Гипсовый трубач. Дубль два Поляков Юрий
– Расскажите!
– Стоит ли?
– Стоит.
– Ну, ладно, слушайте! Жена этого актера, известная оперная дива, застукала мужа в постели со смазливым молоденьким осветителем, устроила грандиозный скандал и бракоразводный процесс, отсудив замок в Нормандии и коллекцию византийских икон. В ответ актер через средства массовой информации проклял женщин как вид, уехал в Америку и обвенчался там со своим юным осветителем. Таинство совершил чернокожий епископ, полуоткрыто сожительствовавший с мальчиками из церковного хора. Однако это безобразие стало известно в Ватикане, папа римский рассвирепел, и разгорелся новый страшный скандал, так как черный епископ оказался не только педофилом, но и главой тайной секты, куда вступил актер вместе со своим любовником. На основании какого-то апокрифа, найденного одновременно с Евангелием от Иуды, сектанты учили, что Христос якобы сожительствовал с миловидным апостолом Иоанном и таким образом еще на заре христианства, Самолично освятил содомию. Ватикан нечестивца отлучил, но тот основал собственную церковь, объявив себя гомо-папой. Разумеется, после всего этого у Антонины, женщины во всех отношениях канонической, знаменитый французский актер стал вызывать омерзение. В общем, поймите правильно, она оказалась в супружеской постели одна, без всякой мужской помощи и поддержки…
– Ну зачем же вы так врете?! – вежливо возмутился автор дилогии «Отдаться и умереть».
– Я? Нисколько. Откройте сайт «Скандалы. Ру». Та м есть даже фото актера в обнимку с осветителем.
– Не прикидывайтесь! Вы ведь только что придумали всю эту историю с хулиганом Селедкиным, приговоренным Тоней к смерти!
– А разве заметно? – огорчился режиссер.
– Конечно, заметно!
– Ну придумал! И что?
– Ничего. Может, вы и вашу Афросимову тоже придумали?
– К сожалению, нет, не придумал. Ладно, каюсь: никакого Селедкина она к «вышке» не приговаривала, но все остальное так и было, честное слово! Близнецы подросли, заканчивали спецшколу с углубленным изучением иностранных языков и географии. Супружеская жизнь Афросимовой текла, как оросительный канал с ровными бетонными откосами, – ни тебе шуршащих камышей, ни серебристых ив, склонившихся к воде, никаких затонов с кувшинками, напоминающими яичные желтки на зеленых сковородах… Слушайте, Кокотов, наверное, во мне умер поэт?
– Вряд ли. Кувшинки совсем не похожи на глазунью, а сковородки не бывают зелеными.
– Да, пожалуй, – грустно согласился Жарынин. – …А потом наехал капитализм. Никита, взяв в компаньоны друга-однокурсника, за хорошую взятку (продали ордена полковника Афросимова) приватизировал районную стоматологическую поликлинику и весь ушел в свой зубосверлильный бизнес. Он совсем отдалился от жены, чему в немалой мере способствовали медсестрички, которые, как известно, никогда не отказывают главному врачу и завотделением, напоминая в этом смысле бронзовых островитянок, со священным трепетом готовых любить бородатых белых людей, приплывших на огромной пироге с дымной трубой…
5. «Скотинская Мадонна»
Высказав это более чем смелое и крайне оскорбительное для младшего медперсонала мнение, режиссер обнаружил, что его бриар давно потух. Он задумчиво снял с подставки новую трубку – с чубуком цвета спелой черешни и прямым длинным мундштуком, внимательно осмотрел ее и аккуратно втрамбовал пестиком в закопченное жерло золотистые прядки душистого табака.
– Так на чем я остановился? – спросил он, откинувшись в кресле и пустив в потолок пряную струйку дыма.
– На безотказных медсестрах.
– Да… Кстати, в кинематографе ситуация очень похожая: все женщины в съемочной группе принадлежат режиссеру. Неписаный закон!
– А как же сценаристы? – насторожился автор «Беса наготы».
– С этим, конечно, посложнее, но можно договориться. Потерпите! Берите пример с нашей Железной Тони: она, красивая, вполне еще молодая и, в сущности, одинокая женщина, упорно, ежедневно погружалась в пучину людских трагедий, копалась в человеческих отбросах, боролась за торжество закона и неотвратимость наказания.
Она неутомимо изобличала, сверяла улики с алиби, осматривала вещдоки, устраивала очные ставки, выезжала на место преступления, выбивала ордера на аресты и обыски, допрашивала подозреваемых и свидетелей, а ночами писала обвинительные заключения, точные, строгие и совершенные, как сонеты Петрарки. Думаете, легко ей приходилось? Это в Империи Зла все было просто: украл – сел, убил – умер. А в стране победившего Добра, после девяносто первого, наказывать Зло становилось все труднее. Во время процесса она своей железной логикой буквально размазывала по стене продажного адвоката с его жалкими аргументами, а судья, пряча глаза, освобождал кровавого рэкетира-рецидивиста, гнобившего пол-Москвы, прямо в зале суда или, если уж совсем деться некуда, давал ему восемь лет условно. А тут еще появились присяжные заседатели, которые в гуманистическом помрачении могли оправдать даже людоеда-извращенца, если в детстве жестокие родители нанесли ему психическую травму, накормив холодцом из ручного поросенка Яши.
В эти окаянные годы на строгое лицо Афросимовой легла тень жесткого недоумения, переходящего в отчаянье. Еще год-два – и тень эта до неузнаваемости исказила бы Тоню, превратив ее в уродливый обломок государственной машины возмездия. Сколько я повидал таких обломков, когда ходил за дефицитами в распределитель на Мясницкой! Вам приходилось там бывать?
– Нет, – ответил Кокотов и поджал губы.
– А мне приходилось. Когда я ждал ареста после запрета «Плавней», диссиденты поддерживали меня, подкидывали талоны в распределитель для старых большевиков.
– У них-то откуда талоны?
