Жестокий век Калашников Исай
– Я не трус! – торопливо проговорил Чиледу. – Дайте мне десять нукеров, и я верну свою невесту.
– Нет, смотрите, какой храбрец! Всего десять нукеров – и он вернет свою невесту, моих быков, мою повозку. А не прихватишь ли ты, Чиледу, заодно и грабителей? Ты запомнил их? Не спутаешь с другими? – Круглые глаза Тайр-Усуна стали злыми.
Обида тупой иглой вошла в сердце Чиледу. Нойона бесит потеря быков и повозки – это такая малость по сравнению с тем, что потерял он. Ища сочувствия, обвел взглядом лица людей, но ничего, кроме любопытства, эти лица не выражали, и, не замечая злой язвительности Тайр-Усуна, он ответил:
– Ничего я не спутаю. Рыжего Есугея запомнил на всю жизнь.
При упоминании имени Есугея Тохто-беки резко сел и весь скривился от боли. К нему подскочили жены, попытались уложить, но он отстранил их властным жестом.
– Это Есугей отобрал твою невесту?
– Да, этим именем он назвал себя.
– Почему ты не убил его? За эту услугу я наградил бы тебя табуном коней и дал в жены пять лучших красавиц. Не будет мне жизни на земле, пока не вырву его печень! Нойоны и старейшины, мои раны подживают, скоро смогу держаться в седле. Готовьте коней и оружие.
Никто не отозвался. Чиледу, ободренный словами Тохто-беки, с надеждой ждал, что скажут лучшие люди племени. Время шло, молчание затягивалось, и Чиледу обостренным чутьем уловил в этом молчании скрытое сопротивление порыву Тохто-беки.
– Вы снова молчите? – Горестные складки легли возле полных губ Тохто-беки. – Едва я начинаю этот разговор, вы втягиваете язык в гортань. Разве кровь моего отца и вашего повелителя Тудур-билге не взывает о мести? Разве боль моих ран не стала вашей болью? Или вы, как старая крыса Амбахай-хан, считаете, что мои раны лишили меня мужества? Так знайте: жар из ран переселился в мое сердце. Он сжигает меня. Только вражья кровь угасит этот огонь!
Шаман Турчи, сухонький старик с темным, словно обугленным, лицом, поднял на Тохто-беки красные, воспаленные глаза:
– Кто усомнится в твоей храбрости и решимости победить врагов? Но над всеми нами воля вечного Неба. Я семь дней не принимал пищи, не видел дневного света. Я просил духов открыть мне тайну будущего. И духи услышали мой голос. По воле вечного Неба ты будешь знаменит и славен, наше племя – богато и многолюдно, лесные и степные народы будут покорны твоему слову. Но… Духи хотят, чтобы ты был терпелив и осторожен. Ожидание – твое лучшее оружие.
– Скажи мне, премудрый Турчи, чего я должен ждать? – вежливо спросил Тохто-беки.
– Этого я не знаю. – Турчи стянул на лбу мелкие морщины, зажмурился, забормотал невнятно: – Темную ночь сменяет светлый день, гнилое дерево – молодой росток. Во мраке ночи не вденешь нить в ушко иглы, из трухлявого ствола березы не сделаешь тележную ось. – Шаман открыл глаза. – Жди рассвета. Жди, когда молодой росток станет стройным деревом.
Чиледу видел: слова шамана не по душе Тохто-беки, но он не осмеливается вступать с ним в спор, покусывает губы, сердито дергает угол толстого войлока. Его голова скособочилась еще больше, почти легла на плечо. Жены о чем-то шепчутся и скорбно вздыхают. Выпуклые глаза Тайр-Усуна спокойно смотрят на Тохто-беки, на его жен, на шамана. И Чиледу начинает казаться, что не Тохто-беки, а нойон Тайр-Усун здесь главный.
– Можно сказать мне? – спросил Тайр-Усун.
– Говори.
– Я думаю, премудрый Турчи внятно передал нам все, что открыли ему духи. И нам, если мы не хотим навлечь на себя гнев неба, не следует до поры обнажать меч. Но и ждать бездельно тоже не следует. Надо искать себе сильных друзей.
– Не направить ли нам послов к государю найманов? – несмело предложил нойон Кудун-Орчан. И, поскольку ему никто не возразил, продолжал уже более уверенно: – С ним считаются даже тангуты и уйгуры, его побаиваются кэрэиты. Будет нашим покровителем – кто сравнится с нами в силе?
– Станет нам помогать хан найманский! – пренебрежительно отмахнулся от Кудун-Орчана Тохто-беки. – Он спит и видит наш улус под своей рукой. Если уж искать помощников, то не здесь, а в стране кэрэитов. Как вы знаете, после смерти хана кэрэитов Курджакуз-Буюрука страну поделили между собой четыре его старших сына. И теперь каждый хочет захватить власть над другими. Одному помогая, другого осаживая, мы добьемся того, что властителем кэрэитов станет тот, кто будет нашим другом.
