Черный Леопард, Рыжий Волк Джеймс Марлон
Ну, этого он мог бы и не говорить.
– И ты тоже был бы таким, если бы твоя мать верила по старинке, – произнес женский голос прежде, чем я увидел женщину. Голос ее был громким и грубым, будто ей горло песком чистили. Несколько ребятишек убежали с Леопардом. Затем я увидел ее одеяние до полу, одеяние, каких не видывал с самого города: желтое с зеленым узором из извивающихся змей платье колыхалось, и змеи казались живыми. Женщина спустилась по ступеням в комнату, какая на самом деле была прихожей, открытым местом со стеной спереди и сзади, а с боков открытое ветвям, листьям и небесной мгле. Платье доходило ей до полной груди, левую грудь сосал пацан. Красно-желтая повязка делала голову похожей на всполох пламени. На вид она казалась старше, но, когда подошла поближе, я увидел уже виденное не раз: женщина не состарившаяся, а исстрадавшаяся. Пацан сосал истово, закрыв глаза. Она схватила меня за подбородок и заглянула в лицо, склонив голову набок и вперив глаза в глаза. Я попытался выдержать ее взгляд, но отвел глаза. Она засмеялась, отпустила меня, но продолжала пристально смотреть на меня. Бусы за бусами ожерельевой горкой вздымались у нее на шее до самого подбородка. Под нижней губой свисало проколотое в коже кольцо. Двойной узор точечных отметин, изгибаясь над бровями, шел от левой щеки и опускался на правую. Мне этот знак был знаком.
– Ты гангатомка, – сказал я.
– А ты не знаешь, кто ты такой, – отозвалась она. Опустила взгляд и оглядела меня всего, с ног до головы, которая успела зарасти, но не так буйно, как у Леопарда. Смотрела она на меня так, будто я отвечал на вопросы, не раскрывая рта.
– Но что ты можешь знать, крутясь тут с этими двумя парнями.
Она улыбнулась. Оба парня по-прежнему играли с малышней. Малыш сидел у Леопарда на спине, а Кава ухал и глаза сводил, играя с девочкой белее речной глины.
– Такого ты никогда не видел, – сказала она.
– Альбиноса? Никогда.
– Зато название знаешь. Городское образование, – сердито фыркнула она.
– От меня все еще несет городом?
– Ты из мест, где родившийся ребенок не считается проклятием богов, какого бы цвета он ни был. Болезнь приходит в семью, бесплодие приходит к женщине. Так лучше выбросить ее на поживу гиенам и молиться за еще одного ребенка.
– Я из никакого места. У крокодилов на охоте сердца благороднее, чем у ваших людей буша.
– И где же живут благородные сердца, мальчик, в городе?
– Мальчиком как раз меня мой отец зовет.
– Мать богов, да среди нас мужчина!
– Никто не отдает ребенка гиене или грифу. Вызывают сборщицу детей.
– А что твоя сборщица делает с ними в твоем драгоценном городе? Какую пользу извлекли бы из девочки вроде нее? – Она указала на альбиноса, которая хихикнула. – Сперва оповещают, посылая птиц в небо или отбивая в барабаны на земле, может, даже пишут на листьях или бумаге тем, кто прочесть сможет. Сообщают: смотри, мол, мы ребенка-альбиноса поймали. Кто эти люди? Говори мне, маленький мальчик. Ты знаешь, какие люди?
Я кивнул.
– Колдуны и торговцы, продающие колдунам. За целого ребенка твоя сборщица может получить хорошую цену. Но для подлинной наживы она продает дитя по частям тем, кто больше всего заплатит. Голову – болотной ведьме. Правую ножку – бесплодной женщине. Толченые косточки – твоему дедушке, чтоб у него так стоял, чтоб на нескольких женщин хватило. Пальчики идут на амулеты, волосы – на что угодно, что вурдалак тебе присоветует. Толковая сборщица детей может за свою расчлененку получить в пятьдесят раз больше, чем за продажу целого ребенка. И вдвойне за альбиноса. Твоя сборщица даже сама детей на куски режет. Ведьмы платят больше, если знают, что дитя еще живым было, когда его кромсали. Страх крови – основа их снадобий. Настолько, что благородные женщины твоего города могут держать при себе своих благородных мужчин, и настолько, что ваши наложницы никогда не вынашивают детей для своих господ. Вот что творят они с маленькими девочками, такими, как она, в городе, откуда ты пришел.
– Откуда ты знаешь, что я из города пришел?
– Запах выдает. И ты не привычен стоять смирно.