– Андрей Львович, я иной раз просто поражаюсь вашему историческому невежеству! Все советские диссиденты – отпрыски знатных большевиков, служивших по большей части в ОГПУ-НКВД. И когда внуки, молодые-горячие, организовывали разные там хельсинкские группы, их заслуженные дедушки и бабушки продолжали получать от Советской власти персональные пенсии и пайки. Однажды мы с отказником Борькой Яркиным пригласили в гости двух филологинь, обчитавшихся запрещенным Солженицыным и, чтобы не ударить в грязь лицом, пошли на Мясницкую взять икорки, севрюжки, сырокопченостей и сладенького. К распределителю был прикреплен Борькин дед, который в тридцатые работал следователем на Лубянке, где его уважительно звали Семен Гиря, так как, обладая чудовищной силой, он во время допросов подбрасывал на ладони двухпудовую гимнастическую гантель, что действовало на подозреваемых безотказно. Ну, отоварились мы, пошли к выходу, и вдруг Яркин шепчет мне на ухо: «Погляди-ка вон туда, скорее!» Гляжу: ничего особенного – ветхая старушка, одетая в серое пальто, словно перешитое из парадной шинели, и барашковую шляпку, будто переделанную из полковничьей папахи. Стоит она у прилавка и скрюченными пальцами, трясущимися в такт дрожащей челюсти, пересчитывает мелочь. «Смотри, смотри и запоминай: это великая Галя Раз-Два-Три!» «А почему “Раз-Два-Три!” – спрашиваю. – «А потому что она в легкую раскалывала любого мужика-подследственного! Вставляла яйца в дверь и со словами “раз-два-три” тянула ручку на себя. На “три” сознавались все и во всем! Сама-то потом “пятнашку” оттянула!» Старуха, видно, поняла, что мы шепчемся о ней, и строго на нас оглянулась. Ее лицо было сплошь изрезано морщинами, но это были не добрые морщинки наших бабушек, а злые, жесткие складки, похожие на рубцы. В ее бесцветных слезящихся глазах вдруг вспыхнула какая-то бесчеловечная бдительность. Не могу, коллега, объяснить, но у меня от этого взгляда аж спина вспотела. Тут у нее из дрожащей руки посыпалась мелочь, я нагнулся, поднял и подал. «Спасибо, молодой человек!» – продребезжала она и чуть заметно улыбнулась. Наверное, именно так она улыбалась расколовшемуся у двери подследственному. Вот что, Андрей Львович, может сделать с женщиной работа в правоохранительных органах!
– А как филологини? – невольно полюбопытствовал автор «Беса наготы».
– Никак. Легко возбуждаются, но слишком академичны. Однако вернемся к Афросимовой: с ней случилось то, чего никто не мог даже предположить, – Железная Тоня влюбилась! Влюбилась так, как могут влюбляться лишь строгие, неприступные, самоохлаждающиеся женщины, посвятившие себя профессии и семье. Влюбилась страшно, бесповоротно, судь-бо-лом-но! – Жарынин строго посмотрел на Кокотова.
– В кого?
– Вы не забыли в синопсисе прописать подлеца-фотографа?
– Не забыл!
– Наталья Павловна вас не очень отвлекала?
– Нет, она приехала, когда я уже закончил.
– В следующий раз обязательно купите выпивку сами. Не жадитесь!
– Хорошо. А в кого влюбилась Афросимова?
– Ей поручили одно очень щекотливое дело. Помните скандал с фильмом «Скотинская мадонна»?
– Смутно. Та м что-то подделали….
– Совершенно верно! И не что-то, а «Сикстинскую мадонну»! Но даже не это главное. Фильм снимался на казенные деньги к 60-летию Победы и должен был прославить подвиг нашего народа в борьбе с фашизмом.
В данном конкретном случае речь шла о героическом спасении Дрезденской галереи советскими воинами. Сценарий написал Карлукович-старший, снимал Самоверов-средний, продюсером стал, конечно, Гарабурда-младший.
– Все знаменитости!
– Вот именно, – фыркнул режиссер, глянув на Кокотова с мимолетным презрением. – А фильм вышел про то, как победители мородерствовали в разрушенном Дрездене, грабили изобильные немецкие дома, унося все, от рояля до губной гармошки, насиловали беззащитных белокурых фройляйн, расстреливали, глумясь, школьников, пойманных с фаустпатронами, которые несчастные подростки, поверив расклеенным листовкам, несли сдавать в комендатуру… «Гитлерюгенд! Хальт! Нихт шиссен! Та-та-та-та!»
– Но ведь это же неправда! – возмутился писатель.
– Правда, как сказал Сен-Жон Перс, – продукт скоропортящийся и длительному хранению не подлежит! В этом фильме один хитроумный полковник, из интендантов, по фамилии Скотин, приставленный к спасенным шедеврам, сговорившись с особистом Ломовым, задумал невероятное: подделать «Сикстинскую мадонну», чтобы в Москву отправить копию, а оригинал продать. Для выполнения этого подлого замысла Скотин с помощью Ломова нашел среди личного состава живописца – сержанта Пинского, призванного на фронт прямо со скамьи Академии художеств. Смершевцы взяли его как раз в тот момент, когда он в своем походном альбомчике зарисовывал товарищей по оружию, раскинувшихся на привале. Обвинив в попытке нанести на бумагу схему расположения складов и арт-установок, Пинского арестовали и, завязав глаза, привезли в подвал полуразрушенного готического замка, где хранилась часть Дрезденской коллекции, включая шедевр Рафаэля. Скотин объяснил сержанту, что нужно срочно сделать копию для подмосковной дачи маршала Жукова. Зная, в какой невозможной роскоши погрязли сталинские маршалы и наркомы, Пинский поверил. А Ломов, чтобы ускорить работу, дал ему в помощницы юную Гретхен Зальц, выпускницу дрезденской художественной школы, арестованную за связь с немецкими партизанами.
– Погодите, а разве у немцев были партизаны? – насторожился Кокотов.
– Конечно, не было! Они же дисциплинированная нация: «капитулирен» – значит «капитулирен». Но это же кино! Для копирования, конечно, нужны были холст, кисти, краски. Ломов спросил у Гретхен, где все это можно купить или обменять на продукты. Наивная немочка дала адрес своего дяди Вилли, известного торговца художественными принадлежностями. Через полчаса смершевцы ворвались в магазин, закололи дядю Вилли с чадами и домочадцами штыками, забрали все необходимое и вернулись в замок. Но фройляйн Зальц, разумеется, ничего не узнала об этом зверстве, она вместе с «герром Пинским» погрузилась в упоительно-таинственный процесс копирования шедевра.
