Россия молодая Герман Юрий
— Но, отец, надо же понять…
— Я ничего не понимаю и не пойму! — крикнул Гордон, и его лицо покрылось красными пятнами. — Да, я не понимаю, почему, если хочется домой, — надо воровать. Я не понимаю этого и не хочу понимать. На мое горе — сюда к ним едут проходимцы и ничтожества. Я думал, что твой муж образумится здесь и перестанет быть тем, чем он был там. Но он стал во сто крат хуже — этот подделыватель чужих подписей, который едва избежал веревки, к сожалению — избежал. В Москве он так истязал русских солдат, самых доблестных из тех, с которыми мне приходилось сражаться рука об руку, что его пришлось убрать сюда, но и тут он не успокоился… А, зачем я тебе это говорю! Ты не веришь мне, зачем тебе верить, ты околдована своим мужем…
Долго молчали. У Гордона лицо было суровое, печальное; почти шепотом он сказал:
— Это великий народ! Это добрый, сердечный, искренний народ. А мы приходим к ним с черной душой, чтобы обокрасть, обмануть и убежать. Мы только много говорим о чести и много деремся на поединках, но никто из нас не пробовал честно служить им…
— Они нам не верят, — тихо сказала Анабелла.
— Я бы тоже не верил человеку, в шестнадцатый раз продающему свою шпагу! — ответил Гордон.
— Ты напрасно так говоришь, отец. Например, сэр Джеймс очень милый и благовоспитанный молодой человек.
Гордон усмехнулся одними губами.
— Мне не следовало с тобой разговаривать, ты ничего не поняла. Но теперь ты поймешь.
Он положил тяжелую сильную руку на плечо дочери и заговорил, прямо глядя ей в глаза:
— Я останусь здесь, в России. И если хоть капля грязи упадет на мое имя по вине твоего мужа, он будет тяжело наказан. И я пальцем не пошевельну в его защиту. Более того: я скажу, чтобы меня допустили в судьи, и меня допустят, потому что иностранцев у них судят иностранцы. А когда меня допустят, я подпишу только один приговор: повесить…
— Повесить?!
— Да, сделать наконец то, что не было сделано в Эдинбурге. «За шею, — как пишется в нашей стране и как было написано судьями в тот памятный тебе день, — за шею, дабы он висел так до смерти, а после нее столько, сколько надобно, чтобы грешная душа его предстала перед великим судией…»
— Я все это должна ему пересказать?
— Непременно. Он не слишком храбр, твой муж, и напоминание о петле, от которой он в свое время улизнул, быть может охладит в нем жажду стяжаний. Прощай и проводи меня. Я не хочу более видеть твоего супруга…
— А дети, отец?
Гордон помедлил, потом сказал решительно:
— Нет, не сегодня.
Анабелла проводила отца до ворот и сама закрыла за ним калитку на засов. Во дворе сипло лаяли и прыгали цепные псы. Из парка донеслась музыка — корабельные музыканты играли полонез. Анабелла поправила прическу и пошла к трем березам — туда, где муж и майор Джеймс попивали холодное вино…
— Ну? — спросил полковник. — Старик решил соснуть?
— За ним приехали! — солгала Анабелла. — Он понадобился государю…
Полковник Снивин вытаращил глаза.
— Когда? Я ничего не знаю. Мне не докладывали…
Анабелла не ответила. После того как Джеймс откланялся, она тихо заговорила:
— Отец обо всем догадывается, а может быть, и знает точно. Он назвал вас грязным вором и сказал, что будет требовать для вас повешения, если вы попадетесь. И он это сделает, я его хорошо знаю. Он никогда не бросает слов даром…
Полковник тяжело задумался. Вначале он только сопел и ничего не мог придумать, потом жирное, лоснящееся лицо его сделалось решительным, он засопел громче и велел немедленно звать к нему шхипера Уркварта и сэра Джеймса.
— Что вы будете делать? — спросила Анабелла.
Полковник ничего не ответил.
С Урквартом он договорился быстро. У Джеймса спросил:
— Среди солдат таможенной команды найдется человек, верный вам? Человек, который возьмется выполнить рискованное поручение?
Джеймс задумался, почесал подбородок с ямочкой.