Она не стала насмехаться, подумалось мне, думавшему, что станет. Тот город не был моим, чтоб его оправдывать. Те улицы и те пышные здания ничего, кроме отвращения, у меня не вызывали. Только мне не нравилось, что она говорила так, будто много лет ждала, над кем бы посмеяться. Я рос докучливым, мужчины и женщины глянут на меня раз-другой и считают, что такие, как я, им известны, тут и узнавать-то почти нечего.
– Зачем Кава привел меня сюда?
– Думаешь, я просила его привести тебя?
– Игры, они для мальчиков.
– Тогда уходи, маленький мальчик.
– Если только не ты велела ему привести меня. Что тебе надо, ведьма?
– Ты называешь меня ведьмой?
– Ведьма, карга старая, гангатомская сучка крапчатая. Выбирай себе по вкусу.
– Тебя ничто не заботит.
– И карга старая с дитем, сосущим сиську, в какой нет молока, этого не изменит.
Улыбка исчезла с ее лица. Брови сошлись, образовав жуткую морщину посреди ее лба. Насупленность сделала меня бесшабашнее. Я убрал руки и сложил их. Нравлюсь – мне нравится. Не нравлюсь – я обожаю. Презираешь – переживу. Отвращение питаешь? Могу в ладонь поймать и сильно сжать. А если ненависть, так я в ненависти могу немало дней прожить. А вот самодовольная безразличная улыбочка на чьем-то лице вызывает во мне желание стесать ее начисто мечом нгулу[15]. Кава с Леопардом оба перестали играть и посмотрели на нас. Мне казалось, что она бросит малыша и, наверное, даст мне оплеуху. Но она по-прежнему прижимала его к себе, глаза малыша были по-прежнему закрыты, а губы засасывали ее сосок. Она улыбнулась и отвернулась. Но не раньше, чем глаза мои сказали ей, что так-то будет лучше, когда между нами есть понимание. Ты меня знаешь, но и я тебя тоже знаю. Я по запаху мог бы уяснить про тебя все, когда ты еще и по тем ступеням не сошла.
– Может, вы привели меня сюда, чтобы убить. Может, ты послала за мной, потому что я ку, а ты гангатомка.
– Ты ничто, – произнесла она и пошла опять наверх.
Леопард рванул к стене и выпрыгнул на дерево. Кава сидел на полу, скрестив ноги.
Семь дней я держался от этой женщины подальше, и она избегала меня. Только дети останутся детьми, и не будут они ничем иным. Я нашел свободную тряпку, приготовленную для детей, и обернул ею себя по талии, заявляя о своем праве быть ку и уважать это. По правде, я чувствовал, будто в меня вновь вселился город и человек буша из меня не получился. В иные разы я клял свою суетность и гадал, был ли когда мужчина или мальчик, кто так суетился бы над тряпкой. В пятую ночь я убеждал себя, что так я и не одет, и не раздет, а что чувствую, то и делаю или не делаю. В седьмую ночь Кава рассказал мне про минги. Он показывал на каждого ребенка и рассказывал мне, почему его родители предпочли убить малыша или бросить его, обрекая на смерть. Последним повезло: брошенных, их нашли.
Иногда старейшины требуют удостовериться, что ребенок мертв, и мать или отец топит дитя в реке. Он рассказывал это, сидя на полу посреди дома, пока дети спали на циновках и шкурах. Указал на девочку с белой кожей:
– Она цвета демонов. Минги.
Один мальчик с большой головой пытался поймать светляка.
– У него верхние зубы выросли прежде нижних. Минги.
Еще один мальчик, уже уснувший, все еще тянул вверх правую руку, хватая воздух.
– Его брат-близнец умер с голоду, прежде чем мы смогли спасти обоих. Минги.
Хромая девочка с вывернутой левой ногой прыгала на свое место на полу.
– Минги.
Кава взмахнул руками, ни на кого не указывая:
– А некоторых женщины родили вне брака. Убираешь минги – убираешь позор. И тогда можно выйти замуж за мужчину, у кого семь коров.
Я смотрел на детей, большинство из них спали шумно. Ветер стих, и листья покачивались. Не скажу, много ли луны тьма поглотила, но свет был достаточно ярким, чтобы видеть глаза Кавы.
– Куда идут проклятия? – спросил я.
– Что?
– Все эти дети проклятые. Держать их здесь – значит накладывать проклятие на проклятие. Эта женщина ведьма? Умеет ли она снимать проклятия, вышедшие из лона? Или она просто собирает их тут?
Не могу описать выражение его лица. Только дед мой все время, целый день смотрел на меня так же в день, когда я ушел.
