Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
Конечно, дети не отставали от взрослых.
Они тотчас начали задираться, и не прошло двух минут, как разгорелся настоящий морской бой, причем Гаврику досталось по морде дохлым бычком, а Петя уронил в воду фуражку, и она чуть было не утонула.
Поднялась такая возня и полетели такие брызги, что Терентию пришлось крикнуть:
— А ну, хватит баловаться, а то всем ухи пообрываю!
А матрос, перекрывая шум, продолжая:
— Значит, выходит, что у нас буржуи отнимают три четверти нашего труда. А мы что? Как только мы подымем голову, так они нас сейчас шашкой по черепу — трах! Бьют еще нас, товарищи, сильно бьют. Подняли мы красный флаг на «Потемкине» — не удержали в руках. Сделали восстание — то же самое. Сколько нашей рабочей крови пролилось по всей России — страшно подумать! Сколько нашего брата погибло на виселицах, в царских застенках, в охранках! Говорить вам об этом не приходится, сами знаете. Вчерась, кажется, хоронили вы одного своего хорошего старика, который тихо и незаметно жизнь свою отдал за счастье внуков и правнуков. Перестало биться его старое благородное рабочее сердце. Отошла его дорогая нам всем душа. Где она, тая душа? Нет ее и никогда уже не будет… А может быть, она сейчас летает над нами, как чайка, и радуется на нас, что мы не оставляем своего дела и собираемся еще и еще раз драться за свою свободу до тех пор, пока окончательно не свергнем со своей спины ненавистную власть…
Матрос замолчал и стал вытирать платочком вспотевший лоб. Ветер играл красным шелковым лоскутком, как маленьким знаменем.
Полная, глубокая тишина стояла над шаландами.
А с берега уже доносились тревожные свистки городовых. Матрос посмотрел туда и мигнул:
— Друзья наши забеспокоились. Ничего. Свисти, свисти! Может, что-нибудь и высвистишь, шкура!
Он злобно согнул руку и выставил локоть в сторону берега, усеянного нарядными зонтиками и панамами.
— На, укуси!
И сейчас же красавец Федя, развалившийся на корме своей великолепной шаланды «Надя и Вера», заиграл на гармонике марш «Тоска по родине».
Откуда ни возьмись на всех шаландах появились крашенки, таранька, хлеб, бутылки.
Матрос полез в свою кошелку, достал закуску и разделил ее поровну между всеми в лодке. Пете достались превосходная сухая таранька, два монастырских бублика и лиловое яйцо.
Маевка и вправду оказалась веселой рабочей пасхой.
Городовые, свистя, бегали по берегу. Шаланды стали разъезжаться в разные стороны.
Гипсовые головы облаков поднимались из-за горизонта.
Федя повернул лицо к небу, уронил руку за борт и чистым и сильным тенором запел известную матросскую песню:
- Раскинулось море широко,
- И волны бушуют вдали.
- Товарищ, мы едем далеко,
- Далеко от грешной земли!
Сверкали весла. Песня уплывала.
- — Товарищ, нет силы мне вахту держать, —
- Сказал кочегар кочегару…
Песня уже еле слышалась.
Тогда матрос скомандовал мальчикам:
— Весла-а-а… на воду!.. Ать! Ать-ать! Ать!
И, хлопнув Терентия по спине, закричал:
- Черное море,
- Белый пароход.
- Плавает мой милый
- Уж четвертый год.
— Ну, босяки! Что же вы не помогаете?
И Терентий и оба мальчика весело подхватили:
- Ты не плачь, Маруся,
- Будешь ты моя.
- Я к тебе вернуся,
- Возьму за себя!
Белая чайка на неподвижно раскинутых крыльях бесшумно скользнула над самой шаландой. Казалось, она схватила на лету веселую песенку и унесла ее в коралловом клюве, как трепещущую серебряную рыбку.