– Ты умен и дальновиден, – похвалил Тохто-беки шаман Турчи.
Соглашаясь с ним, нойоны, старейшины дружно закивали головами.
Чиледу понял, что все они напуганы последним поражением и ни за что не решатся начать войну с тайчиутами, будут обхаживать соседние племена, а это затянется, быть может, на годы. Тогда прощай, Оэлун.
Не смея вступать в разговор, он умоляющими глазами ловил взгляд своего хозяина Тайр-Усуна. Но о нем, кажется, все забыли. У Тайр-Усуна были свои заботы.
– Нам надо ехать в Баргуджин-Токум, – сказал он.
– Там племена малочисленны, какая от них польза? – перебил его Кудун-Орчан.
– Мал жаворонок, да петь умеет, ворон большой, но только каркает! – поучающе сказал Тайр-Усун. – Воины лесных народов находчивы и отважны. Но дело не только в этом. Нигде нет таких искусных звероловов и охотников, как в Баргуджин-Токуме. И только там добывают самый прекрасный мех. Нам нужны шкурки соболей. Много шкурок. Шелковистым мехом и мягким словом мы сделаем с кэрэитами то, чего невозможно добиться острым мечом.
По натянутому полотну шатра стучал дождь, шумел ветер. В мокрой одежде, продрогший, никому здесь не нужный, Чиледу сам себе казался бродячей собакой, терпеливо ожидающей подачки с чужого стола. Он громко кашлянул.
– Ты еще здесь? – удивился Тохто-беки.
– Дайте мне десять воинов! – Чиледу приложил руки к груди. – Я змеей проползу по траве… Я вернусь с Оэлун. И Есугея или его голову привезу.
Тохто-беки опередил Тайр-Усун. Он сказал:
– Есугея ты не привезешь ни живого, ни мертвого, но осиное гнездо разворошишь.
Тохто-беки жестко добавил:
– Ты бежал от врагов быстрее, чем суслик от коршуна. Я тебе не доверю сейчас даже десять захудалых меринов. Иди.
– Я не могу… Я прошу…
– Прочь! – рявкнул Тохто-беки.
Все еще не веря, что его надеждам пришел конец, Чиледу не двинулся с места. Кудун-Орчан вскочил, подтолкнул его к выходу и пинком вышиб из шатра. Чиледу поскользнулся на мокрой траве, упал лицом в лужу.
Нукер под навесом оскалил зубы:
– Это тебе свадебный подарок, да?
V
Наступила осень. По утрам на траву ложилась уже не искристая роса, а колючая седая изморозь.
Тайчиуты перекочевали в предгорья Хэнтэйского хребта. Здесь не было бескрайних степей, как на родине Оэлун. Пологие холмы, горы, покрытые лесом, а меж ними речные долины с густой и высокой травой. Горы и леса угнетали Оэлун, мир казался ей темным, мрачным, таящим в себе немую угрозу. Целыми днями она сидела в своей юрте. Вечером, накинув на плечи шубу, выходила наружу, садилась под старой сосной, смотрела на яркие звезды, на искры, вылетающие из дымовых отверстий юрт. В эти часы ей казалось, что она дома. Вот сейчас в центре куреня вспыхнет большой общий огонь, к нему соберутся люди, и старый улигэрч[6] поведет неторопливую, затейливую речь о багатурах и чудищах, о добрых и злых духах.
О, как она любила такие вечера, с каким трепетом впитывала в себя красочный, жутковатый мир улигэров. В детстве после этих вечеров долго не могла заснуть. С головой забивалась под овчинное одеяло, прижималась к теплому боку матери и, слушая таинственные шорохи ночи, тихо вздрагивала от сладкого страха. Повзрослев, перестала бояться сказочных чудовищ. Все больше и больше в улигэрах ее занимали подвиги бесстрашных багатуров. Нередко во сне к ней приходил храбрый красавец в золотых доспехах, брал ее на руки, и на чудо-коне они летели над степью к сияющим звездам.
Теперь ей снится только Чиледу. Каждый раз она видит его в грязной, изорванной одежде, с разбитым в кровь лицом. Есугей ни разу не приснился. Она боится его возвращения, не хочет думать о нем, но все равно думает нисколько не меньше, чем о Чиледу. И порой происходит непонятное: Есугей и Чиледу сливаются в одно лицо, и тогда ей кажется, что она безнадежно перепутала сон и явь, быль и сказку и скоро сойдет с ума.
