Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея Дэвис Робертсон

В маленькой северной больнице стоял тяжелый летний зной, потому что кондиционеров в палатах не было. Под повязками, наверное, было нестерпимо жарко, раны болели, от обезболивающих тошнило. На крик прибежал врач со шприцем, и скоро Джон уже больше не кричал, но миссис Парлабейн сохранила безупречную выдержку.

«Клемент, ты ведь с ним побудешь, правда? – спросила она. – Мне действительно очень нужно в город».

И она удалилась, сопровождаемая послушным мужем. Я заметил, что он, прежде чем уйти, потянулся к кровати и похлопал Джона по безжизненной руке.

На том все кончилось. Скоро повязки сняли, и появилось знакомое вам лицо. Он и раньше не был красавцем, но теперь словно надел красную маску. Со временем она поблекла. Я уверен, что пластические хирурги в Торонто могли бы многое сделать для него в последующие годы, но Парлабейны ничего не предприняли.

– Даже не подали в суд на лагерь?

– Владельцы лагеря были какие-то их знакомые; они не хотели им вредить. Джон считал это страшной несправедливостью.

– И поэтому он стал таким?

– Отчасти поэтому, я полагаю. Конечно, вся эта история не могла подвигнуть его в противоположном направлении. Они с матерью после этого жили как кошка с собакой. Он звал ее богиней-сукой, это выражение из Генри Джеймса[35], который писал про богиню-суку по имени Успех. Она и достигла успеха – в своем понимании. Джон утверждал, что она бросила его, когда была нужна ему больше всего. Она же несколько раз говорила мне, что для него сделали все, что можно, она лично об этом распорядилась, и вообще он придает ненормально большое значение несчастью, которое может случиться с кем угодно. Но это так, к слову, хотя, я полагаю, это проливает определенный свет на его личность, ну и на ее личность, конечно, тоже. То, что он не нашел в себе сил рассказать вам эту историю – хотя, я не сомневаюсь, очень трогательно рассказал о другом великом предательстве своей жизни, об этом эгоистичном мужеложце Генри Леви Третьем, Принстонском Красавчике, – показывает, насколько глубокий след она в нем оставила… Надеюсь, теперь его дела немного поправятся. Мне удалось найти ему работу, и сейчас он пошел оформляться. Эпплтон, который читает на вечернем отделении, сломал бедро, и, даже когда он вернется на работу, ему придется снизить нагрузку. Так что я уговорил директора вечернего отделения взять Парлабейна на замену до конца года: раз в неделю «Основы философии» и два раза «Шесть главных философских трудов».

– Замечательно!

– Боюсь, Парлабейн так не думает. Вечернее отделение означает, что ему придется читать лекции вечером, а учатся там в основном люди средних лет, с уже сложившимися взглядами; ему не перепадет радости наставника, формирующего юные умы, чем он так любит заниматься.

– Немного сурово для юных умов, я полагаю.

– Боюсь, ему больше не преподавать по-настоящему. У него хорошие мозги – когда-то были просто отличные, – но он слишком много болтает и отклоняется от темы. Знаете, он хочет, чтобы я взял его к себе.

– Куда?

– На должность особого ассистента.

– Но ведь это я ваш ассистент!

– Он был бы счастлив заменить вас. Но даже не думайте об этом: я никогда не соглашусь.

– О змей!

– О, это еще не худшее, на что он способен; это его нормальный образ действий. Я хочу и могу помочь ему, но есть пределы: я устроил его на работу, и на этом моя помощь заканчивается.

– Я думаю, вы к нему просто невероятно добры.

– Он мой старый друг. Понимаете, старых друзей не выбирают; иногда приходится принимать их такими, как есть. Если знаешь человека несколько лет, то, скорее всего, он будет у тебя на совести всю жизнь. Иногда приходится делать все возможное.

– Ну, хотя бы отсюда он уберется.

– Вряд ли. Я, конечно, потребую, чтобы он снял где-нибудь комнату, но у него не будет служебного кабинета в университете. Он вернется, чтобы мусолить мои книги, ну и еще ради вас.

– Ради меня?

– Да; понимаете, вы ему нравитесь. Да, да, он гомосексуалист, но это ничего не значит. Почти всем мужчинам – ну, кроме совсем странных – в том или ином смысле нужна женщина. Ему приятно вас мучить. И, кроме того, не следует недооценивать притягательное действие женской красоты на всех мужчин. Мужчин, которые на самом деле не любят цветы, очень мало, а тех, которые не реагируют на красивую женщину, еще меньше. Это идет не от секса; дело в духовном подъеме, который дарует красота. Да, он вернется, чтобы мучить вас, и дразнить, и приводить в ярость, но на самом деле – чтобы хорошенько наглядеться на вас.

Я решила чудовищно рискнуть:

– Вы меня тоже поэтому тут держите?

– Отчасти. Но в основном потому, что вы на голову выше и интеллектуально созвучней мне, чем любые другие студенты и аспиранты, какие у меня когда-либо были.

– Спасибо. Я принесу вам цветов.

– Я буду очень рад. У меня не доходят руки самому купить.

И что я теперь должна была думать? Холлиер притягивал меня в том числе и вот этой чертой: собственническим равнодушием. Он не может не знать, что я его боготворю, но не дает мне возможности это доказать. Кроме того единственного раза. Боже, кто захочет оказаться на моем месте? Но, может быть, мне, как тогда Парлабейну в больнице, нужно осознать, что это не конец света.

Холлиер явно обдумывал какую-то речь, прежде чем ее выложить. Вот наконец решился:

– Мария, вы должны сделать для меня две вещи.

