Три минуты молчания. Снегирь Владимов Георгий
– Не-ет, не в порт! До порта я ещё с тобой плавать должен, жизнь свою доверять. А экзамены ты можешь на базе сдать, там преподаватели имеются.
– Нужно же подготовиться…
– А вот и готовься. Вахточку отстоял – и готовься. А нечего ухо давить и фильмы по пять раз смотреть. Откажись от кое-каких соблазнов, а сдай, всей команде на радость.
Кеп сказал:
– Придётся, Черпаков. Какой первый сдашь?
– Какой потрудней. Сочинение.
Дрифтер взревел:
– Попрошу в протокольчик! На первой базе он сочинение сдаёт, а на второй – практику.
Занесли и это. Третий сел, как побитый, сказал дрифтеру:
– Добился, пошехонец.
– А я не для себя, я для всей команды стараюсь.
– Добро, – сказал кеп. – Какой у нас там следующий вопрос? Быт на судне? Вот, с бытом… Прямо скажем, хреново у нас с этим бытом… Сегодня в салон вхожу – Чмырёв какую-то историю рассказывает Бурову и матерком перекладывает, как извозчик, понимаешь, дореволюционный. Салон у нас всё-таки, портреты висят, а не сапожная мастерская.
– А что? – сказал Шурка. – Я – с выражением!
– Так вот – без этих выражений. А то мы без женщин плаваем, так сами себя уже не контролируем. Вношу лично предложение – отказаться от нецензурных слов.
Опять помолчали крепко.
– Николаич, – сказал дрифтер, – вы ж сами иногда… на мостике.
– И меня за руку хватайте. И потом – на мостике, не в салоне же.
– Есть предложение, – Васька Буров руку поднял. – Записать в протокол: для оздоровления быта – не ругаться в нерабочее время.
– Почему это только в нерабочее?
– Так всё равно ж не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?
Кеп махнул рукой.
– В протокол этого записывать не будем. Запишем: «бороться за оздоровление быта на судне». А языки всё же попридержим.
Проголосовали за это единогласно.
– Теперь насчёт стенгазетки, – сказал Жора. – Хоть пару раз, а надо бы выпустить.
Серёга сказал мрачно, не переставая ролик крутить:
– Это салагам поручить. Они у нас хорошо грамотные.
– А что? – сказал кеп. – Это разумно. Только не салаги они, а молодые матросы. Как они, согласны?
– Сляпаем, – сказал Димка. – Алик у нас лозунги хорошо пишет, ровненько.
– Вот, шапочку покрасивей. Только название надо хорошее придумать, звучное.
– Есть, – сказал Шурка. – «За улов!».
Кеп поморщился.
– А пооригинальней чего-нибудь – нельзя? «За улов!», «За рыбу стране!». А что-нибудь этакое?..
– «За улов!» – Шурка настаивал. – За-ради чего мы тогда в море ходим?
Проголосовали – «За улов!». На том и разошлись мирно.
– Штормит, мальчики, – старпом нас обрадовал утром, – а выбирать надо…
Насчёт «штормит» это мы и в кубрике слышали, полночи нас в койках валяло с боку на бок, а вот выбирать ли – они там, наверное, долго с кепом совещались, что-то не будили нас до света, как обычно.
Салаги мои поинтересовались – сколько же баллов. Семь с половиной оказалось.
– А мне, когда я оформлялся, – вспомнил Алик с улыбкой, – даже какое-то обязательство дали подписывать – после шести не выходить на палубу. Прямо-таки запрещается.
– Действительно, – Дима подтвердил. – И к чему, спрашивается, такие строгости?
Все помалкивали да одевались. Что им ответишь? Перед каждым рейсом мы эти обязательства подписываем, а и в девять, бывает, работаем. Кандею не варить можно после шести, только сухим пайком выдавать, а варит. Да и никто про них, про эти бумажки, не вспоминает в море, иначе и плана не наберёшь. Рыба-то их не подписывает, а знай себе ловится в шторм, и ещё как! И подумать, тоже она права: этак у нас не работа будет, а малина. А надо – чтоб каторга.
