Коллеги Аксенов Василий
— Все хорошие? — спросил Александр.
— Плохих я не знаю.
— А Федора Бугрова вы знаете? Что он за человек?
— А вы откуда его знаете? — быстро спросил Егоров,
— Это симулянт из третьего барака.
— Ах, вон оно что! Значит, он здесь. Я думал, он снова отбыл в странствие. — Чиркнул спичкой, снова помолчал. — Федька — это выродок какой-то. Он здесь у нас появляется раз в году, большие деньги приносит. Говорит, на стройках работает, но я чувствую — врет. Охальник, безобразник, пьяница. Народ стонет, когда он тут.
— Семья у него здесь?
— Нет. Мать умерла еще в позапрошлом году. Да он с ней и не жил почти, С десяти лет воспитывался у бабки в Гатчине. А бабка, знаете, известная травница, богатющая, ведьма. Мне в милиции говорили, что за ней помимо торговли зельем и шарлатанства еще кое-какие делишки подозревались, но уж очень ловко она концы в воду прятала. Так по сей день и благоденствует в Гатчине.
— Зачем же он сюда теперь приехал? Егоров искоса взглянул на Зеленина.
— Ну, во-первых, дом у него остался, а во-вторых — зазноба.
— Даша Гурьянова? — смело спросил Зеленин.
— Та-ак… — сказал Егоров и выразительно взглянул в спину шофера. — Да, ваша медсестра, блондиночка эта самая.
— А она его тоже любит?
Егоров даже крякнул от смущения. Вот дурачина доктор, ведет себя, как в такси, да еще волнуется!
— Как ты думаешь, Петя, — крикнул он, — любит Даша Федьку Бугрова?
Шофер вздрогнул. Видно было, что он всю дорогу держал ушки на макушке.
— Дашка? — хрипло рассмеялся он. — Маленькая она, не расчухала еще, что к чему.
Зеленин понял, что Егоров дружески предостерег его. Довольно и того, что по поселку ходят глухие слухи. Но что за чепуха? В последние недели ему казалось, что установилась близость с Инной. Тёлефоуные разговоры не реже чем через день, длинные письма, обмен фотокарточками. Теперь одна Инна стояла у него на столике. Смеющееся лицо, длинная шея, чуть обозначенные ключицы. Другая, поменьше — шесть на девять, смотрела расширенным, пытливым взглядом прямо ему в сердце. Зеленин убедил себя в том, что влюблен, что эта хриплая телефонная трубка, эти голубые листочки мелко исписанной бумаги, эти мастерски сделанные позитивы — все это в сумме и есть та самая девушка, которая когда-то в толпе положила ему руку на плечо и посмотрела снизу вверх, но так, как смотрят на ребенка, забравшегося на стол. На самом деле их письма и телефонные звонки были только судорожными попытками спасти тот единственный вечер, ухватить за хвост мелькнувшую на танцплощадке синюю птицу. Как «Отче наш», он повторял перед сном несколько тайных слов, смотрел на фото и засыпал успокоенный. С Дашей Гурьяновой он старался держаться посуше, поофициальнее. Подчас ему удавалось увидеть в ней только «товарища по работе». Но сегодняшняя история почему-то нарушила его покой. Содрогаясь, он представлял Дашу в объятиях сытно отрыгивающего красавца.
— Федор — сукин сын, — услышал он голос шофера.
— А что же ты с ним водку пьешь? — спросил Егоров.
— А чего ж не пить, коли подносит? Вообще он парень веселый, народ умеет приваживать.
— Слышите, доктор, вот ведь что за публика. Помани его стаканом, прибежит, хоть и сукиным сыном тебя считает. Ты небось, Петр, и с неприятелем бы на брудершафт выпил, а?
— Это вы зря, — сухо сказал шофер. Плечи его, обтянутые ватником, и голова со сдвинутой на затылок кепчонкой четким, залихватским силуэтом маячили впереди на фоне клубящегося света. — К Совету или домой? — спросил он.
— Домой, Петя. — Егоров шепнул Александру: — Обиделся, смотрите, надулся, как мышь на крупу. Хороший парень. Но, между прочим, вопрос этот важный. Пьют у нас мужички крепко. Понимаешь, Александр Дмитриевич, искони все это тянется, от пращуров. Причем считается, что здоровей водки ничего на свете нет, лучшее лекарство. Я и сам порой смотрю: может, действительно есть в ней какой-нибудь витамин? Деды косматые по сто годов водку пьют и в ус не дуют, на охоту ходят.
— А если бы не пили, жили бы по сто пятьдесят, — сказал Зеленин.
— Вот я тоже так думаю. Тут комсомольцы ко мне приходили, хотят повести решительную борьбу с пьянством. Неплохо было бы и вам подключиться, осветить вопрос, так сказать, с научной стороны.
— Лекцию прочесть?
