Моя рыба будет жить Озеки Рут
Это было вчера.
Она резко отвернулась, а я продолжала писать, следя за ней краешком глаза. Она заговорила с клиентом за одним из соседних столиков, и тот повернулся на меня посмотреть, и я просто поверить не могла, это был тот противный хентай, которого я описывала в самом начале. Тот, с сальными волосами и нездоровым цветом лица, которому нравилось смотреть, как я подтягиваю носки? Он тут постоянно торчит, но мне казалось, он скорее из тех, что только пялятся, не похоже, чтобы он смог наскрести денег на свидание. Бабетта рассыпалась перед ним, настоящий менеджер по продажам, а это я нахожу несколько оскорбительным, если хочешь знать правду. То есть я такая, в общем-то, симпатяшка шестнадцати лет в школьной форме. Казалось бы, он кипятком должен писать, что у него есть шанс пойти со мной на свидание, правда? Наконец он достал бумажник и вручил Бабетте какие-то деньги. Бабетта свернула купюры в трубочку и запихала между грудями, а потом посмотрела на меня.
— Свидание, — произнесла она одними губами.
Вздохнув, я захлопнула дневник и пошла за ней в гардероб, где она выудила из декольте тощую пачку купюр, отслюнила несколько штук и вручила мне.
Я глядела на нее с удивлением.
Она пожала плечами.
— Рию тебя избаловал, — сказала она. — Пора тебе реалистичнее взглянуть на мир.
— Я не собираюсь делать это за столько! — сказала я, пихая ей деньги обратно. — У меня, знаешь ли, самоуважение есть.
Улыбка на ее хорошеньком кукольном личике медленно раздвинулась, стала опасной. Она толкнула меня к стенке и схватила за подбородок, глубоко запустив костяшки пальцев в мякоть под подбородком, где кости сходятся буквой «V», прямо над горлом. Я подавилась от боли — она была такой сильной, что меня чуть не стошнило.
— Это забавно, — сказала она. — Такие, как ты, самоуважения не заслуживают. Так что ты просто перебьешься.
Она взяла меня за щеки обеими руками и ущипнула так сильно, что у меня слезы навернулись на глаза. Потом потянула за щеки так, что мы практически касались лбами, и два ее глаза стали одним ужасным глазом, темным и блестящим среди оборочек и кружев.
— Тебе повезло, что я такая добрая, поделилась с тобой хоть чем-то, — сказала она. — Проблема с тобой в том, что ты слишком американка. Думаешь только о себе. Ленишься. Тебе бы преданности поучиться, и стараться надо побольше.
Она в последний раз хорошенько меня ущипнула и отпустила.
Я откинулась на висевшие за спиной пальто и сползла по стенке. Склонив голову набок, она внимательно меня оглядела, потом наклонилась и потрепала по горящей щеке.
— Такая розовенькая, — сказала она. — Такая хорошенькая, — а потом дала мне пощечину. Выловила пальто моего кавалера и бросила мне.
— Хорошо повеселиться, — сказала она, изящно повернувшись на каблуках так, что взлетели юбки, и с того места, где я сидела на полу, мне были видны оборочки на ее трусиках, когда она процокала к двери.
Не помню, как звали того хентая. Может, я вообще так этого и не узнала. Он ждал меня у ресепшена рядом с голой дамой в фонтане. Я отдала ему пальто. Он взял, даже не посмотрев мне в глаза. Пробормотал что-то, я так и не поняла что, и вышел, явно ожидая, что я последую за ним. Крошечный лифт был совсем пуст, и мы стояли там в неловком молчании, наблюдая, как закрываются двери, не зная, что сказать и о чем вообще тут можно разговаривать. Через пару этажей двери открылись опять, и в лифт ввалилась большая веселая компания, и внезапно я оказалась прижатой к нему. Я почувствовала у себя на шее его кислое дыхание, когда он начал лапать меня под юбкой, наваливаясь сзади. Я хотела закричать: «ЧИКАН!»[147], как, предполагается, надо делать, когда в метро к тебе лезет какой-нибудь извращенец, но не стала. В конце концов, он заплатил, и если ему хотелось начать немного заранее, что я могла сказать? Когда лифт остановился и все вышли, он с помощью пальто замаскировал спереди штаны и, спотыкаясь, направился вниз по улице, оглядываясь через каждые пару шагов, чтобы посмотреть, иду ли я за ним. Я могла бы убежать, но не сделала этого. Я просто шла за ним, потому что он заплатил и смыться было бы бесчестно. Я просто поверить не могла, каким ничтожеством он был, но самоуважения у меня не было, так что это было не важно. Социальные навыки у него начисто отсутствовали. Он не предложил мне купить симпатичный свитерок или кейтай. Он не предложил мне выпить, и в отеле, куда он меня отвел, не было даже мини-бара. Ни шампанского, ни бренди, только автомат в холле, торгующий пивом и сакэ в стаканчиках. Эти стаканчики напомнили мне о папе, потому что именно из таких он и пил в тот вечер, перед тем, как свалиться на рельсы под скоростной экспресс до Чуо. Ужасно депрессивно, но по-любому мой кавалер был чересчур прижимист, чтобы покупать мне сакэ.