Сотворчество невольно сближает, а неземная красота великого полотна возвышает души и наполняет трепетом молодые тела. Надо ли объяснять, что между ними вспыхнула любовь, внезапная и чистая, словно краски Рафаэля. И вот они, первозданно обнаженные, страстно сплетаются на фоне знаменитых полотен, в окружении совершенной ренессансной наготы, в отблесках жарко пылающего камина. Снято, кстати, неплохо! Оператор хороший. Я хочу пригласить его на нашу картину. Роль Гретхен сыграла, между прочим, юная жена этого мумифицированного плейбоя Самоверова-среднего. Отвратительно сыграла! Свою «Стряп-Ню» на 9-м канале она – с кастрюлями и в купальнике – гораздо лучше ведет! А вот Пинский хорош! Ай, хорош! Талантливый парень! От бога! Кстати, он любовник Гарабурды-младшего…
– Неужели у вас там все так просто? – горестно вздохнул автор «Заблудившихся в алькове».
– Просто? Ничего себе, просто! – возмутился Жарынин и даже стукнул трубкой о колено. – А вы попробуйте-ка, коллега, из Петрозаводского драмтеатра, как Гретхен, вырваться замуж за московского режиссера из клана Самоверовых! Попробуйте, а я на вас посмотрю! Или того лучше: поживите-ка с пузатым, волосатым, вонючим мужиком, когда вам на самом деле нравятся атласнокожие стройные блондинки! Попробуйте, а я за вами понаблюдаю! Просто!! Между прочим, любовную сцену у камина молодые актеры сыграли с таким жаром и удовольствием, что Самоверов потом чуть с женой не развелся, а Гарабурда в ярости отнял у парня подаренный ко дню рождения «ягуар»… Просто!
– Извините, я был не прав! – Писатель слегка испугался этой внезапной вспышки ярости.
– То-то же! – остыл режиссер. – Но вернемся к фильму. Итак, Пинский с Гретхен, пылая счастьем взаимообладания, за два месяца заканчивают работу. Последнее их нежное соединение происходит на фоне двух одинаковых мадонн с младенцами, Гретхен на ломаном русском смущенно сообщает возлюбленному, что беременна. Они счастливы и уверены: за блестящее исполнение заказа их должны отпустить на волю, ведь копия получилась такая, что от оригинала отличить невозможно. Это с восторгом подтвердил, радостно пожимая копиистам руки, доктор искусствоведения Кнабель, специально доставленный Ломовым из Берлина и расстрелянный сразу же после проведения экспертизы.
Но у Скотина другая забота: пора подумать о покупателях. И вот под покровом ночи к нему приезжает великая русская певица, очень похожая на Лидию Русланову, которая на самом деле славилась своим нездоровым интересом к трофейному антиквариату и даже впоследствии угодила за это в ГУЛАГ. Дрожащими от алчности пальцами, унизанными перстнями, оглаживает она шедевр Рафаэля, точно отрез контрабандного шелка, – эту сцену отлично сыграла Ритка Бумберг! Вот, я вам доложу, актриса! Похожа на вяленую плотву, а сыграть может все что захочешь! Потом певица и интендант долго спорят о цене, сходятся и договариваются, что через неделю она привезет условленную сумму в долларах и заберет шедевр. Они обмывают сделку и, в хлам упившись шнапсом, громко ругают Сталина, называя его «кровавым параноиком» и тепло вспоминают безвременно замученного маршала Тухачевского. А в конце эпизода Ритка, лихо приплясывая, фантастически поет: «Валенки, валенки, эх, не подшиты, стареньки!»
На свою беду случайным свидетелем вакханалии становится сержант Пинский. Под покровом ночи он выбирается из подвала, чтобы нарвать алых роз своей возлюбленной в разгромленной оранжерее, примыкающей к замку. Пробираясь, он видит, как певица оглаживает оригинал, а не копию, потом слышит безумный торг и хулу в адрес отца народов. Возникшие подозрения страшно подтверждает полузакопанный труп доктора Кнабеля, который он обнаруживает в оранжерее. Потрясенный Пинский пробирается в опустевший подвал и на всякий случай помечает свою копию. Если помните, коллега, а вы, конечно, помните: внизу полотна изображены два лохматеньких ангелочка. Та к вот, левому ангелочку сержант-художник добавляет на макушке лишний волосок, что видно лишь под лупой. Затем он нежно целует спящую Гретхен и, как нормальный советский человек, спешит в особый отдел к Ломову, чтобы разоблачить мошенника и антисталиниста Скотина. Лучше бы он этого не делал! Внимательно выслушав и пообещав тут же принять меры, особист велит Пинскому подождать в соседней комнате, а сам тут же шьет горе-правдоискателю связь с немецким подпольем и антисоветскую пропаганду. А это десять лет без права переписки, проще говоря: расстрел. Несчастную же Гретхен отдают в лапы озверевших штрафников, которые до смерти насилуют беременную немку прямо на бруствере окопа. Кстати, жуткая картина грязного группового надругательства перемежается флешбэками: у горящего камина на фоне мировых шедевров два прекрасных юных тела сплетаются во взаимном упоении. Все-таки оператор у них был хороший… Я его обязательно возьму!
– Это все? – спросил потрясенный Кокотов.
– Конечно же, нет! Ломов, поняв, что Скотин хочет втихомолку сплавить «Мадонну» и смыться с долларами в американскую зону оккупации, устраивает интенданту автомобильную катастрофу, в которой тот, визжа и корчась, сгорает заживо. А певицу, похожую на Русланову, обвиняет в спекуляции валютой и отправляет в наручниках в Москву. В результате Ломов остается единственным, кто знает тайну «Сикстинской мадонны».
– Лихо закручено! – не удержался писатель.
– Еще бы! А потом проходит много-много лет, и ветеран Пинский, седой, но еще подтянутый, приезжает в Дрезден с официальной делегацией на торжества, посвященные круглой годовщине возвращения знаменитой коллекции братскому немецкому народу. Сержант уцелел лишь потому, что на допросах пытался рассказать следователям про подделанного Рафаэля, и его, побив для приличия, отправили в психушку, как Даниила Хармса: ненормальных Советская власть уважала. Та м он приноровился рисовать врачей и санитаров, а написав огромный парадный холст «Нарком здравоохранения Семашко выступает на Всесоюзном съезде психиатров», оказался на воле как достигший стойкой ремиссии. Со временем Пинский прославился, стал народным художником и вот снова оказался в Дрездене. Советских гостей повели, конечно, в галерею, и все благоговейно замерли перед «Сикстинской мадонной». Лишь старый живописец, охваченный странным волнением, дождался, пока высокопоставленная толпа двинется к «Шоколаднице», и осторожно вынул из кармана лупу. Та к и есть, на макушке левого ангелочка он обнаружил лишний волосок! Это его, Пинского, копия! Живописец хватается за сердце и сквозь толпу пробирается к выходу, на воздух, садится на ступеньках, рассасывая валидол. И тут к нему осторожно подходит седая аккуратненькая немецкая старушка, тихо представляется: Эмма Зальц. Да, да, она родная сестра Гретхен, о судьбе которой Пинский ничего не знал. И Эмма рассказывает ему все как было… Этого сердце старого художника вынести уже не может. Он умирает на руках сестры той женщины, которую продолжал любить до последнего дыхания!
