Музыка горячей воды Буковски Чарльз
– «На крыльях песни», – сказал лавочник.
– На них, – ответил Генри.
Год назад лавочник прочел в «Л. А. Таймс» статью о поэзии Генри и не забыл. «Крылья песни» – это у них теперь такой ритуал. Генри сначала терпеть его не мог, а теперь было даже как-то забавно. На крыльях песни, ептыть.
Сели в машину и поехали обратно. Пока их не было, заходил почтальон. Что-то лежало в ящике.
– Может, чек, – сказал Генри.
Он занес письмо в квартиру, раскупорил два пива и распечатал конверт. Внутри говорилось:
Уважаемый мистер Чинаски,
я только что дочитала ваш роман «Кошмар» и сборник стихов «Фотографии из ада», и мне кажется, что вы – великий писатель. Я замужняя женщина, мне 52 года, и дети у меня уже выросли. Очень хотелось бы получить от вас ответ.
С почтением,
Дорис Эндерсон.
Отправили письмо из городишки в штате Мэн.
– Даже не думал, что в Мэне еще живут, – сказал Генри Стоббзу.
– По-моему, не живут, – ответил Стоббз.
– Живут. Вот эта – живет.
Генри кинул письмо в мусорный мешок. Пиво оказалось хорошим. В многоэтажную многоквартирку через дорогу возвращались с работы медсестры. Там жило много медсестер. На большинстве – просвечивающие халатики, а солнце довершало картину. Генри и Стоббз стояли и смотрели, как медсестры выходят из машин и идут в стеклянные двери, после чего пропадают в своих душевых, перед телевизорами и за закрытыми дверями.
– Ты на эту погляди-ка, – сказал Стоббз.
– Ага.
– А вон еще одна.
– Ниче себе!
Как два 15-летних дурня, подумал Генри. Мы не заслуживаем жить. Камю вот наверняка ни в какие окна не подглядывал.
– И как ты теперь, Стоббз?
– Ну, пока есть душевая, справляюсь.
– А чего на работу не устроишься?
– На работу? Ты совсем, что ли?
– Наверно, ты прав.
– Ты вон на ту глянь! Смотри, какая жопка на ней!
– И впрямь.
Они сели и принялись за пиво всерьез.
– Мэйсон, – сообщил Генри Стоббзу про молодого и непечатаемого поэта, – переехал жить в Мексику. С луком и стрелами охотится на дичь, рыбу ловит. У него там жена и служанка. И четыре книжки на выходе. Даже вестерн написал. Проблема в том, что, когда за границей, гонорары получать почти невозможно. Стребовать с них свое получается лишь одним способом – пригрозить смертью. У меня такие письма хорошо пишутся. Но если живешь в тысяче миль, они прекрасно знают – ты передумаешь, пока доберешься до их дверей. А вот мясо себе добывать – это мне нравится. Гораздо лучше, чем ходить в супермаркет. Можно притвориться, что все это зверье – издатели и редакторы. Здорово.
Стоббз просидел часов до пяти. Они гундели про писательство, про то, какое говно те, кто выбился. Вроде Мейлера, вроде Капоте. Потом Стоббз ушел, и Генри снял рубашку, штаны, ботинки и носки и снова залег в постель. Зазвонил телефон. Аппарат стоял на полу у кровати. Генри протянул руку и снял трубку. Лу.
– Что делаешь? Пишешь?
– Я редко пишу.
– Ты пьешь?
– Завязываю.
– По-моему, тебе сиделка нужна.
– Давай вечером на скачки?
– Ладно. Когда заедешь?
– Шесть тридцать – нормально?
– Шесть тридцать – нормально.
– Тогда пока.
Он растянулся на кровати. Да, хорошо вернуться к Лу. Она ему пользу приносит. И она права – он слишком бухает. Если б Лу столько бухала, она б ему была ни к чему. По-честному, старик, по-честному. Погляди, что стало с Хемингуэем – без стакана в руке и не садился. Погляди на Фолкнера, на них на всех погляди. Вот блядство.
Опять зазвонил телефон. Он взял.
– Чинаски?
– Ну?
Поэтесса – Джанесса Тил. Фигура хорошая, но в постели с нею Генри ни разу не бывал.