Горизонт сплошь затянуло струями, как кисеёй, другие суда едва-едва различались, да и наш пароходишко наполовину за водяной завесой. Я выглянул из трюма – стоят зелёные солдатики по местам, как приговорённые, плечи согнули, только роканы блестят. Под зюйдвесткой не каждого и узнаешь, все одинаковые, и у всех на лицах – жить не хочется.
У меня в этот раз работа была полегче, сети шли тяжёлые и трясли их подолгу, вожак шёл медленно. Я и Ваську Бурова вспомнил: «Тебе там теплее всех, в трюме». Разве что из люка попадало за шиворот. Но уже на четвёртой сетке дрифтер ко мне заглянул:
– Вылазь, Сеня, помоги на тряске.
Это справедливо – когда работаешь на палубе, нет хуже видеть, как кто-то сидит и перекуривает. Хоть он своё дело сделал, звереешь от одного его вида. А тем более тут ещ на подвахту вышли «маркони», старпом и механики. Не много от них помощи – сгребают рыбу гребком, которую мы же им сапогами отшвыриваем, подают не спеша сачками на рыбодел, а на тряску никто из них не становится. А самое трудное – тряска.
Я встал у сетевыборки – сеть шла из моря широкой полосой, вся в рыбе, вся серебряная, вся шевелилась. Серёга и дрифтеров помощник с двух сторон цепляли её под храпцы барабанов – за подбору, которой она окантована, а посередине тащило её рифлёным ролом, и сеть переваливалась через рол, рыбьими головами к небу, прямо к нам в руки.
Значит, так. Берёшь сеть за подбору или за край, где свободно от рыбы, обеими горстями и – вверх, выше головы, всё тело напрягается, ноет от её тяжести, а ветер несёт в лицо чешую и слизь, и в глазах щиплет, потом – вниз, рывком, и рыба плюхается тебе под ноги, рвёшь ей жабры, головы, брызжет на тебя её кровь. Всю её сразу не вытрясти, но это уже не твоя забота, твоих только два рывка, а третьего не успеваешь сделать, пропускаешь с полметра и снова берёшь обеими горстями, – и вверх её, и рывком вниз. Сперва только плечи перестаёшь чувствовать, и спина горит, как сожжённая, и ты даже рад, что вода льётся за шиворот. Потом начинают руки отниматься. А рыбы уже по колено, не успевают её отгрести, и как успеешь – мотает её с волной от фальшборта до трюмного комингса, и нас мотает с нею, ударяет об сетевыборку, друг об друга, и ногу не отставишь, стоишь, как в трясине. А если ещё икра – скользишь по ней, как по мылу, а держаться не за что, только за сеть.
Мы все уже до бровей в чешуе, роканы – не зелёные, а серовато-розовые, сапожища посеребрились и окровавились. И самое удивительное – мы в такие минуты ещё покуривать успеваем в рукав, по одной, по две затяжки, потом «беломорину» кидаешь в варежку и так передаёшь другому, иначе её залепит, – и потравить успеваем, кто о чём. Вот я слышу – Васька Буров сказку рассказывает: «Жил на свете принц распрекрасный, и любил он одну красивую бичиху…» Боцман какой-то анекдот загибает, который я вам тут не перескажу, дрифтеров помощник Геша долго в соль вникает и ржёт, когда уже все оторжались, и все уже над ним ржут.
Потом меня оттолкнули – дальше, на подтряску. Это кажется просто раем, такая работа, после тряски, – сеть идёт уже лёгкая, пять-шесть селёдок невытрясенных на метр, и кое-где ещё головы оторванные застряли, это чепуха вытрясти, можно и рукой выбрать, времени хватает. Потом она идёт на подстрельник, переливается и ложится складками на левом борту. Там её трое койлают – один посередине, себе под ноги, двое по краям, за подборы. Но это уже просто отдых, а не работа, и тем, кто поводцы отвязывает и крепит их на вантине, тоже отдых – можно и посидеть на сетях, пока следующую подтягивают. Туда посылают, когда дойдёшь на тряске. Всех, кроме вожакового. Ему – опять в трюм.
