Музыка горячей воды Буковски Чарльз
Вылетели через полтора часа. Самолет качало и кидало. Журнал «Ньюйоркер» не предлагали. Я попросил у стюардессы выпить. Она ответила, что нет льда. Летчик объявил, что в Чикаго садиться будем с задержкой. Им не дают разрешения на посадку. Честный малый. Мы долетели до Чикаго, аэропорт – вот он, а мы все кружим и кружим, и я сказал:
– Что ж, делать, похоже, нечего, – и заказал себе третий стакан.
Остальные тоже вошли во вкус. Особенно когда оба двигателя зачихали одновременно. Потом опять завелись, и кто-то засмеялся. Мы всё пили, пили и пили. Когда все нализались до помутнения огней, нам сказали, что заходим на посадку.
Опять О'Хэйр. Ледок треснул. Народ засуетился, стал задавать дурацкие вопросы и получать на них дурацкие ответы. Я увидел, что у моего рейса на табло нет времени вылета. Было 8.30 вечера. Я позвонил Энн. Она сказала, что будет звонить в Международный аэропорт Лос-Анджелеса и добиваться от них времени прилета. Спросила, как прошли чтения. Я ответил, что университетскую публику обвести вокруг пальца сложно. Поэтому я обвел лишь примерно половину.
– Отлично, – сказала она.
– Не верь тем, кто в трениках, – сказал я.
15 минут я стоял и рассматривал ноги какой-то японки. Потом отыскал бар. Там сидел черный мужик, выряженный в красную кожу с меховым воротником. Его доставали – посмеивались, как будто по стойке ползал таракан. Очень аккуратно посмеивались. Практика многих веков. Черный пытался не обращать внимания, но спину держал очень напряженно.
Когда я опять вышел проверить табло, треть аэропорта уже нализалась. Прически ерошились. Один парень шел спиной вперед – очень пьяный, очень старался рухнуть затылком об пол и раскроить себе череп. Мы все курили и ждали – смотрели, надеялись, что он сейчас свалится и хорошенько треснется головой. Интересно, кто из нас успеет к его бумажнику. Я поглядел, как он свалился, и тут же раздевать его кинулась целая орда. Все равно от меня слишком далеко. Я вернулся в бар. Черный уже ушел. Слева от меня спорили два парня. Один повернулся ко мне:
– Вот вы что о войне думаете?
– Война – дело хорошее, – ответил я.
– Ах вот как? Вот как?
– Вот так. Садишься в такси – уже война. Покупаешь хлеба – война. Снимаешь себе поблядушку – и это война. А мне иногда нужны такси, хлеб и бляди.
– Глядите, парни, – сказал какой-то мужик, – вот человеку война нравится.
От другого конца стойки пришел еще один. Наряд – как у прочих.
– Это ты войну любишь?
– Это нормально; война – естественное продолжение нашего общества.
– Ты сколько лет воевал?
– Нисколько.
– А у меня лучший друг подорвался на мине. БАМ! И нет его.
– Да ради бога, на его месте мог быть и ты.
– Шуточки мне шутить?
– Я напился. Огоньку не найдется?
Он поднес зажигалку к моей сигарете с явным омерзением. После чего ушел в свой угол бара.
Рейс в 7.15 вылетел в 11.15. Мы неслись по воздуху. Поэтическая суета утихала. В пятницу рвану в Санта-Аниту и сращу себе сотню, опять засяду за роман. В воскресенье оркестр Нью-Йоркской филармонии играет Айвза[27]. Шанс есть. Я заказал себе еще выпить.
Свет погас. Спать никто не мог, но все делали вид. Я не стал, вот еще. Сидел у окна и пялился на крыло и огоньки под ним. Внизу все так славно упорядочено по прямым. Муравейники.
