюсь! И насчет папы я ей ни на секунду не поверила. Она врала. Он сидел там на балконе с сигаретой, на своем ведре, читал мангу, и по усталому лицу, по тому, как нервно она на него посмотрела, легко можно было понять — она совершенно не думает, что он так уж старается.
В одном она была права. Я все еще любила его. Я подумала над ее предложением той ночью, лежа в кровати, и поняла, что, может, мне и хотелось рассказать ему о войне и о Харуки № 1. Папу назвали в честь него, и если бы он узнал, насколько храбр и крут был Номер Один, может, он вдохновился бы настолько, чтобы полностью измениться.
Так что на следующий день, вернувшись из школы, я решила показать ему письма. Он сидел за котацу и складывал японского жука-носорога из страницы «Великих умов философии Запада». После всего, что я узнала о Номере Один, мой интерес к философии несколько обострился.
— Что ты складываешь? — спросила я.
— Trypoxilus dichotomus tsuno bosonis, — ответил он, приподняв фигуру, чтобы я могла рассмотреть длинный изогнутый рог.
— Нет, я имею в виду, какой философ?
Он перевернул насекомое, сощурился и начал читать, поворачивая фигуру то так, то сяк, следуя за строками по изгибам и складкам.
— «…история есть… экзистирующий Дазайн… протекающее во времени событие… “прошедшее” в существовании-друг-с-другом… “передаваемое по традиции”… считается историей в подчеркнутом смысле…» — прочел он. Потом улыбнулся: — Мистер Мартин Хайдеггер-сан.
По какой-то причине это меня страшно разозлило. Я не знала ничего о мистере Хайдеггере-сан и не понимала ничего из того, что он говорил, но имя было мне знакомо по одной из тех старых философских книг, принадлежавших Х. № 1, и ясно было, он должен быть кем-то крутым, и вот вам мой папа, превращает великий ум мистера Хайдеггера в насекомое. Это стало последней каплей. Пора было папе узнать, что он за ничтожество.
— Знаешь, твой дядя Харуки изучал философию по-настоящему, — вывалила я. — Он учился на факультете философии в университете Токио. Он не сидел дома весь день, играясь в оригами, как ребенок.
Папино лицо побледнело и застыло. Он поставил своего жука на стол и уставился на него. Я знала, что мои слова прозвучали жестоко. Может, мне стоило на том и остановиться, но я этого не сделала. Я хотела его вдохновить. Я хотела хорошенько его встряхнуть. Я хлопнула пачку писем на стол перед ним.
— Дзико Обаачама дала мне его письма. Ты тоже должен их прочесть, может, тогда ты перестанешь себя жалеть. Твой дядя Харуки Номер Один был храбрым. Он не хотел сражаться на войне, но когда понадобилось, он принял свою судьбу. Он был второй младший лейтенант флота и настоящий японский воин. Он был пилот-камикадзе, но его самоубийство было совершенно другим. Он не был трусом. Он направил самолет на вражеский корабль, чтобы защитить родину. Ты бы должен быть больше похож на него!
Папа не смотрел ни на меня, ни на письма. Он просто продолжал глядеть на своего жука. Наконец он кивнул.
— Соо даро на…[139]
Голос у него был такой грустный.
Может, не стоило мне ничего говорить.
2
Опять началась школа. В Японии сентябрь — это середина учебного года, так что я была все в том же классе с теми же глупыми, лицемерными детьми, которые игнорировали меня до смерти в первом полугодии, а потом притворялись грустными на моих похоронах. Я не собиралась больше давать им над собой издеваться или ломать мой дух. Я знала, что всегда могу опять ударить Рэйко в глаз, но не хотела прибегать к физическому насилию, пока не будет другого выхода. Вместо этого я собиралась использовать супапаву, которой научила меня Дзико. Я собиралась быть храброй, спокойной и безмятежной, как она и как Номер Один.
Когда я шла в школу в тот первый день, сердце у меня колотилось, но рыба в животе была сильной и мощной, как дельфин или кит-касатка. Одноклассники, должно быть, заметили разницу, а может, они ощутили присутствие призрака Номера Один рядом со мной, и хотя никто не прыгал от радости при виде меня, в морду мне тоже не дали.