Если ты не против, я лучше опущу детали того, что случилось после, потому что от одной мысли об этом мне делается грустно и тошно, а я еще даже ванну принять не успела. Давай просто скажем, что кровать не была круглой и покрывало было не «под зебру», но в остальном мое воображение описало все довольно точно. Когда мы добрались до номера, времени он терять не стал, и пока он делал с моим телом разные вещи, я просто ушла в замороженное пространство тишины у себя в голове — чистое, холодное и очень далекое.
И я реально помню не слишком много, только что в середине процесса мой кейтай начал звонить, и мир притянул меня обратно, не совсем, ровно настолько, что я задумалась, кто же мне звонит. Я подумала, может, это Дзико, и из глаз у меня потекли слезы, потому что я знала, как опечалилась бы она, увидь меня сейчас, и я так по ней скучала, мне так сильно хотелось ее увидеть. И тут мне пришло в голову, может, она знала, что я влипла в неприятности, и поэтому звонит, и, может, прямо сейчас она перебирает четки и молится о том, чтобы у меня все было хорошо. И, может, звук телефона реально меня спас, потому что я поняла, что не хочу кончить как те девушки, которых полиция находила на полу через несколько дней, — это разбило бы ей сердце, и если тебе довелось дожить до ста четырех, ты не заслуживаешь, чтобы сердце тебе разбила неосторожная правнучка. И как раз в этот момент мой кавалер сделал с моим телом что-то настолько болезненное, что шок загнал меня обратно в реальность, и я услышала собственный крик и среагировала. Я смогла столкнуть его с себя ровно настолько, чтобы успеть вывернуться. Рию научил меня, что иногда мужчина может получить удовольствие от чуточку идзимэ, так что я призвала свою суперпауэр, толкнула хентая обратно на спину, оседлала его и стала с силой хлестать по лицу. И что бы вы думали, он был в восторге. Я связала ему запястья его собственным ремнем, и мне даже не пришлось делать ему особенно больно, чтобы удовлетворить. Просто поразительно, как быстро человек может превратиться из садо в мазо. Знаю, что сказала бы старушка Дзико. Садо, мазо, одно и то же.
Как только он заснул, я встала и проверила телефон, и точно, звонок был от нее. Она знала, и она меня спасла! Но когда я прочла смску, то поняла, что все же это была не Дзико. Это была Мудзи. Всего несколько слов. Я прочла их, но понять не могла. Я прочла опять.
Я стояла посреди убогого номера с зеркальными стенами, уставясь в экран телефона. Мой так называемый кавалер храпел в кровати. Я подняла глаза и увидела голую девушку, бесконечно отражавшуюся в зеркалах. Тело ее было покрыто ссадинами и казалось нелепым и несуразным. Я обхватила себя руками, и девушка в зеркале сделала то же самое. Я начала плакать, и остановиться мы не могли. Я отвернулась от нее, тихо собрала свою школьную форму и надела. На цыпочках я подобралась к кучке одежды, принадлежавшей моему кавалеру, и быстро обшарила карманы. Я опустошила кошелек, забрав последние оставшиеся там банкноты. Собрав его одежду в тугой шар, я заставила себя на время прекратить плакать, пока поворачивала дверную ручку. Я выскользнула из комнаты, и дверь закрылась за мной со щелчком, и я услышала, как он меня зовет. Я бросилась бежать. Представила, как он лихорадочно ищет одежду, и бросила шар в лестничный колодец в конце коридора. Можно было бы взять с собой и выкинуть на улице, но мне это было не нужно. Наверно, у меня просто доброе сердце.
Выбравшись на улицу, я продолжала бежать, расталкивая людей на запруженных толпами переулках Города Электроники. Акиба на закате — это что-то, неимоверная пульсирующая галлюцинация, сотканная из неона и гигантских героев манга-боевиков, — они нависают у тебя над головой, будто готовясь раздавить. Плюс шум, безумный перезвон, несущийся из залов пачинко и игровых аркад, неистовые вопли уличных торговцев и къякухики[149], взывающих к пьяным саларименам, и туристам, и отаку, которых несет мимо и кружит в водоворотах, как планктон в океане.
