Кровавая месса Бенцони Жюльетта
— Это верно… Но я не должна была говорить вам всего этого! Ведь вы его тоже любите?
— Да, сударыня. Я люблю его так сильно, как только можно любить.
Мари произнесла это с затаенной радостью. То, что она услышала, сняло с ее плеч невыносимый груз, под которым она задыхалась. Мишель любила Жана, но ни одно слово ее матери не давало повода предположить, что барон отвечал девушке взаимностью. Что же касается будущего материнства, то оно оказалось просто блефом, и Мари теперь отчаянно жалела; что промолчала, не рассказала всего Жану. Он бы сумел ее утешить! Жан так умел любить ее, он придавал ее жизни чудесный вкус — ни с чем не сравнимый вкус взаимной осуществленной любви…
Несколько дней Мари была почти счастлива. Госпожа д'Эпремениль занимала соседнюю келью, и женщины с удовольствием гуляли вместе. Они радовались тому, что могут поговорить о человеке, который был им обеим дорог, пусть и по-разному.
Но однажды утром в бывший монастырь бенедиктинок перевели нескольких заключенных-мужчин, и среди них был Луи-Гийом Арман.
— Это из-за вас меня арестовали! — заявил он Мари, когда они случайно встретились в саду, и голос его не предвещал ничего хорошего. — Я должен был сдать властям Баца и провалил дело. Но клянусь, вы у меня заговорите, потому что от этого зависит моя жизнь!
На самом деле он, как всегда, играл роль подсадной утки, однако Мари этого не знала. Она снова попала в ад. Этот негодяй, как назойливая осенняя муха, всюду преследовал ее, отлично понимая, что стражники не станут вмешиваться.
Но вмешалась Франсуаза д'Эпремениль. Она была возмущена тем, что этот мерзавец всюду ходит за Мари, стоит той только выйти из камеры, и доводит ее подругу до отчаяния.
— Я не знаю, кто вы, сударь, но я на вас донесу! — как-то раз объявила ему Франсуаза.
— На меня уже донесли! Что вы можете еще сделать? — нагло ответил ей Арман.
— Пожалуй, вы правы… Что ж, в таком случае прибегну к другим средствам.
На следующий день толпа разъяренных женщин и мужчин окружила Армана и прижала его к стене кладбища. Избитый до полусмерти шпион остался в живых только благодаря вмешательству стражников. В тот же вечер он исчез. Мари снова обрела некоторое подобие покоя…
А в то же самое время хрупкий покой Лауры, который она обрела после отъезда де Баца, держался буквально на честном слове. Атмосфера в Париже, насыщенная страхом, недоверием и гневом, становилась все тяжелее. С тех пор как публика узнала о якобы готовившемся «иностранном заговоре», она продолжала убеждать себя, что опасность подстерегает всю нацию в целом, так как заговорщики предполагают разогнать Конвент и восстановить монархию. Говорили о том, что целая армия аристократов готовится напасть на Республику, но имен их никто не знал, поэтому подозревали всех. В оба Комитета потекли потоки доносов. Полицейские шпики пользовались этим для сведения личных счетов и вовсю собирали слухи, среди которых был и такой: «Дело Шабо — это всего лишь выдумка Эбера и Шометта, чтобы всенародное возмущение обрушилось только на одного человека…»
Даже де Бац не сумел бы посеять такое смятение в Конвенте и в Якобинском клубе. Иногда обстановка там напоминала настоящий сумасшедший дом. В марте на одной из листовок Комитета общественного спасения под именем Робеспьера была обнаружена надпись «Людоед», а на листовке, вывешенной на стене Национального банка, чья-то рука написала: «Пусть сдохнет Республика! Да здравствует Людовик XVII!» На вывеске Якобинского клуба появились строки, призывающие народ к массовому восстанию во имя спасения узников-патриотов, томившихся в тюрьмах.
Робеспьер и его друг Сен-Жюст решили, что настала пора вмешаться. По их мнению, все эти надписи были делом рук Эбера и его единомышленников, поэтому все они были арестованы. В ночь с 13 на 14 марта «папаша Дюшен» отправился в тюрьму Консьержери, а на следующий день туда же привезли и его жену. Причем ордера на арест выдавались с поразительной легкостью, для этого не требовалось никаких особых причин.
Впрочем, Лауру не слишком волновала судьба Эбера и его сторонников. Она помнила о той страшной роли, которую «папаша Дюшен» сыграл во время процесса над Марией-Антуанеттой, и не испытывала к этим людям ни малейшей симпатии.
Молодая женщина волновалась за своих друзей, оказавшихся за решеткой. Больше всего ее тревожила Мари, но в застенках томились еще и Дево, Руссель, Бире-Тиссо, от которого, несмотря на старания Питу, новости поступали очень редко. Но самый тяжелый удар Лауре нанес Жуан, который проводил много времени на улицах и рынках города, чтобы быть в курсе событий. Он рассказал ей, что накануне арестовали Питу и отправили в тюрьму Форс, а это не предвещало ничего хорошего.
— Известно, как это произошло? — спросила Лаура, немного успокоившись. — Неужели его арестовали из-за сотрудничества с газетой?
— Откуда мне знать? Я пошел к нему, и мне сообщили: его увезли накануне вечером. Если хотите узнать побольше, расспросите вашего художника, — добавил Жуан тем пренебрежительным тоном, которым он всегда говорил о Давиде. Впрочем, Лаура никогда не выговаривала ему за это. Если бы не Жоэль Жуан, она никогда бы не позволила Давиду установить свой мольберт в ее гостиной и невыносимо долго писать ее портрет. Лаура с грустью подумала, что теперь, когда Питу лишился свободы, художник останется единственным гостем, который будет переступать порог ее дома.
О де Баце не было известий вот уже два месяца, полковник Сван не появлялся, а остальные ее друзья-американцы больше не решались приезжать в Париж. Супруги Барлоу отправились в Сен-Пор, где уже жил губернатор Моррис, американский посол во Франции. Они, правда, предлагали Лауре поехать вместе с ними — губернатор Моррис был явно озабочен судьбой хорошенькой «соотечественницы», — но Лаура, поблагодарив, отказалась. Остальные члены американской колонии предпочли обосноваться в провинции, не желая разделить судьбу Томаса Пейна, которого не спас даже статус депутата. Томас Пейн пребывал теперь в тюрьме Люксембургского дворца.