– И это уже конец? – обрадовался Кокотов, которому начала немного надоедать вся эта история.
– Потерпите – остался эпилог! Подмосковный дачный поселок типа Кратова. Наши дни. Роскошные коттеджи, похожие на итальянские виллы, французские шале и немецкие замки. И среди всей этой безумной роскоши, словно по недоразумению, одноэтажная бревенчатая развалюха на заросшем крапивой участке с покосившимся забором. Камера наезжает на изъеденную древоточцем стену, проникает вовнутрь, и мы оказываемся в большой захламленной комнате с плотно занавешенными окнами и видим человека, сидящего в старом кресле. Крупный план. Мы узнаем особиста Ломова, чудовищно постаревшего, но одетого во все тот же изветшавший старомодный китель с голубыми погонами. Пустыми глазами он смотрит в одну точку. Куда же? Камера отъезжает – и мы видим «Сикстинскую мадонну». Шедевр без подрамника, в жутком состоянии, большими кровельными гвоздями, словно потрескавшаяся клеенка, прибит к стене! И наконец последний эпизод. К заброшенной лачуге подкатывает навороченный джип, из машины, звеня золотыми цепями, вылезают бритоголовые братки. «Ну, – спрашивает пахан, – умяли деда?» – «Не-а, – отвечает один из быков. – Не хочет фазенду продавать! Говорит: тут и умру!» – «Надо помочь ветерану!» – ухмыляется главарь и кивает подручным. В тот же миг на крышу летит «коктейль Молотова», и лачуга вспыхивает, как сноп соломы. На фоне пожара идет титр «Конец»…
– Но ведь это же вранье! – снова возмутился Андрей Львович.
– Нет, не вранье!
– А что?
– Искусство. Поэтому пресса просто захлебнулась от восторга, а жюри фестиваля «Кинозавр» присудило «Скотинской мадонне» Гран-при. Были, правда, гневные письма офицеров тыла и ветеранов спецслужб, но кто ж сегодня на это обращает внимание? А создатели фильма объяснили: они своей картиной просто хотели окончательно убить дракона, выдавить, наконец, из сограждан раба и помочь нашему народу навек избавиться от губительного «комплекса победителя». Скандал же и следствие вышли совсем по другой причине. Оказалось, ушлый Гарабурда-младший привлек к финансированию фильма еще и бизнес. Один средней руки нефтеналивной олигарх перечислил круглую сумму на воссоздание дорогостоящей панорамы Дрездена, чудовищно разбомбленного англо-американской авиацией. Олигарху это было выгодно, так как деньги, отданные на поддержку отечественного кино, налогами тогда не облагались, более того, по сложившемуся доброму обычаю треть суммы возвращалась меценату наличными. Но Гарабурда-младший, опьяненный славой, кинул нефтяника и денег ему не отдал. Мало того, никаких панорам зверски разрушенного города в фильме не оказалось – лишь весьма недорогие дымящиеся руины. А из косвенных намеков у зрителя вообще складывалось ощущение, что жемчужину Саксонии раскатали русские варвары. Олигарху, который уже полуперебрался на постоянное жительство в Италию, было, по сути, фиолетово, кто именно уничтожил город. Но такое вызывающее прохиндейство со стороны творческой интеллигенции он встретил впервые и решил жулика наказать, обратившись в органы с заявлением: куда, мол, делись деньги, перечисленные на бомбежку Дрездена?
– И Антонина Сергеевна влюбилась в этого олигарха! – предположил Кокотов.
– Никак нет, коллега! Дело в том, что зрелого Пинского в фильме играл не актер, а знаменитый портретист Филипп Бесстаев, больше известный публике как Фил Бест. Знаете?
– Немного…
– Художник он, кстати, затейливый и всегда придумывает что-нибудь странненькое. Так, Абрамовича он изобразил одетым в форму голкипера «Челси» и стоящим на Спасских воротах Кремля. Майю Плисецкую нарисовал Ледой, которой овладевает огромный белоснежный лебедь, причем на лапке у птицы кольцо с аббревиатурой ГАБТ – Государственный академический Большой театр. Но особенно нашумел его портрет Чубайса, точнее, двух Чубайсов. Оба сидят в обещанных нации «волгах», но один хохочет над обманутым русским народом, а второй грустит, сознавая, какое позорное место уготовано ему в отечественной истории…
– Вы забыли еще портрет Черномырдина, беседующего с отрубленной головой Цицерона! – скромно присовокупил писатель.
– Если вы все знаете про Фила Беста, зачем я тогда рассказываю? – вскипел Жарынин. – Ох, и лукавый же вы, Кокотов, индивидуум!
– Значит, Афросимова влюбилась в Бесстаева? – словно не слыша упрека, догадался автор «Полыньи счастья».
– Да, в него. В свои пятьдесят Фил выглядел отлично, следил за собой, занимался большим теннисом, горными лыжами, дайвингом… Знаете, молодые натурщицы ко многому обязывают художника! И вообще он всегда нравился женщинам, но особенно их волновала его ранняя седина в сочетании с хорошим цветом ухоженного лица, как у Хворостовского. Та к вот, у Фила было хобби: он любил сниматься в кино, так, не всерьез, в эпизодиках. И хитроумный Гарабурда-младший, в обмен на эти пять минут в кадре, попросил Бесстаева бесплатно изобразить на холстах несколько стадий копирования «Сикстинской мадонны», проведя эту работу отдельной строкой в смете и положив себе в карман 50 тысяч долларов. Но это, как вы понимаете, мелочи…
– Ничего себе мелочи! – поежился писатель.
– Да, мелочи. Ознакомившись с материалами дела, опытная Антонина Сергеевна стала тщательно во всем разбираться и вызвала на допрос среди прочих Бесстаева… – Жарынин глянул на часы и вскинул брови. – Этот вызов погубил Железную Тоню, а меня лишил бесценного источника информации в правоохранительных органах. Ну и хватит на сегодня, завтра рано вставать. Мы выезжаем в 8.00.