Мальчики долго смотрели вслед птице, думая, что, может быть, это белоснежная дедушкина душа прилетела посмотреть на свою шаланду и на своих внуков.
Маевка кончилась.
Но к берегу пристали не скоро — часа два еще крутились в море, выжидая удобного момента.
Сначала высадили Терентия возле Золотого Берега, а потом отвезли матроса на Ланжерон.
Прежде чем сойти на берег, матрос долго осматривался по сторонам. Наконец он махнул рукой: «Ничего. Авось-небось, как-нибудь…», подхватил под мышку свою щегольскую тросточку с мельхиоровой ручкой в виде лошадиной головы и выпрыгнул из шаланды.
— Спасибо, хлопчики! — пробормотал он поспешно. — До приятного свидания.
И с этими словами исчез в толпе гуляющих.
Петя вернулся домой к обеду, с пузырями на ладонях и красным, за один день обгоревшим лицом.
45. Попутный ветер
Прошла неделя.
За это время Петя ни разу не побывал на море. Он был занят приготовлениями к отъезду в экономию. Приходилось то с папой, то с тетей отправляться в город за покупками.
Все вокруг было уже летнее.
Одесский май ничем не отличается от июня. Город изнемогал от двадцатипятиградусной жары. Над балконами и магазинами были спущены косые полосатые маркизы с красными фестонами. На них лежала резкая тень начинающих цвести акаций.
Собаки бегали с высунутыми языками, разыскивая воду. Между домами вдруг открывалось пламенное море. В «центре» за зелеными столиками под большими полотняными зонтами сидели менялы и цветочницы.
Каблуки вязли в размягченном асфальте. В адских котлах повсюду варилась смола.
О, какое это было наслаждение — целый день ходить по магазинам, делая веселые дачные покупки: серсо, сандалии, марлевые сетки для ловли бабочек, удочки, мячи, фейерверк… и потом с легкими пакетами странной формы возвращаться домой на летней, открытой конке!
Петино тело еще томилось в знойном городе, но нетерпеливая душа, залетев далеко вперед, уже ехала на пароходе, насквозь прохваченная голубым ветром путешествия.
Но однажды рано утром во дворе раздался знакомый свист. Мальчик подбежал к окну и увидел посредине двора Гаврика.
Через минуту Петя очутился внизу. У Гаврика был необыкновенно озабоченный вид. Его сероватое лицо, решительно поджатые губы и слишком блестящие глаза говорили о том, что произошло какое-то несчастье.
Сердце у Пети сжалось.
— Ну, — против воли понижая голос до шепота, спросил он, — что?
Гаврик, насупившись, отвернулся:
— Ничего. Хочешь идти с нами на шаланде?
— Когда?
— А сейчас. Я, Мотька и ты. Под парусом.
— Брешешь?
— Собака брешет.
— Под парусом?
— Плюнешь мне в глаза.
— Кататься?
— Пускай кататься. Хочешь?
— Спрашиваешь!
— Тогда — быстро!
Идти на шаланде под парусом!
Нечего и говорить, что Петя даже не сбегал домой за фуражкой. Через десять минут мальчики были уже на берегу.
Шаланда со вставленной мачтой и свернутым парусом, до половины выдвинутая в море, покачивалась на легкой волне.
Босая Мотя возилась на дне лодки, укладывая в ящик под кормой дубовый бочоночек с водой и буханку житного хлеба.
— Петька, берись! — сказал Гаврик, упираясь плечом в корму.
Мальчики навалились и, без особого труда столкнув шаланду, вскочили в нее уже на ходу.
— Поехали!
Гаврик ловко развязал и поднял новый четырехугольный парус. Слабый ветерок медленно его наполнил. Шаланду потянуло боком. Став коленями на корму, Гаврик с усилием надел тяжелый руль и набил на него румпель.
Почувствовав руль, шаланда пошла прямее.
— Побережись!
Петя едва успел присесть на корточки и нагнуться.