Семья Тальма тоже проявляла осторожность. Жюли не решалась выезжать в город, а сам трагик старался как можно быстрее попасть домой после каждого спектакля. Оставался только Давид, которого Лауре совсем не хотелось принимать, но она понимала, что если отказать ему от дома, то последствия могут быть самыми катастрофическими. Художник сам как-то раз небрежно дал ей это понять, когда делал очередной набросок, и с тех пор больше никогда не спешил во время сеансов. Надо сказать, при этом он оставался вежливым, галантным и даже очаровательным, не позволяя себе ни единого вольного слова или жеста. Но порой, глядя на мэтра, Лаура чувствовала себя, мышкой, за которой охотится огромный кот-гурман, не теряющий терпения…
В этот день молодой женщине особенно не хотелось видеть Давида. Она даже не пыталась скрыть покрасневшие от слез глаза, которые выдавали ее тревогу и пережитые волнения.
— И как мне прикажете писать такое лицо? — проворчал Давид, даже не спрашивая Лауру о причине ее отчаяния.
— К сожалению, ничего другого предложить вам не смогу, пока ваши друзья не перестанут отправлять в Тюрьму моих! — воскликнула возмущенная Лаура.
— Заведите себе новых друзей! Найдите таких, чьи мысли не отстают от эпохи. Из-за кого вы так плакали, если не секрет?
— Это всего лишь солдат Национальной гвардии, мой друг Анж Питу. Он очень добрый и порядочный человек. Он никогда никому не причинял вреда…
— … но это не мешает ему писать довольно ядовитые статейки. Ваш Питу, дорогая моя, — журналист-контрреволюционер. А арестовали его из-за совершенно наглой песенки, которую он сочинил. На него донесла соседка. Но, по правде сказать, его давно уже пора было отправить в тюрьму. Я ничем не могу ему помочь.
— Признайтесь лучше, что вы не желаете ничего делать! А раз так, то вам придется сегодня меня покинуть. Я снова смогу вам позировать, только когда перестану плакать.
— Что ж, я подожду! К черту женщин и их чувствительность!
Давид ушел, громко хлопнув дверью, но два дня спустя Лаура получила от него записку:
«Ваш друг получил неофициальный совет и сказался больным. Его перевели в Бисетр, так что я надеюсь найти вас завтра в приличном виде!»
Но Лаура не успела обрадоваться тому, что Анжу Питу смягчили режим.
— Бисетр?! — воскликнул Жуан, которому она все рассказала. — Это же самая страшная больница в городе! Туда свозят всех подряд: с горячкой, с язвами, жертв эпидемий и самых безнадежных больных. Питу будет дышать отравленным воздухом, и если он еще не болен, то наверняка заболеет. Хороша милость!
— А я так радовалась, что ему не придется больше сидеть в тюрьме Форс…
— Разумеется, теперь гильотина ему не грозит, но болезни ничем не лучше.
И все же Лауре пришлось поблагодарить Давида, но сделала она это настолько холодно, что художник опять остался недоволен: он не добился от хозяйки дома даже намека на улыбку.
А Лаура уже спрашивала себя, сможет ли она вообще когда-нибудь улыбаться? Не успел Давид дойти до конца улицы, как молодая женщина увидела из окна спешащего к ее дому Эллевью. Он был вне себя от горя — лицо заливали слезы, тело сотрясали рыдания. Оказалось, что накануне, в девять часов вечера, обеих дам де Сент-Амарант, шестнадцатилетнего Луи и господина де Сартина, супруга очаровательной Эмилии, арестовали в их имении в Сюси и препроводили в Париж.
— Как вы смогли так быстро обо всем узнать? — спросила Лаура.
Эллевью протянул ей смятую записку, на которой с трудом можно было что-то различить, и объяснил:
— Я получил это от господина Окана, их давнего покровителя. Он очень болен, и поэтому его оставили в покое. От него я узнал, что сказала Эмилия, когда ее увозили в тюрьму: «Передайте моему дорогому Эллевью, что последние мои мысли будут о нем..» Но за что, господи, за что? Они никому не мешали! Их дом был самым мирным в деревне, и все обожали Эмилию! Я ничего не понимаю…
Лаура некоторое время молча смотрела, как он плачет, понимая, какое облегчение могут принести слезы, но казалось, им не будет конца. Тогда молодая женщина налила в стаканчик любимую водку де Баца, заставила Эллевью выпить, а потом спросила:
' — Можно мне задать вам нескромный вопрос?
— Вы мой друг, и я ничего от вас не скрываю. Что вы хотите узнать?
— Вы были любовником Эмилии?
— Разумеется! Вы даже представить не можете, какая страсть связывала нас! Я не могу представить себе, что никогда больше ее не увижу.
— А Клотильда Мафлеруа знала об этом?
— Что вы! Разумеется, нет! Я делал все, что в моих силах,
чтобы не вызвать ее подозрений. Я ее обманывал. Вы же знаете, насколько Клотильда ревнива…
«Неужели он и вправду считает, что ему удалось ее обмануть? — подумала Лаура. — Ревнивую женщину-собственницу? Боже, как все-таки наивны мужчины». А Эллевью между тем продолжал:
— Но почему вы спросили о ней? Ведь вы же не думаете…
— О доносе? Об этом трудно не подумать, но я ничего не могу сказать наверняка. Вы знаете эту женщину лучше, чем я.
— Полагаю, что Клотильда на это способна! Но если она сделала это…
Эллевью больше не плакал. Некоторое время он молча смотрел прямо перед собой, потом встал и деревянной походкой направился к дверям. Выглядел он как сомнамбула.
— Куда вы идете? Посидите еще немного! — воскликнула Лаура.
Но Жан Эллевью не услышал ее слов. Он вышел из дома, не закрыв за собой ни одной двери, и Лаура не побежала следом за ним. Ею снова овладело отчаяние.
В тот же самый день 2 апреля, или 13 жерминаля по новому стилю, перед революционным трибуналом предстали Дантон, Камиль Демулен и все те, кого считали участниками заговора. Среди них были Фабр д'Эглантин, Базир, Делоне, Люлье, братья Фрей и… Шабо. На них не надели кандалы, но ввели в зал под усиленной охраной и усадили на два ряда скамеек, чтобы все могли их видеть.
Шабо чувствовал себя плохо, его лицо приобрело зеленоватый оттенок после предпринятой им неудачной попытки самоубийства. Получив предписание явиться в революционный трибунал, Шабо придумал план, который показался ему гениальным. Он написал прекрасное письмо и выпил какой-то напиток, крикнув: «Да здравствует Республика!» Потом он поторопился позвонить в звонок и вызвать надзирателя, чтобы его успели спасти. К несчастью, то, что проглотил Шабо, оказалось более опасным для здоровья, чем он предполагал, и бывший монах едва не умер. И все равно Шабо предстал перед трибуналом!