До обеда мы только двадцать сеток выбрали. А их девяносто шесть. Или девяносто восемь. Никогда нечётного числа не бывает. Не знаю, почему. Говорят, «рыба чёт любит, а от нечета убегает». Суеверие какое-то. Много у нас суеверий. И сотню она не любит, нужно сто две тогда, сто четыре.
А уже всё забито бочками. Сколько же мы возьмём сегодня – триста, четыреста? Мы уже и счёт потеряли, только, знай, трясли до одурения, все уже мокрые под роканами, – пока нам кандей не прокричал с камбуза:
– Команде обедать!
Ещё минут пять мы трясли, сгребали, откатывали бочки – пока это до нас дошло.
– Полундра, ребята, – дрифтер нас остановил, – рокана не снимать. Обедать в смену будем, в корме. А то и до ночи не разгребёмся.
Да уж, если до подвахты дошло – не разгребёмся. Четверо пошли обедать, а мы ещё остались – солить, запечатывать бочки, в трюм их укладывать. Ни рук мы уже не чувствовали, ни ног и злы были на весь белый свет, до того злы, что уже и молчали. Раз мне только бондарь сказал, когда я ему бочкой на сапог наехал:
– Когда ты уже умрёшь?
Спросил равнодушно, как будто и без злости. Только я ведь знаю – когда так спрашивают, тут самое страшное и случается.
– На второй день, – говорю, – после твоих похорон.
Тем лишь его и успокоил.
Потом эти четверо вернулись и нас сменили. Мы не утёрлись даже, не вымыли ни рук, ни сапог, полезли по бочкам в корму. Сели на кнехты – Ванька Обод, салаги и я. Здесь не каплет, не брызжет, только сиди покрепче, чтоб не свалиться. Кандей нам вынес борща в мисках, и мы их поставили себе на колени и ели молча, глядя на море.
В волнах носилась касатка, переливалась серым брюхом под самой кормой, шумно выдыхала из чёрного своего дыхала. Кандей ей кинул буханку чёрного – улестить, чтоб на селёдку нашу не претендовала. А то, не дай бог, ещё запутается, она ведь, пока не освободится, все сети может изодрать.
Мы глядели на неё и как-то отходили сами. Кандей нам в те же миски насыпал каши с солониной, принёс по кружке компота. И всё, нужно снова на палубу.
Салаги хотели было перекурить, Алик сказал:
– Передохнём хоть.
– У мамы отдохнёшь, – Ванька ему ответил.
– Какая же работа без перекура? Это же святое дело!
– Есть такая работа, – я ему сказал. – Это наша, рыбацкая работа. И в ней ничего святого нет. Запомни это, салага. Чем скорей ты это усвоишь, тем легче жить.
Димка сказал:
– Пошли, Алик, пошли. Есть всё-таки святое. Это слова нашего дорогого шефа.
Этот как будто понял. Можно, конечно, и выгадать время. Но только потом в сто раз труднее будет, из темпа выбьешься. Лучше уж сразу себя загнать до полу-смерти, а потом повалиться в койку, чем разбивать себя перекурами.
Рыбу уже всю сгребли и палубу расчистили, ждали только нас.
– Давай по местам, – дрифтер сказал. – Начнём по новой вирать.
А когда он сам успел пообедать, никто не заметил.
После обеда Жора-штурман сменился, на вахту вышел третий. И тут у них с дрифтером начался раздрай.
С акул началось. Пришли к нам, родименькие, штук пять или шесть. Почуяли, что тут рыбки навалом. А они её не просто из сетей выжирают, а вместе с делью – огромными кусками, потом не залатаешь. Сельдевая акула длиной чуть побольше метра, но прожорливые же они, никакого сладу с ними нет.