— Дело идет не только обо мне. Оно касается и вашего будущего тоже. Думайте скорее — время нисколько не терпит.
Решили позвать того капрала, который порол когда-то английским сыромятным ремнем поручика Крыкова. Через час и Джеймс и Снивин сидели перед капралом в расстегнутых кафтанах, злые, спрашивали так быстро, что капрал не поспевал отвечать. Девки в греческих хитонах табуном прошли мимо — сдавать хитоны, сандалии и пояса с браслетами кастелянше. Капрал зябко повел плечами.
— Согласен, Костюков?
— Боязно больно, господин…
— Вздор! — сказал Снивин. — Пустяк! Сегодня придут еще три корабля, он их будет досматривать. Пока досмотрит — день потратит. Не меньше!
— Оно так… А все ж боязно. Увидит кто, как я зашел да вышел…
— Ну, скажешь что-нибудь… ошибся, мол… Золотой — деньги немалые, ты, наверное, таких денег и не видывал. Сейчас получишь один, а как сделаешь — другой…
И Снивин подкинул на мясистой ладони ярко блеснувшую монету.
Костюков молчал.
— Значит, не хочешь? — сказал Снивин. — А жалко. Очень жалко! Вот господина Джеймса назад к вам назначат — быть бы тебе смотрителем над складом таможенным, а так что ж… Человек ты неверный, станет тебе совсем плохо…
Костюков вздохнул.
— Не хочешь?
— Давайте! — сказал капрал. — Давайте, сделаю. Приму грех на душу…
Джеймс положил на стол три рейхсталера. На каждом напильником были сделаны насечки: на одном двойной крест, на другом две черты, на третьем зубчики. Эти три монеты майор завернул в тряпочку и протянул Костюкову.
— А эта — тебе! — сказал он и отдал ему четвертую безо всякой отметки.
Костюков поклонился.
— Теперь иди! — велел полковник.
Капрал вздохнул и пошел. Джеймс и Снивин проводили его взглядом и переглянулись.
— Нет! — сказал Джеймс. — Не сделает!
И крикнул:
— Костюков!
Капрал вернулся бегом.
— Мы пошутили! — сказал Джеймс. — Теперь мы знаем, ты верный человек. Отдавай деньги.
Костюков с готовностью отдал все четыре монеты.
— А на это выпей! — велел Джеймс и бросил капралу серебряный рубль. — Выпей и за наше здоровье. Иди!
Капрал обтер пот, слабо улыбнулся и поклонился. Лицо его стало счастливым.
— Ах ты, господи! — говорил он, шагая к таможенному двору. — Ах ты, ну и штука…
Идти было далеко, капрал вспомнил о рубле и зашел угоститься в кружало. Тощак попробовал рубль на зуб и удивился:
— Смотри, пожалуйста, серебряный. Давно я дельных денег не видал… Чего ж тебе, капрал, поднести?
Костюков выпил гданской, помотал головой и сказал:
— Ну и ну! Бывает же такое с человеком…
Потом он пил двойную перегонную, потом боярскую, потом пиво. И, набравшись храбрости, зашагал на таможенный двор к поручику Крыкову.
— И скажу! — рассуждал Костюков. — По чести скажу! Зачем нехорошо делают? Что на мне — креста нет? Разве я татарин? Я русский человек и нехорошо делать никому не позволю. Я не какой-либо аглицкий немец. Капрал я, вот я кто! И те монеты я б ему показал, и пускай! А ему — упреждение. Он человек простой, нашего, мужицкого звания… Разве я что нехорошо делаю?
Костюков увидел водовоза с бочкой и крикнул:
— Стой! В заповетренных землях был? Оружие имеешь на борту более, чем установлено от морского пирату? Отвечай, кто перед тобой.
— Гуляете? — спросил водовоз.
— Ну, гуляю! А ты отвечай? Из какой страны плывешь?
— Из страны, значит… из этой… со слободы…
— Тогда пойдем, угощу, раз свой…
Вдвоем сели на бочку и поехали к Тощаку. Там гуляли долго, и Костюков, вернувшись на таможенный двор, вдруг забыл, что ему надобно сказать поручику. Стоял и улыбался, глядя, как Афанасий Петрович маленьким долотцом доделывает пресмешную человеческую фигурку из кости.