Когда Лали Брике увидела его на скамье подсудимых, она чуть не закричала от радости. Она сидела в первом ряду и пожирала Шабо глазами, предчувствуя скорое осуществление своей мести, которого она дожидалась так долго. Графиня Евлалия де Сент-Альферин не сомневалась, что по окончаний процесса увидит ту картину, которая преследовала ее бессонными ночами. Убийцу ее дочери кинут в пасть гильотины те же самые люди, которые позволили ему совершать свои преступления! В кармане фартука под мотком шерсти Лали прятала четки и время от времени касалась их, чтобы господь не позволил мерзавцу избежать смертной казни: Шабо очень плохо выглядел, и публика боялась, что он не доживет до дня исполнения приговора.
Этот процесс получит в истории название «процесс снисходительных». И это было не судебное разбирательство, а явное попрание справедливости и правосудия. Трибунал собирался судить настоящих республиканцев не за преступления, которые они уже совершили, а за то, что они не хотели их больше совершать. Дантон и его сторонники искренне верили в то, что пора положить конец массовым казням, помирить всех французов и вернуть стране мир и процветание. Они больше не испытывали ненависти к своим жертвам, ведь удача оказалась на их стороне, и они собирались этим воспользоваться. Но в той Франции, о которой мечтал Робеспьер, им не было места. И Неподкупный позволил своему другу Фукье-Тенвилю действовать.
Фукье-Тенвиль как раз отлично умел расчищать место. Его обвинения становились для трибунала законом, и присяжным оставалось только утвердить их. Он не останавливался перед тем, чтобы даже в ходе процесса посадить еще кого-то на скамью подсудимых. Так, после первого дня заседаний рядом с подсудимыми в зале увидели генерала Вестермана. Человек, который снискал себе славу палача, чьи адские отряды опустошали провинцию и убивали жителей непокорной Вандеи, оказался на одной скамье подсудимых со снисходительными! С такими, как бедняга Люлье, за которым вообще не было никакой вины, но он являлся членом Коммуны, как и Эбер. И теперь его упрекали в том, что в прошлом он был ростовщиком, а потом управлял имуществом эмигрантов. Все это делалось лишь для того, чтобы Дантон оказался измазан той же грязью, что и Шабо.
Три дня спустя всем подсудимым, кроме Люлье, вскрывшего себе вены в тюрьме накануне объявления вердикта, вынесли смертный приговор. 5 апреля вечером Дантон и его друзья отправились к месту казни.
Две повозки, забитые людьми, двигались к площади Республики, окруженные огромной толпой. Всем хотелось увидеть Дантона, которого народ любил. Его искаженное лицо безобразного льва казалось страшным, как адское видение, а огромная фигура, гордая осанка и презрительная гримаса внушали уважение. Он ни на кого не смотрел, пытаясь успокоить Камиля Демулена, который плакал от отчаяния и пытался разорвать веревки. Он так вырывался, что к эшафоту прибыл полуголым. Шабо, казалось, пребывал в прострации. Он стоял на повозке, опустив голову, и дрожал всем телом…
В ту минуту, когда Шабо подняли на эшафот, какой-то женщине удалось оттолкнуть солдат. Вязальщицы Робеспьера не узнали свою подругу Лали Брике. Вся в черном, в платье знатной дамы, с золотым крестом на шее и молитвенником в затянутых в кружевные митенки руках, она обратилась к осужденному:
— Взгляни на меня, Шабо! Надеюсь, ты меня узнаешь? Я та, чью дочь ты изнасиловал и убил! Я графиня де Сент-Альферин, и я пришла посмотреть, как ты умрешь, подлый убийца! Будь ты проклят во веки веков!
Оправившись от изумления, солдаты увели ее, но графиня успела увидеть, как ее враг корчился и кричал на гильотине, и услышать глухой стук от упавшей в корзину головы. С улыбкой на устах «Лали» отправилась в тюрьму…
Дантон умер последним. На мгновение он встал во весь рост на эшафоте и посмотрел на спускающееся к горизонту солнце. Оно окрасило его фигуру зловещим красным цветом. Дантон повернулся к палачу и сказал:
— Не забудь показать мою голову народу! Она того стоит!
На кладбище Мадлен уже не было места, поэтому для них вырыли общую могилу в парке Монсо — любимой игрушке герцога Орлеанского.
А10 мая в ту же могилу сбросили обезглавленное тело Мадам Елизаветы, сестры Людовика XVI.
Лауре об этом сообщил Давид. Теперь художник приходил каждый день — не столько для того, чтобы писать портрет, сколько для того, чтобы поговорить, мало-помалу утверждаясь в роли преданного друга. Он сообщал слухи, гуляющие по городу, приносил цветы, иногда фрукты, но ему так и не удалось сломить недоверие Лауры. Хотя хозяйка дома старалась изо всех сил скрыть свое истинное отношение к гостю, она принимала его только из страха перед тем, что может последовать за отказом.
Кроме всего прочего, Давид держал ее в курсе того, что происходит в тюрьмах и революционном трибунале. Художник мог даже доставать списки приговоренных к смерти. Теперь людей казнили каждый день. Фукье-Тенвиль разработал окончательную и неизменную формулировку приговора: «Такой-то или такая-то обвиняется в том, что он участвовал в заговоре с целью уничтожить единую и нераздельную Республику, угрожая свободе и безопасности французского народа». Эта формулировка была опробована на Эбере и его сторонниках, и ею же пользовались, отправляя на эшафот остальных несчастных. Приговоренные принадлежали ко всем слоям общества — среди них были герцогини и каменщики, парламентарии и полицейские, священники, девушки, юноши, богатые вдовы и нищие рабочие… Это было трагическое смешение, порожденное безумием доносительства. Несмотря на участь, постигшую Шабо, донос казался по-прежнему единственным надежным средством сохранить собственную жизнь.
Известие о смерти Мадам Елизаветы вызвало у Лауры настоящий приступ ярости — тем более сильный, что он был порожден ужасом.
— Вы осмелились убить ее, эту несчастную молодую женщину, которая никогда в жизни никого не обидела?! Она была воплощением милосердия! Именно ее называли ангелом королевства! Из какой же грязи вы слеплены? За кого вы приметесь теперь? За несчастных детей, узников Тампля? Вы на это способны, в этом я не сомневаюсь! Вы просто чудовища, худшие порождения ада…
Художник стал белее мела, но не осмелился возразить. Лаура больше не контролировала себя. Она выла, швыряя все, что попадалось ей под руку. Молодая женщина уже готова была броситься на Давида и расцарапать ему лицо, когда на ее крик прибежали Жуан и Бина. Они вдвоем кое-как усмирили хозяйку, которая упала на диван, содрогаясь от отчаянных рыданий. В сузившихся от гнева глазах Жуана Давид прочел отчетливое желание его убить…
— Клянусь вам, я ничего не сделал! — поспешил оправдаться художник. — Я даже пальцем к ней не притронулся!