Повернутый ветром гик грузно перешел над самой головой слева направо, открыв сияющее море и закрыв глинистый берег, где по колено в бурьяне и дикой петрушке стояла Мотина мама, приложив руку к глазам.
Гаврик нажал на румпель и навалился на него спиной. Мачта слегка наклонилась. Вода звучно зажурчала по борту. Подскакивая и хлопая плоским дном по волне, шаланда вышла в открытое море и пошла вдоль берега.
— Куда мы едем? — спросил Петя.
— Увидишь.
— А далеко?
— Узнаешь.
В глазах у Гаврика опять появился тот же недобрый, сосредоточенный блеск.
Петя посмотрел на Мотю. Девочка сидела на носу, свесив босые ноги за борт, и неподвижно смотрела вперед. Ее щеки были строго втянуты, и ветер трепал волосы, еще недостаточно отросшие, чтобы заплести их в косичку.
Некоторое время все молчали.
Вдруг Гаврик полез в карман и вытащил довольно большие часы черной вороненой стали. Он с важностью приложил их к уху, послушал, как они тикают, и затем не без труда отколупнул крышку мраморным ногтем со множеством белых пятнышек, как известно приносящих человеку счастье.
Если бы Гаврик вытащил из кармана живую гадюку или горсть драгоценных камней, то и тогда Петя был бы удивлен меньше.
Собственные карманные часы! Это было почти то же самое, что собственный велосипед или собственное монтекристо. Даже, может быть, больше. У Пети захватило дух. Он не верил своим глазам. Он был подавлен.
А Гаврик между тем принялся сосредоточенно отсчитывать указательным пальцем цифры, шепча себе под нос.
— Один час, два, три, чечире, пьять… Девьять и еще трошки. Ничего. Поспеем.
— Покажи! — закричал Петя вне себя от изумления.
— Не лапай, не купишь.
— Это твои?
— Не. — И, притянув Петю за рукав, Гаврик таинственно шепнул ему: — Казенные. С комитета. Понятно?
— Понятно, — прошептал Петя, хотя ему совершенно ничего не было понятно.
— Слухай здесь, — продолжал Гаврик, искоса поглядывая на Мотю. — Матроса нашего споймали. Чуешь? Он теперь сидит в тюрьме. Шестой день. Его после той самой маевки прямо на Ланжероне схватили. Только у него, понятно, документ на другую фамилию. Пока ничего. Ну только если те драконы его откроют, то молись богу, ставь черный крест — сейчас же и повесят. Чуешь? А они его могут открыть каждую минуту. Снимут с него усы. Найдут какого-нибудь Иуду, сделают очную и откроют. Теперь чуешь, какое выходит некрасивое дело?
— Врешь! — испуганно воскликнул Петя.
— Раз я тебе говорю — значит знаю. Теперь слухай здесь опять. Пока он сидит тама еще не открытый, ему на воле подстраивают убежать. Комитет подстраивает. Сегодня как раз в десять с половиной ровным счетом он будет бежать с тюрьмы прямо на Большой Фонтан, а оттеда на нашей шаланде под парусом обратно в Румынию. Теперь чуешь, куда мы идем? На Большой Фонтан. Шаланду переправляем. А часы мне Терентий из комитета принес, чтобы не было опоздания.
Гаврик снова достал часы и начал на них старательно смотреть:
— Без чуточки десять. Успеем в самый раз.
— Как же он убежит? — прошептал Петя. — Его же там сторожат тюремщики и часовые?
— Не важно. У него как раз в десять и с половиной прогулка. Выводят погулять на тюремный двор. Ему только надо перебежать через огороды, а на малофонтанской дороге его уже Терентий дожидается с извозчиком. И — ходу прямо к шаланде. Чуешь?
— Чую. А как же он перелезет через тюремную стену? Она же высокая. Во какая! До второго этажа. Пока он будет лезть, они его застрелят из винтовки.