– Завтра вечером я бы хотела пригласить тебя на ужин.
– У нас с Лу постоянна, – ответил он. И подумал: господи, я храню верность. Господи, подумал он, я приличный человек. Боже.
– И ее с собой бери.
– Думаешь, разумно?
– Меня устраивает.
– Слушай, давай я тебе завтра перезвоню. Тогда и скажу.
Он повесил трубку и опять вытянулся. Тридцать лет, подумал он, я хотел быть писателем, и вот я писатель, а что это значит?
Телефон зазвонил снова. Даг Эшлешем, поэт.
– Хэнк, малыш…
– Ну чего, Даг?
– Я на подсосе, малыш, одолжи, малыш, пятерку. Дал бы мне пятерку, а?
– Даг, лошади меня разорили. Ни цента не осталось.
– Эх, – сказал Даг.
– Извини, малыш.
– Ну да чего уж там.
Даг повесил трубку. Даг ему и так уже должен пятнадцать. Но пятерка у Генри была. Надо было дать ее Дагу. Даг, наверно, собачий корм жрет. Я не очень приличный человек, подумал он. Господи, да я совсем человек неприличный.
И Генри вытянулся на кровати – во весь рост, во всем своем убожестве.
Парочка приживал
Быть приживалом – очень странное занятие, особенно если непрофессионал. В доме было два этажа. Комсток жил с Линн на верхнем. Я с Дорин – на нижнем. Дом располагался красиво, у самых Голливудских холмов. Обе дамы чем-то руководили, и платили им за это выше крыши. Дом был просто набит хорошим вином, хорошей жрачкой – и одной нервножопой собачкой. Кроме того, имелась крупная черная домработница Рета: она по большей части не выходила из кухни, где все время открывала и закрывала дверцу холодильника.
Каждый месяц в назначенное время в дом приносили все правильные журналы, только мы с Комстоком их не читали. Мы просто валандались, боролись с бодунами, ждали вечера, когда наши дамы будут нас поить и ужинать на свои представительские.
Комсток говорил, что Линн – весьма преуспевающий продюсер на какой-то крупной киностудии. Сам он ходил в берете, с шелковым шарфиком, в бирюзовых бусах, носил бороду, а походка у него была элегантная. Я писатель, застрял на втором романе. Свое жилье у меня было – в разбомбленной многоквартирке в Восточном Голливуде, но я там редко бывал.
Транспортное средство у меня – «комета» 62-го года. Молодую дамочку из дома напротив эта колымага очень оскорбляла. Приходилось оставлять машину прямо перед ее домом, потому что там был один из немногих ровных участков в округе, а на склоне машина не заводилась. Она и на плоскости-то заводилась еле-еле – я подолгу сидел, давил на педаль, жал на стартер, из-под днища валил дым, а рев стоял докучливый и нескончаемый. Дамочка принималась орать, словно с ума сходит. Со мной такое редко бывало, но тут мне становилось стыдно за то, что беден. Я сидел, жал и молился, чтоб «комета» завелась, стараясь не обращать внимания на вопли ярости из богатого дома. Жал и жал, машина заводилась, немного ехала и снова глохла.
– Убирайте свою вонючую развалюху от моего дома, или я вызову полицию! – И долгие безумные вопли.
Наконец выскаивала сама – в кимоно, молоденькая блондинка такая, красивая, но, очевидно, совершенно чокнутая. С воплями подбегала к моей дверце, из кимоно вываливалась одна грудь. Блондинка ее заправляла на место, и тут вываливалась другая. Потом из разреза выскальзывала нога.
– Дама, я вас прошу, – говорил я. – Видите, я стараюсь.
Наконец мне удавалось отъехать, а она стояла посреди улицы, вся грудь нараспашку, и орала:
– И не оставляйте ее перед моим домом больше никогда, никогда, никогда!
В такие мгновенья я всерьез задумывался, не поискать ли мне работу.
Но я был нужен моей женщине – Дорин. У нее был конфликт с мальчишкой-упаковщиком в супермаркете. Мне следовало ездить с нею, стоять рядом и держать ее за руку. Один на один с этим упаковщиком она встречаться не могла, и дело вечно заканчивалось тем, что она швыряла ему в лицо горсть винограда, или ябедничала на него управляющему, или писала жалобу на шести страницах владельцу супермаркета. Я с мальчишкой вместо нее как-то справлялся. Мне он даже нравился – особенно за то, что одним изящным взмахом умел раскрыть большой бумажный пакет.