— Что же такое вы ей сказали? Почему вдруг эти оскорбления, эти крики?
Несмотря на привычную уверенность в себе, Луи Давид отвернулся.
— Вы же знаете, что я каждый день сообщал мисс Адамс о последних казнях, потому что она сама хотела об этом знать. Вчера казнили сестру Капета.
— В этом доме с уважением относятся к умершим! — прогремел голос Жуана. — Здесь говорят «король» или «Людовик XVI»! Ваши слова позорят только вас. Если ваши соратники осмелились убить эту невинную женщину, не следует удивляться тому, что здесь произошло.
— А вот меня это удивляет. — Давид уже взял себя в руки и обрел привычное высокомерие. — Мне бы хотелось знать, почему судьба французских принцесс так волнует американку. Разве это не кажется вам несколько странным?
Жуан сообразил, что допустил серьезную ошибку, за которую заплатить придется Лауре. Но пускаться в объяснения означало бы только ухудшить положение. Он пожал плечами и подошел к канапе, где Бина пыталась привести в чувство потерявшую сознание хозяйку. Жуан поднял Лауру на руки, чтобы отнести в спальню.
— Если мисс Адамс захочет, то она сама все вам объяснит, когда будет лучше себя чувствовать, — объявил он. — А сейчас вам лучше уйти.
— Я уйду, но я еще вернусь!
Давид и в самом деле приходил три дня подряд, но Лаура его не приняла — шок оказался настолько сильным, что она слегла. Художник убедился в атом, когда увидел, что в дом мисс Адамс входит врач. Следующие два дня мэтр присылал одного из своих учеников, который приносил цветы и справлялся о здоровье больной. Наконец Давид получил ответ, которого так долго ждал. Мисс Адамс согласилась его принять на следующий день. На самом деле Лауре стало лучше еще двое суток назад, но ей требовалось время на размышления.
Она приняла Давида в саду, лежа в шезлонге, который Жуан поставил возле большого куста роз, усыпанного множеством цветов: май выдался удивительно теплым. Художник тоже принес огромный букет роз; ему хватило деликатности выбрать не ярко-красные, а нежно-розовые цветы. Лаура с наслаждением вдохнула их аромат и только потом заговорила:
— Я должна попросить у вас прощения за мое поведение. Ужасная новость, которую вы мне сообщили, застала меня врасплох и поразила больше, чем я сама ожидала…
— Признаюсь, что ваша реакция меня удивила. Неужели вы были знакомы с этой несчастной?
Вопрос был задан вежливым, любезным тоном, но это не снимало его остроты. Так мог бы спросить и судья. Лаура почувствовала это и прямо взглянула на Давида огромными черными глазами.
— Я познакомилась с Мадам Елизаветой в Тюильри — меня приняли там, когда узнали, что в Париж приехала племянница адмирала Джона Поль-Джонса, который только что умер. Ни о каком дворе, разумеется, в то время уже не могло быть и речи, все было очень скромно и просто. Так я увидела королеву, ее детей и ее золовку. Не буду скрывать, что была очарована…
— Всей семьей или только Мадам Елизаветой?
— Вы, очевидно, будете удивлены, но меня совершенно покорила принцесса Мария-Терезия. Видите ли, она напомнила мне мою… мою умершую младшую сестру. А потом, когда их поместили в Тампль, я никак не могла смириться с тем, что принцесса находится в этой ужасной старой башне, которую мне показали. И все-таки я не слишком волновалась за нее, зная, что с ней ее тетя и что Мария-Терезия не совсем одна. Именно о ней я подумала в первую очередь, когда вы мне сообщили о смерти этой несчастной принцессы, потому что…
Лаура замолчала. Перед ее внутренним взором предстала ужасная картина, и она не находила слов, чтобы описать ее.
— Потому что — что? Договаривайте же!
— Вы рассказывали о Мадам Елизавете, а я видела, как к этой вашей ужасной машине смерти тащат Марию-Терезию. Я не могла этого вынести…
— «Ваша» машина смерти?! — возмущенно воскликнул Давид. — Это не я ее изобрел, и не я отправляю на эшафот людей. В конце концов, я же не Фукье-Тенвиль!
— Но разве вы не являетесь членом Комитета общественного спасения? И разве не этот Комитет выдает ордера на аресты? Так сколько же еще жертв вам нужно? Сколько еще времени осталось жить Марии-Терезии?
— Ей нечего бояться, — бросил Давид, помолчав немного. — Она и ее брат — заложники Республики. Мы не настолько потеряли рассудок, чтобы их лишиться…
Это было хорошим известием, и Лаура вздохнула свободнее. Она даже сумела улыбнуться этому человеку, который ей не нравился, но был единственным связующим звеном между нею и несчастными заключенными.
— Я хотела бы в это верить. Кстати, я никогда не спрашивала вас, кто теперь заботится о маленьком принце вместо четы Симонов?
— Никто или, вернее, очень много людей. Каждый день два комиссара осматривают его комнату, приносят ему еду и следят за тем, чтобы ребенок ни в чем не нуждался. Их меняют ежедневно.
— Но рядом с мальчиком такого возраста должна быть женщина! Она заботилась бы о нем, если он заболеет, мыла бы его, следила за одеждой… Эти люди хотя бы играют с ним, когда он выходит на улицу?
Но Давид уже пожалел о своей разговорчивости.
— Не говорите глупостей! Ему уже девять лет, в этом возрасте мальчик может сам позаботиться о себе. И потом, он никуда не выходит. С ним обращаются как с обычным заключенным.
— О, но это же ужасно! Почему их не поместили вместе с сестрой! Неужели вы боитесь этих детей?
— Европа не сводит глаз с этих «детей», как вы их называете, и мы должны следить за ними, чтобы исключить возможность побега, — отрезал Давид. — А теперь отдыхайте. Я навещу вас завтра.
После ухода художника Лаура надолго погрузилась в размышления. Если бы она не видела Людовика собственными глазами, если бы он не ночевал в ее доме, она бы никогда не подумала, что маленького короля больше нет в Тампле. О побеге не просочилось никаких слухов, его стражники вели себя так, словно ничего не произошло. Но ведь должен же был хоть кто-то из них заметить, что узника подменили! Конечно, страх перед трибуналом в любом случае заставил бы всех молчать, и Лаура спрашивала себя, знает ли на самом деле Давид о том, что случилось?
Ребенок больше не пользовался никакими привилегиями. Художник сам только что сказал ей, что с ним обращаются как с обычным заключенным. Означает ли это, что его тюремщикам все известно?.. Как бы то ни было, жизнь мальчика, заменившего маленького Людовика, была ужасной. Когда Бац вернется, его тоже надо будет освободить! Но вот вернется ли Бац? Он рядом со своим королем, и его долг велит ему охранять его. По сравнению с этими обязанностями велика ли цена слезам тех, кого барон оставил в Париже? И много ли значила для него судьба пятнадцатилетней девочки, заточенной в средневековой башне?