Обычно мне это нравится. Обычно меня подпитывает вся эта энергия, но настроение для этого должно быть правильным, а это был не тот случай. Все, чего мне хотелось, — поскорее добраться домой, к папе. Мне нужен был папа. Мне нужно было сказать ему, что Дзико умирает, чтобы он бросил все и отвез меня на станцию, и мы бы вместе сели на ближайший экспресс до Сендай, и, поскольку было бы уже поздно и автобусы бы уже не ходили, мы бы взяли на станции такси до храма. Можно было добраться туда так быстро. Может, часов за пять-шесть. А когда бы мы приехали, все было бы так тихо и мирно, и Мудзи выбежала бы к нам навстречу сказать, что с Дзико все в порядке, ложная тревога, и она так виновата, что вызвала нас и заставила беспокоиться ровно ни из-за чего, но теперь, раз уж мы здесь, как насчет ванны?
Вот чего мне хотелось. Найти папу, узнать, что Дзико в порядке, и принять ванну. На этих мыслях я и концентрировалась в поезде по дороге домой, все время, пока не доехала до своей станции; голову я держала опущенной и вытирала нос рукавом школьной формы.
Когда я пришла домой, в квартире было тихо.
— Тадайма, — тихо сказала я. Голос у меня был хриплый от плача.
Ответа не было, но в этом не было ничего странного, если папа сидел в интернете и меня не слышал. Я подумала, может, мама до сих пор на работе. Позвонила ли им Мудзи? Может, они уже уехали в Сендай без меня.
— Пап?
Я услышала шум спущенной воды в туалете, а потом полоска света рассекла полутемную прихожую — открылась дверь ванной. Я сняла ботинки и ступила в прихожую. На полу лежал пакет из местного супермаркета, там, куда мы клали вещи, которые не хотелось забыть. Я открыла пакет и поглядела внутрь, потом закрыла и пошла на свет.
Я обнаружила его в спальне; на нем был его темно-синий костюм, он был чисто выбрит и натягивал носки.
— Пап?
Его ступни были костлявыми и бледными до тошноты. Он поднял глаза.
— О, — сказал он. — Наоко. Я не слышал, как ты вошла.
Он глядел прямо сквозь меня, и голос у него был глухим и безжизненным. Он нагнулся, чтобы поправить носок.
— Ты рано пришла домой, — сказал он. — Ты сегодня не гуляешь с друзьями из школы?
Вау. Он все еще верил, что у меня в школе есть друзья. Это демонстрирует степень его наивности. Я наблюдала за ним из дверей. Был он какой-то странный, даже более странный, чем обычно, будто превратился в зомби.
— Где мама? — спросила я.
— Дзангьё[150], — ответил он, вставая и разглаживая ладонями брюки.
— Ты идешь куда-то, или что?
— Да, — сказал он; голос у него был немного удивленный. Он даже галстук надел. Это был галстук, который я купила ему в то первое Рождество, когда он притворялся, что ходит на работу. Не шелковый, но с симпатичным принтом в виде бабочек.
— Куда идешь?
— У меня встреча с одним другом, — сказал он. — Еще по университету. Собираемся выпить, прошлое повспоминать. Я ненадолго.
Говорил он так, будто записал слова на бумажке, а потом выучил наизусть. Он что, правда считал, что я в это поверю?
Зомбопапа надевал пиджак.
— Никто не звонил? — спросила я.
Он помотал головой.
— Нет. — Положил кошелек в карман пиджака, потом, нахмурившись, притормозил. — А что? Ты ждешь звонка от кого-то?
Ну конечно. Мудзи такая растяпа, и потом, она знала, что он никогда не подходит к телефону.
— Нет, мне просто интересно. — Пока он стоял так, я его рассматривала. Он ничего так выглядел в этом своем костюме. Это был дешевый уродский костюм, но все же это было получше, чем старые грязные треники, которые он обычно носил дома.
Я пошла за ним в прихожую и смотрела, как с помощью рожка для обуви он натягивает ботинки.
— Пакет свой не забудь, — сказала я.
Он машинально к нему потянулся, потом замер.
— Какой пакет? — Притворяется, будто ничего не понимает. Будто не знает ничего.
— Вот этот, — сказала я, показывая пальцем на пакет у дверей.
— О. Ну да. Да. Конечно. — Он подхватил пакет, глянул на меня, и было ясно, он пытается понять, смотрела ли я внутрь. Я повернулась и пошла на кухню.
— Иттекимасу… — крикнул он, но голос у него замер, будто он не был уверен.