Мы приплыли в Международный Лос-Анджелеса. Энн, я тебя люблю. Надеюсь, машина заведется. Надеюсь, не забилась раковина. Хорошо, что я не выеб поклонницу. Хорошо, что у меня не очень получается ложиться в постель с незнакомыми женщинами. Хорошо, что я идиот. Хорошо, что ничего не знаю. Хорошо, что меня не убили. Когда я гляжу на свои руки и вижу, что они по-прежнему пристегнуты к запястьям, я думаю про себя: мне повезло.
Я вылез из самолета, таща в охапке отцовское пальто и кипу стихов. Подошла Энн. Я увидел ее лицо и подумал: блядь, я ее люблю. Что мне делать? Лучше всего вышло не показывать виду, и мы направились к автостоянке. Никогда не следует показывать, что тебе не безразлично, а то они тебя прикончат. Я нагнулся, чмокнул ее в щеку.
– Чертовски мило, что приехала.
– На здоровье, – ответила она.
Мы выехали из аэропорта. Я отыграл свою байду. Поэтическая суета. Я никогда не напрашивался. Им нужна такая блядь – вот и получают.
– Детка, – сказал я, – как же мне тебя не хватало.
– Я есть хочу, – сказала Энн.
Мы зарулили к чиканосам на углу Альварадо и Сансета. Взяли буррито с зеленым чили. Все кончилось. У меня по-прежнему есть женщина, и она мне совсем не безразлична. Такое волшебство нельзя принимать как должное. Пока мы ехали домой, я смотрел на ее волосы, на ее лицо. Косился украдкой, когда чувствовал, что она не смотрит.
– Как вечер прошел? – спросила она.
– Вечер прошел сносно, – ответил я.
Мы поехали на север по Альварадо. Свернули на бульвар Глендейл. Все было хорошо. Никогда не смирюсь, что настанет день и все съежится до нуля – любовь, стихи, гладиолусы. И в конце нас просто набьют грязью, как дешевые тако.
Энн заехала к нам на дорожку. Мы вышли, поднялись на крыльцо, открыли дверь, и тут вокруг нас запрыгал пес. Встала луна, дом пропах хлопьями пыли и розами, пес на меня наскакивал. Я потрепал его за уши, двинул кулаком в живот, он на меня вытаращился и ухмыльнулся.
Я тебя люблю, Альберт
Луи сидел в «Красном павлине» с бодуна. Бармен сказал, когда принес ему выпить:
– Я в этом городке только одного такого психа видал, как ты.
– Н-да? – ответил Луи. – Вот мило. Офигеть, как мило.
– И она сейчас тут, – не унимался бармен.
– Н-да? – ответил Луи.
– Вон, в синем платье сидит, фигурка – закачаешься. А к ней никто и близко не подойдет, потому что она псих.
– Н-да? – ответил Луи.
Потом взял стакан, подошел и уселся на табурет рядом с девушкой.
– Привет, – сказал Луи.
– Привет, – ответила она.
Они посидели немного, больше ничего друг другу не говоря.
Майра (так ее звали) вдруг пошарила за стойкой и извлекла полную бутылку с коктейлем. Подняла ее над головой, будто собралась швырнуть в зеркало над баром. Лу перехватил ее руку и сказал:
– Нет-нет-нет-нет, дорогая моя! – После чего бармен предложил Майре отправляться восвояси, и когда она ушла, Луи ушел с ней.
Они с Майрой взяли три квинты дешевого виски и сели в автобус до обиталища Луи – к жилому дому «Герб Делси». Майра сняла одну туфлю (на каблуке) и попробовала убить ею водителя. Одной рукой Луи усмирял Майру, а другой удерживал три бутылки. Они сошли с автобуса и направились к дому Луи.
Зашли в лифт, и Майра принялась нажимать кнопки. Лифт ездил вверх, вниз, опять вверх, останавливался, а Майра все спрашивала:
– Ты где живешь?
А Луи повторял:
– Четвертый этаж, квартира номер четыре.
Майра жала на кнопки, лифт ездил вверх и вниз.
– Послушай, – в конце концов сказала она. – Мы тут уже сто лет катаемся. Прости, но мне поссать нужно.
– Ладно, – согласился Луи, – давай условимся. Ты мне дашь кнопки понажимать, а я тебе дам поссать.