Сидеть под старой сосной при свете звезд Оэлун любила еще и потому, что безотчетно ждала: когда-нибудь из темноты бесшумно возникнут всадники, посадят ее в седло, и она навсегда уедет отсюда. Сейчас, когда многие мужчины ушли воевать с татарами, а те, что остались, тревожатся лишь об одном: с чем вернутся воины – отягощенные добычей или искалеченные, к чему готовиться – к радостному пиру или печальным поминкам, – сейчас, как ей думалось, уйти отсюда было бы нетрудно. Она ждала Чиледу не день и не два, потом поняла, что он не приедет за ней, и думать об этом перестала, но безотчетное ожидание жило в ней против воли.
Оэлун никто ничем не обременял. Хоахчин и ее братишка Хо, тихий мальчонка, смешно выговаривающий монгольские слова, исполняли любое желание. На людях они держались с ней рабски предупредительно, но стоило остаться одним – оба преображались. Хоахчин без умолку болтала, смеялась, гримасничала. Хо, слушая сестру, чуть улыбался. Он был большим любителем делать разные безделушки. То вырежет телегу, точь-в-точь как настоящую, только маленькую, умещается на ладони, то такую же юрту, то сплетет из ивовых прутьев красивую коробку. И все, что бы ни сделал, дарит Оэлун.
Без них Оэлун зачахла бы от одиночества. К ней почти никто не заходил. Все были вежливы, почтительны, но ее юрту обходили стороной. Лишь брат Есугея Даритай-отчигин (как младший в семье, он остался охранять стада и юрты) время от времени заходил к ней, спрашивал, не нужно ли чего, и принимался рассуждать о делах племени. Как поняла из его слов Оэлун, тайчиуты объединяли вокруг себя много других племен. У каждого племени свои нойоны, но всеми ими правит хан. Сейчас место Амбахай-хана занял Хутула.
– А ты знаешь, кто такой Хутула? – Даритай-отчигин лучил у глаз морщинки. – Тебе посчастливилось. Наш род, род Кият-Борджигинов, из всех потомков праматери Алан-гоа самый прославленный. Кто был избран на курилтае первым ханом? Наш дед Хабул. Кто правит нами сейчас? Брат нашего отца Хутула. Кто будет править после него? Может быть, кто-то из сыновей Хутулы, а может быть, кто-то из нас, сыновей Бартана. – Даритай-отчигин горделиво расправлял узкие плечи.
Он приходил в юрту Оэлун, будто хозяин, зло и визгливо кричал на Хоахчин, за самую малую провинность стегал плетью Хо. Устав от криков и рассуждений о своем прославленном роде, он умолкал и посматривал на Оэлун так, что у нее вспыхивало лицо, ей хотелось плотнее запахнуть полы халата. Весь он, маленький, худотелый, с тонкими, женскими ручками, с масленым блеском в щелочках хитрых глаз, был ненавистен Оэлун, но она молча терпела его. Однажды терпение кончилось.
Как-то Даритай-отчигин по своему обычаю стал рассуждать о делах своего рода.
– Все заботы на мне. Братья воюют, наводят на свои имена золотой блеск славы, а я тружусь с утра до ночи, подгоняя ленивых харачу. Какая мне в этом радость? А если братьев убьют, тогда уж и вовсе все на меня ляжет. Твой Есугей, как безумный, лезет в самое горячее место…
Оэлун не то чтобы забыла обещание Есугея – в случае его смерти – будет отпущена домой, – она почему-то ни разу не подумала, что он может быть убит. Но сейчас, слушая Отчигина, вдруг представила себе, что Есугей мертв… Она сразу покинет эту юрту, этих людей. Вот только Хоахчин и Хо будет жалко. А может быть, слуг отдадут ей?
– Тебе что-нибудь говорил Есугей обо мне, когда уезжал? – спросила она Отчигина.
– А что он должен был говорить? – прижмурился Даритай-отчигин.
– Ну, если он… Если его убьют, то…
– Что тут говорить! – перебил ее Даритай-отчигин. – Обычая не знаешь? Его убьют – остаюсь я. Ты будешь моей женой.
– Но я не жена Есугея! Почему я должна перейти к тебе?
– Не жена, так невеста.
– И не невеста!
– Будь ты хоть его собакой, это все равно.
Такого Оэлун не ожидала, вспыхнула:
– Ты врешь, что он тебе ничего не говорил! Врешь, маленький и зловредный хорек!
– Что ты сказала? Что ты сказала? – Даритай-отчигин побелел, его глаза-щелки открылись, и Оэлун впервые разглядела, что они серые с зеленью, как у Есугея.
– Я тебе еще и не то скажу!
– А это видела? – Даритай-отчигин поднял плеть. – Я тебя сейчас научу почтительности! Ты у меня навек запомнишь!..