Иттекимасу — это то, что ты говоришь, когда знаешь, что вернешься. Буквально это оно и значит: я ухожу и я вернусь. Когда кто-то говорит тебе «иттекимасу», тебе надо ответить «иттерасяй», это значит: да, пожалуйста, уходи и возвращайся.
Но я этого сказать не могла. Я стояла рядом с раковиной, прижавшись спиной к двери, и представляла, как он стоит там с пакетом из супермаркета, набитым угольными брикетами и дисками Ника Дрейка. Время сказало мне. С днем покончено.
Он, похоже, подумал, что в первый раз я его не услышала, потому что сказал опять:
— Иттекимасу!
Да что же он просто не уйдет! В следующий момент я услышала, как захлопнулась дверь.
Лжец, прошептала я очень тихо.
Это было прошлым вечером.
В конце концов, папа мне так и не понадобился. Я успела на последний поезд до Сендай, потом пересела на местную линию и добралась-таки до ближайшего к храму городка. Автобусов ночью не было, и даже с деньгами хентая мне не удалось наскрести на такси до побережья, в деревню Дзико, поэтому я села на скамейку на занюханной маленькой станции и стала ждать. Подумала позвонить в храм. Я представила, как звонок телефона разрывает глубокую тишину ночи, и это казалось каким-то неправильным, поэтому я просто послала смску. Я знала, никто не ответит, но мне очень нужно было с кем-то поговорить, так что я исписала для тебя все эти страницы. Я знала, ты тоже не ответишь. Думаю, потом я заснула.
Небо уже серело, когда станционный смотритель разбудил меня и показал, где садиться на автобус. Я раздобыла банку горячего кофе в торговом автомате, и теперь вот сижу здесь и жду, когда появится первый автобус. Пыталась позвонить в храм, но никто не отвечает, и я не знаю, что там происходит. Надеюсь, с Дзико все о’кей. Надеюсь, она еще не мертва. Надеюсь, она меня ждет. Я молюсь. Ты слышишь, как я молюсь?
Знаю, это глупо. Знаю, тебя нет, и никто никогда это не прочтет. Я просто сижу здесь на этой дурацкой автобусной остановке, пью чересчур сладкий кофе из банки и притворяюсь, будто у меня есть друг, которому можно писать.
Но на самом деле ты — вранье. Ты просто еще одна дурацкая фантазия, которую я выдумала на пустом месте, потому что мне было одиноко и нужно было кому-то изливать, блин, душу. Умирать я была не готова, и нужен был какой-нибудь raison d’tre. Я не права, что злюсь на тебя, но что я могу поделать! Потому что теперь и ты меня бросаешь.
На самом деле я совсем одна.
…Поделом мне. Я же знала, когда начинала дневник, что долго продолжаться это не сможет, потому что где-то глубоко внутри я никогда не верила в твое существование. Да и как я могла? Все, в кого я верила, умирают. Моя старушка Дзико умирает, папа уже, наверное, мертв, и в себя я тоже больше не верю. Я не верю, что существую, и скоро я перестану. Я — временное существо с истекшим сроком годности.
Бабетта была права. Я ленива и думаю только о себе. О своей дурацкой жизни, прямо как папа, который только и думал, что о своей дурацкой жизни, и теперь я взяла и извела впустую все эти прекрасные страницы, так и не добившись цели, а именно — написать о Дзико и ее удивительной жизни, пока у меня было время, до того, как она умерла. И теперь слишком поздно. Вот вам и «там пердю». Прости меня, милая моя старушка Дзико. Я тебя люблю, но я облажалась.
Холодно. Цветы на деревьях перед станцией почти все уже опали, а те, что все еще цепляются за ветви, стали такого уродского коричневого цвета. Старик в сине-белом тренировочном костюме сметает лепестки с тротуара перед своей лавочкой с соленьями. Меня он не видит. Станционный смотритель открывает двери станции. Он знает, что я здесь, но на меня не смотрит. Через дорогу грязно-белая собачонка лижет себе яйца. Старушка-фермерша в сине-белой тэнугуи катит мимо на велике. Никто меня не видит. Может, я невидима.
Так я понимаю, это оно и есть. Вот так и ощущается «сейчас».
Рут
1
Шторм налетел на закате, с востока, обогнув Алеуты, скользнув вдоль побережья Аляски, и, завывая, устремился в воронку пролива Джорджии. Ураганной силы ветер вмиг погасил электричество, задув целый остров, как свечу. Только что остров был здесь — его присутствие отмечали скопления мигающих огоньков, — но в следующую минуту исчез, проглоченный тьмой, проглоченный бурей и морем. По крайней мере, именно так это выглядело бы сверху.