– Договорились, – ответила она, спустила трусики, присела и сделала свое дело.
Глядя, как по полу течет струйка, Луи надавил на «4». Приехали. Майра к этому времени уже встала, подтянула трусы и приготовилась выходить.
Они зашли к Луи и стали открывать бутылки. У Майры это получалось лучше всего. Они с Луи уселись друг напротив дружки, футах в 10–12. Луи сидел в кресле у окна, Майра – на диване. У Майры была бутылка, у Луи – бутылка, и они приступили.
Прошло пятнадцать или 20 минут, и тут Майра заметила на полу у дивана пустые бутылки. И началось: возьмет одну, прищурится – и фигак Луи в голову. Промазала всеми до единой. Некоторые вылетали в открытое окно у Луи за спиной, некоторые разбивались о стену, некоторые отскакивали от стены и чудом не разбивались. Эти Майра подбирала и опять пуляла в Луи. Вскоре бутылки у Майры кончились.
Луи встал с кресла и вылез на крышу за окном. Собрал все бутылки. Когда набралась охапка, он опять влез в окно, принес их Майре и сложил к ее ногам. Потом снова сел, поднес к губам квинту и пил дальше. В него опять полетели бутылки. Он хлебнул раз, другой, а потом больше ничего не помнил…
Наутро Майра проснулась первой, вылезла из постели, поставила кофе и принесла Луи кофе с коньяком.
– Пошли, – сказала она. – Я хочу тебя познакомить с моим другом Альбертом. Альберт – он очень особенный.
Луи выпил кофе с коньяком, потом они побарахтались немного. Было хорошо. У Луи над левым глазом взбухла очень большая шишка. Он встал с постели и оделся.
– Ладно, – сказал он, – пойдем.
Они спустились на лифте, дошли до Альварадо-стрит и сели в автобус на север. Пять минут ехали спокойно, а потом Майра дернула шнурок. Они вылезли, полквартала прошли пешком, потом зарулили в старый бурый многоквартирник. Поднялись на один пролет, свернули по коридору за угол, и Майра остановилась у квартиры 203. Постучала. Донеслись шаги, и дверь открылась.
– Привет, Альберт.
– Привет, Майра.
– Альберт, познакомься – это Луи. Луи – это Альберт.
Они пожали руки.
У Альберта их было четыре. И четыре плеча к ним. Две верхние имели рукава, две нижние были просунуты в дыры, прорезанные на рубашке.
– Заходите, – сказал Альберт.
Одной рукой Альберт держал стакан – скотч с водой. Другой – сигарету. В третьей руке у него была газета. Четвертая – та, которой он пожал руку Луи, – ничем не была занята. Майра сходила на кухню, взяла стакан и налила Луи – бутылка лежала у нее в сумочке. Затем села сама и принялась пить прямо из горла.
– Ты о чем думаешь? – спросила она.
– Иногда просто опускаешься на дно ужаса, задираешь лапки – а все равно никак не сдохнешь, – ответил Луи.
– Альберт изнасиловал толстую даму, – пояснила Майра. – Видел бы, как он ее всеми своими руками облапал. Ну и видок был у тебя, Альберт.
Альберт застонал – видимо, ему стало тоскливо.
– Допился до того, что его из цирка выгнали, – допился и донасиловался. Даже из цирка, ебаный в рот, выперли. Теперь живет на пособие.
– Никак мне в общество не вписаться. Я не расположен к человечеству. У меня нет желания подчиняться норме, нет приверженности ничему, подлинной цели в жизни нет.
Альберт подошел к телефону. Он держал трубку в одной руке, «Ежедневную программу скачек» – в другой, сигарету – в третьей, а стакан – в четвертой.
– Джек? Ну. Это Альберт. Слушай, я хочу Хрусткую Мощь, два на победителя в первом. Дай мне Пылающего Лорда, два по всем в четвертом, Молотобойное Правосудие – пять на победителя в седьмом. И еще Благородную Чешуйку – пять на победителя и пять по месту в девятом. – Он повесил трубку. – Тело меня грызет с одной стороны, а дух – с другой.