— Господи, — взмолилась Лаура, — ты не можешь допустить такого кошмара. Помоги мне, наставь меня на путь истинный! Я должна сделать хоть что-нибудь!
Никогда еще Лаура не ощущала так остро свое бессилие и одиночество. Единственное, что утешало ее, так это то, что Мари и Питу пока еще живы. Но надолго ли это?..
Между тем Давид не вернулся ни на следующий день, ни позже. Он был занят приготовлениями к гигантскому празднику, который приказал устроить Робеспьер, достигший наконец вершины власти. Неподкупный полагал, что все его враги, кроме одного, повержены. Именно в эти дни он записал в своем дневнике: «В грядущие дни решится судьба империи. Две силы, борющиеся за право управлять ею, предстали друг перед другом… Во главе преступной группы, которая надеется налиться кровью верных представителей народа, стоит барон де Бац…»
И все же Робеспьер решил отблагодарить за свои успехи кого-то более достойного уважения, чем богиня Разума. Неподкупный верил в некое Высшее существо, которое, впрочем, он отказывался называть богом. И вот 7 мая перед лицом изумленного Конвента Робеспьер заявил, что желает воздать почести этому Высшему существу, избравшему его своим посланником. С тех пор Давид рисовал, конструировал, готовил планы огромной демонстрации, которая должна была состояться 20 прериаля, в воскресенье, на Троицын день. Вероятно, Робеспьер надеялся, что Высшее существо присоединится к революционной толпе…
Пока шла подготовка, горожане обсуждали планы Давида, то одобряя, то осуждая их. Но тут произошли два события, которые убедили людей, что «иностранный заговор» действительно существует и заговорщики начинают действовать. 3 прериалянекий Анри Адмираль пришел в девять часов утра к Робеспьеру, но тот его не принял. Весь день этот человек провел в городе — ел, пил, развлекался. К одиннадцати часам вечера он вернулся к себе домой, но в квартиру не вошел, а остался на лестнице. Когда около часа ночи в вестибюль вошел сподвижник Робеспьера Колло д'Эрбуа, живущий в том же доме, Адмираль выстрелил ему в голову. Но пистолет дал осечку. Напуганный Колло д'Эрбуа нагнулся, чтобы поднять трость, и это спасло ему жизнь, потому что Адмираль выстрелил второй раз. Потом он забаррикадировался в своей квартире, но это не спасло его от ареста. Анри Адмираля отправили в Консьержери. Там безумец повторял только одно: он сожалеет, что промахнулся и что купил за большие деньги никуда не годное оружие… Второе событие — скорее это можно было назвать недоразумением — произошло днем 4 прериаля. Около шести часов вечера двадцатилетняя девушка Сесиль Рено, дочь владельца писчебумажной лавки, вышла из своего дома на острове Сите, никого не предупредив. Она жила с отцом и тремя братьями, двое из которых служили в армии. Три часа о ней никто ничего не знал. В девять часов Сесиль подошла к дому Робеспьера, но ей сказали, что Неподкупный еще не вернулся. Девушка рассердилась.
— Он представитель народа, — заявила она, — и должен принимать тех, кто хочет его видеть.
Сесиль произнесла это тоном высокомерным и холодным, что очень не понравилось двум друзьям Робеспьера, оказавшимся во дворе. Они пригрозили девушке, что отведут ее в Комитет общественной безопасности. Один из мужчин взял девушку за локоть, чтобы вывести со двора, но она вырвала руку.
— При старом строе даже к королю можно было входить свободно! — крикнула Сесиль Рено.
— Так ты жалеешь о том времени, когда страной правили короли?
— Я бы отдала жизнь за то, чтобы иметь короля! А вы — всего лишь тираны!
Перед членами Комитета общественного спасения, куда ее немедленно отвели, Сесиль Рено повторила то же самое и добавила, что хотела увидеть Робеспьера только для того, чтобы посмотреть, какими бывают тираны. Что же касается небольшого свертка, который она придерживала локтем, то в нем оказалось платье из белого муслина и белье. Сесиль заявила, что взяла все это специально, чтобы у нее было во что переодеться там, куда ее отведут. На вопрос, куда же, по ее предположениям, ее должны были отвести, девушка ответила как ни в чем не бывало:
— В тюрьму, конечно! А оттуда на гильотину…
Эти два дела получили широкий резонанс. Люди пришли к выводу, что два раза за один день покушались на Робеспьера! Знаменитый заговор воплощался в жизнь, появились реальные заговорщики, а значит, все расправы были не напрасны.
Между тем Робеспьер лишь с еще большим тщанием принялся готовиться к грядущему торжеству, на котором он будет единственным героем — он, избранник Высшего существа! Ну, а потом народ сможет насладиться еще одним спектаклем. Люди увидят, как примерно накажут участников бесчестного заговора, друзей Баца. А там, возможно, удастся наконец добраться и до самого барона-призрака.
За четыре дня до праздника, 16 прериаля, или 4 июня, Робеспьера единогласно выбрали председателем Конвента, но спустя два дня председателем Клуба якобинцев стал гражданин Фуше, ненавидевший Робеспьера. И это «но» сыграло огромное значение в дальнейшем развитии событий…
Несмотря на мольбы Жюли и самого Тальма и на настойчивые просьбы Давида приехать посмотреть на его творение, Лаура упрямо отказывалась идти на праздник. Ее американские друзья не пойдут, она боится толпы вообще, а та, что соберется на Марсовом поле, внушает ей ужас. Она знает, на что способны эти люди.
— Идите без меня, друзья мои, — сказала молодая женщина. — Вы потом мне обо всем расскажете.
А вот Жуану Лаура охотно дала разрешение отправиться на праздник: Жоэлю как очевидцу не было цены, она не сомневалась, что он будет совершенно объективен.
На самом деле Робеспьер, Давид и тысячи людей, работавших целый месяц, как рабы, возводившие пирамиды, потрудились на славу. Огромный кортеж должен был провезти колесницу Свободы от Тюильри до Марсова поля, где планировалось развернуть основное действие. Давид дал волю своей тяге к гигантомании. На террасе Тюильри он выстроил амфитеатр, вокруг которого возвышались статуи Амбиций, Разногласий и Эгоизма, которые позже должны были взорвать братья Руджиери, мастера фейерверков.