Когда никто меня не пытал, сосредоточиваться у меня получалось лучше, и я смогла всерьез заняться учебой. Уроки, как и раньше, были нудными, но после того, как я прочла письма Номера Один и увидала, каким умным он был и как любил учиться, я устыдилась собственного невежества. Конечно, ты можешь спросить, какой смысл учиться, если все равно собираешься врезаться на самолете в борт вражеского авианосца? С этим, конечно, не поспоришь, но я чувствовала, что немного образования перед смертью меня не убьет, так что я налегла на учебу, и знаешь что? Школа стала поинтереснее, особенно научные уроки. Мы изучали эволюционную биологию, и вот тогда-то я и подсела на вымершие виды.
Не знаю, почему этот предмет настолько меня завораживает, может, потому, что латинские названия у вымерших форм жизни звучат так красиво и экзотично и запоминание их помогало удерживать стресс на постоянном уровне. Я начала с доисторических морских огурцов, потом перешла к офиурам. После этого я выучила бесчелюстных рыб, потом хрящевых рыб и, наконец, костных рыб, прежде чем приступить к млекопитающим. Acanthotheelia, Binoculites, Calcancorella, Dictyothurites, Exlinella, Frizzellus…
Дзико дала мне браслет из симпатичных розовых бусин дзюдзу, типа набор для начинающих, и я передвигала бусину за каждый вымерший вид, шепча про себя их прекрасные имена — во время переменки, или когда шла из школы домой, или ночью, лежа в кровати. Я чувствовала такую безмятежность, зная, что все эти создания жили и умерли до меня, практически не оставив следа.
Динозавры, ихтиозавры и прочая фигня мне были не так уж интересны, потому что это вроде клише. Каждый дошколенок проходит через стадию обожания динозавров, а я хотела заложить основу для своих знаний как-то более утонченно. Так что больших ящеров я пропустила где-то в ноябре, и примерно в то время как я принялась за гоминидов, папа опять совершил самоубийство.
3
Тут мне надо немного возвратиться назад, к 11 сентября, чтобы объяснить все как следует, по порядку.
11 сентября — это один из тех безумных моментов во времени, которые помнит каждый, кого они застали в живых. Ты помнишь их в точности. 11 сентября — это как острый нож, разрезающий время. Оно переменило все.
Что-то в папе уже начинало меняться. Он жаловался на бессонницу, и даже снотворные на него не действовали, или, может, он их не принимал. Не знаю. Он все продолжал ходить по ночам, и глаза у меня все также распахивались в темноте, когда лязгал, закрываясь, засов и раздавался шаркающий шум шагов в коридоре за дверью. Пластик по цементу. Мне больше не нужно было за ним ходить. Я следовала за ним в своем сознании.
Но большие перемены произошли 11 сентября. Это было примерно через неделю после того, как я дала ему письма Харуки № 1, — я проснулась от звука включенного телевизора в гостиной. Звук был приглушен, но вопли сирен и пожарных машин были достаточно громкими, чтобы меня разбудить. Я взглянула туда, где спали мама с папой. Я могла различить очертания мамы, но папин футон был пуст. На часах горели цифры — 22:48. Я встала и прошла в гостиную. Он сидел на полу перед теликом, в трусах-боксерах и майке, с незажженной сигаретой в зубах. На экране висела картинка: два высоких тонких небоскреба на фоне голубого городского неба. Здания выглядели знакомыми, и панораму города я тоже явно уже когда-то видела. Ясно было, что это не Токио. Из стен башен валил дым. Некоторое время я стояла в дверях и смотрела. Сначала я решила, что это кино, но картинка на экране слишком долго оставалась одной и той же, и ничего не происходило. Просто два небоскреба испускают в воздух дым, ни музыки, ни саундтрека, только приглушенные голоса комментаторов на заднем плане.
— Это что? — спросила я.
Папа повернулся. В свете телевизора вид у него был болезненный. Лицо бледное и глаза мутные.
— Это Боэки-центр, — сказал он.
Я выросла в Америке, так что название было мне знакомо, но где точно был этот центр, не вспоминалось.
— Это Нью-Йорк? — спросила я.
Он кивнул.