— Да уж это сами как-нибудь придумайте.
На главной улице Круглогорья машина остановилась возле маленького домика. В свет фар попали окна с затейливо изузоренными наличниками, которым странно противоречила видневшаяся за стеклом деловая настольная лампа с зеленым абажуром. За тюлевыми шторками угадывались тепло, чистота и приветливость. Очень не хотелось тащиться на больничный двор, к своей пустынной квартире.
— Может, зайдете, доктор, с супругой моей познакомитесь? — спросил Егоров каким-то неестественным, насмешливым голосом.
— С удовольствием, Сергей Самсонович. Егоров вдруг с силой хлопнул Сашу по плечу:
— Ну вот и молодец, молодец! Поужинаешь хоть раз по-человечески. Надоело небось плавлеными сырками-то баловаться.
— Откуда вы знаете? — изумился Александр.
— Э, брат, тут все друг о друге знают.
Екатерина Ильинична, жена председателя, была в платке, повязанном по-деревенски, и в элегантной шерстяной кофточке из Чехословакии.
— Круглогорской запеканочки, Александр Дмитриевич? Копченый гарьюз, очень рекомендую.
— Хариус, Катюша, — поправил Егоров.
— Ну, бог с ним. Кушайте, пожалуйста. Полагайте в чай сахар, что же вы не полагаете?
— Кладите, Катюша! Не полагайте, а кладите. Вот, Александр Дмитриевич, не поддается женщина воспитанию. Эх ты, Круглогорье! — Он любовно и горделиво притянул ее к себе.
Екатерина Ильинична погладила его по голове.
— Он ведь у меня вроде вас, ученый. До трех часов каждую ночь читает. А я вот темная. — Она улыбнулась, но в глазах ее, как показалось Саше, мелькнуло горькое выражение. — Сережа мне говорил, у немцев есть «четыре К» [Kinder. Kleider, Kirche, Kuche — дети, платье, церковь, кухня.] для женщин. Верно это?
— Ну что ты, Катя! Ведь ты же общественница.
— Вон моя общественность расшумелась, — уже весело улыбнулась она, показывая на дверь, за которой слышалась возня ребятишек, — пойду к ним, извините.
Егоров проводил ее взглядом, вздохнул и сказал:
— Сижу я иногда дома, читаю, жена вяжет, ребята мирно что-то строят из кубиков, и вдруг мне становится как-то зыбко и нестерпимо страшно: вдруг все это сейчас пропадет? Думаю, что и с другими бывает такое же, с теми, кто счастлив в семейной жизни. Видно, оттого это происходит, что слишком много горя, чтобы сразу забыть о нем. Понимаете?
— Конечно, понимаю. Может быть, все-таки с генами передается из старины это неверие в прочность своего счастья, ожидание налета темных, разрушительных сил? У наших потомков этого уже не будет.
Егоров задумчиво покрутил рюмку, улыбнулся несколько раз молча и вдруг расхохотался.
— Я сейчас подумал, доктор, что будь у меня обе ноги целы, я вряд ли имел бы сейчас тихую семейную жизнь. До войны я очень любил танцы и был большим трепачом. А на танцах, знаете…
— Иногда и на танцах… — тихо начал Александр, но не договорил.
Егоров разлил вино по рюмкам.
— Давайте, доктор, выпьем за стопроцентное искоренение алкоголизма на всем пространстве Круглогорского куста.
Зеленин опрокинул рюмку крепчайшей настойки, жмурясь, поискал вилкой, глотнул плотную слизь маринованного грибка и полез за сигаретой. В голове установился далекий праздничный гул, кровь прилила к глазам, и из табачного облака выплыла багровая луна — круглый лик с доброжелательными глазами-щелками.
— А я ведь вас знаю, — с дешевым лукавством сказал Александр.
Багровая луна подпрыгнула, расширились сверкающие глазки.
— Что, в голову ударило?
— Нет, все в порядке. Попробуйте вспомнить. Дворцовая набережная, два мерзких пижона оскорбляют ветерана.
— Ой! — вскричал Егоров и закрыл лицо рукой. — Значит, это были вы? — проговорил он глухо. — То-то я сначала голову ломал, где я вас видел. Черт побери, как стыдно!
— Мне тоже, — сказал Зеленин.
— Вам-то что? Это ведь я к вам пристал. Верите ли, первый раз в жизни потерял над собой контроль. И все Мишка Сазонов, старая кочерга. Четырнадцать лет не виделись, и вдруг, понимаете, выхожу из Дома книги и сталкиваюсь с ним. Тяжело сложилась жизнь у парня. Пятно на нем есть, и отмыть его трудно.
— Какое же пятно? — спросил Александр, хотя его интересовало совсем другое.