В девять часов утра амфитеатр был уже полон, вокруг тоже теснилась толпа. Среди зрителей присутствовали депутаты Конвента в темно-синих сюртуках и шляпах с трехцветной кокардой. Каждый из них держал в руке маленький букет из искусственных колосьев пшеницы, васильков и маков. Молодые люди выстроились квадратами вокруг знамени своей секции, матери с букетами роз в руках вели за руки дочерей в белых туниках.
Раздался грохот барабанов, заиграл оркестр, и на вершине амфитеатра появился Робеспьер. Его тонкий силуэт, затянутый в шелковый фрак цвета небесной лазури, в белых кюлотах и чулках, почти не выделялся на фоне неба. На голове был привычный пудреный парик. Он напоминал элегантного вельможу старого режима. В руке Робеспьер держал сноп пшеницы. В таком виде он и начал свою речь: «Наконец наступил великий день, который народ посвящает Высшему существу…»
Его речь услышали не все, потому что голос у Робеспьера был негромкий. Потом Неподкупный направился к Марсову полю. Тем временем статуи сгорели, а на их месте появилась статуя Мудрости. Это случилось несколько раньше положенного, поэтому и она чуть не лишилась головы, и от нее еще долго пахло дымом. Многие депутаты Конвента смеялись в открытую, их явно раздражала эта помпезная церемония.
По дороге Робеспьера, который хотел, чтобы его считали жрецом нового культа, встречали криками «Виват!», песнями и овациями. Однако его тонкий слух, как компенсация не слишком хорошего зрения, различал и другие выкрики: «Диктатор! Шарлатан!» Робеспьер делал вид, что не слышит их, только все больше бледнел.
Наконец процессия достигла Марсова поля. Давид превзошел самого себя. Пусть ему так и не удалось воздвигнуть гору на Новом мосту из камней снесенного собора Парижской Богоматери, но он соорудил ее здесь. На эту «Святую гору» поднялись представители народа, хоры, оркестры и знаменосцы. На самом верху горы, у входа в глубокий грот, освещенный гигантскими канделябрами, стояла колонна в пятьдесят футов высотой. Античный алтарь, пирамида, саркофаг и храм с двадцатью колоннами довершали это творение.
Когда депутаты Конвента разместились на вершине горы, хор из двух тысяч голосов грянул гимн в честь Отца Вселенной, сочиненный Мари-Жозефом Шенье. Молодые девушки бросали цветы в толпу, матери поднимали над головами детей, юноши потрясали саблями и клялись не бросать их до победы. После чего присутствующие смогли насладиться пикником, обильно запивая еду вином.
Среди депутатов двое невозмутимо следили за безумным спектаклем.
— Неужели этому грубияну мало быть просто хозяином? — заметил один из них с холодной улыбкой. — Ему понадобилось стать еще и богом!
— Не пора ли подумать о том, чтобы остановить его?
Одного из депутатов звали Баррас, а второго — Фуше…
Был ли доволен праздником сам Робеспьер? Утром он вышел из дома Дюпле очень возбужденный, радостный, а вернулся вечером совершенно спокойный, как всегда, непроницаемый. Но своей второй семье, которая поздравляла его, плача от радости, Неподкупный объявил:
— Думаю, я недолго останусь с вами…
Все решили, что Робеспьер просто устал, но он уже думал о том, как дополнить прошедшую церемонию, принеся новому божеству искупительную жертву, которая нагонит ужас на тех, кто мечтает о его падении. Перед ним стоит великая цель! Осознали ли ее все эти Эберы, Дантоны, Демулены? Постигли ли они возможность кровавого очищения гильотиной бессмертной человеческой души? Еще несколько сот, несколько тысяч раз упадет тяжелое лезвие — и Франции, Европе, человечеству откроется новая эра! Не будет ни бедности, ни злобы, ни горя. Оставшиеся добродетельные люди заживут новой жизнью, по законам, которые дало миру Высшее существо и осуществил он, Максимилиан Робеспьер…
Но прежде всего нужно перенести гильотину куда-нибудь подальше от центра города. Зачем лишний раз смущать людей? Каждый день под их окнами проезжали повозки с осужденными на смерть, среди которых они с ужасом узнавали своих соседей и друзей. Спустя неделю палач Сансон разобрал гильотину, чтобы ее перевезли в пригород Сент-Антуан на большую площадь Низвергнутого Трона. Сначала Робеспьер подумывал о Бастилии, но жители этого квартала яростно воспротивились тому, что рядом с ними будут каждый день служить кровавую мессу…
— Они умрут! Они все сегодня умрут! Эллевью с безумным взором, с искаженным отчаянием лицом вбежал в сад Лауры, где молодая женщина читала в тени деревьев. Книга выпала из ее рук, она резко встала:
— Кто умрет? Да говорите же!
— Эмилия, ее мать, ее брат, ее муж и Мари… Мари Гран-мезон! И еще многие, многие другие! Двадцать минут назад они вышли из зала, где заседает революционный трибунал. Сейчас… их готовят. Идемте! Идемте со мной!
— Мари? Мари должна умереть?! О господи! Нет! Как такое возможно?
— Я не знаю. Идемте быстрее, у меня есть лошадь. Эллевью потащил Лауру за собой; сраженная горем и болью, она не сопротивлялась. Они бегом миновали вестибюль и остановились только во дворе, где Жуан преградил им путь.
— Куда вы ее уводите? — крикнул он, приготовившись к бою, но Лаура оттолкнула его:
— Они собираются убить Мари, вы понимаете? Мари… Прочь с дороги!
Эллевью уже вскочил на лошадь. Лаура села позади него, обняла тенора за талию, и тот пустил лошадь галопом. Но очень скоро ему пришлось придержать коня, чтобы не привлекать к себе внимание прохожих: на улицах было мало народа, люди еще сидели за обедом. Но когда они подъехали к Дворцу правосудия, там уже собралась толпа — санкюлоты с пиками и мерзкие мегеры-вязальщицы были на своих местах. Слух о том, что собираются казнить участников «иностранного заговора», распространился по городу, как лесной пожар.
— Они еще не вышли, а уже скоро два часа, — заметил Эллевью, взглянув на часы. — Это очень странно… Дальше нам на лошади не проехать. Давайте оставим ее у моего знакомого кузнеца — он живет здесь неподалеку.
Кузнец наблюдал за происходящим с порога своего дома.
— Там слишком много народа, — пояснил он. — Моя жена вернулась домой перекусить и сказала, что заговорщиков как раз собирались выводить, а потом вернули назад.
— Может быть, что-то изменилось? — прошептала Лаура, готовая ухватиться за любую надежду. — А вдруг их помиловали?
— Ты бредишь, гражданка! Помилование? С чего бы это? Они же все враги народа! Нет, моя Жюльенна видела, что в тюрьму привезли большие рулоны красной материи. Верно, собираются надеть на них красные рубашки.