Первая неформальная встреча с Комстоком прошла интересно. Раньше мы только болтали по вечерам, выпивая вместе с нашими дамами. А как-то утром я ходил по первому этажу в одних трусах. Дорин уехала на работу. Я раздумывал, не одеться ли мне и не съездить ли к себе за почтой. Домработница Рета привыкла ко мне в одних трусах.
– Ох, мужик, – говорила она, – у тебя такие белые ноги. Цыплячьи просто. Ты что, на солнце не бываешь?
В доме была одна кухня – внизу. Наверное, Комсток проголодался. Мы с ним вошли туда одновременно. Он был в затрапезной майке с винным пятном на груди. Я поставил кофе, а Рета предложила сделать нам яичницу с беконом. Комсток сел.
– Ну, – спросил я, – сколько еще, по-твоему, можно будет водить их за нос?
– Долго. Мне нужно отдохнуть.
– Какие же вы сволочи, – сказала Рета.
– Яичницу не сожги, – сказал Комсток.
Рета подала нам апельсиновый сок, тосты и яичницу с беконом. Села и поела с нами, не отрываясь от номера «Плейгерл».
– У меня только что брак по-крупному не сложился, – сказал Комсток. – И мне нужно хорошенько и долго отдохнуть.
– Есть клубничный джем для тостов, – сказала Рета. – Попробуйте клубничного джема.
– А у тебя как с семейной жизнью? – спросил я Рету.
– Ну, он мерзавец никудышный, лентяй, только б на бильярде ему…
Рета нам все про него рассказала, дозавтракала, пошла наверх и принялась там пылесосить. Потом Комсток рассказал мне о своем браке.
– До свадьбы все было прекрасно. Она мне только хорошие карты сдавала, но полколоды никогда не показывала. Я бы даже сказал – больше, чем полколоды. – Комсток глотнул кофе. – А через три дня после церемонии я прихожу домой – а она мини-юбок себе накупила. Таких, что короче и не бывает. Я прихожу, а она сидит и укорачивает их. «Ты чего это делаешь?» – спрашиваю, а она: «Эта хуйня слишком длинная. Мне их нравится носить без трусов, чтоб мужикам пиздой светить, когда, например, слезаю с табурета в баре».
– И вот так вот тебе эту карту и выложила?
– Ну, я мог бы и раньше догадаться. За пару дней до свадьбы я повел ее с родителями знакомиться. Она такое консервативное платье надела, предки ей сказали, что оно им нравится. А она им: «Платье, значит, нравится, а?» – и задрала его, трусики показала.
– Ты, наверное, решил, что это очаровательно.
– В каком-то смысле. В общем, она стала ходить без трусов и в мини-юбках. Такие короткие, что она чуть голову наклонит – и вся срака уже оголяется.
– И мужикам нравилось?
– Видимо. Мы куда-нибудь заходим – и все смотрят сперва на нее, потом на меня. Сидят и думают, как парень с таким мирится.
– Ну, мы все с придурью. Херня. Срака да пизда – подумаешь. Что с них еще взять?
– Так думаешь, пока с тобой не случится. Выходим из бара на улицу, а она говорит: «Эй, видал лысого в углу? Вот он на мою пизду пялился, когда я вставала! Домой придет и точно будет дрочить».
– Тебе налить еще кофе?
– Ага – и скотча. Меня Роджер зовут.
– Ладно, Роджер.
– Однажды вечером с работы прихожу, а ее нет. Побила в квартире все окна и зеркала. И понаписала всякого: «Роджер не серет!», «Роджер лижет сраки!», «Роджер пьет ссаки!» – по стенам. А самой нет. Записку оставила. Что села на автобус и поехала домой, к мамаше в Техас. Беспокоится, мол. Потому что мамашу в дурку укатывали десять раз. И без нее матери плохо. Вот такую вот записку.
– Еще кофе, Роджер?