– Мы? Зачем?
– Я – продолжать борьбу! А вам, кажется, надо на какие-то анализы?
– Да… – кивнул Андрей Львович, среди бурных событий чуть не позабывший о визите к доктору Оклякшину. – Да, мне очень надо…
– Комп оставьте у меня – гляну перед сном, что вы там нацарапали!
– Лучше я подожду, пока вы прочтете…
– Да не бойтесь, ничего я с вашим лэптопом не сделаю!
Уходя, Кокотов обернулся на ноутбук так, точно оставлял грубому соавтору лучшую часть своего тела.
– Клавиши очень чувствительные, сильно стучать не надо… – с болью предупредил он.
– Знаю: компьютеры, как и женщины, любят нежное обращение, – рассеянно отозвался Жарынин, глядя не на светящийся монитор, а в темное ночное окно.
6. Женщина за рулем
Кокотов проснулся за минуту до того, как в мобильном телефоне сработало будильное устройство. Встав с постели, Андрей Львович с трудом осознал себя и ощутил ту нервическую бодрость, какая случается в организме, если ты совсем уж не выспался. В окне едва серели одинокие утренние деревья. Умываясь, автор «Кандалов страсти» вспомнил себя ребенком: Светлана Егоровна после четвертого класса перевела его в школу с гуманитарным уклоном, расположенную на другом конце Москвы. Сделать это было непросто, но там учителем истории работал Валентин Захарович, с которым она года полтора ходила по субботам или воскресеньям в консерваторию. Потом маму у подъезда подкараулила заплаканная женщина, и они долго о чем-то говорили, стоя под дождем, после чего музыкальные уикенды закончились. Валентин Захарович никогда потом не выдавал своих особенных с учеником Кокотовым отношений, но на выпускных экзаменах натянул ему пятерку, хотя выпускник позорно забыл одну из предпосылок отмены крепостного права. Учась в отдаленной школе, будущий писатель ежедневно, не выспавшись, поднимался чуть свет и вот так же, дрожа всем телом, обжигая пятки о холодный утренний пол, торопливо одевался, чтобы поспеть на первый урок к половине девятого.
Умываясь и бреясь, Андрей Львович обдумывал вчерашнее свидание с Натальей Павловной и сладко предвкушал обещанное продолжение «роскошной беседы», испытывая при этом редкое для взрослого мужчины чувство веселой незавершенности жизни. Настроение омрачала лишь мысль о ноутбуке, оставленном в грубых руках Жарынина. Обуваясь, Кокотов ощутил амортизационное сопротивление живота и, хотя это не было для него новостью, огорчился, поклялся немедленно сбросить килограммы, которые, если все сложится удачно, могут стать препятствием между ним и Обояровой.
Спускаясь вниз, Кокотов не утерпел, завернул к 308-му номеру и прислушался. За дверью стояла загадочная тишина. Писатель попытался вообразить свою бывшую пионерку беззащитно, сокровенно спящей в теплой постели, не смог, но все равно умилился. Торопясь и поглядывая на часы, он все-таки из любопытства задержался у комнаты Жукова-Хаита, откуда, несмотря на ранний час, доносились громкие голоса:
– А Немировский погром? – возмущался дрожащий тенор.
– Нечего было с православных деньги драть за вход в церковь! – отвечал знакомый бас.
– Это клевета!
– А ты на меня в Антидиффамационную лигу подай!
– И подам!
– А я тебе в рожу дам!
– Не дашь!
– Почему это не дам?
– Сам знаешь!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь…
Дивясь услышанному, писатель выскочил на улицу. Развиднелось. Небо уже потеплело, но воздух был еще свеж, и зябкие сентябрьские деревца, окутанные утренней дымкой, стояли по колено в пегой траве, сникшей под тяжестью холодной росы. Внизу, на ближней скамейке, с метлой меж колен сидел печальный Агдамыч, похожий на забытого всеми Фирса.
– Доброе утро! – поздоровался Андрей Львович.
– И вам не кашлять.
– Что грустите?
– Не идет…
– Кто?
– Водка. Огурец сказал, представь, что у тебя вместо кишок змеевик…
– Ну и?
– Я целый самогонный аппарат внутри представил – не идет! Лучше возьму деньгами. Как думаете?
– Деньгами всегда лучше! – подтвердил Кокотов, торопясь к стоянке.
Жарынин сидел в машине с включенным мотором и мрачно пил кофе из термосной крышки. У него было такое лицо, с каким американские звезды вроде Сталлоне выходят на борьбу с мировым злом – арабскими дебилами или русскими болванами.
– Вы опоздали на пять минут! – сурово заметил режиссер.
– Извините…
– Можете взять в пакете бутерброд. Или что там еще Регина положила. Свой кофе вы проспали.
Он тщательно завинтил термос, кинул его на заднее сиденье и газанул так, что колеса несколько раз с визгом прокрутились вхолостую, прежде чем смогли уцепиться протекторами за асфальт. Ехали молча. Писатель, давясь сухомяткой, рассматривал на обочине огромные лопухи.
Листва за эти дни сильно пожелтела и поредела – во всяком случае стали видны купол дальней беседки и верхушка искусственного грота, где бил источник. Несколько дней назад различить их среди деревьев было невозможно. Сквозь бело-черные стволы мелькало солнце, похожее на юркую рыжую зверушку, прыгающую с ветки на ветку, чтобы поспеть за мчащимся автомобилем. Когда вывернули на шоссе, Андрей Львович дожевал и спросил:
– А куда мы едем?
– На футбол.
– Я серьезно!
– И я серьезно.
– Так рано?
– Да, в этот футбол играют с утра пораньше.
– А зачем нам футбол?
– Там будет один человек.
– Какой?
– Хороший.
– А зачем он нам?
– Он может вывести нас на Скурятина.
– Того самого? – удивился Кокотов.
– Вы задаете слишком много вопросов, коллега! – раздраженно ответил Жарынин, глянув на часы.
Его недовольство объяснялось не столько назойливостью соавтора, сколько тем, что, несмотря на ранний час, они, разлетевшись, вдруг въехали в безнадежную пробку и двигались теперь со скоростью наступающего ледника.
– Никогда еще такого здесь не было! В это время – никогда! – От злости Жарынин сорвал с головы берет, и его огорчение стало еще заметней.
– Может, авария? – деликатно предположил писатель.