— Понимаете, в бою Михаил вел себя отлично, а вот казни испугался. В плену. Согнали их в березовую рощицу, стали сортировать. Евреев и коммунистов, как известно, в яму. Ну, Мишка и зарыл свой партбилет под березкой. Ужас на него нагнала эта яма. Вот рассудите: подлец он или нет?
— Я не знаю, — медленно ответил Зеленин, — такой страшный выбор… Может быть, он и не подлец, но не коммунист. Просто человек.
— Да-а-а. Словом, после войны Михаил отправился в ту рощицу. По ночам целую неделю там копал.
Зеленин передернулся:
— Ну и что же?
— Костей накопал много и металлических предметов: пуговиц, пряжек, штыков. Тогда он вроде немного тронулся. А отношение к нему было в те годы как к последнему мерзавцу и предателю.
Егоров налил себе рюмку, медленно выпил. Взгляд его скользил мимо Александра, куда-то в угол.
— Вот какую повесть рассказал мне этот мой друг. Думаю перетащить его сюда. Место присмотрел: капитаном рейда, по сплаву в основном работенка. Мы ведь с ним из Института водного хозяйства на фронт ушли…
Какими мелкими показались Зеленину сомнения и проблемы его и его друзей по сравнению с тем, что стояло за спиной этих сорокалетних мужчин! Их как будто каждого проверяли на прочность, щипцами протаскивали сквозь огонь, били кувалдой, совали раскаленных в холодную воду. «А наше поколение? Вопрос: выдержим ли мы такой экзамен на мужество и верность? Постой, что ты говоришь? Наше поколение… Тимоша, Виктор — вот они. Разве с первого взгляда не видно их силы? А мы, городские парни, настроенные чуть иронически ко всему на свете, любители джаза, спорта, модного тряпья, мы, которые временами корчим из себя черт знает что, но не ловчим, не влезаем в доверие, не подличаем, не паразитируем и, пугаясь высоких слов, стараемся сохранить в чистоте свои души, мы способны на что-нибудь подобное? Да, способны! Пусть Лешка корчит из себя усталого циника, уверен, что и он способен, И Владька тоже…»
— Сергей Самсонович, вы помните хоть немного тогдашний наш разговор?
Егоров поморщился и досадливо махнул рукой:
— Какое там? Была сплошная пьяная склока.
Странно, он ничего не помнит. Для него это досадный и нелепый эпизод, а между тем именно эта стычка привела Зеленина в Круглогорье.
— Впрочем, кажется, что-то припоминаю. Я увидел двух парней… Вспомнил! Мне показалось, что вы похожи на стиляг, и я направился выяснить ряд вопросов. Что я бормотал, этого уже не помню.
— Вы хотели выяснить, куда клонится индекс, точнее, индифферент наших посягательств.
Егоров изумленно выпучил глаза и захохотал.
— Что вы! Серьезно? Это же была наша институтская острота. Видно, для подхода ее ввернул.
— А я решил, что это из вас культура прет.
— Видите, как сложно людям понять друг друга.
— Но что вас все-таки волновало? Простите за назойливость, мне это важно знать.
— Что волновало? — Егоров обвел взглядом стены, окна и потолок своего дома. — Это был странный вечер с самого начала, и странные чувства во мне взыграли. Понимаешь, я много лет не был в большом городе. Как после войны забрался сюда, так и не вылезал. И вот ранним вечером я попадаю на Невский, стою у стены, чувствую себя жалким, провинциальным, одноногим, А мимо толпа течет. Здоровые, веселые люди, молодежь, девушки, стройные, смелые, ну и вульгаритё, конечно, попадаются, юнцы какие-то развинченные косяками ходят. Музыка из кафе… А я думаю, вернее, не думаю, а ощущаю какой-то дополнительной селезенкой! Егоров, ты глупец и идеалист. Кто из этих людей узнает о твоих «великих деяниях» на сельской ниве? Какая девушка подарит тебя улыбкой? Ты не видел жизни, не знал молодости. Смотри теперь и грызи локти. Ну тут сердце мое, ошарашенное и испуганное, заорало: «Неправда! Щенки! Вы никогда не узнаете сладости поцелуев, каждый из которых кажется последним, никогда при жизни не почувствуете, какие жесткие пальцы у смерти, никогда не затуманит ваши головы и не стеснит вашу грудь молодая гроза внутри! Помните, „нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед“? А вас куда она бросала, жалкое племя панельных шаркунов?» Но мозг мой вмешивался и приказывал: «Стоп, Егоров! Что ты, не видел нынешней молодежи? Не знаешь, как она может работать? Они веселы, шатаются по Невскому, целуются, но они же в теплушках уезжают на восток, как ты когда-то ехал на запад, они же бродят по тайге и лазают по домнам. А эти развинченные пижоны… Во-первых, их не так уж и много, а во-вторых, что у них за душой, ты знаешь?» Вот так и бились во мне мозг, сердце и селезенка эта дополнительная. Извините, доктор, за кощунство над нормальной анатомией и физиологией. Потом я встретил Михаила.
