Гринтаун. Мишурный город Брэдбери Рэй
Я надломил цветок и стеблем имена и даты
начертал
Усопших, наконец обретших имена и даты.
Темнело. Я за ворота выбежал и, обернувшись,
о Боже!..
На дальней заброшенной лужайке еще виднелся
оставленный мной знак,
Озаряющий их сумрак, словно омраченный
весенний день,
Их имена во прахе, а даты жизни заросли травою,
И стерли проплывающие тучи.
Их надгробие – мой яркий дар,
Сияющий, как лето, одуванчик.
Лето, прощай
Лето, прощай,
Услышь слова и заклинания на языке, шершавом
от песка,
Биенье пульса в шейных венах и висках.
Времени отсчет пошел,
Все лето просочилось в стекляную воронку
И обратилось в горку мельчайшего песка.
Угодия собак бродячих и мальчишек, где нету
места
Девчонкам, слабакам и собачонкам
легкомысленным,
Перекосились – их содержимое рассыпалось
по школам.
Осиротелые луга достались
Осенним воробьям и перепелкам,
Босые ноги не бороздят отныне высокий
травостой,
И зарастают проторенные ими улочки,
Индейцев тропки глушит сорная трава,
Где ноги праздной ребятни служили спицами
колесам лета,
Вытаптывая в поле знаки, истинные письмена
безмолвной божьей речи —
Ужей садовых, раскрывающих за тайной тайну,
которые,
Спасаясь, подгоняемые слоновьим стадом
мальчишек-бестий,
Узором безъязыким коряво рисовали свои
жизни,
Ища убежища.
Сухие придорожные цветы раскачивает ветер,
Вытряхивая ржавчину,
Как капли крови в пересохшую канаву.
День утопает в сумерках.
Над ежовой щетиной жнивья
В прощальных солнца отсветах мерцают звезды
первые.
Октябрь вступает в игру после того, как орава
детей
Здесь в августе резвилась на пышном
разнотравье,
Ошалев от солнца, шарахалась от школы
и вытаптывала клевер,
Теперь же улетучились они, увы,
Остались только ветра шум, и шорохи,
И умирание мечты о лете, что
Вызывает осыпанье ржи у стебельков,
И воспоминания о детях,
И барабанщику былых времен
Нашептывает ритмы барабанной дроби,
А еще слова, как трели птиц осенних:
Лето, прощай!
И вновь:
Лето, прощай!
И напоследок:
Лето, прощай!
Дует Бог в свисток
Лето на исходе. Бродячие сынки
По лужайкам нехотя бредут
Век бы не слыхать, как домой зовут.
С верхней ступеньки их Бог созывает,
Каждого по имени Он выкликает.
А они канючат Боженьке в ответ:
Ах, как хочется играть, просто мочи нет!
Обеденный колокол бьет.
Девочки проворно юркнули вперед.
Неутолимым азартом снедаемые,
Мальчишки в хвосте плетутся:
Хоть бы еще одну подачу, замах, попадание,
Вот бы в темное небо птицей красивой
взметнуться.
Таким быть положено лету —
Грустным, сладостным, долгим,
коротким (о боже) —
Вот оно было – и нету.
Стукнуть бы кулаком по заходящему солнцу,
Весь в мяте и репьях песик семенит.
На крылечке Бог в свисток свистит.
Заходи же, Том, что стоишь там, Джим.
В старом доме девочка наигрывает
На пианино полузабытый гимн.
Самая красивая девочка, умершая первой,
давным-давно,
Выплывает на веранду, стоит и манит.
Она – факел, магнит.
Один, второй, третий ее красоту
вспоминают.
Не замечая друг друга, понуро, мальчишки
шагают.
Луг – океан. Выбирать не приходится
Призванные эхом, личиком и голоском
Первой дочери, призванной Богом,
Они ступают по водам.
Они минуют ее в безропотном безмолвии,
не поднимая глаз,
Подавленно и смиренно.
Хлопает дверь. Получив пинка, мошки
улепетывают на Марс.
В большом летнем доме
Каждая черная комната освещена
мириадами звезд,
В каждой свои неугомонные души.
Бог откашлялся.
– Кому курятины? – говорит он. —
Передайте курятину.
Умеющий печь отменные клубничные кексы не такой уж отпетый негодяй
Я часто терзаюсь вопросом:
Что из себя представляли мои мама
и папа?
Может, они стали родителями по
недоразумению,
Бесшумно, переминаясь с ноги на ногу,
Недоумевали:
Что же мы натворили?
Зачали, родили, затем
Взрастили сынишку-Горбуна [собора
Парижской Богоматери],
Неисчерпаемого, как плод граната,
Корневище мандрагоры,
Марсианское отродье?
Терзались ли они сомнениями?
И если да, то не высказывались вслух.
Тревоги, не озвученные ими,
Загонялись внутрь, заглушались,
подавлялись, когда
Сынуля непутевый мог огорошить мамочку
и папочку тирадой вроде:
Всякий, кто курит трубку, благоухающую
так приятно…
Или:
Всякий, кто печет отменный клубничный кекс…
…Не может быть совсем отпетым негодяем!
После чего я удалялся восвояси.
Им было невдомек, что я надумал:
Залезть на дерево с пришитыми к спине
Крылами летучей мыши
И с леденцовыми клыками в пасти.
Вот где я обретался!
Что думали они?
Мальчишка малость тронулся?
Затем, домой вернувшись, чтобы прервать свой
пост,
Развеивал улыбкой их сомнения,
Трапезничал и, погодя немного,
Я, сытый и довольный,
Изрекал:
Всякий, кто печет отменный клубничный кекс
(мама!),
Или:
Всякий, кто двадцать раз переплывает бассейн
(папа!),
Не может быть совсем уж полным негодяем.
Вызывала ли у них гнев,
Так и не обрушенный на меня,
Моя неспособность к арифметике
И сверхтупость в математике?
Я долго гадал – не знаю.
Я, кажется, выдавал случайные цифры.
Я мечтал и, будучи застукан за этим занятием,
Делился своими мечтаниями:
Джон Картер – Я – Владыка Марса!
В полночь Барсум
Наводнял мою комнату, переливаясь через
край,
Заливался под дверь их спальни,
Заставляя терзаться вопросом:
Кто послал его сюда?
Что его породило и во имя чего?
Но в этот миг, глубокой ночью,
Лунатиком на лестнице,
Не отдавая себе отчета, что я говорю,
Я молвил добрые слова, которым они
внимали изумленно
И успокаивались.
Я их благословлял.
Как?
Всей своей любовью.
Шептал я папе-маме возле их постели эти
словеса:
Всякий, кто способен в погребе делать
доброе вино из одуванчиков…
Или
Всякий, кто печет алые клубничные кексы,
посыпанные белоснежной сахарной пудрой…
…Эгей!
…Не может быть совсем уж отпетым