– Только скотча. Я на станцию «Грейхаунда», а она там в мини-юбке пиздой светит, кругом восемнадцать парней со стояками ходят. Подсаживаюсь к ней, а она давай рыдать. «Один черный, – говорит, – сказал, что я могу тысячу долларов в неделю зарабатывать, если буду делать, что он мне скажет. А я ж не блядь, Роджер!»
Спустилась Рета, залезла в холодильник за шоколадным тортиком и мороженым, ушла в спальню, включила телевизор, легла на кровать и стала есть. Тетка она очень массивная, но приятная.
– В общем, – продолжал Роджер, – я сказал, что я ее люблю, и нам удалось сдать билет. Отвез ее домой. А назавтра вечером к нам один мой дружок зашел, так она к нему сзади подкралась и шарах по башке деревянной ложкой для салата. Без предупреждения, без ничего. Подкралась и – бац. Он ушел, а она мне говорит: со мной, дескать, все нормально будет, если по средам вечером ты меня будешь отпускать на занятия по керамике. Ладно, говорю. Но не вышло. Она полюбила бросаться на меня с ножами. Кровища повсюду. Моя кровища. И на стенах, и на ковре. Она же проворная такая. И балетом занимается, и йогой, и травами, и витаминами, семечки ест, орехи, такую вот срань, в сумочке Библию носит, половина страниц красными чернилами исчиркана. Мини-юбки свои еще на полдюйма подрезала. Как-то ночью сплю, но вовремя проснулся – она как раз летит на меня через спинку кровати, а в руке тесак для мяса. Я еле успел откатиться – нож дюймов на пять-шесть в матрас вошел. Я встал и просто по стенке ее размазал. Она лежит и орет: «Трус! Мерзкий трус, ты ударил женщину! Ссыкло, ссыкло, ссыкло!»
– Ну, бить ее, наверное, не стоило, – сказал я.
– В общем, из квартиры я съехал, затеял развод, но этим дело не кончилось. Она стала за мной следить. Как-то стою в очереди в кассу в супермаркете. Она подходит и давай на меня орать: «Гнойный хуесос! Пидарас!» А то как-то раз в прачечной меня поймала. Я вещи из машинки выгружаю и в сушилку сую. А она стоит и на меня смотрит. Ничего не говорит. Я одежду сушиться оставил, сел в машину и уехал. Возвращаюсь – ее нет. Смотрю в сушилку – пустая. Все рубашки мои забрала, трусы, штаны, полотенца мои, простыни – все. Тут мне по почте письма начинают приходить, красными чернилами. Про то, что ей снится. Ей все время что-нибудь снилось. Она фотографии из журналов вырезала и все их исписывала. Почерк совершенно не разобрать. Я, бывало, сижу вечером дома, а она подкрадется и щебнем в окно кидается. И орет во всю глотку: «Роджер Комсток – голубой!» На всю округу.
– Очень живенько ты рассказываешь.
– А потом я познакомился с Линн и переехал сюда. Рано утром переезжал. Она не знает, где я. Работу бросил. Вот и сижу. Я, наверно, схожу погулять с собачкой – Линн это нравится. Вернется с работы, а я ей: «Линн, а я твою собачку выгуливал». Она тогда улыбается. Нравится ей это.
– Валяй, – сказал я.
– Эй, Хрюндель! – заверещал Роджер. – Пошли, Хрюндель!
Тряся брюхом, прислюнявила эта дебильная тварь. Они ушли.
Продлилась такая радость всего три месяца. Дорин познакомилась с мужиком, который говорил на трех языках и был египтологом. Я вернулся к себе на разбомбленный дворик в Восточном Голливуде.
Однажды, где-то через год, выходил от зубного в Глендейле, гляжу – Дорин садится в машину. Я подошел, мы сели в кафе, выпили кофе.
– Как роман? – спросила она.
– Пока ни с места, – ответил я. – По-моему, я эту падлу никогда не допишу.
– Ты теперь один? – спросила она.
– Нет.
– Я тоже не одна.
– Хорошо.
– Ничего хорошего, но сойдет.
– А Роджер еще живет с Линн?
– Она его хотела бросить, – сказала Дорин. – А потом он напился и упал с балкона. Его парализовало ниже пояса. Страховая компания выплатила ему пятьдесят тысяч долларов. Потом он пошел на поправку. Костыли сменил на трость. Опять Хрюнделя может выгуливать. Недавно вот изумительные снимки сделал на Ольвера-стрит[4]. Слушай, мне пора бежать. На следующей неделе лечу в Лондон. Рабочий отпуск. За все уплачено! До свиданья.