— Рубашки? — выдохнул Эллевью. — Но зачем?!
— Такие рубашки всегда надевали на отцеубийц. Ну, а эти вроде как еще хуже…
Лаура не могла больше этого слушать, она выбежала из мастерской и прислонилась к стене. В эту минуту из дома вышла жена кузнеца, доедавшая на ходу яблоко. Женщина не увидела Лауру и поторопилась присоединиться к толпе, которая с каждой минутой становилась все плотнее. Люди теснились на мосту, у стен тюрьмы Консьержери и рядом с прилегающим к ней Дворцом правосудия. Все были одеты по-летнему легко и ярко, кое-где над толпой мелькали изящные зонтики от солнца. Казалось, парижане собрались на праздник…
— Придется идти на мост Нотр-Дам, — вздохнул Эллевью. — Осужденные должны будут проехать по нему, прежде чем пересечь Гревскую площадь. Они проедут мимо нас, и мы увидим, есть ли среди них те, кого мы любим…
Они дошли до моста. Эллевью усадил Лауру на парапет и встал рядом с ней. На другом берегу Сены остроконечные башни Консьержери сверкали на солнце, как острие меча. Они казались укреплением, возведенным между миром живым и миром мертвых. Время от времени певец отворачивался, обхватив голову руками, и молодая женщина слышала, как он плачет. Но Лауре нечего было сказать ему в утешение — ей хватало своего горя, к которому примешивался гнев. Где сейчас де Бац, в этот час, когда Мари, возможно, должна будет умереть? Неужели он не понимал, что похищение маленького короля подвергнет еще большей опасности эту хрупкую женщину? Почему перед тем как уехать, он не вырвал ее силой из рук тюремщиков и не спрятал где-нибудь, хотя бы в подземельях Монмартра, где до сих пор скрывался Ружвиль? Наконец, почему он не увез Мари с собой?
В глубине души Лаура понимала, что, если Бац этого не сделал, значит — не мог. Он должен был исполнить свой долг и не думал больше ни о чем.
Ее охватила глубокая печаль. Она не замечала, что солнце нещадно палит, пока какой-то мужчина, смотревший на нее с участием, не протянул ей сложенную помолам газету.
— Прикрой голову, гражданка! Сегодня слишком жарко, жаль будет, если сгорит такая хорошенькая мордашка!
Лаура поблагодарила его слабой улыбкой, не отрывая взгляда от Дворца правосудия. В это мгновение раздались крики. Тяжелые ворота распахнулись. Эллевью схватил Лауру за руку, и, цепляясь друг за друга, словно потерпевшие кораблекрушение, они смотрели, как из ворот одна за другой выезжают восемь повозок смерти.
При виде осужденных толпа вздохнула, и это был вздох удовлетворения. Приговоренных одели в длинные туники ярко-красного цвета. Это был всего лишь кусок ткани с дыркой для головы, напоминающий ризу священника, которую тот надевает во время мессы по великомученику.
Вокруг зловещего кортежа выстроились конные и пешие жандармы, они грубо расталкивали любопытных. Повозки медленно двигались вперед, и, когда они приблизились настолько, что можно стало различить лица узников, из груди Лауры вырвался крик отчаяния. В первой повозке, на которой были только женщины, она увидела Мари…
Все женщины ехали стоя, привязанные к боковой решетке кожаным ремнем, перехватывавшим их руки на уровне локтей. Шесть женщин являли собой образец мужества. Только некая Катрин Венсан, казалось, не понимала, зачем она там оказалась. Напротив Мари стояла маленькая Сесиль Рено, обвиненная в попытке убийства Робеспьера. Она должна была умереть вместе со своим отцом, братом и теткой, старой монахиней, которые были осуждены вместе с ней исключительно из-за семейного родства. Там же были госпожа д'Эпремениль, горничная Мари Николь и любовница Анри Адмираля, покушавшегося на жизнь Колло д'Эрбуа. Но Лаура видела только Мари…
Ее прекрасные каштановые волосы коротко обрезали, и непокорные кудри обрамляли прелестное бледное лицо. Мари стояла очень прямо, глядя в синее летнее небо, и только на ней ужасная красная туника казалась театральным костюмом. Лишь порой по ее щеке стекала слеза. В толпе многие узнавали ее.
— Та самая Гранмезон! — услышала Лаура чьи-то слова. — Такая красивая женщина и прекрасная актриса!
— Она любовница де Баца, человека-невидимки. Мари Гранмезон отказалась вывести преследователей на его след и теперь расплачивалась за это своей жизнью.
В толпе вдруг раздались аплодисменты, но Мари их не услышала.
Лаура хотела пойти рядом с повозкой, но это оказалось невозможным. Люди стояли очень плотно, и надо было ждать, пока проедут все повозки. Лауре пришлось остаться на своем месте, и то, что она увидела, привело ее в полное отчаяние.
Во второй повозке ехали дамы де Сент-Амарант и господин де Сартин вместе с шестнадцатилетним Луи, чей возраст не смягчил сурового Фукье-Тенвиля. Они тоже держались очень мужественно, пример подавала Эмилия. На ее губах играла легкая улыбка, она пыталась утешить мать, которая пребывала в отчаянии от того, что ее сын должен умереть таким молодым. Эмилия была необыкновенно красива. Увидев ее, Эллевью отчаянно вскрикнул и разрыдался.
Но не этот эпилог трагической любви разбил сердце Лауры. В других повозках стояли почти все друзья де Баца и ее друзья, за исключением Питу. Она увидела верного Бире-Тиссо, очаровательного Дево, веселого Русселя, Кортея, банкира с улицы Монблан Жожа, Мишони и принца Сен-Мориса, которых она столько раз встречала в Шаронне. Их лица воскрешали в ее памяти то счастливое время, когда она жила под одной крышей с Мари. И теперь все они стояли в этих колесницах смерти, все должны были погибнуть, без крика о помощи, без мольбы о пощаде! Это был настоящий кошмар, и Лаура понимала, что пробуждение не станет избавлением от него…
При выезде с моста во главе кортежа встал кавалерийский эскадрон. Лаура и Эллевью смогли наконец двинуться следом за повозками.
Три часа продолжалось это шествие к месту казни. Через Гревскую площадь мимо того места, где некогда стояла Бастилия, они пришли в предместье Сент-Антуан и к семи часам достигли площади Низвергнутого Трона. Там должно было состояться великое жертвоприношение.