Третий вышел на мостик и стал в них сажать из ракетницы. Одной прямо в пасть шарахнул – видно было, как вспыхнуло между зубами. А та хоть бы глазом моргнула – погрузилась и снова вынырнула. Живая и здоровая.
Так вот, он, значит, стрелял акул безо всякого толку, а дрифтер смотрел на это дело и накалялся. Накалился и спрашивает:
– Стрелять будем или подработаем?
А подработать машиной и правда не мешало – растянуть порядок, потому что волна и ветер его складывают, это ещё похуже, чем акулы, будешь потом век расцеплять, распутывать.
Но чего-то третий заупрямился.
– Кто вахтенный штурман? Я или ты?
– Я говорю – подработать надо назад.
– А я считаю – не в свою компетенцию суёшься.
Дрифтер вышел на середину, стал против рубки.
– Тебя по-хорошему просят – подработай!
Но орал он уже не по-хорошему, пасть разинул, как у той самой акулы; я думал – тот ему как раз туда ракетой пальнёт.
– А я тебе по-хорошему отвечаю – мелко плаваешь, понял?
– Ты будешь работать или нет? – Дрифтер совсем уже бешено орал. – Сейчас всю команду распускаю к Евгенье Марковне!
– Ты на кого орёшь, пошехонец? Ты с кем это при команде разговариваешь? Ты со штурманом разговариваешь!
– А я штурмана не вижу. Я лодыря вижу. Один шрам тебе сделали – гляди, другой щас сделаю для равновесия.
– Ну, ты у меня запоёшь!
– А я и пою!
– Ты при капитане запоёшь!
– И при капитане запою!
Мы стояли, работу бросив, смотрели, как они лаются на ветру. Брызги их обдавали, мотало штормом, но дело ещё только разгоралось. А нам, палубным, передышка. Ну, и развлечение как-никак. Мы тем временем закурили, из каждого рукава дымок поплыл.
И так бы они ещё долго обменивались, но тут кеп вышел в рубку. И оба враз примолкли, тишь да гладь на пароходе. Дрифтер пошёл к своему шпилю, а третий, конечно, подрабатывать начал. И мы разошлись по местам.
Дрифтер сказал хрипло:
И чай пили тоже по сменам, на кнехте, и выбирали потом до ужина, а она всё шла и шла, сетка за сеткой, сплошная серебристая шуба. Темень наступила, и врубили прожектора, и всё не кончалась она, треклятая, не кончалась…
А кончилась – как-то вдруг, никто и не ждал. Вожак кончился, последняя сетка, бочка последняя ушла в трюм.
Сколько ночи прошло, когда задраивали трюм, не знаю. Я заклинивал брезент и попал себе ручником по пальцам, а боли не услышал, как будто и боль во мне вся кончилась.
Потом ещё, помню, когда шёл в кап, меня прихватило волной, и я стал на одну ногу, взялся за дверную задрайку и выливал воду из сапога. Ведро, наверно, вылил. Потом из другого. А первый у меня подхватило волной, и я за ним бежал босиком. Догнал и швырнул оба сапога в кап. Уже не думал, что в кого-нибудь попаду.
В кубрике спали уже, только роканы скинули на пол, и я тоже свой скинул, в телогрейке полез в койку. Но увидел – Димка мучается с Аликом, стаскивает с него, спящего, буксы и сапоги. Я слез помогать Димке, но уж не помню, стащили мы эти буксы или нет.
…А через час подняли нас – на выметку.
Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое. А потом сразу кончилось – не пустыря дёрнули, но и не заловилась она, как в эти четыре дня. Эхолот её нащупывал, большие под килем проходили сигары, а в сети как-то не шла.
Часам к двум я скойлал последнюю бухту и вылез. Палуба была вся мокрая, серая и вдруг зажелтела от солнца. Облака плыли перистые, к ветру, к перемене погоды, и волна шла себе мелким бесом, сине-зелёная, с белыми барашками. Это ещё можно пережить.