В следующие несколько часов ветер продолжал свои атаки на росчисть среди высоких деревьев. Домик на росчисти, обычно сиявший далеко в ночи, теперь был различим только по тусклому мерцающему квадратику окна спальни.
2
— …это оно и есть, — прочла Рут, с трудом различая буквы в тусклом свете керосиновой лампы. — Вот так и ощущается «сейчас».
Голос ее звучал так слабо и тихо в завывающей пустоте исхлестанной ветром ночи, но на единственный долгий момент эти слова заставили замереть все. Мигнула лампа. Мир затаил дыхание.
— Она догнала себя, — сказал Оливер в тишину.
Так они и сидели в кровати, бок о бок, и думали о том, что написала Нао, сознавая, что ждут, когда вновь поднимется ветер, но тишина все не отступала, и, наконец, Оливер сказал:
— Не останавливайся.
Рут перевернула страницу и почувствовала, как сердце пропустило удар.
Страница была пуста.
Она перевернула следующую. Пусто.
И следующую страницу после этой. Пусто.
Она пролистнула еще несколько страниц. В книге оставалось еще около двадцати листов, и все они были пусты. Ветер задул опять, нахлестывая деревья и полосуя тонкую жесть крыши полотнищами дождя.
В этом не было никакого смысла. Она знала, что страницы были исписаны, потому что, по крайней мере, два раза, мельком проглядывая всю книгу целиком, она проверяла, продолжала ли девочка свои записи до самого конца, и да, записи там были. Раньше слова здесь были, она была в этом уверена, но теперь они исчезли. Что с ними случилось?
Она быстро схватила налобник, висевший на столбике кровати, включила его и натянула на голову ремешок. Светодиод был ярким, как луч маяка. Она осторожно приподняла книгу и заглянула под нее, на покрывало, внимательно осмотрев крошечные холмы и долины, наполовину ожидая увидеть буквы, ушмыгивающие в тень.
— Что ты делаешь? — спросил Оливер.
— Ничего, — пробормотала она, еще раз лихорадочно проглядывая страницы, на случай, если слово-другое, отбившееся от других, осталось в книге, зацепившись за строку или застряв в переплете.
— Что значит — ничего? — спросил он. — Продолжай читать. Я хочу знать, что там дальше.
— Дальше там ничего. Это и значит. Все слова исчезли.
Он мягко выдохнул.
— Что значит — исчезли?
— Это значит, что слова там были, а теперь их нет. Испарились.
— Ты уверена?
Она подняла книгу и показала ему.
— Конечно, я уверена. Я проверяла. Несколько раз. Раньше записи продолжались до самой последней страницы.
— Слова не могут так просто взять и исчезнуть.
— Ну, эти исчезли. Это необъяснимо. Может, она передумала, или еще что.
— Ты немного преувеличиваешь, как тебе кажется? Не может же она пробраться в книгу и забрать их назад?
— Но я думаю, именно так она и поступила, — сказала Рут. Она выключила фонарик. — Будто ее жизнь просто стала короче. Время утекало у нее между пальцами, страница за страницей…
Он не ответил. Может, он размышлял. Может, уснул. Она еще долго лежала, вслушиваясь в шторм. Теперь дождь шел горизонтально, стуча в окно, будто некое существо, пытающееся проникнуть в дом. Керосиновая лампа на столике у кровати все еще горела, хотя фитиль явно пора было подрезать — он ужасно плевался и сыпал искрами. Надо было потянуться и задуть лампу, но она не любила запах керосина и дыма и потому тянула время. Керосиновые лампы и светодиоды. Новые и старые технологии, схлопывающие время в одно парадоксальное настоящее. Запах китового жира — был ли он хоть немного приятнее? В неровном свете фигура лежащего рядом Оливера была едва различима: тусклый, неверный силуэт то гас, то снова выныривал из темноты. Когда он, наконец, заговорил, голос его прозвучал так близко, что она вздрогнула.
— В таком случае, — сказал он, — под угрозой не только ее жизнь.
— Что ты имеешь в виду?
— Наше существование теперь тоже под вопросом, тебе не кажется?
— Наше? — сказала она. Это он так шутил?
— Ну да, — сказал он. — То есть, если она прекратит нам писать, может, мы тоже перестанем существовать.
Теперь его голос, казалось, звучал издалека. У нее с ушами что-то не в порядке, или это шторм? Тут ей в голову пришла другая мысль.
— Мы? — повторила она. — Она писала мне. Это я — ее «ты». Это меня она ждала. С каких это пор «я» стала «нами»?