Зеленин слушал Егорова и курил частыми, нервными затяжками. Значит, он был прав, он понял, что за бормотанием подвыпившего добряка кроется какой-то большой смысл. А Лешка этого не понял.
— Сейчас вы нашли ответ, Сергей Самсонович?
— Не совсем, — ответил Егоров.
Он повернулся на стуле и включил приемник, стоявший на тумбочке за его спиной. Александр посмотрел на его мощный, высоко постриженный затылок и подумал, что такие вечера делают людей друзьями. Ровный гул приемника заполнил комнату. Егоров защелкал переключателем диапазонов и побежал по шкале. Стали лопаться атмосферные разряды, вскрикнула скрипка, забормотал раздраженный торопливый голос на незнакомом языке; раздались мощные тревожные раскаты симфонического оркестра. Вдруг в ткань симфонии вплелось и постепенно вытеснило ее разухабистое кудахтанье джаза: «А нам наплевать, пусть все идет к черту, нам наплева-а-а…» И в наступившей тишине отчетливо зазвучали уверенные, спокойные, знакомые с детства позывные: «Ши-ро-ка стра-на мо-я род-на-я… Ши-ро-ка стра-на мо-я род-на-я…»
— Сергей Самсонович, вы верите в коммунизм? — спросил Зеленин.
Егоров повернулся к нему, посмотрел внимательно и сказал:
— Я ведь член партии.
Зеленин смешался.
— Простите, я не так хотел поставить вопрос. То, что вы разделяете марксистские идеи, мне ясно. Я хотел спросить, вы представляете себе коммунизм реально? Вот у нас, знаете, многие кричали: вперед к сияющим вершинам! Но я уверен, что далеко не все полностью осознавали, что работают для коммунизма. Что такое сияющие вершины? Абстракция! Мне кажется, что сейчас больше людей стало задумываться над этим.
— Я понял вас, — сказал Егоров. — Правильно, некоторые представляли себе коммунизм какой-то аркадской идиллией, а некоторые просто горлопанили, не задумываясь над значением слова. Сейчас массы людей становятся строже, внимательней к словам и поступкам, ищут черты коммунизма в окружающей среде и в самих себе. А он ведь рядом, он простой, теплый. Может быть, я представляю себе его чересчур заземленно, я переношу мечту на местную действительность. Вот было сельцо Круглогорье, ходил народ на зверя, рыбку ловил, сделал революцию, прогнал белых, построил пристань, завод, новые дома, электричество провел, радио — стал поселок Круглогорье. Люди работали, умирали, другие рождались уже при электрическом освещении. Мы сейчас работаем… здесь и на Стеклянном. Будет город Круглогорск. А наши дети тут атомную энергию в ход пустят. Эта непрерывная цепь уходит вперед, в грядущие годы, и я вижу: светлые, глазастые дома отражаются в теплой воде, пальмы качаются, по бетонированным магистралям стеклянные автомобили летят. Круглогорье! А что ты думаешь? Так и будет.
— Я, кажется, понял. Главное — в этой непрерывной цепи. Мой прадед сидел в Шлиссельбурге. Разве он надеялся на свержение царизма при его жизни? И весь наш мир стоит на том, что большинство людей имеет свойство работать и жить не только для живота своего…
Они засиделись допоздна. Головы их были ясны, мысли чисты, и каждый радовался, что нашел друга.
Когда Зеленин вышел на крыльцо, его поразило странное свечение ночи. Только спустя несколько секунд он сообразил, что это снег. Тучи, накрывшие поселок белой пеленой, раздавшие пушистые одеяла и шапки улице, крышам и трубам, надевшие на боярскую шубу старенькой церквушки горностаевый ворот, ушли далеко на юг. Полная луна стояла в темно-синем небе. Началась зима.
ГЛАВА VI
Порт — это тихая гавань
В конце ноября в одну ночь льды сковали акваторию порта. С моря к городу потянулись плотные сизые пласты тумана. Из глубины их доносились отрывистые гудки, завывание сирен, треск сокрушаемого льда. В залив выходили мощные буксиры. Там формировались караваны грузовозов. По проломанной буксирами, дымящейся дорожке они шли в порт. Лихой карантинный катер уже неделю стоял на берегу, на слипе, стыдливо демонстрируя свое ободранное красное днище. Врачи выходили теперь на прием судов в трюмах буксиров вместе с таможенниками, пограничниками, диспетчерами «Инфлота» и инспекторами по сельхозпродуктам. Жизнь стала какой-то хриплой, дымной, топочущей, зажатой туманом и льдом в тесные рамки практической необходимости. Но кроме метеорологических факторов было еще кое-что, что не позволяло отвлекаться.