И вожак тоже можно пережить. Не то что привык я к нему, нельзя к нему привыкнуть, а просто разобрался – когда нужно «шевелить ушами», а когда и поберечься, что он тебя рванёт со шпиля, когда попридержать, услышать вовремя, что сетку подводят, а когда можно и на палубу вылезти, покурить у всех на глазах, и никто слова не скажет.
– Ну, как, Сень? – спросил дрифтер. – Освоил вожачка?
– Помаленьку.
– Вот, как скойлаешь его от промысла до порта, тогда и домой пойдём.
И правда, я посчитал – как раз за рейс и выберу эти две тысячи миль.
Я сплюнул и пошёл к бочкам. Всё же разнообразие…
В этот же день к нам почта пришла и картины. Один СРТ доставил, «Медуза», из нашего же отряда. Позже нас на неделю вышел на промысел.
Бондарь приготовил пустую бочку, Серёга достал багор с полатей. Как-то уж вышло, что он и за киномеханика, и вот если надо, с багром – то почту тащить, то чей-то кухтыль потерянный – в «комсомольскую копилочку»[46].
«Медуза» стала от нас метрах в пятнадцати, и кепы начали переговоры:
– Как самочувствие? – это с «Медузы».
– Спасибо, и вам такого же. – Это наш. – Имеем две про шпионов и эту… как её…
Дрифтер сложил ладони рупором:
– «Берегись автомобиля»!
Там пошло совещание. Потом с «Медузы» ответили:
– Товар берём.
– А вы что имеете?
– Одну про шпионов, но две серии. И заграничную, про карнавал. С песнями.
Кеп поглядел на нас. Я её как будто видел в порту.
– Ничего, весёленькая.
Кеп опять приложился к мегафону.
– Махнёмся!
Они запечатали бочку и кинули за борт, а сами отошли. Мы подошли, подцепили багром, бросили свою. А пока вот так маневрировали, каждый во что горазд перекрикивался с парохода на пароход: кто про какого-то Женьку Сидорова, которого что-то давно не встречали на морях, и в «Арктику» он не заявляется; кто про Верочку, общую знакомую, которой вдруг счастье подвалило – физика себе оторвала с атомохода «Ленин», скоро свадьба, поди; кто по делу – помногу ль на сетку берём и не собираемся ли менять промысел…
Серёга из бочки вытаскивал коробки с фильмами, газеты за прошлую неделю. И тощенькую пачку писем – ещё не расписались там, на берегу.
Бондарь – около меня – говорил Серёге:
– Хороший пароход, я на нём ходил.
– Кеп там – ничего мужик?
– Такой же.
– А дрифтер?
– То же самое.
– А боцман?
– Разницы нету.
Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нём отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зелёном, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны…
Кто-то меня толкнул под локоть. Бондарь. Глаза – как будто драться со мной собрался. А на самом деле – письма мне протягивал.
– Держи, нерусский.
А я ни от кого писем не ждал. Мать ещё не знала, на каком я ушёл. Но тут и от неё было, переслали из общаги.
– Почему же это я нерусский?
– Чучмек[47] ты какой-то. И одеваешься не по-русски.
Вот, значит, что мы не поделили. Курточка виновата.
– Надо, – говорит, – сапоги носить и пинжак. А так тебя только шалавы будут любить, Лилички всякие.
Ага, он уже и посмотрел, от кого. Второе было – от Лили. Третье – от какого-то кореша, фамилии я не вспомнил.
«Медуза» дала три гудка, мы ей ответили – и разошлись. Она – дальше, к Оркнейским островам, ей больше суток ещё было ходу. А мы – на поиск.
Я ушёл на полубак, сел там на свою бухту. Первым хотелось мне от Лили прочесть, но я его отложил. А распечатал – от матери:
Сенечка золотой мой, что же ты не приехал под Новый год, как обещал? Мы со Светой так тебя ждали, наготовили всего-всего, а ты не приехал. С тех пор как я министру писала, чтоб тебе на год службу скостили как единственному кормильцу, вон сколько прошло, а ты всё равно на море остался и к нам заезжал всего два раза, и то всё проездом, проездом. Ну, приезжай хоть в эту весну да побудь подольше.