— Ну, иди, брат, иди! — велел Крыков. — Иди! Погулял, а теперь спи. Корабли вон скоро придут — досматривать надобно…
— А он — кто? — спросил Костюков, тыча пальцем в фигурку.
— Да так! От скуки! — молвил поручик.
— Ты брось, Афанасий Петрович, — я вижу. Распоп он — вот кто! А давеча ты иноземца вырезал, который на людей ногами топчет…
В это мгновение Костюков начал было вспоминать, зачем он пришел к Крыкову, но так и не вспомнил, — опять отвлекся, да и Крыков всерьез осердился и угнал его спать.
5. «Веселый петушок»
К вечеру против немецкого Гостиного двора бросили якоря на Двине три корабля под иноземными торговыми флагами: «Вечернее отдохновение», «Трубадур» и «Веселый петушок». Таможенные чины, объявив двум другим судам карантин, поднялись по парадному трапу «Веселого петушка». Крыков — при шпаге и при шляпе — произнес установленные вопросы, выслушал установленные ответы и полистал опись трюмным и палубным товарам. Шхипер Данберг — старый многоопытный проныра, Лис Лисович, как звали его таможенники, — смотрел в глаза Афанасию Петровичу не мигая.
— А теперь по правде, чтобы люди зря не мучились! — сказал Крыков. — Чего привез, господин Данберг?
Данберг смотрел прямо в глаза.
— Я не поверю, чтобы ты, господин Данберг, старый и опытный негоциант, пришел к самому концу ярмарки с таким пустяковым грузом. Четырежды на моей памяти была твоему кораблю от нас конфузия. Мы друг друга насквозь видим. Все едино я тебе, друг милый, не верю ни настолько. Говори, что привез?
Данберг усмехнулся и развел руками. Все его лицо сложилось мелкими складками, как пустой кошелек, — это означало, что он развеселился.
Афанасий Петрович скомандовал таможенникам — начать досмотр. Рылись более трех часов — никто ничего не отыскал. Данберг, откинувшись на спинку кресла, пил кофе и смотрел вдаль. На город опускался вечерний туман, в светлом небе мерцали звезды…
Крыков поднялся из люка, отряхнул пыль и паутину с колен и плеч, подошел к Данбергу. И удивился, почему шхипер пьет свой кофе в таком странном месте — под грот-мачтой. Разве в эдаком месте удобно сидеть и пить кофе?
Твердыми шагами он подошел к шхиперу и велел отодвинуть кресло.
— Но зачем? — удивился Данберг.
— Затем, что я так приказываю! — ответил Крыков и сам отпихнул тяжелое, обтянутое кожей кресло.
На желтом воске, покрывающем палубу, он увидел тонкую щель. Эта щель и погубила Данберга. Ее он и закрывал своим креслом.
— Люк! — произнес Крыков. — Откройте, господин шхипер.
Данберг нажал секретную пружину в небольшом тайнике стоял бочонок, крепко окованный, дубовый» на хитрых двойных петлях. Афанасий Петрович рывком поставил бочонок на палубу, спросил сурово:
— Деньги?
— Не мои! — воскликнул шхипер. — Богом пресвятым клянусь, — не мои. Пусть мои старые глаза не увидят более родных берегов, если я произнесу ложь: шхипер Уркварт…
Афанасий Петрович сказал тихо:
— Песий сын — вот ты кто! Была бы моя воля — приколол бы шпагой к этой самой мачте, и виси, покуда не протухнешь. Умнее нас себя почитаете, а для ваших прибытков нашим работным людям в глотку расплавленный свинец льют. Воры преподлые!
Повернувшись, приказал таможенникам:
— Барабан, бей конфузию! Шхипера под стражу! К сему бочонку — часового. С двух кораблей карантина не снимать до завтра. С утренней зарей начнем там досмотр.