Гаврик сморщился, как от оскомины:
— Та не! Ты слухай здесь. Зачем ему лезть через стенку? Стенку Терентий подорвет.
— Как это — подорвет?
— Чудак! Говорю — подорвет. Сделает в ней пролом. Ночью под нее один человек с комитета — товарищ Синичкин — подложил танамид, а сегодня в десять и с половиной утра, аккурат как начнется у нашего матроса прогулка, Терентий с той стороны подпалит фитиль и — ходу к извозчику. И будет ждать. Танамид ка-ак бабахнет…
Петя строго посмотрел на Гаврика:
— Что бабахнет?
— Танамид.
— Как?
— Танамид, — не совсем уверенно повторил Гаврик, — который взрывает. А что?
— Не танамид, а динамит! — наставительно сказал Петя.
— Нехай динамит. Не важно, лишь бы стенку проломало.
Петя сейчас только вдруг понял как следует значение Гавриковых слов. Он почувствовал, что его спина покрывается «гусиной кожей».
Темными большими глазами он посмотрел на друга:
— Дай честное благородное слово, что правда.
— Честное благородное.
— Перекрестись.
— Святой истинный крест на церкву.
Гаврик истово и быстро перекрестился на монастырские купола Большого Фонтана. Но Петя верил ему и без этого. Креститься заставил больше для порядка. Петя всей своей душой чувствовал, что это правда.
Гаврик опустил парус. Шаланда стукнулась о маленькие лодочные мостки. Берег был пуст и дик.
— У тебя платочка нема? — спросил Гаврик Петю.
— Есть.
— Покажь!
Петя достал из кармана носовой платок, при виде которого тетя, наверное, упала бы в обморок.
Но Гаврик остался вполне доволен. Он серьезно и важно кивнул головой:
— Годится. Сховай.
Затем он посмотрел на часы. Было «десять и еще самые трошки».
— Я останусь в шаланде, — сказал Гаврик, — а ты и Мотька бежите наверх и стойте в переулочке. Будете их встречать. Как только они подъедут, замахайте платочком, чтоб я подымал парус. Соображаешь, Петька?
— Соображаю… А если их часовой подстрелит?
— Промахнется, — с уверенностью сказал Гаврик и сурово усмехнулся. — Часовой как раз с Дофиновки, знакомый. Бежи, Петька. Как только их заметишь, так сразу начинай махать. Сможешь?
— Спрашиваешь!
Петя и Мотя вылезли из шаланды и побежали наверх.
Здесь, как и на всем побережье от Люстдорфа до Ланжерона, детям была знакома каждая дорожка. Продираясь сквозь цветущие кусты одичавшей сирени, мальчик и девочка взобрались на высокий обрыв и остановились в переулочке между двумя дачами.
Отсюда было видно и шоссе, и море.
Далеко внизу маленькая шаланда покачивалась возле совсем маленьких мостков. А самого Гаврика было еле видно.
— Мотька, слушай здесь, — сказал Петя, осмотревшись по сторонам. — Я влезу на шелковицу — оттуда дальше видно, — а ты ходи по переулку и тоже хорошенько смотри. Кто раньше заметит.
По правде сказать, на шелковицу можно было и не лазить, так как снизу тоже все было прекрасно видно. Но Петя уже почувствовал себя начальником. Ему хотелось совершать поступки и командовать.
Мальчик разбежался и, кряхтя, вскарабкался на дерево, сразу же разорвав на коленях штаны. Но это не только его не смутило, а, наоборот, сделало еще более суровым и гордым.
Он уселся верхом на ветке и нахмурился.
— Ну? Чего ж ты стоишь? Ходи!
— Сейчас.
Девочка посмотрела на Петю снизу вверх испуганными, преданными глазами, обеими руками обдернула юбочку и чинно пошла по переулку к дороге.
— Стой! Подожди!