Света большая стала, невеста уже, и парни её провожают из школы. Тебя каждый день вспоминает, забыл, говорит, нас Сенечка. И пишешь ты нам редко и всё невпопад: сначала я за декабрь от тебя получила, а после уж за ноябрь. Огорчаешь ты своего очкарика. В Рождество я на отцову могилу сходила, поплакала и стёжку протоптала. Пирамидка, что ему от депо установили, вся ржой пошла с-под болтов, весной отчищу. Золотой мой, купили ещё дров на 20 рублей и, наверно, будут стеллажи под книги, ты ж читать любишь, так напиши, как их оставить – просто тесовые, не морить и не крыть лаком, может, это будет поабстрактней?
Встретила я днями Люсю. Она всё не замужем и такая ж красивая, тебя помнит, приветы передаёт. И Тамара тебя помнит, хотя она с животом ходит, не знаю от кого, тоже не замужем. Она против нас раньше жила, вы в школу вместе ходили.
В Дворце культуры артисты выступали из Москвы, ой какие талантливые, очень красиво всё преподнесли, я так восхищалась. Сидела я на 40 ряду, и всё было слышно и видно.
Золотой мой, беспокоит меня, что ты деньгам счёту не знаешь, а ведь получаешь хорошо. Я как посмотрела на тебя в последний приезд, неужели больше себе ничего не купил, только костюм и пальто зимнее. Ты бы мне всё присылал, я лишнего на себя не потрачу. Золотой мой, напиши, как живёшь, как нервы и настроение. Очень хочу, чтоб ты был спокоен, не нервничал и был здоров, только этого хочу.
Твоя мама Алевтина Шалай
Сама я здорова вроде ничего, иногда душит горло, но потом проходит.
А. Ш.
Хорошо такие письма в море читать. Тут я себе сто клятв даю, что на всё лето заверну в Орёл. И самому не верится, что, когда вернёмся в порт, совсем другие будут планы.
Как же всё получилось? Сошёл я с крейсера – на год раньше других – и дал себе зарок, что больше я в море и пассажиром не выйду. А вышел – через неделю, на траулере. Надо же было, чтоб я на вокзале объявление прочёл – от тюлькиной конторы. Большой набор тогда шёл, и деньги предвиделись немалые. А с чем мне было домой возвращаться – с десяткой армейской в кармане? Вот я и решил – одну экспедицию сплавать. И не обманулся, пришёл с такими деньгами, каких до этого и в руках не держал. И в поезде, возле Апатитов, чистенько их у меня увели. Со всеми шмотками, с чемоданом. Хорошие мне соседи попались в вагоне-ресторане, и имел я дурость их в своё купе пригласить: зачем же им на жёсткой плацкарте валяться, когда у меня свободно? Один, помню, пел неплохо, другой – на гитаре; в общем, дай бог попутчики… Хорошо – в том же вагоне свои моряки ехали, скинулись мне на обратный путь. Ну, и «деда» я уже встретил, он-то меня и выручил, я хоть в Ялту на две недели смотался, отогрелся после Атлантики. Вот так и пришлось во второй раз идти. Но уж, думал, только раз ещё, больше меня туда не заманишь! Заманили…
А Люсю эту я помнил. Не такая уж она красивая, но я с ней первой целовался, и кажется – любовь была; хотя, когда я из школы ушёл, мы всё реже и реже встречались. И всё же она провожать пришла, когда меня призвали, ждать обещала четыре года. А вот, оказывается, и до сих пор ждёт. А может, и не ждёт, просто судьба не сложилась. И Тамару я помнил, только мы не вместе в школу ходили, а – по разным сторонам улицы, как незнакомые. А потом она ко мне в депо пришла, сказала: «Теперь ты для Люськи ничто, понял? А для меня – всё». Может быть, и здесь любовь была, она тоже на вокзал примчалась провожать, хотя я не звал её, и смотрела издали, как я Люсю целую, – такими злыми глазами, в упор…
Всё это – детство, к нему уже не вернуться. Я стал читать от Лили:
Милый Сеня!