— Мне она тоже небезразлична, знаешь ли, — сказал он. Голос его опять звучал близко, у самого уха. — Я слушал, как ты читаешь ее дневник, так что, думаю, я теперь могу считаться частью тебя. И потом, откуда ты знаешь, что она не обращалась ко мне с самого начала?
Сквозь рев ветра трудно было разобрать, но ей почудилось, будто она уловила в его голосе некую нотку, легкий оттенок скрытой усмешки. Она включила налобник и направила луч ему прямо в лицо.
— Ты думаешь, это забавно?
Он поднял руку, защищаясь от слепящего света.
— Совсем нет, — сказал он, моргая. — Пожалуйста…
Вняв его просьбе, она отвернулась.
— Я серьезно… — сказал он, исчезая во мраке. — Может, мы больше не существуем. Можт, с Песто именно это и случилось. Он просто свалился с нашей страницы.
3
Снаружи, среди ветвей высокого кедра, что рос у поленницы, джунглевая ворона нахохлилась под тяжелыми каплями дождя. Ветер хлестнул меж ветвей, взъерошив блестящие черные перья. Ке-ке-ке, — сказала ворона осуждающе, но ветер не расслышал ее сквозь неумолчный гул, и ничего не ответил. Ветка качнулась, и ворона крепче сжала когти, приготовившись сорваться вперед и взлететь.
4
— Да ты еще более сумасшедший, чем я, — сказала она.
— Совсем нет, — ответил он. — Напротив. Нам нужно просто подойти к этой проблеме логически. Шаг за шагом.
Было в этой тираде что-то чересчур рассудочное, вкрадчивое, что заставило ее насторожиться.
— Ты меня заманиваешь, — сказала она. — Прекрати это.
— Если ты так уверена, что слова там были, — продолжал он. — Значит, ты должна отправиться на поиски.
— Это просто смешно…
— Слова там были, — сказал он. — А потом потерялись. А теперь подумай, куда деваются потерянные слова?
— Мне-то откуда знать?
— Потому что это твоя работа? — До того он обращался в основном к потолку, но теперь повернулся и посмотрел прямо на нее. — Ты же писатель.
Это, была, наверное, самая жестокая вещь, какую он только мог сказать.
— Но я не писатель! — вскрикнула она, и голос ее взмыл над ревом бури. — Раньше — да, была, но не теперь! Слова просто исчезли…
— Хм, — сказал он. — Может, ты слишком стараешься. Или ищешь не там.
— Что ты имеешь в виду?
— Может, они здесь.
— Здесь?
— Почему нет? — он вновь обратил взгляд к потолку. — Подумай об этом. Откуда берутся слова? Они приходят к нам от мертвых. Мы получаем их в наследство. Временно вызываем мертвых к жизни с помощью слов. — Он перекатился на бок, приподнявшись на локте. — Древние греки верили, что, когда ты читаешь вслух, на самом деле это говорят мертвецы твоими губами, чтобы вновь обрести голос.
Он наклонился, потянувшись к лампе на столике у кровати; его длинное тело нависло над ней. Он придержал ладонью стеклянную трубку лампы, чтобы задуть огонь, и на секунду свет, идущий снизу, одел его глазницы в глубокие тени, сделав его лицо похожим на череп.
— Остров Мертвых. Где же еще искать потерянные слова?
— Ты меня пугаешь…
Он рассмеялся, потом дунул в лампу. Комната погрузилась во тьму, и в воздухе призраками повисли едкие запахи керосина и дыма.
— Сладких снов, — сказал он.
5
А если я так далеко зайду во сне, что не успею вернуться, когда надо будет проснуться?
— Тогда я приду за тобой и приведу обратно.
На что похоже расставание? На стену? На волну? На поверхность воды? Световая рябь, мельтешение разбегающихся элементарных частиц? Каково это — пробиться, протолкнуться насквозь? Пальцы ее шарят по шероховатой поверхности сна, осязая и узнавая сплетение волокон, понимая, что это — бумага, что вот-вот прорвется, но она хранит еще память об упругости, о течении соков в сосудах, о высящемся стволе. Дерево было прошлым, бумага — настоящим, и все же всеми фибрами бумага помнит о том, как быть единым, неразделимым телом. Она помнит свои соки, как сон.
Но она не ослабляет давления, пока волокна не поддаются, как камбий под топором, как плоть под ударом ножа…
Перед ней расступаются ветви, и вот она идет по тропинке, что вьется и кружит, и становится все уже и уже, заводя в густеющий лес. Дождь прекратился. Поют кузнечики. Аромат храмовых благовоний — кедр и сандал — висит в воздухе.