– Вероятно. Возьмите термос, налейте себе и мне. Та м есть стаканчик.
Андрей Львович выполнил приказ с тем показным смирением, какое обычно находит на нас, если рядом кто-то сердится и нервничает. Кофе оказался великолепным, не растворимым химикалием, а настоящим, ароматным, свежемолотым, с легким привкусом корицы. Женщины заваривают такой не просто любимым, а заслуженно любимым мужчинам!
Прихлебывая, автор «Роковой взаимности» боковым зрением поймал на себе заинтересованный взгляд хозяйки желтой «тойоты», стоявшей в пробке рядом. Приосанившись и выпятив подбородок, писатель скосил глаза и определил: автодама недурна собой, настораживали, правда, ее волосы цвета искусственной сирени, причем такие короткие, словно женщина, потрясенная случившимся оттенком, пыталась остричься наголо, но в последний момент передумала. Те м временем «тойотчица» высунулась из машины, с отчаяньем посмотрела вниз и постучала лиловыми ногтями в окно «вольво». Андрей Львович не сразу нашел нужную кнопку, утопил стекло, впустив рокот моторов и тяжкий выхлопной воздух, выглянул и понял, в чем дело. Дама по неопытности притерлась слишком близко и теперь ужасалась: между дверцами оставался просвет шириной в спичечный коробок, поставленный на ребро, а резиновые молдинги уже стиснулись.
– Дмитрий Антонович! – Писатель взволнованно обернулся к соавтору. – Там…
– Вижу! – ответил тот, хотя со своего места этого видеть не мог. – Скажите ей, чтобы включила «аварийки» и, когда все тронутся, не двигалась!
Кокотов высунулся почти по пояс и, перекрывая гул трассы, буквально в ухо водительнице прокричал приказ, а та благодарно закивала в ответ.
– Закройте окно! – велел Жарынин. – Вот ведь бабы, все одинаковые! Сначала делают, а потом думают.
– Ну, не все, – возразил Андрей Львович скорее из чувства противоречия, чем из жажды справедливости.
– Все! Даже Афросимова из-за этого пропала. На чем я, кстати, остановился?
– Она вызвала на допрос Бесстаева.
– Да, вызвала, предложила присесть и почувствовала, что от ухоженного седого молодца, смело шагнувшего в ее кабинет, исходит непонятная опасность.
«Интересно, что за одеколон? – подумала Тоня. – Надо будет купить такой Сурепкину. И борода у него пострижена правильно, а у Никиты вечно усы длинней щетины!»
Фил Бест, завидев за столом строгую красавицу в темно-синей форме, сообразил, что в его интимной коллекции не было ни одной сотрудницы правоохранительных органов, тем более – прокурорши, да еще такой! Тут следует разъяснить, что Антонина Сергеевна вступила в ту загадочную дамскую пору, когда женское естество, словно предчувствуя скорое увядание, расцветает мучительной, орхидейной красотой. Даже у дурнушек появляется во внешности некая шармовитость, и многие из них именно в этот краткий промежуток, ко всеобщему удивлению, наконец устраивают свою личную жизнь. А что ж говорить об изначально красивых и привлекательных женщинах! Не так ли, коллега?
– Угу!
– Афросимова, старательно хмурясь, спросила свидетеля, брал ли он деньги за работы, имитирующие разные этапы копирования «Сикстинской мадонны». Получив отрицательный ответ, она предъявила ему липовый договор с поддельной подписью Бесстаева, выслушала объяснения, дала завизировать протокол: «с моих слов записано верно», отметила повестку и отпустила восвояси, испытав сердечное облегчение оттого, что этот опасный мужчина исчез из ее жизни. А ночью, лежа в постели, в одинокой близости от Никиты, пахшего дешевыми медсестринскими духами, она вспоминала седого моложавого красавца, приходившего к ней на допрос.
Фил Бест, воротясь в свою студию, располагавшуюся в пентхаусе на Москворецкой набережной, тоже не мог успокоиться, дивясь тому, что всегда скорый и дерзкий с женщинами, он не решился даже намекнуть обворожительной прокурорше о своем интересе. А ночью ему приснилось, будто он пишет портрет Афросимовой в полный рост. Она стоит в своей строгой синей форме на ступенях белоснежной лестницы, ее лицо бесстрастно, как у мраморной Фемиды, но в огромном венецианском зеркале сбоку отражается тем временем совсем иная Афросимова, там, в серебре амальгамы, видна обнаженная Афродита, и ее длинные темные волосы вольно разлились по голым плечам. И лицо у той, зеркальной, Афросимовой такое, такое… Но вот лица-то он так и не смог рассмотреть.
Наутро Бесстаев, окрыленный тем, что им повелевает теперь не зажравшееся либидо, но высокий художественный замысел, набрался храбрости, позвонил прокурорше и заявил, что имеет сообщить следствию ряд важных подробностей, упущенных во время первого допроса. Повторно вызванный в прокуратуру, Фил Бест радостно показал, что не только не получил гонорар за бутафорские копии Рафаэля, но даже холст, краски, кисти и подрамники приобрел на личные сбережения. Афросимова, записывая показания, отметила про себя, что свидетель сегодня одет в очень идущий ему терракотовый твидовый пиджак с замшевыми налокотниками, по цвету точно совпадающими с умело повязанным шейным платком. Уходя, Бестаев остановился, обернулся и робко поинтересовался, что, мол, Антонина Сергеевна делает в воскресенье днем или вечером? Железная Тоня посмотрела на него так, как если бы отъявленный рецидивист в ответ на вопрос суда, признает ли он себя виновным, запел из-за решетки контртенором арию Керубино из «Свадьбы Фигаро». Когда же дверь за ним закрылась, она вслух назвала себя дурой.
Получив отказ, самолюбивый Бесстаев не находил себе места, он чувствовал, что в его сердце, похожем на зимний скворечник, проснулись какие-то весенние птичьи шевеления.
– Грачи прилетели! – усмехнулся писатель.
– Будьте добрее, коллега, и читатель к вам потянется! Фил без колебаний выгнал из своей студии, выходящей окнами на Кремль…
– На Москву-реку, – с деликатной язвительностью поправил Кокотов.
– А Кремль, по-вашему, на какой реке стоит, на Ганге?! – рявкнул Жарынин, провожая взглядом промчавшуюся по встречной полосе в сторону столицы машину ГА И с включенным проблесковым маячком. – Разбираться поехали. Может, скоро тронемся. На чем я остановился?