– До свиданья.
Дорин вскочила, улыбнулась, вышла, свернула на запад и скрылась. Я поднес ко рту чашку, отхлебнул, поставил на место. Передо мной лежал чек. 1 доллар 85 центов. У меня с собой было 2 доллара – хватит как раз, плюс чаевые. А как я, на хер, буду платить зубному – уже другой вопрос.
Великий поэт
Я пошел его повидать. Он был великий поэт. Лучший повествовательный поэт после Джефферза[5], а еще и семидесяти нет, во всем мире знаменит. Наверно, лучше всего знают две его книжки – «Мое горе лучше твоего, ха!» и «Мертвые томно жуют резинку». Он преподавал во многих университетах, получил все премии, включая Нобелевку. Бернард Стахман.
Я поднялся по лестнице общаги для молодых христиан. Мистер Стахман жил в номере 223. Я постучал.
– ЗАВАЛИВАЙ! – заорал кто-то изнутри.
Я открыл дверь и вошел. Бернард Стахман лежал в постели. Воняло блевотиной, вином, мочой, говном и разлагающейся пищей. Меня затошнило. Я забежал в ванную, проблевался и вышел.
– Мистер Стахман, – сказал я. – Вы б открыли окно?
– Хорошая мысль. И не надо вот этого «мистер Стахман». Меня зовут Барни.
Он был инвалид – ему удалось встать с усилием и переползти в кресло у кровати.
– Вот теперь хорошенько поговорим, – сказал он. – Я этого ждал.
Рядом на столе у него стоял галлон макаронного красного пойла – в нем плавали дохлые мотыльки и сигаретный пепел. Я отвернулся, затем посмотрел опять. Бернард Стахман поднес кувшин ко рту, но вино по большей части вылилось ему на рубашку и штаны. Он поставил кувшин на место.
– То, что надо.
– Лучше б из стакана, – сказал я. – Проще.
– Да, пожалуй, ты прав. – Он огляделся. Рядом стояло несколько грязных стаканов – интересно, какой он выберет? Выбрал ближайший. На донышке засохло что-то желтое. Похоже на остатки лапши с курицей. Он налил вина. Поднял стакан и выпил. – Да, так гораздо лучше. Я вижу, ты камеру принес. Будешь меня фотографировать?
– Да, – ответил я. Затем пошел и открыл окно, вдохнул свежего воздуху. Дождь шел много дней, и воздух был чист и свеж.
– Слушай, – сказал он. – Я тут уже давно поссать собираюсь. Принеси мне пустую бутылку.
Пустых бутылок вокруг было много. Одну я ему подал. Ширинка была не на молнии – только пуговицы, а застегнута лишь на нижнюю, так его раздуло. Он рукой вытащил пенис и пристроил головку к горлу бутылки. Едва начал мочиться, пенис напрягся и стал мотаться из стороны в сторону, моча брызнула – и на рубашку, и на штаны, и в лицо, и, что совсем уж невероятно, последний выплеск ударил ему в левое ухо.
– Хуево быть калекой, – сказал он.
– Как это произошло? – спросил я.
– Что произошло?
– Как вы стали калекой?
– Жена. Переехала меня на машине.
– Как? Зачем?
– Сказала, терпеть меня больше нет сил.
Я ничего не ответил. Щелкнул камерой пару раз.
– У меня снимки есть. Хочешь на мою жену посмотреть?
– Ладно.
– Альбом вон там, на холодильнике.
Я сходил взял, сел. Кто-то фотографировал только туфли на высоком каблуке да тонкие женские лодыжки, ноги в нейлоне с подвязками, разнообразные ноги в колготках. На некоторых страницах наклеены рекламки с мясного рынка: ростбиф из лопатки, 89 центов за фунт.
Я закрыл альбом.
– Когда мы развелись, – сказал Бернард, – она отдала мне вот это.
Он сунул руку под подушку на кровати и вытащил пару каблукастых туфель на длинных шпильках. Покрыты бронзой. Он поставил их на тумбочку. Потом налил себе еще.