Что-то привлекает ее внимание, там, вдалеке — кластер пикселей, очертание, фигура? Трудно сказать. Оно мечется от дерева к дереву. Птица? Пиксели смыкаются, темнея, образ становится размытым и исчезает. Она напрягается, пытаясь вновь его различить, тянется к нему, и тут вспоминает. Может, ты слишком стараешься. Она прекращает стараться.
Иногда сознание уже здесь, а слова — еще нет.
Иногда ни сознания, ни слов.
Откуда взялись эти слова? Она уже и не идет больше. Она сидит на мягкой лесной подстилке у корней гигантского кедра. Мшистый дерн образует что-то вроде подушки, прохладной и сырой, но сидеть вполне удобно.
Сознание и слова — это временная сущность. Наличие и отсутствие — это временная сущность.
Паучок свешивает серебряную нить с ветки у нее над головой. Легкий ветерок качает верхушки деревьев. Туман и влага после дождя льнут к травам и папоротникам лесной подстилки. Каждая капля содержит в себе полную луну.
Какое-то движение на периферии зрения. Она поворачивает голову и видит пятку. Пятка в темном носке, а рядом с ней — вторая, такая же, и они болтаются, в метре или около того, над парой дешевых ботинок без шнурков, аккуратно выставленных рядком на изумрудно-зеленом ворсе мха. Она глядит вверх, на молчаливые тела, свисающие в тенях между ветвей, и знает, что все не так, но встать и бежать она больше не может. Тело ее стало тяжелым и беспомощным, как у этих повешенных, оно медленно вращается в густых, как грязь, потоках воздуха.
Или это вода? Да, теперь она плывет. Ей холодно, и она плывет; и море — черное и густое; и вокруг полно мусора. Она начинает тонуть, и густая жижа смыкается над ней.
Звуки сливаются и разделяются, гармонируют и диссонируют. Слова мерцают, они мечутся под поверхностью воды, как стайка рыбешек. Неуловимо. Мы спим всевместе в одномбольшомпомещении, лежим рядами, как мелкаярыбешка, которуювывеселисушиться…
Но что-то у слов пошло не так со временем — слоги продолжают звучать, отказываясь раствориться, упасть в тишину — и теперь звуки громоздятся друг на друга, как машины, столкнувшиеся на скоростном шоссе, обращая смысл в какофонию, и, поначалу даже не сознавая, она вносит свою лепту в общий шум — бессловесный, беззвучный крик поднимается у нее в горле и длится, и длится, бесконечно. Время вздымается, накрывая ее с головой. Она пытается не впасть в панику. Пытается расслабиться и отдаться на волю событий, противясь инстинктивному напряжению и желанию бежать. Но куда бежать? Она вспоминает лифт Дзико. Когда верх глядит вверх, верх — это низ… Но здесь нет верха. Нет низа. Нет «внутри». Нет «снаружи». Нет ни «вперед», ни «назад». Только эта холодная, всесокрушающая волна, этот безымянный континуум, растворяющий и объединяющий все и вся. Она теряет почву под ногами, отчаянно пытается выбраться на поверхность.
Чувства лижут край сознания, как волны — прибрежный песок. Дзико протягивает ей очки, и Рут берет их и надевает, потому что знает: иначе нельзя. Мутные линзы размывают мир, и сквозь нее струятся фрагменты прошлого монахини: призрачные картинки, запахи и звуки; мельком — женщину вешают за измену родине, шея ломается в петле; траурный плач юной девушки; вкус крови во рту, вкус сломанных зубов сына; вонь охваченного пламенем города; облако в форме гриба; парад марионеток под дождем. Мгновение она колеблется. Вот они, слова, на кончиках пальцев. Она чувствует их очертания, она может ухватить их и вытянуть, но она также знает, что ей осталось здесь недолго. За долю секунды она принимает решение, раскрывает кулак сознания и отпускает. Она не сможет удержать прошлое старой монахини и одновременно найти Нао.
Нао, — думает она. — Нао, now, nooo…
Взмах хвоста, и рыба уплывает, ускользает прочь, но она упорно преследует ее, руки и ноги движутся под водой в такт далекой музыке, как у пловчихи-синхронистки в ролике из старого фильма, пока ее не охватывает изнеможение, раскалывая мир, превращая в калейдоскоп фракталов — бесконечно ветвятся стволы, рябь на волнах — что, вращаясь, складываются в комнату с круглой кроватью «под зебру». Прекрасно, думает она; я, верно, уже близко. Она ищет взглядом Нао в зеркале — это логично, но видит только собственное отражение, которое ей не знакомо.
— Кто ты? — спрашивает она.