– На Ганге.
– Да. Итак, он без сожаления выгнал из пентхауса трех молодых натурщиц, с которыми жил в непритязательном групповом браке, и затосковал, даже запил, но, к счастью, вспомнил, что солдатская массовка в фильме, тоже заложенная в бюджет, на самом деле не стоила Гарабурде ни копейки. Один генерал, чью дочку-вгиковку Самоверов-средний взял в эпизод, дал в полное распоряжение съемочной группы мотострелковый полк с приданным взводом химической защиты. Чтобы довести до следствия эту чрезвычайную информацию, художник снова позвонил Афросимовой, но она грустно сообщила, что дело у нее забрали и теперь надо звонить старшему следователю прокуратуры Гомеридзе Шалве Ираклиевичу.
Надо признаться, вокруг «Скотинской мадонны» происходили тем временем удивительные события. Самоверов-средний, тоже побывавший в кабинете Железной Тони, заявил вдруг «Нашей газете», что с ним явно сводят счеты за то, что в фильме без прикрас изображены будни советских спецслужб, того же СМЕРШа. Тотчас возбудились правозащитники и накатали телегу в Евросуд. Карлукевич-старший в интервью «Шпигелю» вспомнил о том, как, будучи студентом Литинститута, во время гонений на космополитов ежеминутно ждал ареста, и, хотя не дождался, осадок в душе остался на всю жизнь! И вот теперь, на старости лет, ему снова довелось увидеть тоталитарный оскал российской государственности. И за что? За честную правду о злодеяниях Красной Армии на оккупированных территориях! Гарабурда-младший, с ног до головы в пушку, скрылся в Америке и оттуда через «Вашингтон пост» объявил: фильм вызвал оскомину у Кремля, так как в нем содержится прозрачный намек на перемещенные художественные ценности, которые новая Россия, продолжая недобрые традиции Совдепии, скрывает от просвещенного человечества в секретных хранилищах. Германия воспряла духом и снова занудила о реституции. «Скотинскую мадонну» запросили для конкурсного показа Каннский, Берлинский и Венецианский фестивали. Госдеп дал понять, что прием России в престижную международную организацию напрямую зависит от того, как сложится судьба трех отважных кинематографистов.
Кремль долго терпел, отмалчивался и, наконец, велел оставить жуликов в покое. Себе дороже! Гомеридзе дело закрыл, получил золотую медаль «За беспристрастность» от Почетной лиги американских юристов и, вернувшись на историческую родину, стал министром юстиции Грузии. Чтобы окончательно успокоить возбужденное западное мнение, Карлуковичу-старшему и Самоверову-среднему дали по ордену «Знак почета» за вклад в российский кинематограф, а Гарабурда-младший стал заслуженным работником культуры. Он триумфально вернулся в страну и продюсирует теперь фильм «Кровавый позор Непрядвы» – о том, как Дмитрий Донской, бросив доспехи и полки, трусливо бежал с Куликова поля.
Возмущенная Афросимова, чей дед, как вы помните, лично промокнул в Потсдаме акт о капитуляции Германии, ходила к начальству, написала особое мнение, пыталась пробиться к Генеральному прокурору… «При чем здесь политика? Это же обычное хищение государственных средств!» – возмущалась она. Тщетно! Впрочем, это случилось позже. А в тот день, услышав, что прокурорша не при делах, оробевший как школьник Бесстаев спросил в трубку:
– А что вы делаете в субботу?
– Теперь уже ничего… – устало отозвалась Железная Тоня.
– Я хочу пригласить вас на вернисаж… – замирая всей своей измученной сердцевиной, проговорил влюбленный Фил Бест.
– А вы хорошо подумали?
– Хорошо.
– Ну что ж, тогда пригласите!
Пробка неожиданно сдвинулась, Жарынин погрозил неосторожной лиловой водительнице пальцем и ювелирно отшвартовался от желтой «тойоты»…
7. Голая прокурорша
Однако, проползя всего метров двести, машины снова встали. Нервничая и поглядывая на часы, Жарынин нехотя, поддавшись на уговоры Кокотова, продолжил рассказ про Железную Тоню, но постепенно увлекся и сам.
…Вернисаж имел место быть в модной галерее «Застенок», в огромном подвале, где, по слухам, в сталинские годы расстреливали приговоренных. На самом же деле прежде здесь располагался тир ДОСААФ. В разных концах длинного, как коридор, выставочного помещения висели два плазменных экрана, на которых бесконечно повторялись два сюжета. На первом экране патлатый парень в джинсах и гимнастерке чекиста тридцатых годов выводил из камеры арестанта, ставил к стенке, вынимал из кобуры наган и стрелял несчастному в затылок – тот падал как подкошенный, брызжа на камеру кровью… На другом экране тем временем происходило нечто противоположное. Вы, коллега, наверное, видели популярные фильмы Би-би-си о живой природе, где показывают, например, муравейник в разрезе или, допустим, внутреннюю жизнь лисьей норы?
– Конечно!
– Так вот, на экране происходил, если так можно выразиться, половой акт в разрезе. Как они это сняли, ума не приложу! Те м не менее было видно, как дрожащий от возбуждения фаллос проникает во влажное пульсирующее влагалище и после нескольких толчков, содрогаясь, бурно оплодотворяет яйцеклетку. И так без конца…
– А вы что, были на той выставке?
– Конечно. Та м я и познакомился с Афросимовой… А посредине, между экранами, высилась полутораметровая куча вставных челюстей, из нее торчала живая человеческая кисть, сложенная фигой. Вот, собственно, и все, если не считать трех обнаженных девиц, разносивших дешевое шампанское. Их молоденькие тела были сплошь покрыты отборными лагерными татуировками, разумеется, смывающимися, а спереди, наподобие фартучков, закрывая главное, висели алые шелковые треугольники с желтой бахромой – советские вымпелы «За ударный труд». Помните, коллега?
– Еще бы! Смешно придумали!
– А чего смешного-то? Ну, висели в кабинете или над станком вымпелы, ну, стояло в парткоме в углу переходящее бархатное знамя с бородатым профилем. Что плохого? Гораздо смешнее, когда у каждого второго чиновника за спиной висит золотая рамочка «Человек года», а у каждого третьего казнокрада – дощечка «Бизнесмен десятилетия»…
– А вы знаете, что Меделянский – человек столетия? – с ревнивым хохотком сообщил Кокотов.