Оэлун выхватила из очага горящую головню, пошла навстречу ему.
– Уходи отсюда, пока не выжгла твои белые глаза!
Даритай-отчигин попятился, задом вывалился из юрты, Оэлун вслед ему бросила головню.
Немного погодя пришла Хоахчин. Она все слышала, видела позорно отступающего Даритай-отчигина, ее распирало от смеха, она пыталась сдержаться, но это ей не удалось. Зажала рот руками, перегнулась пополам, затряслась, всхлипывая.
Оэлун какое-то время смотрела на нее сердито, потом тоже засмеялась. Впервые за все время, как попала сюда, ей стало весело, вспышка гнева свежим ветром омыла душу.
Перестав смеяться, Хоахчин быстрым испуганным шепотом спросила:
– Что теперь будет? Ой-ё, пропала твоя голова!
– Ничего со мной не будет! Не боюсь я их.
Хоахчин с восхищением смотрела на нее, качала головой.
– Красивая фуджин, о-о, какая красивая! Я так тебя люблю! – И тут же улыбнулась. – А он-то, он-то… Задом, задом… Ой-ё! Ой-ё!
И снова покатилась со смеху.
В дверь просунулась недоумевающая рожица Хо.
– Иди отсюда! – прогнала его Хоахчин.
Оэлун поправила в очаге дрова, присела перед огнем. У нее на родине дров нет, там жгут сухой навоз – аргал. Он горит ровным, спокойным пламенем. Огонь в очаге не буйствует, как здесь. Все здесь иное, даже огонь.
– Хоахчин, если я выберусь отсюда, ты поедешь со мной?
– Нет, фуджин, тебе не выбраться отсюда, – вздохнула Хоахчин. – Я бы поехала…
– А тебе хочется домой, Хоахчин?
– Домой? – Она закрыла глаза. – Я не знаю, фуджин. Там мне жилось плохо. Ой-ё, как плохо! Но там отец. Он уже старик. Он так надеялся на меня и на нашего Хо. Теперь у отца никого нет.
– Я буду молить Небо, чтобы…
Оэлун не договорила. В курене возник шум, послышались крики, топот множества ног. Она выглянула из юрты. Люди бежали мимо, вверх по пологому склону сопки, возбужденно размахивали руками.
– Едут! Наши едут!
– Ну вот, – сказала она, – вот…
Примчался Хо, позвал:
– Пошли смотреть!
– Пошли, – сказала и Хоахчин.
Они поднялись на сопку. С ее круглой, поросшей степной полынью макушки видна была долина, прорезанная высохшей речушкой. По долине узкой лентой двигалось войско. Впереди конники, за ними закрытые и открытые повозки и повозки с неразборными юртами, за обозом снова конные. Пыль, поднятая множеством копыт и колес, густым облаком вползала на противоположный склон долины, там, на вершине склона, в лучах предзакатного солнца становилась розовой, и Оэлун казалось: вся долина охвачена пожаром. Тревожная теснота сдавила ее сердце.
Всадники приближались. Уже можно было разглядеть их лица, и толпа на сопке притихла в напряженном ожидании. Тишину разрушил звонкий детский голос.
– Эцэге! Эцэге![7] – ликующе завопил мальчишка и бросился вниз, навстречу всадникам, его догнала мать, за ручонку потащила назад.
Усталые лошади медленно поднимались в гору, скрипела под копытами кремнистая земля. Оэлун вглядывалась в темные от пыли незнакомые ей лица воинов. Есугея среди них не было. Всадники поднялись на сопку, встречающие облепили их со всех сторон, и нестройная, бурливая толпа покатилась в курень. Оэлун потеряла где-то Хоахчин, выбралась из толпы и пошла в свою юрту.
Курень шумел на тысячу голосов: смех, плач, крики, звон стремян и оружия, скрип повозок и стук копыт – все сливалось в сплошной неутихающий гул. Оэлун то садилась у очага, то вскакивала, беспокойно вслушиваясь. Неужели Есугей погиб? Сейчас она не знала, радоваться ей или горевать. Если погиб, что ждет ее? «Неужели отдадут Отчигину? О вечное синее небо, о великая мать-земля, чем я прогневила вас, за что мне такая доля?»
Хоахчин ворвалась в юрту.
– Везут! Ой-ё, везут! – заметалась, раскидывая постель.
Перед юртой остановилась повозка. Нукеры осторожно сняли с нее Есугея. Ими распоряжался высокий старик с реденькой седой бородкой. Хоахчин успела постлать постель. Старик сам проверил, мягкие ли войлоки, поднял выше изголовье. Нукеры уложили Есугея, укрыли одеялом. Оэлун приподнялась на носках, через плечи нукеров глянула на Есугея. Бледный, скуластый, он лежал с плотно закрытыми глазами, на виске рядом с рыжей косицей быстро-быстро билась синяя жилка. Живой.