Отражение глядит на нее в ответ и пожимает плечами, отчего зеркальное стекло идет рябью, как поверхность пруда, куда кинули камень. Волны утихают, и отражение в зеркале уже другое, немного не такое, как было, но все равно это не она.
— Я тебя знаю? — спрашивает она.
Я тебя знаю? — беззвучно передразнивает ее отражение.
— Что ты здесь делаешь? — спрашивает она.
Что ты здесь делаешь? — немым эхом отзывается отражение.
— Ты насмехаешься надо мной? Почему? — спрашивает она.
Отражение отвечает, выдернув челюсть из суставов. Его рот, кроваво-красный, истекающий слюной, зияет жутким провалом. Вот он расплывается в улыбке, и из недр горла, как из тоннеля, выползает длинный раздвоенный язык и, извиваясь, вздымается вверх, как змея, готовая ужалить.
— Прекрати! — кричит она и тут замечает стоящую позади себя в зеркале юную девушку. Девушка обнажена, за исключением накинутой на плечи мужской рубашки. Галстук небрежно повязан вокруг шеи. Глаза их встречаются, и девушка начинает застегивать рубашку, но когда Рут поворачивается, девушка уже исчезла, и кровать «под зебру» пуста.
Не дай себя провести! — завывает ее отражение, и комната взрывается водоворотом света и зеркал.
— Подожди! — кричит она, но когда ее границы начинают уже растворяться в ослепительном свете, краем глаза она замечает что-то — что-то черное, быстро движущееся, дыру, промежуток, скорее отсутствие, чем присутствие. Затаив дыхание, она ждет, не смея повернуться и посмотреть прямо. Маленькая черная дыра начинает чистить перышки, пиксели сливаются, и вот она слышит тихое, но знакомое карканье.
Ворона?
Слово появляется на горизонте, черное на фоне невыносимого сияния, и, приближаясь, оно начинает вращаться и менять очертания, удлиняя свои «О», образующие спину и гладкое брюшко, поворачивая «А», которое превращается в голову, широко раскрывая клюв, «Р» уплощается, становится хвостом, «Н» поджимает лапки. «В» расправляет крылья, взмахивает ими раз, другой, третий, и вот, уже совершенно оперившись, она летит.
Это джунглевая ворона прилетела ее спасти! Вновь собравшись с духом, она бросается за вороной, которая перелетает с ветки на ветку, но ей приходится бежать по земле, и тропа усеяна камнями. Каждый раз, как она спотыкается или замедляет бег, ворона садится на ветку и поджидает, склонив голову набок и наблюдая за ней черной бусиной глаза. Она, похоже, куда-то ее ведет. Издалека доносятся звуки большого города; вот она взбирается по каменистому склону и оказывается посреди широко раскинувшегося городского парка, над искусственным озером. Края водоема заросли лотосами и камышом, но середина чиста. Уже закат, но несколько прогулочных лодочек пастельных цветов в форме длинношеих лебедей все еще скользят по зеркальной поверхности воды, оставляя за собой V-образные следы, пестрящие мазками розового, желтого, голубого. Пруд замыкает в кольцо широкая асфальтированная дорожка с расставленными через равные интервалы скамейками, будто цифры на часах.
На одной из скамеек, под плакучей ивой, сидит человек. Он бросает кусочки хлеба шайке задрипанных ворон, которые скачут, хлопают крыльями и склочничают друг с другом. Ворона приземляется у ног человека, подняв облако пыли; остальные отскакивают. Рут идет следом и садится на скамейку рядом с ним.
— Вы — участник? — спрашивает он.
— Участник?
— Клуба?..
— Не думаю.
— Ох. — Он явно падает духом. Смотрит на часы.
Она замечает пластиковый пакет у его ног.
— Брикеты? — спрашивает она, и видит, как он испуганно съеживается. — Странное время для барбекю.
Она глядит на пастельные лодочки, рассекающие озерную гладь. У них длинные, изящные шеи в форме вопросительных знаков и проникновенные лебединые глаза.
Человек прочищает горло, будто там что-то застряло.
— Вы уверены, что вы — не та, кого я жду?
— В общем, да.
— Может, вы здесь тоже с кем-то встречаетесь?
— Да, — говорит она. — С вами.
— Со мной?
— Да. Вы — Харуки № 2, верно?
Он глядит на нее во все глаза.
— Как вы узнали?
— Мне сказала ваша дочь. — Она бросается в разговор очертя голову, на честном слове и на одном крыле.
— Наоко?
— Да. Она, ммм, сказала, вас можно найти здесь.
Теперь он преисполнился подозрений.
— Откуда вы знаете мою дочь?
— Я ее не знаю, — отвечает она. Ее мысль лихорадочно работает. — То есть мы… подруги по переписке.