В один из отвратительных предзарплатных вечеров Владька Карпов раздраженно махнул рукой и в знак полной капитуляции пришпилил кнопкой к стене последний «неразменный» рубль. После этого полез под кровать и выкатил оттуда свой знаменитый чугунок.
Если бы институтское начальство решило создать музей, чугунок товарища Карпова должен был бы занять в нем достойное место. Когда шесть с лишним лет назад вихрастый напуганный увалень ввалился в общежитие на Драгунской, в руках он держал огромный деревянный чемодан с висячим замочком (впоследствии чемодан этот был назван «шаланда, полная кефали»), гитару и чугунок в пластмассовой авоське. Прошло время. Владька изучил медицинские науки и бальные танцы, приобрел внешний лоск, но все так же неизменно в конце каждого месяца на громадной кухне общежития появлялся его чугунок. Любой мог подойти и бросить в трескучие пузыри то, что имел: пачку горохового концентрата, картофелину, кусок колбасы, кусочек сахара, огурец или листок фикуса. Любой мог подойти и налить себе тарелку «супчика» (так называл это варево Карпов). Котел стоял на малом огне с утра до глубокой ночи. Кому-то нравился этот способ кормежки, кто-то считал его экстравагантным, а для некоторых дымящаяся черная уродина на газовой плите была символом студенческого братства.
В то время, когда Владька занимался кулинарией, Максимов в умывальной комнате стирал под краном свою любимицу — голубую китайскую рубашку. Из чайника поливал ее кипятком, нежно, задумчиво тер, выкручивал, полоскал, что-то мычал. Неожиданно выпрямился, выпучил глаза и, глядя в зеркало, продекламировал экспромт:
- Прислали мне мои друзья китайцы
- Рубашку из своей большой страны,
- И я купил ее в универмаге
- И заправляю каждый день в штаны.
Дверь была приоткрыта, и слова гулко покатились по длинному коридору, в конце которого всегда царила сплошная мгла. Где-то скрипнула дверь, послышалось клацанье подкованных каблуков по паркету. Максимов выглянул и увидел Столбова, важно идущего в новом синем костюме и ярко-красных ботинках.
— Столб, спички есть? — миролюбиво спросил Максимов.
Столбов сунул прямо под нос Алексею зажигалку в виде пистолета.
— Ну, как жизнь? — спросил снисходительно. Максимов прикурил, вернулся к умывальнику и буркнул:
— Бьет ключом, и все по голове.
Только лишь с Петей, этим толстеющим жеребцом, и стоило разговаривать о жизни!
Столбов, несколько обескураженный тем, что зажигалка не произвела на Максимова особого впечатления, пошел к Владьке. Карпов сидел боком к электроплитке, помешивал в чугунке, а в правой руке держал журнал «Польша». Жестом министра он показал Столбову: садитесь. Столбов взгромоздился на письменный стол Максимова и уставился на Владьку, который продолжал читать, не обращая на него никакого внимания. Столбов не мог понять этих двух парней, Лешку и Владьку, как, впрочем, и всю их компанию, но что-то иногда тянуло его к ним. Они способны целый вечер просидеть в комнате, напевая под гитару или бубня стихи, за девчонками бегают напропалую, но как-то без толку. Столбов любит порядок, чтобы все было как положено. Любит здравый смысл. Любит рентабельность. Он тоже может проболтаться с девчонкой пару часиков и даже стишок ей ввернуть («Любовью дорожить умейте, с годами дорожить вдвойне…»), но только если уверен, что игра стоит свеч. А эти? Зарплату рассчитать не могут. Опять сидят на бобах. Столбов этого не любит. Он любит расчет, любит уют, тепло, любит хорошую пищу.
— Ну, как жизнь молодая? — спросил он у Владьки.
— Жизнь моя, иль ты приснилась мне? — вздохнул Карпов и, посмотрев на часы, стал бросать в чугунок картофелины.
В дверях появился Максимов. Бодро крикнул:
— Маша, готов супчик?
«Машей» в общежитии всегда называли дежурных по комнате. Карпов засуетился, расставляя на столе тарелки.
— Я сервирую на две персоны, — сказал он Столбову. — Думаю, что вы, сэр, после обхода своих владений вряд ли окажете честь нашему скромному столу.
— А что ты думаешь? — горделиво пробасил Столбов, — Сегодня в четвертой меня таким эскалопчиком угощали — прелесть! Сплошное сало. И пива полдюжины с заведующим раздавили.
— И все бесплатно? — спросил Максимов.
— Мой милый, да ты, я смотрю, страшный наив. Кто же начальников за деньги угощает? А я как-никак нача-а-а-альник!
Страшно довольный, он расхохотался. Никогда Петя Столбов не думал, что после окончания института попадет на такое теплое место.
— Я и смотрю, что ты разжирел, — сказал Максимов, — но это тебе нужно. При таком росте хорошенькое пузо — и сразу начнешь продвигаться по службе.