Мотя остановилась.
— Слушай здесь. Как только их увидишь, сейчас же кричи мне. А как только я увижу — буду кричать тебе. Хочешь?
— Хочу, — тоненьким голоском сказала девочка.
— Ну, ступай.
Мотя повернулась и пошла в густой тени зеленовато-молочных, вот-вот готовых распуститься акаций, оставляя в пыли маленькие следы босых пяток.
Она дошла до угла, постояла там и вернулась обратно.
— Еще не едут. А у вас?
— И у меня еще не едут. Ходи дальше.
Девочка снова отправилась до угла и снова вернулась, сообщив, что у нее еще не едут.
— И у меня не едут. Ходи еще.
Сначала мальчику очень нравилась эта игра.
Необыкновенно приятно было сидеть высоко на дереве, с напряжением вглядываясь в конец переулка — не покажется ли мчащийся извозчик.
О, как ясно представлял он себе взмыленную лошадь и кучера, размахивающего над головой свистящим кнутом! Экипаж подлетает. Из него выскакивают с револьверами в руках Терентий и матрос. За ними бегут тюремщики. Терентий и матрос отстреливаются. Тюремщики один за другим падают убитые. Петя изо всех сил машет платком, кричит, ловко прыгает с дерева и мчится, обгоняя всех, к лодке — помогать ставить парус. А Мотька только сейчас догадалась, что это приехали они. Ничего не поделаешь: девчонка.
…Но время шло, а никого не было. Становилось скучновато.
Пете надоело смотреть на ослепительно-белое шоссе — то катила карета с английским кучером, одетым, как Евгений Онегин, то с громом проезжала фура с искусственным льдом. Тогда становилось особенно жарко и особенно сильно хотелось пить.
Мальчик уже давно успел рассмотреть во всех подробностях соседнюю дачу: ярко-зеленые газоны, гравий на дорожках, туи, статую, испещренную лиловыми кляксами тени, вазу, из которой ниспадали длинные, острые листья алоэ, и художника, пишущего пейзаж.
Художник, с закрученными усиками и эспаньолкой, в бархатном берете, сидел под зонтиком на складном полотняном стульчике и, откинувшись, ударял длинной кистью по холсту на мольберте.
Ударит и полюбуется, ударит и полюбуется.
А на оттопыренный большой палец левой руки надета палитра — эта гораздо более красивая, чем сама картина, овальная дощечка, на которой в безумном, но волшебном беспорядке смешаны все краски, все оттенки моря, неба, глины, сирени, травы, облаков, шаланды…
…А между тем уже давно подъехал пыльный извозчик, и по переулку медленно шли два человека. Впереди них бежала Мотя, крича:
— У меня уже приехали! Махайте, махайте!
Петя чуть не свалился с дерева. Он вырвал из кармана платок и стал отчаянно крутить над головой.
Шаланда закачалась сильнее, и Петя увидел, что Гаврик прыгает и машет руками.
Под шелковицей, на которой сидел Петя, прошли Терентий и матрос. По их пламенно-красным лицам струился пот. Мальчик слышал их тяжелое дыхание.
Матрос шел без шапки, сильно хромая. Его щегольские кремовые брюки — те самые, в которых Петя видел его в последний раз, на маевке, — были порваны и выпачканы кирпичным порошком. Грязная полуоторванная манишка обнажала выпуклую, блестящую от пота грудь. Сжатые кулаки были как бы опутаны голубыми веревками жил. Усики висели. На обросшем лице сильно выдавались скулы. Глаза сухо искрились. Горло двигалось.
— Здравствуйте, дядя! — крикнул Петя.
Терентий и матрос посмотрели на мальчика и усмехнулись.
Пете показалось даже, что матрос подмигнул ему. Но они уже бежали вниз, оставляя за собой облако пыли.
— А я первая увидела, ага! — сказала Мотя.
Петя слез с дерева, делая вид, что не слышит.