– Как у тебя на бегах, Альберт? – спросила Майра.
– Поднялся на сорок дубов. У меня новая игра. Я как-то ночью ее вычислил, когда не мог заснуть. Лежу – и тут она мне открылась, как книжка. Если у меня все станет еще лучше, мои ставки принимать не будут. Я, конечно, всегда могу съездить на ипподром и поставить там, но…
– Что, Альберт?
– Ох, елки…
– Ты о чем, Альберт?
– ТАМ ЖЕ ПЯЛЯТСЯ! БОГА РАДИ, НЕУЖЕЛИ ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ?
– Прости, Альберт.
– Не проси прощения. Не нужна мне твоя жалость!
– Ладно. Без жалости.
– Ты такая тупая, что так бы тебе и вмазал.
– Вмазать – это ты запросто. Столько рук как-никак.
– Не искушай меня, – сказал Альберт.
Он допил, потом сходил и смешал себе еще. Потом сел. Луи ничего не говорил. Нужно, решил он, что-нибудь сказать.
– Тебе, Альберт, боксом бы заняться. Две лишние руки – это же будет ужас.
– Не остри, козел.
Майра начислила Луи еще. Посидели, помолчали. Затем Альберт поднял голову. Посмотрел на Майру.
– Ты с этим парнем ебешься?
– Нет, Альберт, не ебусь. Я же тебя люблю, сам знаешь.
– Ничего я не знаю.
– Знаешь, Альберт, – я тебя люблю. – Майра подошла и села Альберту на колени. – Ты такой обидчивый. Я тебя не жалею, Альберт, я тебя люблю.
Она его поцеловала.
– И я тебя люблю, малышка, – сказал Альберт.
– Больше, чем любую другую?
– Больше, чем всех других!
Они опять поцеловались. То был до ужаса долгий поцелуй. В смысле – до ужаса долгий для Луи, который просто сидел со стаканом. Затем поднял руку и дотронулся до шишки над левым глазом. Тут ему немного скрутило кишки, он ушел в ванную и долго, медленно срал.
А когда вернулся, Майра и Альберт стояли посреди комнаты и целовались. Луи сел, взял бутылку Майры и стал смотреть. Верхние руки Альберта держали Майру в объятиях, а нижние задирали ей платье на талии и пробирались в трусики. Когда трусики с нее спали, Луи еще раз хлебнул из бутылки, поставил ее на пол, встал, добрел до двери и вышел вон.
В «Красном павлине» Луи уселся на любимый табурет. Подошел бармен.
– Ну, Луи, и как свиданка?
– Свиданка?
– С дамочкой.
– С дамочкой?
– Вы же вместе уходили, мужик. Ты ее это?
– Да нет, не совсем…
– Что не так?
– Что не так?
– Да, что у вас пошло не так?
– Дай-ка мне «кислого виски», Билли. Билли отошел смешивать. Потом принес Луи. Никто ничего не сказал. Билли ушел к другому концу стойки и остался там. Луи взялся за стакан и сразу же влил в себя половину. Хороший напиток. Закурил, держа сигарету в одной руке. Стакан он держал в другой. Внутрь с улицы через дверь светило солнце. Смога не было. Славный будет денек. Гораздо лучше вчерашнего.
Белый пес наседает
Генри взял подушку, затолкал себе под спину и стал ждать. С тостом, джемом и кофе вошла Луиз. Тост был уже намазан маслом.
– Точно не хочешь яиц всмятку? – спросила она.
– Не, нормально. И так сойдет.
– Тебе съесть бы парочку.
– Ну хорошо.
Луиз вышла из спальни. Он уже вставал, в ванную ходил и видел, что его одежда развешена. Лита бы такого ни за что не сделала. А с Луиз и ебаться хорошо. Детей нет. Ему очень нравилось, как она все делает – мягко, тщательно. Лита же всегда набрасывалась – одни острые углы. Когда Луиз вернулась с яйцами, он спросил:
– Что такое?