6. Донос
В то самое время, пока Крыков со всей строгостью досматривал «Веселого петушка», поручик Джеймс на серой в яблоках кобыле рысцой подъехал к таможенному двору, спрыгнул с коня и поднялся на крыльцо той избы, где когда-то проживал сам и у которой питался наложить на себя руки Афанасий Петрович. Здесь майор Джеймс знал каждый гвоздик. Дернув незапертую дверь, он поискал глазами полку, на которой когда-то стояли его семь болванов с париками, и положил в уголок три рейхсталера, аккуратно завернутые в тряпочку. Потом, беззаботно насвистывая, вышел и поехал, путая следы, — из улицы в улицу, из переулка в переулок…
На набережной, возле немецкого Гостиного двора прогуливался, заложив короткие руки за спину, шхипер Уркварт. С реки, оттуда, где стояли недавно пришедшие корабли, доносилась однообразная дробь барабана.
— Вы слышите, сэр? — спросил шхипер, кивнув на реку. — Нашел. Нашел, проклятый таможенник!
— Что нашел? — подняв одну насурмленную бровь, спросил майор.
— Что ему было потребно, то и нашел. Старая лиса Данберг выдаст меня и припутает вас. Может статься, что он будет иметь наглость назвать даже имя полковника…
— Кончайте скорее! — сказал Джеймс. — Кончайте немедленно!
— Я могу поехать на Мосеев только утром. Сейчас царь не станет со мной говорить…
К берегу подошла лодка, из нее легко выскочил поручик Крыков. С ним было всего трое таможенников — остальным приказано было нести на кораблях дозорную службу. Джеймс и Уркварт замолчали…
Ночью майор и его солдаты помогли шхиперу Уркварту погрузить в лодки две очень старые пушки для книпельной стрельбы, что палили ядрами, скованными цепью. Сюда же был положен припас для этих пушек — порох, картузы, запасные цепи. Такая цепь должна была перерезать снасти вражеского корабля, как ножом. Для того обе пушки должны были палить вместе.
— Полезная сия забава не может не понравиться его величеству! — сказал Джеймс, провожая лодку. — А как только вы заметите, что государь пришел в доброе расположение духа — так начинайте…
Петр Алексеевич с интересом обошел пушки, оглядел, как что устроено, потом приказал начать пальбу. Выпалили двадцать три раза, но цепи не разворачивались, и дорогие ядра тонули в Двине.
— Нет, эдак не годится! — сказал царь. — Весь порох стравили, а все без толку…
И сел на траву отдохнуть. Уркварт сел рядом, пожаловался на свои беды, на то, что торговать с Московией трудно, таможенники-де чинят злые обиды. Давеча вот таможенный поручик Крыков объявил ему конфузию, отчего произошел немалый убыток доходам. Многие негоцианты нынче пришли сюда в последний раз. Вот царь приказывает возить корабельную снасть, а какой в том будет доход, если все берут посулы…
Петр вскинул голову, посмотрел на шхипера.
— Кто — все?
— Конечно, — продолжал Уркварт, не отвечая на вопрос, — конечно, сия пушка не слишком хороша, можно бы доставить и получше, но пусть поручик Крыков знает свое место и не мешает процветанию торговли между государствами…
Иевлев прислушался, хотел было ответить шхиперу, но Петр Алексеевич взглянул на него такими глазами, что Сильвестр Петрович не сказал ни слова.
— То шхиперам точно ведомо, что поручик Крыков берет посулы?
Уркварт улыбнулся:
— Не далее, как вчера, он получил от одного шхипера три золотые монеты. В этом может убедиться каждый желающий, ибо упомянутый мною шхипер имеет обыкновение или даже причуду отмечать каждый принадлежащий ему золотой своим знаком…
Петр резко поднялся:
— Три золотые тоже отмечены?
Шхипер наклонил голову.
За Крыковым послали гонцов, полковнику Снивину было велено отыскать золотые с отметинами.
Уркварт заговорил о другом, Петр слушал рассеянно, было видно, что он взбешен.
Покуда шла беседа, на Мосеевом острове появился еще перекупщик — Шантре, тот, что из Архангельска хаживал до Вологды, а в иной час — и до Москвы и до самой Астрахани. В коротких кафтанах, голенастые, в пузырящихся штанах, съехались почти все негоцианты-шхиперы и все с жалобами на таможню и на Крыкова. По их словам выходило так, что торговать с Московией теперь вовсе невозможно. Немножко припоздав, прибыли конвои — Гаррит и второй, пьяненький, — привезли подарки: чиненные ядра, прибор — выжигать по дереву, свистульку — свистать аврал. Немчин Франц, слуга перекупщика Шантре, тоже был здесь, стоял поодаль, нагайку-тройчатку на случай припрятал.