Мальчик и девочка стояли рядом, глядя вниз на шаланду, подымавшую парус.
Они видели, как маленькая фигурка матроса прыгнула в лодку. Парус надулся. Его стало относить от берега, как лепесток. Теперь на опустевших мостках стояли только Терентий и Гаврик. Через минуту Терентий исчез.
Остался один Гаврик. Он махнул Пете и Моте рукой и стал, не торопясь, подниматься по обрыву.
Шаланда, подпрыгивая и разбивая волну, быстро уходила в открытое море, ярко синевшее крепкой зыбью.
— Поехал один, — сказал Петя.
— Ничего. Мы ему хлеба положили. Целую буханку. И восемь таранек.
Скоро к Пете и Моте присоединился и Гаврик.
— Слава богу, отправили, — сказал он, перекрестившись. — А то прямо наказание.
— А как же шаланда? — спросил Петя. — Так теперь и пропала?
— Шаланда пропала, — сумрачно сказал Гаврик, почесав макушку.
— Как же вы будете без шаланды?
— Не дрейфь. Не пропадем как-нибудь.
Торопиться было некуда. Дети перелезли через забор и тихонько остановились за спиной художника. Теперь почти уже весь пейзаж был готов. Затаив дыхание, они засмотрелись, очарованные чудесным возникновением на маленьком холсте целого мира, совсем другого, чем на самом деле, и вместе с тем как две капли воды похожего на настоящий.
— Море есть, а шаланды нету, — шепнула Мотя, как бы нечаянно положив руку на Петино плечо, и тихонько хихикнула.
Но вот художник набрал тонкой кистью каплю белил и в самой середине картины на лаковой синеве только что написанного моря поставил маленькую выпуклую запятую.
— Парус! — восхищенно вздохнула Мотя.
Теперь нарисованное море невозможно было отличить от настоящего. Все — как там. Даже парус.
И дети, тихонько толкая друг друга локтями, долго смотрели то на картину, то на настоящее, очень широко открытое море, в туманной голубизне которого таял маленький парус дедушкиной шаланды, легкий и воздушный, как чайка.
- …Под ним струя светлей лазури,
- Над ним луч солнца золотой.
- А он, мятежный, просит бури,
- Как будто в бурях есть покой!
1936
Часть вторая
Хуторок в степи
1. Смерть Толстого
Ветер с моря нес дождь, рвал из рук прохожих зонтики. В улицах было по-утреннему темно. Так же темно и тягостно было на душе у Пети.
Не доходя до знакомого поворота, еще издали он увидел небольшую толпу перед газетным киоском — только что принесли кипы опоздавших газет. Их жадно разбирали. Трепались разворачиваемые листы и тотчас темнели под дождем. Кое-кто в толпе снимал шапки, а одна дама громко всхлипывала, прижимая к глазам и носу скомканный платок.
«Значит, все-таки умер», — подумал Петя. Теперь он ясно видел газетные страницы, окруженные жирной траурной рамкой, и черный портрет Льва Толстого со знакомой белой бородой.
Пете было уже тринадцать лет. Как все подростки, он особенно мучительно боялся смерти. Каждый раз, когда умирал кто-нибудь из знакомых, Петину душу охватывал ужас, и мальчик долго потом поправлялся, как после тяжелой болезни. Но сейчас этот страх смерти имел совсем другой характер. Толстой не был знакомый. Едва ли Петя даже представлял себе его человеческое бытие. Лев Толстой был знаменитый писатель, такой же, как Пушкин, Гоголь, Тургенев. Он существовал в сознании не как человек, а как явление. Теперь он лежал, умирая, на станции Астапово, и весь мир со дня на день с ужасом ожидал его смерти. Петя был захвачен общим ожиданием события, казавшегося невероятным и не применимым к бессмертному явлению, называвшемуся «Лев Толстой». Когда это событие совершилось, Петя почувствовал такую душевную тяжесть, что некоторое время неподвижно стоял, прислонившись к мокрому, слизистому стволу акации.