– Ничего удивительного, редкий сквалыга! Но вернемся на вернисаж! Надо ли вам объяснять, что нагие «татушки» были теми самыми, изгнанными из пентхауса групповыми женами Фила Беста. Они внимательно осмотрели зрелую соперницу, одетую в скромный брючный костюм, и презрительно вздернули голые грудки.
– Что это? – тихо спросила Антонина Сергеевна, озираясь и поеживаясь.
– Актуальное искусство! – ответил Бесстаев и, раскланиваясь со знакомыми, пояснил: – Расстрел и зачатие символизируют вечный круговорот жизни.
– А челюсти? – поинтересовался писатель.
– Челюсти – бренность плоти.
– А эти? – кивнула в сторону «татушек» Афросимова.
От ее прокурорской бдительности не ускользнуло странное поведение девиц.
– Эти? Даже не знаю! – соврал художник, понимая, что совершил ошибку, приведя возлюбленную сюда. – Минуточку, Антонина Сергеевна, я познакомлю вас с автором! Мой друг! Большая умница! Лунный талант!
Автором оказался унылый лысый заика в грубом свитере и кожаных штанах, заправленных в высокие десантные ботинки. Он представился, поцеловал даме ручку, но, к удивлению Афросимовой, заговорил не о высоком искусстве, а стал, запинаясь, клацая зубами и дергая головой, жаловаться на галериста Мурата Гильмана, который слупил с него страшные деньги за аренду подвала:
– Л-л-людоед! Фил, у т-тебя в «Лось-б-б-банке» ч-ч-то-нибудь лежит?
– Лежит, – насторожился Бесстаев.
– З-з-забирай! Скоро лопнет.
– Почему?
– Мне в «Лосе» обещали челюсти п-п-проспонсировать! Дорогие оказались, г-г-гады! – актуальщик указал на кучу зубных протезов. – Но в последний момент к-к-кинули, хотя раньше всегда давали денег без з-з-зву-ка. Верный п-п-признак, что банк в-в-валится…
– Так вот почему там фига! – догадалась Антонина Сергеевна.
– Н-нет, – грустно мотнул головой лунный талант. – Это с-символ д-д-духовного сопротивления м-м-мировой энтропии…
– А-а-а… – смутилась прокурорша.
Афросимова, отдавшая жизнь тому, чтобы кнутом закона загонять зло в узкие врата государственного обвинения, вдруг очутилась в совсем ином, странном мире, где люди живут только ради новизны. В этом мире нет ни зла, ни добра, здесь презерватив, надетый на нос Гоголю (работы скульптора Андреева), – отнюдь не мелкое хулиганство (см. УК), а перфоманс, на который слетается дюжина телекамер. А когда Антонина Сергеевна впервые в жизни вошла в огромную, как языческий храм, студию с окнами на Кремль, вдохнула этот неповторимый запах живописной мастерской, увидела прислоненные к стенам незаконченные полотна на подрамниках, у нее закружилась голова. Бесстаев тоже был ошеломлен, обнаружив под строгой прокурорской оболочкой женщину, способную довести его своей нежной неукротимостью до исступления. Он понял, что наконец встретил ту, с которой можно плыть на закат!
Однажды, нежась и тетешкаясь после бурных объятий, он рассказал о своем замысле – написать ее двойной портрет. Поначалу Тоня, с недавних пор совсем не железная, смутилась, даже обиделась, но Фил взял любимую за руку и подвел, обнаженную, к огромному студийному зеркалу. Она внимательно слушала его горячие слова о том, как прекрасно ее зрелое тело, смотрела на свое отражение и, наверное, впервые в жизни поняла, что пышная плоть, которой всегда стеснялась, заслуживает другого, совсем другого! И Тоня согласилась, тем более что Фил пообещал: портрет никто никогда не увидит, полотно останется в мастерской, и это будет их сокровенной тайной. В тот же день Бесстаев встал к мольберту и, обычно скорый на кисть, на сей раз не торопился, наслаждаясь работой и натурщицей.
Каждый день после службы Афросимова приходила в студию позировать, а когда приближалась пора возвращаться домой, Бесстаев уговаривал ее остаться навсегда, переехать к нему и зажить по-семейному. Но она отказывалась, опасаясь оскорбить мужа и потрясти детей. Кстати, Сурепкин ни о чем таком даже не догадывался: жена почти всегда возвращалась из прокуратуры поздно, но его вдруг, после многолетнего равнодушия, страстно потянуло к почти забытому телу Антонины. Она долго отнекивалась, увиливала под разными женскими и общечеловеческими предлогами и наконец, содрогаясь, уступила. Это было ужасно – изменить любимому человеку с мужем!
Первыми почувствовали неладное сослуживцы. И хотя Афросимова не унималась, продолжая настаивать на том, что дело вороватых создателей «Скотинской мадонны» нужно довести до суда, во всем ее облике появилась непривычная мягкость, снисходительность и даже мечтательность. Коллеги изумленно обсуждали небывалый случай. Выступая обвинителем на процессе против прапорщика-контрактника, который внезапно вернулся из горячей точки и обезвредил десантным ножом хахаля, проникшего в расположение его жены, Железная Тоня вдруг затребовала для членовредителя такой смехотворный срок, что адвокат только раскрыл рот, а судья переспросил. Дальше – больше: один из ее коллег-прокуроров обмывал в «Метрополе» с клиентами удачно рассыпавшееся уголовное дело и вдруг увидел Афросимову. Она входила в ресторанную залу вместе с седым красавцем, постоянно мелькающим в телевизоре…
Наконец портрет был написан, и вышел он именно таким, каким увидел его во сне Бесстаев. Чем отличается великий художник от рядового изготовителя артефактов, пусть даже и талантливого? А вот чем: у рядового воплощение, как бы он ни старался, всегда ниже замысла. У великого, как бы он ни ленился, – всегда выше! Фил Бест не родился гением, и литературы в его холстах было больше, чем живописи; хорошая школа и заковыристые сюжеты заменяли ему дар умножения сущностей с помощью разноцветных червячков, выдавленных из свинцовых тюбиков и перенесенных кистью на загрунтованный холст. Портрет любимой женщины стал его вершиной, впервые воплощение оказалось вровень с замыслом. Больше с ним такого не случалось…
Антонина долго стояла перед пахнущим свежей краской полотном, а потом тихо сказала:
– Я хочу, чтобы ты выставил мой портрет.
– Ты хорошо подумала? – спросил он.
– Да!