– Быть дураком – это тоже проклятие, – выговорил Кава.
А вот еще что я увидел, ведь пробыл там две луны.
Леопард не спал в доме на полу, даже в человечьем облике. Каждый вечер он взбирался повыше на дерево и засыпал между двумя ветвями. Во сне обращался в человека – я видел это – и никогда не падал. Были, однако, ночи, когда он убегал далеко-далеко. В одну ночь стояла полная луна: 28 дней как я покинул Ку. Я выждал, пока Леопард будет отсутствовать подольше, и проследил его запах. На четвереньках прополз по веткам, сгибавшимся к северу, скатился с веток, торчавших на юг, и побежал по ветвям, протянувшимся плоско с востока на запад, как по дороге.
Когда я отыскал его, он только что втащил зажатое в зубах между ветками, и никогда голова его не выглядела мощнее. Антилопа. Он убил ее лапой, которая все еще сжимала ей горло. Воздух сделался тяжел от свежей дичи. Зверь вгрызся в ляжку правой ноги и оторвал ее, пробираясь к более нежному мясу на животе. Кровь залила ему нос. Леопард рвал кусок за куском, жевал и быстро заглатывал, как крокодил. Тушка едва не выскользнула из его лап, когда он увидел меня, и мы так долго глядели друг на друга, что я было подумал, уж не другой ли это леопард. Зубы его рвали розовое мясо, но глаз своих он с меня не сводил.
Ночью ведьма поднялась в верхнюю хижину, домик без дверей. Я был уверен, что она пробралась через люк в крыше, и хотел сам убедиться в этом. Леопард ушел приканчивать остатки антилопы. Туман сделался гуще: я не видел ступни своих ног.
– Вот уж чему быть, того не миновать, – донесся ее голос.
Я вздрогнул, но никого ни впереди, ни сзади не было.
– Можешь заходить, – приглашал голос.
Двери у домика не было.
– У тебя двери нет, – ляпнул я.
– У тебя глаз нет, – отозвалась она.
Я закрыл глаза, открыл, но стена оставалась стеной.
– Шагай, – позвала она.
– Так ведь нет же…
– Шагай!
Я понимал, что намерен прошибить эту стену, и клял ее и младенца, что, видать, все еще сосет ее грудь, потому как и не младенец он вовсе, а кровосос обэйфо[16], у кого свет исходит из подмышек и задницы. Закрыв глаза, я шагнул. Два шага, три шага, четыре – и никакая стена меня по лбу не ударила. Когда открыл глаза, ноги мои уже в комнате были. Она оказалась куда больше, чем мне представлялось, но меньше, чем в хижине под ней. На деревянном полу, резном повсюду, значились, как теперь я понимал, метки, заклятья, заклинания, проклятия.
– Ведьма, – выговорил я.
– Я Сангома.
– Похоже на ведьму-знахарку.
– Ты многих ведьм знаешь? – спросила она.
– Знаю, что ты пахнешь ведьмачкой.
– Kuyi re nize sasayi.
– Я не сирота в мире этом.
– Но ты живешь жизнью мальчика, кого не признает ни один мужчина. Слышала, отец твой умер и твоя мать мертва для тебя. Кто же ты после этого? Для твоего деда, скажем.
– Я богами клянусь.
– Каким именно?
– Мне тошны словесные забавы.
– Ты забавляешься, как мальчишка. Ты тут уже больше одной луны. Чему ты научился?
Ответил я ей молчанием. Она все еще себя не показала. Она залезла мне в башку, я понимал. Все это время эта ведьма находилась далеко-далеко и швырялась в меня своим голосом. Может, Леопард наконец-то прогрызся к антилопьему сердцу и обещал ей его. А может, и печень тоже.
Что-то нежно стукнуло меня по голове, и кто-то хихикнул. Какой-то катышек ударился мне в руку и отскочил, но я не услышал, чтоб он об пол ударился. Еще один катышек ткнулся в руку и опять отскочил, высоко отскочил безо всякого звука. Слишком высоко. Пол, по виду, был чист. Третий я поймал, как только он мне в правую руку стукнул. Ребенок опять хихикнул. Я раскрыл ладонь и увидел, как маленький козий навозный шарик отскочил от нее, как отскакивают друг от друга две магические железки. Козий шарик подпрыгнул высоко и не упал, так что я поднял взгляд.