— Теперь пропадать Афанасию Петровичу? — спросил Рябов у хмурого Иевлева.
Иевлев не ответил — скорым шагом прошел мимо.
Франц прохаживался за спиной Рябова — туда и обратно, как заведенный. Сытая рожа его лоснилась, башмаки скрипели, глаза смотрели тускло.
— Чего разгулялся? — спросил кормщик глухо. — Ходит, разгуливает!
Немчин поморгал, высморкался.
— Разгулялся! — опять сказал Рябов, отворотившись от Франца. — Словно и впрямь по своей земле. Фрыга…
Иевлев спустился к самой воде — ходил взад-вперед, ждал чуда: вдруг меченых денег не найдут, вдруг все обойдется и не будет беды смелому таможенному поручику.
Но беда пришла.
Полковник Снивин вылез из лодки; отдуваясь, поднялся к царю, протянул на ладони три золотых. Петр дернул ртом, скосил глаза, крикнул:
— Бить кнутом нещадно, рвать ноздри…
Апраксин, положив руку на локоть Петру Алексеевичу, попросил сказать слово. Петр не захотел слушать. На шум подошел Александр Данилович Меншиков, произнес с подозрением:
— А обнести русского ради своих прибытков негоцианты не могли?
Петр посмотрел на Меншикова, молча помотал головой. Александр Данилович и Апраксин обменялись взглядами. Петр стоял спиною, глядел на Двину.
— Стыдно! — вдруг произнес он. — Стыдно, горько…
К обеду гнев Петра Алексеевича несколько поостыл. Апраксину и Меншикову в два голоса удалось рассказать царю, что Крыков принес много пользы казне, а за три золотых рвать ноздри и бить кнутом нещадно — не слишком ли будет круто? Что стыдно и горько — то истинно так, да ведь многие воруют, кто в сих делах не без причины?
— Ты-то первый с причиной! — сказал Петр Александру Даниловичу.
Меншиков обиделся; сложив губы сердечком, стал нюхать цветок.
Афанасия Петровича доставили, когда царь с гостями обедал. Дергая плечом, Петр встал из-за стола, выволок Крыкова в сени, там, прижав к бревенчатой стене, вглядываясь в изумленные, широко открытые глаза поручика, с яростью спросил:
— Что делаешь, тать! Мы торговлишку какую-никакую только начинаем, в трудах великих, с мучениями, а ты…
Швырнул его в сторону и вернулся к столу, где веселились иноземные шхиперы и негоцианты. Гости сразу поняли, что особенно веселиться не следует.
— Иди! — велел Петр Ромодановскому. — Дурь из него выбей, чтобы не повадно было во веки вечные воровать…
Утерев жирный рот, заложив волосы за ухо, князь-кесарь шагнул в сени, толкнул оттуда на крыльцо ничего не понимающего поручика и, взяв его могучими короткими руками за плечи, ударил что было сил о стену дома…
— Пошто бьешь? — крикнул Афанасий Петрович.
Ромодановский бил молча, не говоря ни слова, бил, не зная за что, за какую вину, бил потому, что так было велено.
Почти бесчувственного вырвал Крыкова из рук Ромодановского Иевлев. Положил возле крыльца, медленно повел взглядом на князя-кесаря, тихо сказал:
— Для чего так делаешь, князь?
Князь-кесарь обтер руки о полу кафтана и, часто дыша, вернулся в горницу, налил себе меду, жадно выпил.
Иевлев, бледный, с трясущейся челюстью, поднял Крыкова, повел его в сторону, в березничек. Там, странно улыбаясь, стоял Рябов. Под мелким дождиком, в низких березках, затканных паутинками, он обтер поручику лицо, сбегал к Двине, принес в ковшике воды. Крыков молчал, всхлипывал, мелкие слезинки текли по его лицу.
— Ты вот что, господин, ты послушай, — заговорил вдруг кормщик, дергая Иевлева за рукав, — мы, люди беломорские, к таким делам не приучены. Нас который бьет, тот и сам битый бывает…
Иевлев на него прикрикнул. Он замолчал.
По березничку с хирургическим припасом осторожно шагал лекарь Фан дер Гульст.