– «Что такое» что?
– Ты их даже почистила. В смысле, чего ж муж с тобой развелся?
– Ой, погоди, – сказала она. – Кофе сбегает! – И выскочила из комнаты.
С ней можно классику слушать. Она играла на пианино. У нее были книжки: «Варварское божество» Альвареса[28]; «Жизнь Пикассо»; Э. Б. Уайт; э. э. каммингс; Т. С. Элиот; Паунд, Ибсен и т. д. и т. п. Даже девять его книжек. Может, как раз это и подкупало.
Луиз вернулась и тоже устроилась на кровати, поставив тарелку себе на колени.
– А у тебя что не так с семейной жизнью?
– С которой? У меня их было пять.
– С последней. Лита.
– А. Ну, если она не шевелилась, ей казалось, что ничего и не происходит. Ей нравилось танцевать, вечеринки, у нее вся жизнь вертелась вокруг танцев и вечеринок. Ей нравилось, как она это называла, «улетать». Это значило – мужчины. Утверждала, что я ее «улеты» ограничиваю. Говорила, что я ревнивый.
– А ты ее ограничивал?
– Наверное, хотя старался не ограничивать. На последней вечеринке пошел с пивом на задний двор, чтоб ей не мешать. Полный дом мужиков, а она визжит на всю округу: «Йииихоо! Йии Хоо! Йии Хоо!» Видимо, все деревенские девчонки так.
– Сам бы пошел танцевать.
– Наверное, стоило б. Иногда танцевал. Только они проигрыватель на такую громкость включают, что вышибает все мысли из башки. Я ушел во двор. Потом вернулся за пивом, а под лестницей, смотрю, с нею какой-то парень целуется. Я вышел, чтоб закончили, а потом опять за пивом вернулся. Там было темно, только мне все равно показалось, что я одного своего друга узнал, и потом я у него спросил, что это он там под лестницей делал.
– Она тебя любила?
– Говорила, что да.
– Знаешь, целоваться и танцевать не так уж и плохо.
– Пожалуй. Но ты б ее видела. Она танцевала так, словно в жертву себя предлагала. Напрашивалась на изнасилование. Очень действенно. Мужики такое просто обожают. Ей было тридцать три, двое детей.
– Она просто не думала, что ты затворник. У всех мужчин разные натуры.
– О моей натуре она никогда не задумывалась. Я же говорю, если она не шевелилась, не вертелась постоянно, ничего и не происходило – так она думала. Ей было скучно. «Ой, это – тоска, то – скучища. Завтракать с тобой – тоска. Смотреть, как ты пишешь, – тоска. Мне нужна драка».
– Да и это нормально.
– Наверное. Только знаешь, скучно бывает только скучным людям. Им нужно все время себя подстегивать, чтобы ощутить какую-то жизнь.
– Вот ты, к примеру, пьешь, да?
– Да, я пью. Я тоже не могу смотреть жизни в глаза.
– И проблемы с ней были только в этом?
– Нет, она была нимфоманка, только сама этого не знала. Утверждала, что сексуально я ее удовлетворяю, но вот сомневаюсь, что я удовлетворял ее духовную нимфоманию. До нее я только с одной нимфой жил. Нет, у нее были и хорошие качества, но вот нимфомания обескураживала. И меня, и моих друзей. Они меня отводили в сторону и говорили: «Да что это с ней, блядь, такое?» А я отвечал: «Ничего, она ж сельская девчонка».
– А она сельская?
– Да. Но обескураживало другое.
– Еще тоста?
– Не, нормально.
– Что обескураживало?
– Ее поведение. Если в комнате с нами был какой-нибудь мужчина, она к нему подсаживалась как можно ближе. Если он нагибался загасить окурок в пепельнице на полу, она с ним вместе нагибалась. Потом он голову повернет куда-нибудь посмотреть – и она то же самое делает.
– Совпадение?