Кто-то, вроде девочка, наяривал глиняную крышу графитом. Она свисала с крыши. Нет, стояла на ней. Нет, прикрепилась к ней и смотрела вниз на меня. Только ее платье оставалось на месте, хотя легкий ветерок дул. Одежда ее скрывала грудь. По правде, она стояла на потолке так же, как я стоял на полу. А ребятишки, все ребятишки лежали на потолке. Стояли на потолке. Гонялись друг за другом вверх, и вниз, и кругами, фырча и крича, подпрыгивая и опускаясь опять на потолок.
И что за дети? Мальчишки-близнецы, каждый со своей головой, каждый со своей собственной рукой и ногой, но сросшиеся боками и с общим животом. Маленькая девочка металась туда-сюда, вся она была из голубой дымки, а за нею гонялся малый с руками и грудью под стать его большой голове, но совсем без ног. Пацан с маленькой блестящей головой и волосами, свернувшимися маленькими пятнышками, тельце у него маленькое, зато ноги длиннющие, как у жирафа. И еще один мальчик, белый, как вчерашняя девочка, только глаза у него большие и голубые, словно ягоды. Еще девочка с лицом мальчика у нее за левым ухом. И еще три-четыре ребенка, похожие на детей от любых обычных матерей, только вот стояли вниз головой на потолке, на меня смотрели.
Ведьма приблизилась ко мне. Я мог бы тронуть ее макушку.
– А ведь может так быть, что мы стоим на полу, а ты – на крыше, – сказала она.
И стоило ей это произнести, как я оторвался от пола и быстро руки выставил, прежде чем башкой в потолок врезаться. Голова у меня кругом шла. Дымчатое дитя появилось передо мной, только я не испугался и не удивился. Думать времени не было, но я все ж сообразил: даже призрак-дитя прежде всего – дитя. Рука моя прошла сквозь нее, всклубив часть ее дыма. Девчушка насупилась и бегом ринулась в воздух. Сросшиеся близнецы выросли из пола и наскочили на меня. «Поиграй с нами», – просили они, но я ничего не говорил. Они стояли, уставившись на меня, одна полосатая набедренная повязка покрывала их обоих. Правый малыш носил на шее голубое ожерелье, левый – зеленое.
Мальчик с длинными ногами склонился ко мне на прямых ногах, скрытых в свободных, колышущихся штанах вроде тех, что носил мой отец. Того цвета, какого я не знал. Как красный глубокой ночью. «Пурпурный», – подсказала ведьма. Длинноногий мальчик разговаривал с близнецами на языке, мне не известном. Все трое смеялись, пока ведьма не велела им отойти. Я знал, кем были эти дети, о чем и заявил ей. Они были минги в полном цвету их проклятия.
– Ты ходил когда-нибудь во дворец мудрости? – говорила она, прижав одну руку к боку, а второю обвив младенца, которому больше не хотелось сосать ее сосок. Я каждый день проходил мимо этого дворца и не раз заходил туда. Двери его были всегда открыты, как бы заявляя: мудрость открыта всем, – но для уроков ее я был слишком молод.
– Где этот дворец?
– Где этот дворец? В городе, из какого ты убежал, мальчик. Ученики постигают подлинную природу мира, а не глупости стариков. Дворец, где они возводят лестницы, чтобы добраться до звезд, и создают искусства, какие ничего общего не имеют с добродетелью или грехом.
– Такого дворца нет.
– Даже женщины ходят учиться мудрости учителей.
– Значит, если боги есть, то такого места нет.
– Жаль. Один день мудрости научил бы тебя, что ребенок не несет проклятие, даже тот, даже те, рожденные духом, чтобы умереть и родиться вновь. Проклятие посылается изо рта ведьмы.
– Какой ведьмы?
– Ты боишься ведьм?
– Нет.
– Бойся своей большой лжи. Каких же это женщин ты собираешься раздевать с таким-то распутным ртом? – Одна долго-долго смотрела на меня. – Как это раньше я это упустила? Мои глаза слепнут от вида женоподобных мальчишек.
– Мои уши вянут от слов ведьм.
– Им следовало бы увянуть оттого, что ты ведешь себя как дурак.
Я сделал один шаг к ней, и вся ребятня замерла, глядя на меня во все глаза. Пропали все улыбки.
– Дети ничего не могут поделать с тем, как они рождаются, в этом у них нет никакого выбора. А вот быть дураком – это выбор.
Дети опять повели себя как дети, но сквозь шум их игр я слышал ее:
– Будь я ведьма, подобралась бы к тебе приятным мальчиком, ведь такого нутру твоему подавай, скажешь, не так? Будь я ведьма, я бы призвала толокошу[17] какого, обдурила бы его, что ты девчушка, и убедила бы насиловать тебя каждую ночь, пока он невидим. Будь я ведьма, всех этих детей до единого поубивала бы, порезала да продала бы на Малангике[18], на рынке ведьм. Я не ведьма, дурак. Я убиваю ведьм.