Нукеры ушли. Старик приказал Хоахчин вскипятить воды, поманил пальцем Оэлун:
– Помоги мне.
Он заставил ее поддерживать голову Есугея, сам начал осторожно снимать с его груди грязную, со следами ссохшейся крови повязку. Чуть ниже ключицы темнела широкая рана. Оэлун зажмурилась, отвернулась.
– Боишься? – спросил старик. – Привыкай.
Промыв рану теплой водой, он отвязал от своего пояса кожаный мешочек, достал из него сухие зеленые листья, подержал их над кипящим котлом и, что-то нашептывая, залепил ими всю грудь Есугея. Тот не приходил в себя, тихо, сквозь стиснутые зубы, постанывал; его голова была сухой и горячей. Старик перевязал рану чистой холстиной, заварил в котле какие-то корни и, остудив, напоил раненого.
– Теперь ему будет легче. – Он впервые внимательно посмотрел на Оэлун. – Твои глаза полны печали. Не горюй, дочка, не иссушай свое сердце. Путь каждого из нас предопределен небом. Тут уж ничего не поделаешь. – Помолчал. – Немного погодя ты еще раз дай ему попить этого отвару. Я приду рано утром.
Ночью Есугей начал бредить. В бешенстве выкрикивал какие-то непонятные слова, пытался подняться. Оэлун позвала Хоахчин, они вдвоем прижали его к постели, но он все порывался встать.
– Тише, ну, тише, – вполголоса уговаривала его Оэлун.
Он затих, прижал ее руку к щеке и отчетливым шепотом произнес:
– Эхэ! Эхэ-э![8] – и застонал капризно-жалобно, как маленький ребенок.
Хоахчин держала над головой светильник и, всхлипывая, говорила:
– Бедный господин! Ой-ё, как ему больно!
Оэлун уже не думала о себе. Недавние мысли о своем будущем отлетели прочь. Перед ней был слабый, умирающий человек, и она не хотела, чтобы он умирал, чтобы ему было больно и тяжело. Она гладила Есугея по жестким рыжим волосам, по пылающим щекам, а он все крепче прижимал ее руку, будто эта рука могла помочь ему выбраться из небытия.
Неизвестно, сколько дней и ночей пролежал он в беспамятстве. Уже мало кто надеялся, что он сумеет подняться. Лишь старик Чарха-Эбуген был спокоен.
– Есугей не умрет. Будет жить Есугей.
Перед юртой он воткнул в землю копье с насаженной на него черной войлочной лентой – знак того, что здесь находится тяжелобольной и вход в юрту воспрещен. Все заботы о больном легли на Оэлун и Хоахчин. Бессонные ночи измучили их. Оэлун потеряла всякое понятие о времени. И когда Есугею стало лучше, она с удивлением увидела, что пришла зима. Над землей, убеленной снегами, разгуливали злые вьюги. Ветер свистел в ветвях старой сосны, ее ствол тяжко, натужно скрипел, хлопья снега падали в дымовое отверстие юрты и, не долетая до пола, исчезали, расплавленные жаром очага.
Пока Есугей был на грани жизни и смерти, ее сердце переполняла острая жалость, но едва он начал поправляться, как прежнее чувство отчуждения вернулось к ней. Правда, это чувство не было таким острым, как в то время, когда он привез ее в свою юрту, что-то все-таки надломилось в ней. Иногда она думала, что если бы он, а не Чиледу, посватал ее на родине, все было бы по-другому. Но он привез ее, положив поперек седла, как вор, похитивший овцу.
По утрам, едва проснувшись, Есугей отыскивал ее взглядом и звал к себе. Она садилась у его постели, опускала глаза.
– Ты почему все время молчишь?
Она пожимала плечами – ну что ему скажешь?
– Мне все время казалось, что рядом моя мать.
– Да, я это знаю. Ты часто звал ее.
– А это была ты. И ты очень похожа на мою мать.
– Да, все женщины похожи друг на друга.
– Ты обижаешься на меня?
Оэлун ничего не ответила. А он все настойчивее спрашивал об этом. Однажды, потеряв терпение, рассердился:
– Ты что же, всегда такой будешь? Я тебя не понимаю. Если ненавидишь меня, то почему не помогла перебраться к предкам? Сделать это было очень легко.
– Зачем? Чтобы стать женой Даритай-отчигина?
– Кто тебе сказал это?
– Сам Даритай-отчигин.
– Помоги мне сесть. – Опираясь на ее плечо, он приподнялся, стиснул зубы, посидел так, унимая боль, приказал: – Пошли Хо к Даритай-отчигину. Пусть он идет сюда.