— Что случилось?
Он потряс головой.
— Они не знают. Самолет врезался в одну из башен. Сначала думали, это несчастный случай, но потом это повторилось. Вон, смотри!
На экране возникло трясущееся изображение самолета, исчезающего в стене серебряной башни. Он скользнул внутрь, как нож в брусок масла. Из стены выросло облако огня и дыма. Куда девался самолет?
— Это был второй самолет, — сказал папа. — Теперь они говорят, это нападение террористов. Говорят, летчики-самоубийцы.
Его лицо было подсвечено огненным отблеском с экрана.
— Там люди застряли внутри, — сказал он.
Я села рядом с ним. Огонь и черный дым сочились из ран небоскреба. Листы бумаги, такие яркие, вылетали из дыр, сверкая и переливаясь в воздухе, как конфетти. Крошечные люди махали вещами из окон. Маленькие черные фигурки летели вниз вдоль сияющих стен. Я взяла папу за руку. Фигурки были живыми, это тоже были люди. На некоторых из них были костюмы. Как у папы. У одного мужчины я увидела галстук.
Сквозь сирены и бибиканье автомобилей прорывались голоса людей, стоявших на улице возле камеры. Они говорили на английском. Мужской голос отдавал указания: «Освободите дорогу, освободите дорогу». Еще какие-то парни говорили о вертолете, который кружил над башнями. Попытается ли он сесть?
Потом закричала женщина, а потом все закричали, и какой-то мужчина все выкрикивал: «О Господи! О Господи!», снова и снова, пока падала первая башня. Она упала прямо вниз, сложилась внутрь себя самой, в белое облако дыма и пыли, которое поднялось и поглотило мир.
Люди бежали по улице. Они были ранены. Они пытались спастись. «О Господи! О Господи!», — а потом упала вторая башня.
Я держалась за папину руку. Мы сидели там, бок о бок, и смотрели до самого рассвета. Одна за другой падали башни. Снова и снова, и мы смотрели на них. Когда я уходила в школу, он все еще смотрел. Когда я пришла домой, он все еще смотрел.
4
Он помешался на людях, которые прыгнули. В ту первую ночь мы их видели, маленькие человеческие фигурки, падающие вдоль стен небоскребов, и мы думали, что увидим их еще по телику или в газетах, но вместо этого они исчезли. Может, мы их придумали? Это был сон?
Следующие пару недель он вел за ними охоту в интернете. Он прекратил ходить по ночам. Бывало, я просыпалась глубокой ночью и видела, что он сидит за моим столом в спальне, уставясь в экран, запуская поиск за поиском. Он говорил, что правительство и новостные сайты чистят изображения, но наконец появилось фото Падающего человека. Ты, наверно, его помнишь. На фотографии — крошечный человечек в белой рубашке и темных штанах; он падает головой вниз вдоль гладкой стальной стены небоскреба. Рядом с гигантским зданием он всего лишь черточка, загогулина, и сначала кажется, что это пылинка случайно попала в объектив. Только всмотревшись как следует, начинаешь понимать. Загогулина — это человек. Временное существо. Чья-то жизнь. Руки у него прижаты к телу, одно колено согнуто, будто он ирландскую джигу танцует, только вверх ногами. Все неправильно. Он не должен танцевать. Он вообще не должен быть здесь.
С футона на полу я наблюдала, как папа смотрит на фотографию. Он придвигался так, что его нос был в паре дюймов от экрана, и казалось, что у них с Падающим человеком происходит разговор, вроде как человек прекратил падать и застыл на минутку в воздухе, чтобы подумать над папиными вопросами. Что заставило тебя на это решиться? Это был дым или жар? Это было сознательное решение, или твое тело просто знало? Ты прыгнул, или нырнул вниз головой, или просто шагнул в воздух? Приятна ли была прохлада воздуха после огня и дыма? Какое это ощущение — падать? Ты в порядке? О чем ты думаешь? Ты чувствуешь себя живым или мертвым? Теперь ты чувствуешь себя свободным?
Интересно, отвечал ли ему Падающий человек.