Через три ночи после первой луны я проснулся от бури в хижине. Но дождя не было, а ветер носился из одной части домика в другую, опрокидывая кувшины и ведра для воды, дребезжа полками, взметая сорговую муку и будя кого-то из ребят.
– Бесы тревожат ее сон, – с этими словами Сангома побежала к Дымчушке.
На шкуре Дымчушка растрясала форму своего же тела. Ее стонущее личико было твердым, как кожа, а остальное пропадало в дымке, готовой вот-вот исчезнуть. Из ее личика пробивалось другое лицо, сплошь дымчатое, с ужасом в глазах и кричащим ротиком, оно дрожало и гримасничало, будто доходило до пределов терпения. Трижды Сангома хватала ее за щеки, но кожа тут же обращалась в дым. Она опять кричала, только на этот раз мы ее слышали. Проснулось еще больше ребят.
Сангома по-прежнему старалась схватить ее за щеку, орала девочке, чтоб та просыпалась. Стала шлепать ее, надеясь, что обращение из дымки в кожу будет проходить достаточно долго. Ладонью шлепнула она по левой щечке, и девочка, проснувшись, ударилась в рев. Она бросилась прямо ко мне и прыгнула мне на грудь, отчего я бы с катушек слетел, не будь девочка весом воздуху под стать. Я потрепал ее по спинке, и рука прошла всю ее насквозь, так что я погладил опять, уже нежнее. Порой она становилась вполне твердой, чтоб это почувствовать.
Порой я ощущал ее ручонки вокруг своей шеи.
Сангома кивнула Жирафленку, который тоже пробудился, и тот пошел через спящих ребят, добрался до стены, где дымчатая спрятала что-то под белым листом. Он схватил это, Сангома вручила мне факел, и все мы вышли из хижины. Девчушка спала, по-прежнему обнимая меня за шею. Снаружи все еще стоял глубокий мрак. Жирафленок поставил фигурку на землю и снял листок.
– Нкиси[19]? – спросил я.
– Кто показал тебе его, – произнесла Сангома, и это прозвучало не как вопрос.
– В дереве колдуна. Он рассказал мне, кто они такие.
Она стояла себе, глядя на нас, как дитя. Фигурка, вырезанная из самого твердого дерева и убранная в бронзу и ткань, с раковиной каури на месте третьего глаза, с торчащими из спины перьями и десятками десятков колючек, вбитых ей в шею, плечи и грудь.
– Он не носил никакого шлема, – сказал я.
– Это нкиси Нконди. Я же говорила тебе, что я не ведьма. Силы потустороннего мира влекутся к этому вопреки мне, иначе я бы сошла с ума и вступила бы в сговор с бесами. Как ведьма. В голове и животе есть снадобье, но это Нконди, охотник. Он охотится за злом и карает его.
– Девчушка? Ей просто тревожно спалось. Как и всякому ребенку.
– Да. И мне есть что передать тому, кто тревожил.
Она кивнула Жирафленку, тот вытащил колючку, вбитую в землю. Взял колотушку и забил колючку в грудь нкиси.
– Mimi waomba nguvu. Mimi waomba nguvu. Mimi waomba nguvu. Mimi waomba nguvu. Kurudi zawadi mari kumi.
– Ты что сделал?
Жирафленок укрыл нкиси, но мы оставили его снаружи. Я взял девчушку, чтобы уложить ее, и она была твердой на ощупь. Сангома взглянула на меня:
– Знаешь, почему никто не нападает на это место? Потому что его никто не видит. Оно – как ядовитое испарение. Увы, это не значит, что сюда нельзя насылать всякие чародейства по воздуху.
– Что ты делала?
– Я возвращала дар дарителю. Десятикратно.
С тех пор, просыпаясь, я обнаруживал на себе голубенький дымок, в глазах в нос забиравшийся. Я просыпался и видел ее лежащей у меня на груди, сползающей с колена до пальцев ног, сидящей у меня на голове. Она обожала сидеть у меня на голове, делала это много раз, когда я старательно шагал.
– Я из-за тебя как слепой, – говорил я ей.
А она только посмеивалась, и это звучало дуновением ветерка меж листьев. Я раздражался, потом перестал, а потом принимал как должное то, что на голове у меня или на плечах сидело голубое дымчатое облачко. Мы с облачной девчушкой ходили с Жирафленком гулять в лес. Гуляли дотого долго, что я и не заметил, что мы уже не на дереве. По правде, я шел следом за мальчишкой.