Даритай-отчигин, увидев Есугея сидящим, зажмурился в счастливой улыбке.
– Уже встаешь, мой любимый брат!
– Уже встаю. Скоро буду крепко держать в руках плеть… Я что тебе говорил, когда уезжал?
– Ты много говорил. Но я все исполнил.
– Об Оэлун я тебе что говорил?
– Чтобы я берег ее, не позволял никому обижать. Все твои золотые слова помню.
– Что еще говорил?
– Еще? Чтобы все у нее было: еда, питье, одежда. Разве не так, дорогая невестушка?
– А если я буду убит, что ты должен был сделать с Оэлун?
– Я должен был отправить ее домой.
– Ты сказал ей это?
– Что я, без головы! – обиженно вскинулся Даритай-отчигин. – Она бы только и думала, чтобы ты умер.
– Рыбу не поймаешь за хвост, тебя не уличишь в криводушии, – устало сказал Есугей. – Но когда-нибудь твоя хитрость обернется против тебя самого. И горько тогда будет, и никто не захочет тебе помочь.
Выпроводив брата, Есугей сказал Оэлун:
– Такой уж он есть, другим его, наверное, не сделаешь… – Задумался; помолчав, заговорил о другом: – Жизнь наша трудна, полна опасностей. Людская вражда укоренилась в степях. Чуть зазеваешься – твои стада захватят, твою юрту ограбят, тебя убьют или сделают рабом. Сейчас мы должны быть ближе друг к другу, человек к человеку, род к роду, племя к племени. Только так мы выживем. Но этого очень многие не понимают. Каждый думает лишь о себе. Мы слабеем, а враги усиливаются. Злокозненные татары за наши головы, за нашу кровь получают от Алтан-хана китайского шелковые ткани и железные котлы. А мы не можем как следует посчитаться с ними. Трудные времена настают, Оэлун. Будь со мною рядом. Забудь свои обиды. Ты мне очень нужна, Оэлун. Без тебя я как меч без рукоятки, как седло без стремян. Ты вернула меня к жизни, в твоей воле сделать меня сильнее.
Оэлун чувствовала, что все его слова – от сердца. Да, он нуждается в ней, она ему нужна… Видно, небо предопределило ее путь, и надо ли противиться предопределению?
Есугей поправлялся быстро. Едва начав ходить, он потребовал лошадь. Оэлун поехала с ним. Лошади шли шагом. Ослепительно сверкали заснеженные сопки, в морозной тишине звонко бренчали удила, из лошадиных ноздрей струился горячий пар и серебристой изморозью ложился на гривы. Оэлун тронула поводья, лошадь перешла на рысь, потом понеслась галопом. Холодный ветер обжег щеки, выжал из глаз слезы, но Оэлун все подстегивала лошадь и мчалась по всхолмленной сверкающей равнине. Стремительный бег скакуна рождал ощущение воли, и сердце сжималось от пронзительной радости.
Лошадь замедлила бег. Оэлун оглянулась. Есугей остался далеко позади – черная точка на белом снегу. Если бы так вот можно было умчаться от своей судьбы!
VI
Сдвинув на затылок малахай, Чиледу долго вслушивался. Шуршали жесткие листья осины, тихо шептались вершины сосен – ни одного постороннего звука. Но ему все время кажется, что за бронзовыми стволами сосен кто-то есть, чей-то взгляд сторожит каждое его движение. Чиледу хотел было подождать Тайр-Усуна с нукерами, сказать ему, что… А что он скажет? Дозорному полагается доносить о том, что он видит и слышит, а не о том, что ему чудится.
Вот уже несколько дней они идут вниз по Селенге, по ее правому берегу. Горы здесь подступают прямо к реке, местами скалистые кручи обрываются у самой воды. И лес вплотную придвинулся к реке. Над заводями свисают кусты черемухи с багряными увядающими листьями, на высоких песчаных ярах стоят могучие сосны, в узких падях белеют стволы берез. Здесь родина его предков. Чего ему бояться на земле прадедов? И за что бояться, за свою никому не нужную жизнь?
Чиледу больше не останавливал лошадь, не прислушивался. Он ехал по крутому песчаному яру. Слева, далеко внизу, извивалась Селенга, ее протоки петляли, захлестывали острова, заросшие кустарником. Лошадь набрела на тропу, припорошенную рыжей хвоей, и стала забирать вправо от реки, в густой лес. Неожиданно впереди за деревьями Чиледу увидел воду. Это была не Селенга, а ее приток – Уда, река хори-туматов. Где-то здесь, на ее берегах, они охотятся и пасут стада.