– Я с этими туфлями сплю, – сказал он. – Занимаюсь с ними любовью, а потом мою.
Я еще пощелкал.
– Вот, хочешь снимок? Хороший ракурс. – Он расстегнул одинокую пуговицу на штанах. Исподнего на нем не было. Взял туфлю и ввинтил каблук себе в зад. – Давай снимай. – Я снял.
Стоять ему было трудно, однако, держась за тумбочку, он встал.
– Вы еще пишете, Барни?
– Блядь, я все время пишу.
– Поклонники работать не мешают?
– Иногда бабы меня, блядь, находят, только надолго тут не задерживаются.
– А книги хорошо продаются?
– Чеки шлют.
– Что посоветуете молодым писателям?
– Пить, ебаться и курить побольше сигарет.
– Что посоветуете писателям постарше?
– Если они еще живы, мой совет им не нужен.
– А из какого импульса вы создаете свои стихи?
– А срешь ты из какого импульса?
– Что вы думаете о Рейгане и безработице?
– Я не думаю о Рейгане или безработице. Мне скучно. Это как полеты в космос или Суперкубок.
– Что же вас тогда тревожит?
– Современные женщины.
– Современные женщины?
– Одеваться не умеют. Не туфли, а ужас.
– А что вы думаете о «Женском освобождении?»
– Как только им придет охота поработать на автомойке, встать за плуг, погоняться за двумя парнями, которые только что ограбили винную лавку, или почистить канализацию, как только им захочется, чтоб им в армии сиськи отстрелили, – я буду готов сидеть дома, мыть посуду и скучать, собирая с ковра хлопья пыли.
– Но нет ли в их требованиях какой-то логики?
– Есть, конечно.
Стахман налил себе еще. Даже когда он пил из стакана, вино текло по подбородку и на рубашку. Пахло от него так, будто он не мылся уже много месяцев.
– Моя жена, – сказал он. – Я ее до сих пор люблю. Дай-ка мне телефон?
Я дал. Он набрал номер.
– Клэр? Алло, Клэр?
Он положил трубку.
– Что там? – спросил я.
– Да как всегда. Бросила. Слушай, пошли-ка отсюда, в бар сходим. Я и так слишком долго в этой дыре просидел. Мне нужно выйти.
– Только там дождь. Уже неделю идет. Все улицы залило.
– Плевать. Я наружу хочу. Она сейчас наверняка с кем-нибудь ебется. Причем даже каблуков не сняла. Я ее всегда просил не снимать.
Я помог Бернарду Стахману надеть старое бурое пальто. У него не осталось ни пуговицы. Оно все заскорузло от грязи. Таких в Л. А. не носят – тяжелое, неуклюжее, должно быть, его носили в Чикаго или Денвере еще в тридцатых.
Потом мы взяли его костыли и мучительно спустились по лестнице христианской общаги. В кармане пальто у Бернарда лежала пинта мускателя. Мы добрались до выхода, и Бернард меня заверил, что перейти тротуар и сесть в машину сможет сам. Между нею и бордюром оставался зазор.
Я обежал машину, чтоб сесть за руль, и тут услышал крик – и всплеск. Лило так, что мало не покажется. Я снова обогнул машину: Бернард умудрился упасть и застрять в канаве между машиной и тротуаром. Его заливало водой, он сидел, а по нему текло – окатывало ноги, плескалось о бока, и костыли беспомощно телепались в потоке.
– Нормально, – сказал он, – ты поезжай, а меня тут брось.
– Ох, блин, Барни.
– Я серьезно. Поезжай. Брось меня. Моя жена меня не любит.
– Она вам не жена, Барни. Вы в разводе.
– Бабушке своей рассказывай.
– Ладно, Барни, я вам сейчас помогу встать.
– Нет-нет. Все нормально. Уверяю тебя. Езжай. Напейся один.
Я поднял его, открыл дверцу и усадил на переднее сиденье. Он весь был очень, очень мокрый. На пол стекали ручьи. Затем я опять обогнул машину и сел сам. Барни отвинтил колпачок с мускателя, дернул, передал бутылку мне. Я тоже дернул. Потом завел машину и поехал, через ветровое стекло вглядываясь в струи дождя: искал бар, куда мы с ним могли бы зайти и не сблевнуть при виде вонючего писсуара.