– Куда ты идешь? – спрашивал я.
– Найти цветок, – отвечал он.
– Вон они, цветы, повсюду.
– Я иду отыскать свой цветок, – говорил он и пускался вприпрыжку.
– Тебе припрыжка, а нам скакать приходится. Помедли, дитя.
Парень принимался волочить ноги, только мне все равно приходилось шагать быстро.
– Давно вы живете с Сангомой? – спросил я.
– Не думаю, что давно. Раньше я считал дни, но их так много, – ответил он.
– А то. Большинство минги убивают прямо в первые дни после рождения или сразу, как только первые зубы прорежутся.
– Она говорила, что ты захочешь узнать.
– Кто? Что говорила?
– Сангома. Она говорила, что ты захочешь узнать, как это я минги, а такой большой.
– И каков же твой ответ?
Он уселся в траву. Я склонился, и Дымчушка мышкой скатилась с моей головы.
– Вот он. Вот мой цветок.
Жирафленок сорвал что-то маленькое, желтое, размером с его глаз.
– Сангома спасла меня от ведьмы.
– Ведьмы? Почему это ведьма не убила тебя младенцем?
– Сангома говорит, что многие купили бы мои ноги для плетеных поделок. И мальчишеская нога больше младенческой.
– А то.
– Тебя твой отец продал? – спросил он.
– Продал? Что? Нет. Он меня не продавал. Он умер.
– Ох. Если бы мой отец умер, он не продал бы меня той ведьме.
Я посмотрел на него. Чувствовал, что надо улыбнуться ему, но еще чувствовал, каким враньем стала бы та улыбка.
– Все отцы должны умирать сразу после нашего рождения, – сказал я.
Жирафленок как-то странно глянул на меня, глазами, когда дети слышат слова, какие их родители не должны бы говорить.
– Давай назовем его именем камень, проклянем его и похороним, – предложил я. Жирафленок улыбнулся.
Скажи такое о ребенке. Дети, они всегда в тебе какой-никакой толк, а найдут. И вот еще что скажи. Дети не в силах представить себе мир, в каком их не любят, ведь что же еще человеку делать, как не любить их? Мальчик-колобок вызнал, что у меня есть нюх. То и дело подкатывает ко мне, едва с ног не сшибая, кричит: «Найди меня!» – и сразу укатывает прочь.
– Держи глаза за… – кричит он, перекатываясь через рот, прежде чем докончить: – …закрытыми.
Нюх мой был мне ни к чему. Колобок оставил за собой пыльный след на тропинке из сухой грязи и примял траву в буше. К тому же спрятался он за деревцем, какое было слишком узким для его широкого круглого живота. Когда я прыгнул сзади со словами: «Я тебя вижу!» – он глянул мне в открытый глаз и ударился в слезы, закричал, завизжал. И завыл, правда, вой издавал. Я подумал, мол, Сангома сейчас примчится с заклятьем или Леопард прибежит готовый разорвать меня в клочки. Тронул лицо малыша, погладил по лбу.
– Нет, да нет же… я обязательно… прячься снова… Я дам тебе… фруктов, нет, птичку… кончай плакать… или я…
Он уловил в моем голосе это, что-то вроде угрозы – и заревел еще громче. До того громко, что напугал меня больше демонов. Я было собирался оплеухой выбить у него плач изо рта, но тогда я стал бы моим дедом.
– Прошу тебя, – молил я. – Пожалуйста. Я тебе всю свою кашу отдам.
Колобок враз прекратил плакать.
– Всю?
– Даже на палец не возьму, чтоб попробовать.
– Всю? – снова спросил он.
– Давай прячься снова. Клянусь, на этот раз я буду только носом пользоваться.
Колобок принялся хохотать так же быстро, как прежде – плакать. Он потерся лбом о мой живот, потом укатился быстро-быстро, как ящерка по горячей глине. Закрыв глаза, я ловил его запах, но пять раз прошел мимо него, громко ворча: «Куда подевался этот постреленок?» А он хохотал все время, пока я ворчал и кричал, что я его чую.
Еще семь дней, и мы проживем у Сангомы две луны. Я спросил у Кавы, не придет ли кто из Ку разыскивать нас. Он глянул на меня так, словно его взгляд был ответом.
А вот расскажу я тебе три истории про Леопарда.