— Но-но, без хамства! — буркнул Столбов. Алексею хотелось есть, а не ругаться с Петей. Он принялся за «супчик».
— Ну как? — спросил Карпов не без волнения.
— Похоже на харчо, — серьезно ответил Лешка. Владька просиял.
— Оно так и задумано… Дорогой Макс, я счастлив, что у тебя тонкий вкус гурмана.
Пока ребята ели, Столбов истуканом сидел на столе. К концу трапезы в комнате появился гладко выбритый и прилизанный Веня Капелькин.
— Хелло, комридс! Можно к вам?
Капелькин приходил в «бутылку» почти каждый вечер. Он называл ее по-своему — «каютой ППР», что означало: «посидели, потрепались, разошлись». Рассказывал старые анекдоты и новейшие портовые сплетни. Работал он сейчас в секторе санпросветработы карантинно-санитарного отдела и все делал для того, чтобы вернуть потерянное доверие. В горячке общественной работы метался из комнаты в комнату, на каждом собрании выступал с пламенными речами, в каждую стенгазету писал статьи, в основном о борьбе за трудовую дисциплину. Он стал смирным и теперь уже почти не вспоминал о «высоком паренье своей души».
— Что у вас слышно о визах, мальчики? — спросил Капелькин.
Максимов пожал плечами.
— Ровным счетом ничего. Молчат — и крышка. Наверное, до весны.
— И с тех пор с весенними ветрами… — заголосил Карпов. — Звучит?
— Владя, ты не ты — Леонид Кострица. Да, честно говоря, надоело заниматься санитарией. Скорей бы в море.
Карпов снял со стены гитару, стал ее настраивать, потом ударил по струнам:
- Одесса, мне не пить твое вино
- И не утюжить клешем мостовые…
— А мне все равно, — сказал Столбов, — мне и тут неплохо. Плевать я хотел на море! Сам посуди, — обратился он к Капелькину. — Прописочка у меня постоянная, питание бесплатное, зарплата целиком остается. На кой черт мне еще отрываться от цивилизации?
— Действительно, зачем тебе море, Петечка? — ехидно сказал Максимов. — Ты теперь дорвался до сладкого пирога и жрешь, как видно, с упоением. Смотри только не подавись.
— Знаешь что… — Столбов угрожающе выпрямился. — Знаешь, Лешка, ты когда-нибудь у меня напросишься! Ты-то сам не за сладким ли пирогом кинулся, не за легкой ли жизнью? Корчит из себя святого, демагог!
— Мне легкая жизнь не нужна! — крикнул Максимов. — Мне нужна интересная, опасная!
— Опасная! — захохотал Столбов. — Так тебе на каравеллу надо какую-нибудь. Спроси-ка лучше у Веньки, какая у нас будет опасная жизнь. Качайся себе, как в гамаке, дрыхни и жри. Вот и все. Это тебе не то что на сельском участке где-нибудь вкалывать, вроде кореша твоего Сашки Зеленина. — Он слез со стола, подошел к Максимову и похлопал его по плечу, — Так что, брат, заткнись. Мы с тобой одного поля ягоды! Оба любим рябчиков в сметане.
Максимов с силой оттолкнул его от себя.
— Столб, я не переношу тебя. Ты знаешь? Ну вот и убирайся, пока не подавился эскалопчиком из собственного языка.
— Может быть, устроим бокс? — мрачно спросил Столбов.
— Охотно. — Максимов стал засучивать рукава.
- А молодого коногона несут с разбитой головой… -
меланхолически пропел Карпов.
— Публика! Интеллигенция! Чтоб вас!… — заорал Столбов и зашагал к двери. Вдогонку ему зарокотали струны:
- Не уходи, еще не спето столько песен,
- Еще дрожит в гитаре каждая струна…
Капелькин следил за этой сценой, словно за возней ребятишек. После ухода Столбова он сказал:
— Да, мальчики, Петя Столбов — человек серый, как штаны пожарника. Между прочим, говорят, он закрутил роман с заведующей одной столовой. Она и деньжатами его снабжает, и всем прочим. Словом, как у Маяковского. Дурню снится сон: де в раю живет и галушки лопает тыщами.
— Орангутанг, — сказал Максимов, успокаиваясь, — что с него возьмешь? Меня возмущает только то, что он и всех других считает созданными по своему образу и подобию. Но, между прочим, Веня, мне еще кто-то недавно говорил, что к врачу на судне относятся как к бесплатному пассажиру. Правда это?