Пишу на этот раз коротко. Не обижайся, что я не пришла. Я, должно быть, нарушила одну очень важную традицию, не помахала платочком с пирса, и по этому поводу усиленно угрызаюсь совестью. Но ты меня простишь, я знаю. Тем более что есть надежда увидеться очень скоро. И притом – в море. Вижу твои удивлённые глаза. Правда, правда. Потому, что есть такой решительный мужчина, товарищ Граков, начальник отдела добычи, который очень-очень ратует за сближение науки с производством. Говорит, что мы ни черта не стоим, пока не увидим воочию, как она ловится – та самая селёдочка, которая так хороша с лучком и подсолнечным маслом. Это, правда, уже не он говорит, это я порю отсебятину, вкладываю свои слова в уста высокого начальства. А он решил взять с собою нескольких молодых специалистов. Представляешь: не на «Персее», а на самой настоящей плавбазе. Там мы проживём недели две и, конечно, сблизимся с производством на все сто и пять процентов. Не знаю ещё, на какой именно плавбазе, но там же всё это рядом, так что ты сможешь меня разыскать. Если, конечно, захочешь. Послезавтра отход, а у меня ещё ничего не готово. Надо написать уйму всяких писем и как минимум сделать причёску. Посему закругляюсь. Крепко жму твою мужественную руку, добывающую для страны неисчислимые рыбные богатства. До встречи в море!
Лиля
Число она не проставила, но я так прикинул: «Медуза» шлёпала семь суток, а база-то шла быстрее, уже она там. Только – какая база? Их на промысле бывает и по две, вопрос ещё, к какой мы подойдём. «Там же всё это рядом… Если, конечно, захочешь…»
Ладно, я его отложил, сунул под рокан, в телогрейку. Стал читать третье:
Добрый день, весёлый час, пишу письмо и жду от вас!
Сеня, а мы про тебя вспомнили. Не знаю, где ты сейчас, где тебя море качает. Может, Северное тебя качает, может, Норвежское, может, Баренцево. Но на Жорж-Банке тебя нету, Сеня. А мы как раз там. То есть не там, а тут. Хека серебристого берём и камбалу. Поэтому пишу тебе на общагу, чтоб переслали, где ты кантуешься.
Сеня, слух такой долетел до наших берегов, что на Чёрном море, в Сочи, влажность большая, а это вредно, как врачи установили, и за эту вредность решили платить морякам вроде нашей полярки. Говорят, что совсем разницы нету в оплате, так лучше же в Сочи ловить, чем на Жорж-Банке. Влажность мы как-нибудь переборем! Хоть она и вредная.
Сеня, вот я к тебе и обращаюсь. Ты же у нас землепроходец. Ты же всё разведаешь, как и что. И мне напишешь. Обязательно? Ты же не подведёшь, Сеня, я на тебя вмёртвую полагаюсь…
Сеня, а помнишь, как мы с тобой в «Арктике» гуляли и немножко посудки побили, когда у нас арктические захотели девчат наших отбить. Хорошо мы им врезали, Сеня. А потом ты меня под носом у милиции провёл и в общагу притащил буквально на себе. Есть что вспомнить, Сеня! И в память об этом я тебе посылаю фотографию меня и моих товарищей по экипажу. Остаюсь кореш твой задушевный.
Толик
Что-то никак я не мог этого Толика вспомнить. Вообще-то у меня их четыре было, и с каждым у нас что-нибудь такое примерно случалось. На фотографии, на обороте, такая надпись была:
- Если встретиться нам не придётся,
- если так уж сурова судьба,
- пусть на память тебе остаётся
- неподвижная личность моя.
А пониже: «Сеня, узнаёшь меня? Я на этом фото третий».
А какой третий – справа или слева? Там их шестеро было «неподвижных личностей», и все в роканах, под зюйдвестками. Кто-то их против солнца снимал да отпечатал – хуже нельзя: как сквозь мутную воду они на меня смотрели.