Одна. Ночь ожирела жарой. Порой я просыпался, когда запах мужчин делался сильнее, и я знал, что они приближаются – на лошади, на своих двоих или в стае шакалов. Порой я просыпался от того, что запах ослабевал, и я знал, что они уходят, ища пристанища, уходят либо ищут, где укрыться. Запах Кавы слабел, и Леопардов тоже. Луны ночью не было, но какие-то травки высвечивали во тьме тропу. Я побежал вниз по дереву и оступился на ветке. Ударился задницей, ударился головой, закувыркался, как сброшенная с обрыва глыба. Двадцать шагов в кустах, и вот они, под молодым деревом ироко. Леопард раскинулся пузом кверху, подняв лапы. Он не был человеком: шкура его была черной, как волосы, хвост хлестал по воздуху. Не был он и Леопардом: руки его хватались за ветку, толстые ягодицы шлепались по Каве, который неистово его имел.
Как сильно ненавидел я Каву, и была ли то женская прореха на кончике моего мужского достоинства, что заставляла меня ненавидеть, даже если б меж ног у меня ветка дерева была и ненависть никак не вязалась с женщиной, потому как кончик мой не был женщиной, как в той старой мудрости, какую даже колдун называл прихотью.
Мне хотелось сделать больно Леопарду – и быть Леопардом. Как почуял я животное, как запах этот становился сильнее, как люди меняют запах, когда ненавидят, имеют друг друга, потеют или убегают от страха, как я учуял это, хотя они и старались это скрыть.
А еще и такое: почему я вообще думал о них. Ни к одному я не был привязан, не был связан с судьбой ни одного из них, и, может, судьба шога[20] – это судьба одиночки без привязанности ни к кому вообще. Однажды ночью Кава сказал мне, что детей-минги они спасают уже десять и еще девять лун. Людей, кого боги сводят вместе таким горем, как варварское убийство младенцев, ждет близость, это даже я понимаю. Только я не знал, а не было рядом никого: ни отца, ни дяди, ни брата, ни сестры, не было никакого старшего или хотя бы колдуна, – кто мог бы рассказать мне, когда в походе меняют направление и двое людей ведут себя как любовники. Я смотрел на них и жалел, что не с кем мне обменяться взглядами в первый день, трахнуться во время следующей луны, а во все дни между этим сближать нас, разведенных богами. Ведь я не знаю, что происходит в такие дни. Я никогда и никому не становился близок.
Однажды сынок жившего напротив работорговца позвал меня к себе. Время около полудня, и оба наши дома пустовали. Торговца не было, и мы привели в дом шлюху. Вид у нее был, как у евнуха. Она задрала платье. Она не была евнухом. И девушкой тоже. Зато прелестна под девичью стать. И похоти у того оборотня было побольше, чем у того сынка. Он взял у сынка в рот, а мне велел вытащить мой. Два дня спустя отец сказал мне, что я вхожу в возраст и он повезет меня на южный конец города, где сделают операцию, что превратит меня в мужчину.
Мой дед. Он забыл на следующий день.
Ты нынче каким колдовством занимаешься, Инквизитор?
Шога? А то, знал, конечно. Разве такой мужчина не всегда знает? Я уже в третий раз произнес это слово, это именование, а ты все – известно ли оно мне? Как по мне, так мужчин-шога мы внутри самих себя находим, еще одна женщина, какую не вырезать. Нет, не женщина, а что-то такое, что боги сотворили и о том забыли или забыли рассказать мужчинам, может, и к лучшему. Ты станешь слушать меня, Инквизитор? Говорю, стоит шога тронуть его, потереть, жестко или мягко, или потрепать, когда мысленно он во мне, так я стоять буду тут, а семенем своим вон до той стены брызну. До крыши достану. До верхушки дерева, через реку добью до другого берега – прям какому-никакому гангатому в глаз.
Вот, в первый раз ведь слышу, как ты смеешься, Инквизитор.
Ты не впервые слышишь о мужчинах-шога. Говори о них на языке поэзии, как делаем мы на севере: мужчины, для кого первично желание. Подобно воинам Узунду, что безжалостны, потому как глаза им нужны, только чтобы видеть друг друга. Или говори о них так грубо, как делаете вы на юге, вроде мужчин мугауи, что носят женскую одежду, так, чтобы не было видно дырку, куда ты суешь. У тебя вид баша, покупателя мальчиков. А почему нет? Мальчики прелестные зверьки, боги дают нам соски и дырки, а решает все вовсе не член, или, по-нашему, коу, а золото в твоем кошельке.