В гимназии было так же темно и траурно, как и на улице. Никто не шумел, не бегал по лестницам. Разговаривали вполголоса, как в церкви на панихиде. На перемене Петя и Жора Колесничук, который из маленького гимназистика уже вымахал в громадного, застенчивого юношу с прыщами на лбу и красными руками, сидели на подоконнике, и Колесничук испуганным шепотом рассказывал о том, что на оптовом складе мануфактурного магазина братьев Пташниковых, где его отец служил приказчиком, забастовали рабочие и повесили на воротах портрет Льва Толстого. Ученики старших классов — семиклассники и восьмиклассники — собирались кучками на лестничных площадках и внизу, возле швейцарской. Они тайно шуршали газетами, которые вообще строго запрещалось приносить в гимназию. Уроки тянулись чинно, тихо, с однообразием, сводящим с ума. Часто в стеклянную дверь класса заглядывал инспектор или кто-нибудь из надзирателей. На их лицах было написано одно и то же выражение холодной бдительности. И Петя чувствовал, что весь этот привычный мир казенной гимназии, с форменными вицмундирами и сюртуками педагогов, с голубыми стоячими воротниками служителей, с тишиной коридоров, где так четко и звонко раздаются по метлахским плиткам шаги инспектора в новых ботинках с твердыми каблуками, с чуть слышным запахом ладана на четвертом этаже, возле резных дубовых дверей гимназической церкви, с редкими звонками телефона внизу, в канцелярии, и тонким дребезжаньем пробирок в физическом кабинете, — весь этот мир находится в тяжелом противоречии с тем великим и страшным, что, по мнению Пети, должно было сейчас происходить за стенами гимназии, в городе, в России, на всей земле.
Что же там происходило?
Петя время от времени смотрел в окно, но ничего не видел, кроме хорошо знакомой, надоевшей картины привокзального района. Он видел мокрую крышу красивого здания судебных установлений с фигурой слепой Фемиды на фронтоне. Видел купола Пантелеймоновского подворья, каланчу Александровского участка. Еще дальше висела пасмурная, дождливая муть рабочих предместий. Там были фабричные трубы, и дым, и пакгаузы, и та особая, свинцовая темнота горизонта, которая напоминала Пете что-то давнее, чего он никак не мог вспомнить. И лишь когда после уроков Петя вышел в город, он вдруг вспомнил.
Наступал ранний вечер. Уже кое-где в мелочных лавочках зажигали керосиновые лампы. Желтый свет жиденько блестел на мокрой мостовой. Мелькали призрачные тени прохожих, увеличенные туманом. И вдруг послышалось пение. Из-за угла медленно выходила ряд за рядом толпа людей, державших друг друга под руки. Впереди, прижимая к груди портрет Льва Толстого в черной раме, шел студент без шапки, и мокрый ветер трепал его русые волосы. «Вы жертвою пали в борьбе роковой», — выводил студент вызывающим тенором, покрывая нестройные голоса толпы. И этот студент, и эта поющая толпа вдруг с необыкновенной силой воскресили в Петиной памяти другое, забытое время, другую, забытую улицу. Так же как тогда, в тумане блестела мостовая и по ней, взявшись под руки, ряд за рядом шли курсистки в маленьких каракулевых шапочках, студенты, мастеровые в сапогах. Они пели «Вы жертвою пали». Над толпой взвивался маленький красный лоскут, и это был пятый год… И как бы в довершение сходства Петя услышал щелканье подков, высекающих из мокрого гранита мостовой искры. Казачий разъезд вырвался из переулка — бескозырки набекрень, короткие драгунские винтовки прыгают за спинами, — совсем близко от Пети свистнула нагайка и сильно запахло лошадиным потом. И тотчас все смешалось, закричало, побежало…