– Я тоже так думал. Но слишком уж часто. Мужик встанет по комнате пройтись – она с ним идет. Он обратно – и она не отстает. Все время, слишком много случаев, и, говорю же, очень обескураживало меня и моих друзей. Но вряд ли она сознавала, как себя ведет, – это у нее было подсознательное.
– Когда я была маленькой, у нас по соседству жила одна женщина с дочерью пятнадцати лет. Дочь была совершенно неподконтрольна. Мать ее за хлебом пошлет, а та возвращается с хлебом через восемь часов – и успела поебаться с шестерыми.
– Ну, матери, видимо, стоило печь хлеб самой.
– Видимо, да. Девчонка ничего не могла с собой поделать. Как увидит мужчину – вся дергается. Мать ей в конце концов яичники вырезала.
– А так можно?
– Да, но это куча бумажной волокиты. Ничем ее больше не приструнишь. Она бы всю жизнь беременной проходила… Так что ты имеешь против танцев? – продолжала Луиз.
– Большинство танцуют от радости, оттого, что им хорошо. А она доходила до непристойности. У нее один любимый танец был – назывался «Белый пес наседает». Мужик вокруг ее ноги обовьется ногами и тазом дрыгает, будто пес на случке. А еще один любимый назывался «Пьяный» – тогда они с партнером в конце валялись на полу и друг на друге.
– И она говорила, что ты ее к танцам ревнуешь?
– Да, так и говорила: мол, это у тебя ревность.
– Я в старших классах тоже танцевала.
– Вот как? Слушай, спасибо тебе за завтрак.
– На здоровье. У меня в старших классах был партнер. Мы лучше всех в школе танцевали. У него было три яичка; я считала, что это признак мужественности.
– Три яйца?
– Да, три яйца. В общем, танцевать мы еще как умели. Я подавала сигнал – трогала его за руку, – и мы оба подпрыгивали, вертелись в воздухе и приземлялись на ноги. А однажды мы танцевали, я до него дотронулась, и подпрыгнула, и развернулась, да только приземлилась не на ноги. А на задницу приземлилась. А он стоял, зажав рот рукой, и смотрел на меня: «Ох, боже праведный!» – сказал, а потом развернулся и ушел. И не помог мне подняться. Он был гомосексуалист. Больше мы с ним не танцевали.
– Ты что-то имеешь против гомосексуалистов с тремя яйцами?
– Нет, но больше мы не танцевали.
– А Лита, она на этих танцах просто умом двинулась. Ходила во всякие стремные бары и просила мужчин с нею потанцевать. И они, само собой, танцевали. Думали, ее в койку затащить легко. Уж и не знаю, еблась она с ними или нет. Наверное, временами да. Беда с танцующими мужиками или с теми, кто в барах ошивается, в том, что восприятие у них – что у ленточных червей.
– А ты откуда знаешь?
– Они пленники ритуала.
– Какого ритуала?
– Когда энергию пускают не на то.
Генри встал и принялся одеваться.
– Детка, мне пора.
– Что такое?
– Мне просто поработать надо. Я же все-таки писатель.
– Сегодня вечером по телевизору пьеса Ибсена. В восемь тридцать. Придешь?
– Конечно. Еще пинта скотча осталась. Смотри одна не выпей.
Генри влатался в одежду и спустился по лестнице, сел в машину и уехал к себе и к пишущей машинке. Второй этаж, окна во двор. Каждый день, пока он печатал, соседка снизу лупила в потолок шваброй. Писать ему было трудно – ему всегда было непросто: «Белый пес наседает»…
Луиз позвонила в 5.30 вечера. Она пила скотч. И уже напилась. У нее слова слипались во рту. Она несла околесицу. Читательница Томаса Чаттертона[29] и Д. Г. Лоуренса. Прочла девять его собственных книжек.
– Генри?
– Да?
– Ой, такое чудо случилось!
– Ну?
– Ко мне зашел черный парнишка. Он красивый! Он красивее тебя…
– Само собой.
– …красивее нас с тобой.
– Ну.
– Он меня так возбудил! Я сейчас с ума сойду!
– Ну.