— К лешему! — злобно промолвил Крыков. — К лешему всех немцев! К лешему!
И отпихнул подошедшего к нему лекаря.
Но Фан дер Гульст все-таки дал ему понюхать успокоительной соли и намазал десны индийским бальзамом, от которого должны были укрепиться расшатанные корни зубов.
— Что теперь будет? — спросил Крыков, когда лекарь ушел.
Иевлев не ответил.
— Не больно-то надо! — молвил поручик. — Пойду в рыбаки. Возьмешь, Иван Савватеевич?
— Карбаса у нас нету… — ответил Рябов.
— Не больно-то надо! — повторил Крыков, никого не слушая.
Сидели в березнике до сумерек вдвоем — Рябов и поручик. Дождь мерно моросил над Мосеевым островом, над Двиной, над яхтой. На иноземных кораблях играла музыка, к острову одна за другой подходили лодьи, съезжались гости. Подплыл струг преосвященного Афанасия, Баженины пригнали карбас с Вавчуги, а Крыков и Рябов все разговаривали медленно: один скажет — помолчат, другой скажет — опять помолчат.
— На яхте-то боцман Роблес шхипером пойдет, — сказал Рябов. — Тот самый, что меня убивал…
— А ты?
— А я — матросом…
— Командой-то где разживутся?
— Наберут. Дело простое…
Помолчали.
Рябов покусал травинку, вздохнул:
— Митрия отцы монастырские споймали и засадили.
— Слышал.
— Как его оттудова достать?
— Думать надо.
— Сколько думаю — ничего не придумал. Не одного его заточили. Всех рыбарей обительских…
Замолчали надолго.
Кутаясь в плащ, пришел Сильвестр Петрович, принес под плащом хлеба, рыбину жареную, гуся.
— Чего будет? — опять спросил Крыков.
Иевлев ответил не сразу, было видно — нелегко отвечать.
— Забыли про меня? — спросил Афанасий Петрович.
— Нет, не забыли. Быть тебе, поручик, капралом!
Крыков вскочил, крикнул:
— Разжаловали? Им на радость — иноземцам-ворам?
— Ты — тише! — посоветовал Иевлев. — Смирись покудова. Там видно будет. Может, с прошествием времени и упросим… Нынче — без пользы просить, больно гневен. Афанасий владыко заступился — не помогло…
Крыков вновь сел, задумался. Иевлев утешал его, он будто и не слушал. Потом, не простившись, ушел.
— Афанасий Петрович! — крикнул ему вслед Рябов.
Но бывший поручик не ответил. Шел березником — наискось, дышал тяжело, все думал одну и ту же думу: «Как же оно так? За что? Как теперь быть?»
Рябов пошел за ним, еще окликнул, Крыков опять не ответил.
Дождик перестал, возле дворца пускали потешные огни, в сером небе шипели змеи, метались драконы; треща, фыркая и стреляя, крутились цветастые колеса. Шхипер Уркварт, веселый, лоснящийся, очень довольный одержанными за один день победами, с запальным факелом в руке стоял возле крыльца. Рябов долго, не мигая, смотрел на него, потом разыскал Иевлева и попросил:
— Сильвестр Петрович, помоги!
— В чем?
— Есть у меня мальчонка один, вроде как бы в товарищах. Калечка он, хромуша. Забрали его монаси проклятые, посадили в подвал на смертное сидение. С ним рыбаки монастырские, народишко смелый, умелые мореходы…
— Ну?
— Вызволи царевым именем. В море пойдем — вспомнишь. Рыбаки — лучше не надо, а на иноземцев не надейся. Боцман Роблес, коли буря ударит, всех нас потопит. Наше морюшко знать надобно…
— Ты что меня, кормщик, пужаешь? Я не пугливый, — улыбаясь в темноте, сказал Иевлев.
— Не пугаю — правду сказываю. Так думаю, что дело к падере идет…
— Откуда думаешь?
— По приметам, Сильвестр Петрович. На земле-то все мы молодцы, а вот как морюшко ударит, тогда и поглядим. Верно говорю…
Иевлев молчал. Опять в небо с шипением и воем понеслась хвостатая комета, завертелась там и разорвалась звездочками.
— Вызволи! — настойчиво попросил Рябов.