Нет, сколько я ни копался в памяти, но так я этого Толика и не вспомнил.
Лилино письмо я в куртку переложил, в потайной карман. Потом стоял на руле и всё думал про него. Что оно там, в кубрике; вот меня сменят, и я его ещё раз прочту. И может быть, вычитаю что-нибудь между строк, чего сразу не заметил.
Третий мне что-то всю вахту втолковывал – впрочем, то же самое: у тебя, Шалай, голова светлая, иди в мореходку, зачем тебе в кубрике с семью рылами жить, купишь себе макен, надо быть резким человеком. Спрашивал – сколько предметов должно быть в спасательной шлюпке. Это он к экзамену готовился по морской практике. Оказалось – девяносто шесть предметов. Едва я дождался, пока сменили.
Но я не сразу ещё пошёл в кубрик, пересилил себя. Лучше я его после ужина прочту, когда все попадают в ящики. Тогда я его за занавеской прочитаю раз десять на сон грядущий. А пока слазил Фомку покормил, почистил ему гнёздышко.
В салоне за ужином я как чокнутый сидел, всё думал про это письмо. Вдруг услышал – смеются. Я не сразу и понял, что надо мною, пока бондарь не сказал:
– Вожаковый-то на шалаве помешался, Лиличкой зовут.
Я поднял голову – он чуть ухмылялся в усы. С интересом следил – что же я теперь сделаю? И я почувствовал: сейчас это надо с ним решать. Встать, перегнуться через стол и врезать. Пусть он ещё хоть одно слово скажет о ней.
Шурка спросил:
– Поди, хороша Лиличка?
– Хороша ли, не знаю. Да только она у них одна на троих. У него да у салаг. Та же самая Щетинина всем троим пишет.
Я поглядел на Алика и на Димку, они на меня. Но ни слова мы не сказали. Я встал и ушёл из салона.
Я не читал его в этот вечер за занавеской, на сон грядущий.
На другой день мы управились к полудню, и я пошёл стояночный трос для выметки потравить, чтоб потом в темноте не чухаться.
– Не надо, – дрифтер меня остановил. – Метать сегодня не будем.
– Это почему?
– А груз набрали. Сейчас к базе пойдём.
Ну верно, я всё забыл. Вчера же ещё последние бочки запихивали.
– А к какой базе, не знаешь?
– Одна сейчас в Норвежском на промысле – «Фёдор».
– «Достоевский»?
– Ну! Сейчас кеп «добро» запрашивает.
Часам к пяти дали «добро», и мы зашлёпали. Последняя рыба, тонны две, так и осталась на палубе. Потом один СРТ из нашего отряда сжалился, покидал нам в воду бочек двадцать. А мы ему за это два шланга подали – солярки отлили и пресной воды.
Уже вечерело, когда мы всё закончили. Те, кто оставался на промысле, провожали нас гудками, и мы отвечали им. Хоть мы и не в порт уходили, но всё же прощание. Может быть, нас от плавбазы в Северное завернут, к Шетландским островам и Оркнейским, а может быть, и на Джорджес-Банку. Это как где заловится.
У нас ещё оставалось пресной воды, и старпом объявил баню и постирушки. Всё-таки надо к плавбазе чистыми подойти, а у нас всё пропотело, рыбой пропиталось.
Нижнее я постирал, когда мылся, но это одно мучение, а не стирка, – кабинка вроде душегубки, маленькая, и не знаешь, за что раньше хвататься: чтоб тебя самого, голого, о ржавую переборку не било или шайку бы не выплеснуло с постиранным. Так что я с верхним не стал мытариться, а решил постирать старым морским способом. Штертом обвязал рукав и штанину и кинул с борта. Когда судно хорошо идёт, за ночь ни пятнышка не остаётся. А мы полным шли, узлов до двенадцати, к базе всегда спешат, почти так же, как в порт.
В это время они и подошли ко мне, Алик и Димка. Взялись за леер, смотрели, как я кидаю робу в волну.
– Чудно, – Алик сказал. – И выстирывается?