Я знаю, что бы мы с папой сделали, если бы застряли внутри этих зданий. Нам бы даже не понадобилось ничего обсуждать. Мы бы смогли пробраться к открытому окну. Он бы быстро обнял меня и поцеловал в макушку, а потом протянул бы руку. Мы бы сосчитали до трех, как делали в Саннивэйле, стоя на краешке бассейна, когда он учил меня не бояться глубины. Раз, два, три, а потом, точно в одно и то же время, мы бы прыгнули. Он держал бы меня за руку крепко-крепко, пока мы падали, держал бы, пока мог, прежде чем отпустить.
5
А тебе что в голову приходит?
Тебя пугает падение? Я высоты никогда не боялась. Когда я стою на краю чего-то высокого, ощущение такое, будто я — на краю времени и заглядываю в вечность. В голове возникает вопрос: «Что, если?..», и это такое головокружительное чувство — потому что я знаю: в следующее мгновение, пальцами щелкнуть не успеешь, я могу улететь в вечность.
Раньше, в Саннивэйле, когда я была ребенком, я никогда не думала о самоубийстве, но когда мы переехали в Токио и папа упал под поезд, я начала постоянно об этом размышлять. Если вдуматься, это логично. Умирать в любом случае придется, так почему бы не покончить с этим сразу?
Сначала это было чем-то вроде умственного упражнения. Как бы я это сделала? Хмм. Дай-ка подумать. Я знаю ребят, которые себя режут, но бритвы — это так неопрятно, и истекать кровью приходится слишком долго. Смерть под поездом тоже не слишком опрятная штука, и какому-нибудь несчастному недотыкомке придется потом убирать за тобой кишки и все остальное, не говоря уж о том, что твоим родным надо будет заплатить штраф. Это будет несправедливо по отношению к маме, она столько работает, чтобы нас содержать.
Таблетки не достать, и потом, как узнаешь, достаточно ли ты принял? Лучше всего найти симпатичное местечко где-нибудь на природе, может, скалу какую-нибудь, и чтобы обрыв был над глубоким ущельем, где никто тебя не найдет и где твое тело просто естественным образом разложится или вороны тебя съедят. Или вот еще лучше — скала, обрывающаяся в море. Да, это то, что нужно. Рядом с тем маленьким пляжиком, где у нас с Дзико был пикник. Я оттуда, наверно, смогу даже видеть ту скамеечку, где мы сидели вместе и ели рисовые колобки и шоколад. С вершины той скалы пляж, наверно, будет казаться совсем маленьким, как песчаный кармашек. Я с нежностью подумаю о Дзико и как она научила меня, что сражаться с волнами бесполезно, и это будет хорошая последняя мысль, когда я спрыгну с края мира и полечу к океану. Это будет все тот же самый огромный Тихий океан, где Номер Один врезался на самолете в авианосец. Это здорово. Моя плоть достанется медузам, а кости упадут на самое дно, и я буду с Харуки навсегда. Он такой умный, нам будет о чем поговорить. Может, он меня даже французскому научит.
Рут
1
11 сентября они были в Дрифтлессе. За несколько дней до этого она читала титульный доклад на конференции по политике питания в университете Висконсина в Мэдисоне, и после конференции они с Оливером поехали навестить друзей — Джона и Лауру, у которых был дом за городом. Дрифтлесс — это сельская местность в юго-западном Висконсине, и Оливер давно хотел побывать в этих местах из-за их уникальной геологии — это было палеозойское плато, каким-то образом избежавшее оледенения. Плато, собственно, получило название из-за отсутствия ледниковых отложений: ила, песка, глины, мелких камешков и валунов, — дрифта, который оставляет обычно после себя отступающий ледник. Его особенно интересовали пещерные системы, исчезающие реки, слепые долины и карстовые воронки — всё характерные приметы местной топографии, но Рут нервничала. Мать ее тогда была еще жива и жила с ними на острове, и хотя Рут договорилась с соседями, что они будут время от времени заходить, приносить еду и проверять, как она там, ей не нравилось оставлять мать одну надолго. Но осень в Висконсине была чудесная, и побыть с друзьями было так хорошо. Они провели долгий, ленивый день в каноэ на Миссисипи, наблюдая, как черепахи принимают солнечные ванны на бревнах, купаясь в золотистых лучах.