— Ерунда. Работы маловато, но что за беда? Дело не в этом, мой друг. Легкая жизнь! Ты боишься этих слов? Напрасно. Ведь жизнь-то у тебя одна, одна-единственная, такая короткая. Понимаешь? Пусть она будет легкой. Только люди по-разному понимают это. Для Петечки это одно, а для нас с тобой легкая, красивая, увлекательная жизнь — это другое. Плавание, ребята, — это знаете что такое? Эх, ребята! — Он вскочил, зажмурил глаза, щелкнул пальцами и потянулся. — Для меня это идеальный образ жизни. Представьте: две недели изнуряющей качки, тоски, но вот ночью небо на горизонте начинает светлеть, и медленно из воды встает сверкающий порт. А возвращение на родину, в Питер? Год болтался черт знает где, приходишь… Здорово сказано: «И дым отечества нам сладок и приятен…» А тут, на причале, — цветы, улыбки, друзья, женщины… И ты в центре внимания, ты живешь в сотни раз ускоренным темпом, горишь, как пакля. А после снова сонная качка, волны, чайки, весь этот скудный реквизит. Впрочем, на первых порах и это приятно.
— Ну, а случаи у тебя какие-нибудь были? — спросил Карпов.
Капелькин хохотнул.
— Еще какие! Однажды в Риге выходим мы со вторым помощником из ресторана «Луна»…
— Ну тебя к черту! — засмеялся Карпов. — Я имею в виду медицинские случаи.
— А! Были, конечно. Но мне везло: всех тяжелых удавалось сразу же сдать в порты. Конечно, риск есть, но зато… Эх, — он ударил кулаком о ладонь, — вырвусь я снова в море! Не могу, ребята, на службу ходить и высиживать положенное время.
— Я недавно твою статью читал о трудовой дисциплине, — сказал Максимов. — Или это не ты писал?
— Тактика, брат. Должен же я поднять наконец свои акции!
Максимову стало противно. Писать одно, а думать другое? Этого он все-таки не мог принять. А все остальные Венькины рассуждения? Далеко ли они ушли от взглядов Столбова? Максимов вкладывал в свое понятие «напряженной, счастливой, взволнованной жизни» что-то другое. Да, конечно, труд. Необходимый компонент. Но труд, который только приятен, который только интересен, и никакой другой. Эге, малый, ты хочешь сразу оказаться в коммунизме? Наше время для тебя грязновато? Был бы здесь Сашка, он бы сейчас развернул свою философию о взаимной ответственности поколений. А может быть, он и прав? Скажем, если бы декабристам не захотелось погибать на Сенатской площади, свободолюбивые идеи медленнее распространялись бы в России и революция, может быть, задержалась бы на несколько десятков лет. По Сашке, и перед декабристами мы в ответе и обязаны двигать дело дальше. Черт знает что! Значит, жить для потомков ради предков? А самим? «Ведь жизнь-то у тебя одна-единственная, такая короткая…» Какой странный тон был у Веньки, когда он произнес эти слова! Словно перед ним приоткрылось то, чего никто не хочет видеть.
Значит, не нужно усложнять этот свой короткий отпуск из небытия? Жить себе в свое удовольствие, гореть, наслаждаться? Огибать камешки?
Такие смутные мысли блуждали в голове Алексея, когда он, развалясь на койке, отстукивал на подоконнике ритм Владькиной песенки. Капелькин углубился в журнал «Польша». Карпов тихо перебирал струны. Вдруг гитара возмущенно загудела и задребезжала, будто ее разбудили грубым пинком.
- Поговори-ка ты со мной,
- Гитара семиструнная, -
отчаянно завопил Владька.
- Вся душа полна тобой,
- А ночь такая лунная!…
В коридоре раздался телефонный звонок. Максимов, точно в нем развернулась пружина, сиганул с койки и в два прыжка оказался за дверью.
— Странно, — проговорил Карпов, — с Максом что-то происходит. Часто стал исчезать, к телефону прыгает, как блоха. Влюблен?
— Неужели он тебе не говорит? — спросил Капелькин.
— Он скрытный, черт.
Алексей в это время, прикрыв ладонью трубку, стоял у телефона.
— Можно попросить доктора Максимова?
«Напрасно она пытается изменить голос, Владька узнал бы ее так же легко, как и я».
— Мадам? — сказал он.
— Лешка, это ты, — засмеялась Вера. — Я говорю из библиотеки.
— Из Публичной? Хорошо, я буду ждать около подъезда через час.
Он вбежал в комнату, схватился за рубашку. Сырая, а все остальные в грязном.
— Владька, дай-ка мне свою рубашку.
Карпов вздрогнул и умоляюще взглянул на него:
— Макс, две недели я хранил ее под подушкой. Неужели ты… Хочешь, возьми мой свитер?
«Как будто Вера не знает твоих свитеров».
— У меня есть чистая рубаха, — сказал Капелькин, — только нужно погладить. Принести?
— Не надо, я пойду в своем свитере. Слушай, Вениамин, раз уж ты сегодня такой добрый, может быть, одолжишь на один вечер свой экзотический шарфик и пятьдесят рублей?