Когда-то на этом месте возвышался символический трон в честь счастливого возвращения Людовика XIV и инфанты Марии-Терезии из свадебного путешествия. Это была просторная площадь с воротами между двумя величественными зданиями работы Леду, за которыми начиналась дорога на Венсенн. Гильотина стояла у южного края площади у самых деревьев, обрамлявших ее. Перед эшафотом расставили скамьи, чтобы усадить на них осужденных спиной к машине смерти. Гильотина находилась здесь всего три дня, но от вырытой ямы, куда стекала кровь жертв, несмотря на прикрывавшую ее крышку, исходил на жаре тошнотворный запах…
Одиннадцать помощников палача выстроились в ряд — Сансон попросил прислать ему подручных, учитывая количество осужденных. Скрестив на груди руки, все они молча ждали, когда подъедут повозки. Алтарь для кровавой мессы был готов. Сам Фукье-Тенвиль стоял здесь же — ему было интересно узнать, сохранит ли прекрасная Эмилия до конца свое мужество и достоинство.
У гильотины уже было полно людей; предместье буквально взорвалось, когда осужденные и их эскорт появились на площади. Сопровождавшие кортеж кинулись бежать, чтобы занять места получше.
Подхваченная людским потоком, Лаура потеряла из виду и Эллевью. Ее чуть не повалили наземь под копыта лошади жандарма, ехавшего рядом с повозкой, где стояла Мари. Лауру подхватила чья-то мощная рука, и в ту же секунду она увидела, что ко второй повозке, где везли Эмилию де Сартин, бросилась женщина. С искаженным от безумной радости лицом она закричала:
— Это я на тебя донесла, шлюха! И теперь я увижу, как ты умрешь! Ты останешься без головы, а я буду жить с моим любовником!
Клотильда Мафлеруа пришла насладиться своим триумфом.
Эмилия закрыла глаза, чтобы не видеть этого лица, изуродованного ненавистью. Но больше она его все равно бы не увидела: какая-то женщина из народа, возмущенная услышанным, схватила танцовщицу за волосы, оттащила к стене и принялась осыпать ударами. Настроение толпы постепенно менялось. Когда осужденные сошли с повозок и уселись рядами на скамьях, все в уродливых красных одеяниях, в толпе зашептались:
— Что это? Столько жертв приносится на алтарь Робеспьера? Интересно, что бы они устроили, если бы он был королем?
Лаура, пытавшаяся пробиться как можно ближе к Мари, услышала разговоры, и в ее сердце зашевелилась надежда. Может быть, эти люди что-нибудь предпримут? Бросятся все разом на палачей и не допустят чудовищного злодеяния? Но нет, солдаты из эскорта окружили эшафот, рядом с которым даже ни одна из вязальщиц не осмелилась занять место. Солдаты были настроены решительно, и страх снова закрался в души людей. В полной тишине хрупкая Сесиль Рено поднялась по ступеням с гордой улыбкой. За ней настала очередь Мари.
И тут Лаура увидела де Баца. Он стоял, прислонившись к дереву, в запыленной дорожной одежде, с посеревшим лицом. Он обхватил себя руками за плечи, словно для того, чтобы не броситься на палачей; пальцы, вцепившиеся в ткань рубашки, побелели. Де Бац не сводил глаз с той, которая должна была умереть, и его взгляд, словно магнит, притянул взгляд Мари. С нее только что сорвали красную тунику, и никогда еще она не была так красива — обнаженные плечи, грациозная длинная шея, прелестное лицо, по которому текли слезы. Мари уже готова была умереть, но, когда она увидела Жана, счастливая улыбка осветила ее лицо. Она сделала шаг, чтобы броситься к нему, но подручные палача схватили Мари за плечи и бросили на доску. Блеснула сталь — и все было кончено…
Крик Лауры эхом отозвался на удар лезвия. Она разрыдалась и, отвернувшись, начала пробираться сквозь окружавшую ее толпу — туда, к Жану. Люди расступились перед ней, но, когда она оказалась возле дерева, где стоял барон, там уже никого не было. Лаура в отчаянии оглянулась по сторонам, и в этот момент кто-то грубо схватил ее за руку и удержал на месте.
— Что вы здесь делаете? — раздался громовой рык Давида. — Мне казалось, что вы не любите толпу!
Лауру охватил гнев.
— А что здесь делаете вы? — крикнула она, вырвав руку. — Вы пришли насладиться ужасом, который порождают вам подобные? Неужели вы не захватили с собой альбом и кусочек угля? Вы не пытаетесь запечатлеть для потомков эту резню?
Лаура не заметила двоих мужчин, которые внимательно прислушивались к разговору, пока один из них подошел ближе:
— Я смотрю, гражданка не оценила по достоинству этот великий момент. Или ей неизвестно, что все эти люди были заговорщиками и приспешниками зарубежных тиранов?
Если бы Лаура в эту минуту владела собой, она бы сдержалась, потому что ей, как и всем горожанам, было хорошо знакомо желтое лицо Фукье-Тенвиля. Но в эту минуту она сказала бы все, что думает, даже самому Робеспьеру, если бы Неподкупный оказался перед ней.
— Нет, гражданка не оценила то, что вы назвали великим моментом! Потому что на самом деле это просто мерзкая бойня, устроенная в угоду вам и тому, кого вы мните своим хозяином. Но та кровь, которую вы так охотно проливаете сейчас, еще захлестнет и вас… Потому что нормальные люди наконец поймут, что вы всего лишь монстры! Монстры, вы слышите?! Настанет день, и вы за все заплатите: и пусть господь приблизит этот день!
Худое лицо с выступающим подбородком и тяжелыми полуопущенными веками под высокими черными бровями исказилось от злобы, но голос прозвучал с фальшивой мягкостью:
— Гражданка, ты знаешь, с кем ты говоришь?
— Разумеется, я это знаю. Вы общественный обвинитель, человек, потребовавший казни всех этих людей, который однажды ответит за пролитую сегодня кровь!
Давид попытался вмешаться:
— Не обращай на нее внимания, гражданин! Она иностранка, из Америки, и не привыкла к нашему суровому правосудию… Она поддалась эмоциям. Надо признаться, что это… зрелище и в самом деле впечатляет, — добавил художник, бросив, взгляд на залитый кровью эшафот, где жертвы сменяли друг друга при абсолютном молчании публики. — Американка, ты сказал? Но она очень хорошо говорит по-французски и совсем без акцента!
И в самом деле, потрясенная до глубины души молодая женщина совсем забыла о своем акценте, к которому уже привыкла. Однако холодное замечание Фукье-Тенвиля привело ее в чувство.
— С тех пор, как я живу во Франции, мой акцент постепенно исчезает, — бесстрашно заявила Лаура, все же слегка изменив произношение. — Должна добавить, что мой близкий друг полковник Сван тоже говорит почти без акцента.
Это имя, казалось, произвело должное впечатление на общественного обвинителя. Его взгляд немного смягчился, но тут к ним подошел мужчина, державшийся до сих пор в тени деревьев.