Шога сражаются на ваших войнах, шога охраняют ваших невест до замужества. Мы учим их искусству быть женой и вести дом, учим красоте и тому, как доставлять удовольствие мужчине. Мы даже мужчину научим, как доставить удовольствие жене, так, чтобы она вынашивала ему детей, или так, чтоб он всю ее орошал своим молоком каждую ночь. Или чтоб она царапала ему спину и испытывала острейшие удовольствия, от каких поджимаюся пальчики на ногах.
Только я не знаю ничего про искусство ублажать женщин. Иногда мы станем играть музыку тарабу[21] на коре, джембе и говорящем барабане[22], и один из нас возляжет как женщина, а другой возляжет как мужчина, и мы покажем ему сто девять поз, от каких твой любовник получит удовольствие. У вас такой традиции нет? Может, потому-то вам и нравятся ваши жены молодыми, ведь откуда бы им узнать, что любовник вы тягостный? Мы с Кавой обходимся одними только руками. Не считая одного раза, может, двух, точно не помню. По-моему, тут нет ничего странного, может, потому что я все еще ношу женщину у себя на кончике.
Раз я попросил колдуна срезать его, потому как ему, как известно, можно делать такое, что другим запрещено. Он глянул на меня со всей своей ушедшей мудростью, на месте какой не осталось ничего, кроме замешательства, да складки между бровями, да подслеповато сощуренных век. Колдун сказал:
– Ты хочешь еще и один глаз или, может, одну ногу?
– Это вовсе не то же самое, – заметил я.
– Если бы бог Ома, создавший человека, желал, чтоб ты срезал и явил такую плоть, он явил бы ее сам. Может, что тебе и в самом деле нужно срезать, так это дурацкую умудренность мужчин, кто все еще лепит стены из коровьего навоза.
Вторая. На следующий день Леопард лягнул меня в лицо и разбудил. Я открыл глаза, глянул ему в лицо, на его буйные заросли волос, высокие и острые скулы, узкие губы, в глаза, какие в тот раз были все еще белыми с крохотной черной точкой в центре. Я больше боялся Леопарда-мужчину, чем Леопарда-зверя. Большая голова его и широкие плечи предупреждали: он и такой может подтащить обитающего на дереве зверя втрое тяжелее себя. Он улыбнулся, а я закрыл глаза, полагая, будто грежу наяву.
Он лягнул меня в лицо и вновь пробудил. Нежно лягнул: глаза мои скорее распахнул его запах, нежели нога. Я отвернулся от него, прежде чем открыть глаза, но они глянули прямо на солнце. Леопард ступил мне на грудь. Через правое плечо у него висел лук, в левой руке он держал колчан со стрелами.
– Просыпайся. Сегодня ты узнаешь, как пользоваться луком, – сказал.
Он вывел меня из дома, вниз по скрученным стволам провел на еще одно, видимо, дальнее поле. Мы прошли мимо деревца ироко, где он дал Каве поиметь себя. За этим и за журчаньем небольшой речки – еще на одно поле, поросшее деревьями, до того высокими, что они царапали небо, чьи ветви напоминали лапы паука, спутанные вместе. Сзади волосы у него спускались с головы по шее, тянулись по спине, сходясь в точку, и пропадали над ягодицами. Волосы вновь пробивались на бедрах и спускались до пальцев на ногах.
– Кава говорил, что, когда впервые увидел тебя, пытался убить тебя копьем.
– Тоже мне рассказчик, – буркнул Леопард, продолжая шагать.
Мы остановились на поляне, шагах в пятидесяти от нас стояло дерево. Леопард снял лук.
– Ты его или он твой? – спросил я.
– Правду эта старуха говорит про тебя, – покрутил он головой.
Леопард засмеялся.
– Следом ты станешь о любви выспрашивать, – хмыкнул он.
– Пусть эта баба катится зад лизать прокаженному. Ну так есть ли в тебе любовь к этому мужчине и любит ли этот мужчина тебя?
Он глянул на меня в упор. Либо он только-только отпустил усы, либо я только что увидел их.
– Никто не любит никого, – выговорил он.
Он отвернулся от меня и кивнул на дерево. Дерево широко распахнуло объятья, приветствуя его, и открыло дупло совсем близко от места, где было бы сердце, дупло, через какое я видел насквозь. Леопард уже держал лук в левой руке, тетиву – в правой и стрелу меж пальцев. Не успел я заметить, как он поднял лук, натянул тетиву и пустил стрелу, а та беззвучно прошла сквозь дупло, Леопард же меж тем успел вынуть и выпустить другую. Вынул и выпустил еще одну, после чего протянул лук мне. Мне казалось, что тот легкий, но он оказался так же тяжел, как ребенок в лесу.