Алексей заметался, вытаскивая из чемодана свежие носки, освобождая от газетной оболочки висевший на стене костюм и одновременно пытаясь взболтать пену в мыльнице.
— Интересно, — проговорил Карпов, — что это находят девушки в таких суетливых и напуганных парнишках?
Максимов запнулся и взглянул на друга. Тот стоял в одних трусах у стола и гладил брюки. На его стройных ляжках пружинились мускулы.
— Не все же вам, гусарам, — смущенно проворчал Алексей.
«Кажется, Владька предлагает раскрыть карты. Нет, это невозможно»,
Через двадцать минут друзья выскочили на шоссе. Вокруг шеи Максимова был обмотан шикарный норвежский шарф. Капелькин на прощание поразил его, сказав:
— Дарю. Не надо слез. У меня есть еще один.
— Отразим ли я? — спросил Максимов у Карпова.
— Что ты, Макс! Ты первый парень на Частой Пиле.
Они пустились бегом. Теперь они уже знали все ходы и выходы порта и научились сокращать расстояние, пробираясь через путаницу железнодорожных путей. Сегодня особенно повезло: они прицепились к медленно идущему составу, который за десять минут довез их до главных ворот. Здесь Карпов сел в трамвай, а Максимов в автобус.
Осень, весна!
Зябко поеживаясь, Максимов прохаживался возле Публичной библиотеки. Туман значительно поредел, и в высоте даже различались холодные, как снежинки, звезды. Однако помпезные фонари все еще были окружены оранжевыми кольцами и высились вокруг, как обалдевшие полководцы древности. Массивные двери библиотеки ни на минуту не оставались в покое. Здесь публика была иной, чем в студенческом филиале на Фонтанке: солидные мужи с тяжелыми портфелями, деловые, быстрые женщины, заморенные аспиранты в цигейковых шапках. «Сплошные преподаватели», — усмехнулся Максимов, подавляя в себе оставшееся от школы инстинктивное желание спрятать окурок в рукав.
Наконец дверь открылась в тридцать девятый раз, и появилась Вера. Она подбежала к нему и сунула в руки свою папку.
— Подержи. Я не успела даже надеть платок.
— До скольких ты свободна сегодня?
— Хотя бы до двенадцати! — сказала она с вызовом.
— Ого! Большой прогресс, — усмехнулся Максимов.
Они прошли через сквер в сторожу Фонтанки. Вера молчала. Ее смелый и веселый голос по телефону неприятно удивил Максимова. Молчание было более естественным.
Сегодняшняя их встреча была четвертой после того, как Максимов решил «рассказать все». В первый раз Алексей пришел прямо к ней домой, увидел, что мужа нет, обрадовался, испугался, разозлился и нелепейшим образом пригласил ее в кино. Весь вечер Вере пришлось выслушивать нахальные шуточки, глупые каламбуры и мрачные размышления. На большее у него не хватило пороха. Второй раз он позвонил ей в воскресенье, и они провели вместе странный день, тянувшийся без конца. Они блуждали по сырым улицам и оказались на Крестовском острове. В парке Победы деревья гордо сражались с морским ветром. Они гнулись, как мачты, но неизменно держали на своих ветвях сигнал, составленный из уцелевших листьев: «Погибаю, но не сдаюсь!» «Погибаю, сдаюсь», — думал Алексей, глядя в ставшие вдруг озорными Верины глаза. Она вела себя, как девчонка, как первокурсница Вера, баскетболистка и егоза. Правда, когда они оказались на самом верху бетонного холма стадиона, в эпицентре ветряной оргии, она посерьезнела, взяла Максимова за руку и стала что-то говорить с явным расчетом на то, что услышать ее трудно. Каждое слово в тот день было подобно заголовку интересной книги: оно интриговало, но не раскрывало смысла. Максимов не мог поверить ничему. Его убедила в догадках только последняя фраза Веры. Не доходя двух кварталов до дома, она остановилась и сказала:
— Дальше не ходи.
Значит, он не просто друг! И она, кажется, тоже поняла все. В третий раз они остановились там же, и тогда Алексей взял ее за руку, увел в какой-то подъезд и молча стал целовать. Кто-то прошел мимо, оглушительно лязгнула дверь лифта. Вера беспомощно сгорбилась и вышла из подъезда. Он смотрел ей вслед с ликующим чувством, к которому примешивалось немного жалости и капля злорадства. Она в его руках, это ясно. После этого прошло больше двух недель. На телефонные звонки она отвечала сухо, от встреч отказывалась, а сама позвонила в первый раз только сегодня.
— У тебя сегодня довольно импозантный вид. Красивое кашне.
— Его подарил мне чиф с парохода «Новатор», старый татуированный морской бродяга.
— С серьгой?
— Что?
— В ухе у него серьга?