Гринтаун. Мишурный город Брэдбери Рэй
Что пребывали в опьянении,
Воспоминаниями терзаясь,
Под солнцем за столами сидя, словно при луне.
Кивни.
Сдай книгу,
Уходи, ни в коем случае не любопытствуй,
Куда, куда, куда запропастились
Они, изваянные из мрамора холодного девицы.
Спроси у тишины,
Придется подождать,
Но ты в ответ получишь только
Печальную воспоминания улыбку,
Которую они поспешно скроют и носовым
платком сотрут.
Опять состарились и одиноки, нетисканные,
без колец,
И бледные, и веет ледяным дыханием от них,
Им суждены остывший полдень и беспросветные
часы дневные,
Они обдумывают ваш вопрос,
Рекомендуют каталожный номер и
Одаривают целомудренным советом.
Воспоминание[14]
Я говорил себе:
Так вот куда мы бегали по травам,
Сначала влево, потом направо,
Четыре десятилетия тому назад.
Вернулся я и зашагал по улицам,
Увидел дом, где я родился, вырос
И проводил свои безбрежные деньки,
Которые теперь укоротились. Просто я
пожаловал
Взглянуть на то, что некогда казалось мне
Бескрайним лабиринтом дней.
Но более всего хотелось мне найти места,
где мы
Носились, как собачки, наперегонки
По тропкам, проторенным индейцами, а
может, братьями,
Подвижными, смышлеными, воображая,
будто все мы – племя.
Я пришел к оврагу.
Я, седовласый, но с живым умом,
Скатился вниз едва не кубарем по тропке.
И что я вижу?
Ни души!
Глупцы! Подумал я. Мальчишки новой эры,
Неужто невдомек вам, что здесь
Вас ждет не дождется Бездна?
В оврагах зелень пышная, укромные
местечки
Населены бродячими бандитами и дикарями,
Разбойницами-пчелами, которые цветы
Обкрадывают, чтоб с деревьями делиться.
Здесь гулкие пещеры и ручьи, чтоб рыскать
в поисках добычи:
Водомерки, раки
Или резиновый сапог, давно утопший…
Ведь это сокровищница от природы!
Так почему же тут такая тишина?
Что с нашими мальчишками стряслось,
Раз ныне они не носятся как угорелые,
Не замирают в созерцании творения
Христова:
Его чистейшей крови, сочащейся сиропом
из израненных деревьев?
И почему здесь только пчелы и дрозды,
полегшая трава и ветер?
Что бы там ни было. Шагай. Шагай. Смотри
и пребывай
В объятьях сладостных воспоминаний.
Я к дубу подошел; когда мне минуло
двенадцать лет, я на него залез
И стал вопить, звать Скипа, чтоб он меня
спустил на землю,
До которой – тыща миль. Я голосил,
зажмурившись.
Мой брат несказанно развеселился и с хохотом
полез на выручку.
Он вопрошал: Ты что там потерял?
Я промолчал. Да я скорей бы умер, чем
признался.
А я туда залез, чтобы записку спрятать в
беличьем гнезде,
В которой начертал я сокровенные слова,
уже давно забытые.
И вот, мужчина средних лет, стою под дубом
среди зелени оврага.
О боже, не такой уж он высокий. Чего я так
вопил?
От силы будет в нем пятнадцать футов.
Я без усилий на него могу взобраться.
Что я и сделал.
И присел на корточки, как старенький дикарь.
Благодаренье Богу,
Что никто не видит великовозрастного дылду,
Нервически вцепившегося в ствол.
И вот, о боже! Меня объял благоговейный ужас.
Передо мной и беличье дупло, и позабытое
гнездо.
Припав к стволу, я долго думал, в себя вбирая
и листву,
И облака, и тучи, что пролетали мимо,
бесстрастные, как время.
А что? А что? Что если? – думал я. Но нет.
Ведь сорок лет прошло!
Записка, что я спрятал? Наверняка давно
украдена.
Мальчишка (или филин) стащил ее,
прочел и в клочья изорвал.
Она скользнула в озеро пыльцой, каштановым
листом иль дымкой одуванчика,
Что рассыпается по ветру времени…
Нет. Нет.
В дупло я всунул руку, пошарил пальцами
поглубже.
Ничегошеньки. И снова ничего. Но, зарываясь
глубже, я нащупал и достал:
Записку,
Подобно мотыльковым крылышкам,
попудренную, сложенную плотно.
Она была в сохранности. Ее не намочили
дождевые струи,
она не выцвела на солнцепеке. Она лежала на
моей ладони. Я ее узнал:
Листок линованной бумаги из блокнота
с головой индейца сиу.
Так что же, что же, что же я написал на нем
давным-давно?
Я развернул его. Теперь уж мне пора узнать.
Я развернул его, и прослезился, к дереву
припал.
И волю дал слезам бежать по подбородку.
Ребенок милый, странное дитя, которое
познало время и года,
И обоняло смерть душистую с цветов на
дальнем кладбище.
То было посланием в будущее, самому себе.
Заведомо осознавая, что однажды я приду,
прибуду, разыщу, вернусь
Из молодости в старость. От самого себя, младого,
Себе же, взрослому, большому и отнюдь не
юному отныне.
Что в ней меня растрогало до слез?
Тебя я помню.
Тебя я помню.
Пора настала запускать воздушных змеев[15]
День лучезарен;
Утро прозрачное к полудню стремится;
Все, что нам любо и дорого
Охвачено солнечным диском горящим.
В такую погоду воздушные змеи
Просятся в небо,
А земнорожденные люди с холмов души свои
На бечевке ввысь запускают навстречу сиянью,
От которого быстро слезятся глаза
И согревается сердце,
Которое, зная нрав осени,
Чует смену времени года:
Птицы снова на север летят,
Против течения времени и здравому смыслу
назло.
Подобная погода – находка для детей иль
мальчишек-мужей.
Размякшие от солнца, они нуждаются в забавах.
Они, как мальчики, стоят, ослепленные солнцем,
Расчерчивая жизнь мелком, играя в классики,
Здесь встанут, тут заскачут, там сорвутся с места
Или замрут, как изваяния по стойке смирно,
Но главное, что жизнь должна у них фонтаном
бить.
Итак, в сезон воздушных змеев, игрушек и
Осенних ручейков мужчины снова
Уменьшились в размерах.
Под жгучим ливнем солнечного света
Возьмемся за бечевку и в полет
Запустим пеструю бумагу
По ветру ноября, который мартом стал.
Спроси меня, какой же стяг мы запустили в небо:
Вздымает ли Любовь такие флаги?
И если да, неужто – белые?
Или окрашенные в теплые тона
Уснувшего камина темной ночью?
Как высоко взлетает сладострастье? Или низко?
Ведь кто-то должен знать,
Дуэтом, хором или в одиночку
Дать простой ответ,
И каждый, выкликая оттенок змея,
Парящего высоко в прозрачный этот день,
Пусть назовет свой цвет.
Женщина на лужайке[16]
Порой глубокой ночью
Я, просыпаясь, слышал, как неведомо в каком
году и месте,
Должно быть в предрассветный, но темный еще
час,
Шагает моя мама по лужайке,
Которую лишь звезды освещали, вращаясь так
неслышно,
Что проследить за их движением можно было