В устье этой реки Тайр-Усун назначил место для ночевки. Чиледу проехал немного вверх, увидел широкую поляну и спешился, осмотрелся. Лес обступил поляну с трех сторон, за рекой возвышался высокий холм, его склон, обращенный к воде, был крут, из земли выпирали серые скалы.
Пока Чиледу осматривался, у него снова возникло ощущение, что за ним следят, и он до звона в ушах вслушивался в шорохи леса, но ничего подозрительного обнаружить не мог. Вскоре подъехал Тайр-Усун с шестью нукерами, и Чиледу успокоился. Расседлали и отпустили пастись лошадей, натянули для нойона походный шатер. Вдруг из леса неслышно появились три вооруженных луками воина, один направился к ним, двое отрезали путь к лошадям. Нукеры схватились за оружие, но воин, что шел к ним, поднял руку. И сразу же из леса со свистом прилетели две стрелы, словно ножом пересекли натянутые ремни шатра, и он осел на землю. Тайр-Усун снял с пояса саблю и бросил себе под ноги. Вслед за ним то же сделали все нукеры. Воин подобрал оружие, сложил в кучу, поднял лук над головой. Из леса выехал всадник на гнедом коне, за ним высыпали шесть человек пеших. Всадник был совсем юный, почти мальчик. Как он ни старался выглядеть суровым, в возбужденно поблескивающих глазах было больше любопытства, чем строгости.
– Мы люди славного багатура, повелителя меркитов Тохто-беки, – обиженным голосом заговорил Тайр-Усун. – Держим путь к вождю хори-туматов Бэрхэ-сэчену. Почему вы подстерегаете нас на тропе?
– Бэрхэ-сэчен – мой отец, – гордо сказал юноша. – Меня зовут Дайдухул-Сохор.
– Проводи нас к отцу, Дайдухул-Сохор, и верни оружие.
– К отцу проведу. Он и решит, вернуть ли вам оружие.
Ночевали тут же, под бдительным оком хори-туматов. Утром отправились в путь. Их вели по узким охотничьим тропам. На другой день под вечер пришли в курень Бэрхэ-сэчена. Юрт было не очень много, большинство жилищ сделано из шкур диких животных. Люди здесь не носили длинных халатов. Верхняя одежда из шерстяной ткани, а чаще всего из выделанной мягкой кожи не достигала колен. Она казалась смешной, словно шутки ради все пообрезали полы. Но позднее Чиледу понял, что такая одежда очень удобна в лесу – не цепляется за сучья и ветви.
Бэрхэ-сэчен разговаривал с ними в просторной юрте, застланной медвежьими шкурами. Тайр-Усун разложил перед ним подарки: пеструю шелковую ткань, нож в серебряных ножнах, бронзовые чаши и сосуды, железный шлем, украшенный насечкой.
Чуть наклонив голову, Бэрхэ-сэчен поблагодарил Тайр-Усуна. Седой, с худым, болезненным лицом, он, кажется, был равнодушен ко всему на свете.
– Что приехали просить, меркиты? – спросил он Тайр-Усуна.
– Мы приезжаем только просить?
– Нет, когда вам удается, вы берете не спрашивая.
– Разве мы плохие соседи? – хмуро удивился Тайр-Усун. – Мы много лет не враждуем с вами. Неужели вы помните старые времена? Но и тогда к людям вашего племени мы относились особо. Пленным мы сохраняли жизнь. Они становились во всем равными с детьми нашего племени. Да вот Чиледу… Его дед родился здесь. А он мой нукер, равный со всеми. Разве это не так, Чиледу?
Под беспокойным взглядом выпуклых глаз Тайр-Усуна Чиледу приподнялся:
– Это так.
– Ты помнишь своего деда? – спросил Бэрхэ-сэчен.
– Нет.
– А как его звали?
Чиледу назвал имя деда, Бэрхэ-сэчен пристально посмотрел ему в лицо, поднялся:
– Вы устали с дороги. Время позднее. Разговор продолжим завтра.
Тайр-Усуна поместили в отдельной юрте, нукеров – всех вместе. Уходя к себе, Тайр-Усун сделал Чиледу незаметный знак – зайди. В юрте он быстрым шепотом сказал:
– Постарайся поговорить с ним так, чтобы тебе поверили. Молчи о нашем поражении. Мы должны заручиться их поддержкой, чего бы это ни стоило. Ты понимаешь? Будешь умным – я никогда не вспомню волов и повозку. От тебя будет зависеть многое. Я это знал еще там, потому и взял с собой.
Чиледу не пошел в свою юрту. Присел на седло, закрыл лицо руками. С тех пор как у него отобрали Оэлун, все, что бы он ни делал, кажется ему пустым, бессмысленным. А Тайр-Усун хочет, чтобы он в чем-то убедил этих людей. Что может песчинка, гонимая ветром?.. Его жизнь поддерживает лишь вера, что он сумеет отомстить Есугею. Когда этому рыжему разбойнику станет так же больно, как больно ему сейчас, душа обретет покой.
Курень спал. У юрты взвизгивала собака, далеко в горах утробно рявкал изюбр. Кто-то тронул Чиледу за плечо. Он поднял голову. Перед ним стоял Дайдухул-Сохор.
Он провел Чиледу снова в ту же юрту, где их принимал Бэрхэ-сэчен. На этот раз вождь хори-туматов сидел у жарко пылающего очага, поджаривал на углях кусочки печени, неторопливо ел. Чиледу отказался от угощения, лишь выпил чашку прохладного, кисловатого дуга[9]. Дайдухул-Сохор, как и его отец, стал жарить печень. Кроме них, в юрте никого не было.
– Твой нойон приказал тебе что-нибудь выведать у нас? – спросил Бэрхэ-сэчен.
Чиледу смутился под его проницательным взглядом.
– Можешь не отвечать, это и так понятно. Молод он, твой нойон… Тебе нелегко живется у меркитов. Помолчи. Ты невесел, твои глаза пусты. Ты знаешь, кто был твой дед? Это был старший брат моего отца. Но мы слышали, что он умер молодым, никого после себя не оставив.
– Да, он умер рано. Но после него остался мой отец. Недавно и отец мой умер тоже. – Чиледу вздохнул. – А мать умерла давно.
– Братья, сестры есть?
– Нет, я один. Ни братьев, ни сестер… ни жены. – Чиледу не мигая смотрел на огонь.
– Оставайся у нас. Мы найдем тебе жену, поставим юрту. Мы не так богаты, как твои хозяева – меркиты. У нас меньше коней и овец. Но охота дает нам пищу и одежду…
– Нет. – Чиледу покачал головой. – Возможно, я когда-нибудь и вернусь сюда. Но сейчас… У меня там есть неоконченные дела.
– Смотри, как лучше, – не стал настаивать Бэрхэ-сэчен. – Ты хочешь, чтобы нойон знал о нашем родстве?
– Мне все равно…
– Почему же все равно? Разве человек может быть настолько равнодушным к своей судьбе! – Бэрхэ-сэчен нахмурился. – Не спрашиваю, что у тебя там за дело, но, если ты будешь таким, угаснешь, ничего не довершив.
– Я свое дело довершу, – сказал Чиледу глухо, повторил: – Довершу.
Дайдухул-Сохор, тараща любопытные глаза, резал обжаренную печень на мелкие кусочки, солил и кидал себе в рот. За все время он не проронил ни слова.
– А теперь я хочу тебя спросить о намерениях меркитов. Я понимаю, что они приехали неспроста, но что стоит за этим? Ты можешь не отвечать на мои вопросы, – сказал Бэрхэ-сэчен. – А если ответишь, я обещаю, что не использую твои слова во вред тебе. Я уже говорил, что мы не так богаты, как твои хозяева. Но мы вольные люди. За право владеть этими землями и жить так, как нам хочется, было пролито немало крови. Нам ничего не нужно от меркитов. Но что им нужно от нас?
– Тайр-Усун это скажет.
– Правильно. Но если сосед просит у меня огня, я должен знать, собирается ли он сварить ужин или поджечь мою юрту. Когда такое могучее племя, как меркиты, ищет нашей помощи, это что-нибудь да значит.
– Они враждуют с тайчиутами. Мне кажется, Бэрхэ-гуай[10], эта вражда не закончится обычными стычками, каких было много.
– Может быть. – Бэрхэ-сэчен задумался. – Мы живем далеко от ваших степей, но и до нас доходят кое-какие слухи. Что-то невообразимое происходит у вас. Племена кидаются друг на друга, как голодные собаки. Будто Небо лишило людей разума. Но ведь так все время продолжаться не может.
– Я хочу, чтобы вы помогли меркитам. Я хочу, чтобы они побили тайчиутов.
– Ты не любишь тайчиутов?
– Я ненавижу их! – Чиледу сказал это негромко, но ему показалось, что он крикнул во весь голос, все внутри у него вдруг вспыхнуло, загорелось огнем.
– Ненависть не самый лучший спутник человека. И что у тебя за причина ненавидеть всех тайчиутов? Как лес состоит из высоких и низких деревьев, так и народ – из плохих и хороших людей. Тайр-Усун будет просить воинов?
Чиледу подумал, что отвечать на этот вопрос, пожалуй, не следовало бы, но ведь Тайр-Усун велел ему молчать лишь о поражении меркитов, кроме того, очень уж неловко что-нибудь скрывать от прямодушного Бэрхэ-сэчена. Сказал:
– Будут просить и воинов, и дорогие меха.