Непременно! Что угодно! Моя внутренняя менада была полностью укрощена, и на трон взошла Терпеливая Гризельда.

– Во-первых, я хочу, чтобы вы сходили к профессору Фроутсу, моему старому знакомому. Возможно, между его работой и моей существует определенная связь, и я хочу это проверить. Вы про него слышали – он в последнее время фигурирует в новостях, даже слишком часто, что не нравится ни университету, ни ему самому, надо полагать. Он работает с человеческими экскрементами – с окончательными отбросами, которые считаются совершенно бесполезными для человечества, – и в них, как я понимаю, надеется обнаружить что-то ценное. Вы знаете, что я уже давно изучаю лечение грязью, которое практиковалось и в Средние века, и в древности, и ныне на Востоке. Мать-бедуинка купает новорожденного в моче верблюда или в своей собственной; наверняка она сама не знает зачем, но следует обычаям. Современные биологи знают зачем: это подходящая защита от нескольких видов инфекции. Кочевники на Ближнем Востоке бинтуют ноги рахитичного ребенка в лубки и накладывают повязки с ослиным пометом, и через несколько недель кривые ноги становятся прямыми. В Плоурайте есть привратник-ирландец, с которым это проделали ирландские цыгане, когда ему было три года, и теперь у него ноги такие же прямые, как у меня. Грязью лечили повсеместно; иногда это было лишь суеверие, иногда действовало. Кстати, пенициллин Флеминга начался с лечения грязью. Каждый дровосек знал, что для рубленых ран нет ничего лучше плесени со старого хлеба. Спасение в грязи. Почему? Я подозреваю, что ответ знает Озия Фроутс… По основному принципу это удивительно сходно с алхимией – открытие ценного в том, что отвергли невидящие. Это и долгий поиск алхимиками философского камня, и библейский камень, который презрели строители. Помните шотландский гимн, парафраз Писания? «И камень, что отвергнут был, лег во главу угла…»[36] И lapis angularis[37] алхимического креста, и камень filius macrocosmi[38], который есть Христос, Всеблагой?

– Я читала то, что вы об этом писали.

– Ну так вот. Не ищет ли естествоиспытатель Фроутс того же, что и мы, но иными средствами, не зная о наших поисках, но идя по тому же следу?

– Но это же будет просто фантастика!

– Боюсь, именно она. Если я ошибаюсь, мои домыслы годны лишь для фантастического романа. Если я прав и если об этом станет известно, мы можем осложнить жизнь бедняге Фроутсу. Так что мы должны держать язык за зубами. Потому я и хочу, чтобы этим занялись вы. Если я приду к Ози в лабораторию, он что-нибудь заподозрит, поймет, что я не просто так пришел, а если я скажу ему, он либо будет чрезмерно впечатлен, либо у него случится приступ научной совести – вы же знаете, какими ужасными пуританами могут быть ученые по отношению к своей работе: они не терпят и примеси чего бы то ни было непроверяемого на опыте и все такое. Но вы сможете прийти как студентка. Я сказал ему, что вы интересуетесь его работой, потому что занимаетесь чем-то связанным с Ренессансом. Упомянул Парацельса. Это все, что он знает, или все, что ему следует знать.

– Конечно, я к нему схожу.

– Только вечером: когда его студенты уже уйдут и не помешают ему бурлить энтузиазмом. Они зеленые новички в науке и все до одного Фомы неверующие: не поверят и в бабушкины морщины, пока не измерят их микрометром. Но Ози, в самой глубине души, энтузиаст. Так что сходите как-нибудь после ужина. Он всегда в лаборатории как минимум до одиннадцати.

– Я схожу, как только смогу. Но вы сказали, что хотите попросить меня о двух вещах?

– А… ну… да. Но вам не обязательно делать вторую, если вы не хотите.

Какая я дура! Я же знала, что это что-то связанное с работой. Может, что-нибудь насчет рукописи, о которой он говорил в начале семестра. Но дикие фантазии пронеслись у меня в голове: может быть, он хочет, чтобы я с ним жила, или чтобы поехала с ним вместе на выходные, или вышла за него замуж, или еще что-нибудь столь же маловероятное. Но то, что он сказал, было еще невероятнее:

– Я буду вам бесконечно благодарен, если вы представите меня своей матери.

Новый Обри III

1

Похороны Эллермана вышли мрачными. Это не такое идиотское замечание, как кажется: мне приходилось бывать на похоронах очень мужественных и всеми любимых людей, где царил жизнерадостный настрой. Но в похоронах Эллермана не было ничего личного и ничего красивого. Ритуальные залы существуют для удобства, для того чтобы избавить семьи от необходимости принимать в маленьком доме огромную толпу людей, а церкви – от необходимости хоронить тех, кто при жизни не имел ничего общего с церквями и никак их не поддерживал. Говорят, что в наше время люди уходят от религии; но, видимо, уходят не настолько далеко, чтобы после смерти обойтись вовсе без религиозных церемоний. Интересно, это потому, что человек по природе своей религиозен, или потому, что он по природе своей осторожен? Так или иначе, мы не любим расставаться с друзьями без хоть какой-нибудь церемонии, и слишком часто из этого выходит плохой спектакль.

Проповедник из какой-то секты, которую в рекламе назвали бы «смелое новое сочетание», произнес молитвы и зачитал отрывки из Писания, а потом намекнул, что Эллерман был хорошим человеком. Аминь.

Эллерман любил стиль во всем и был гостеприимен. Это мероприятие привело бы его в ужас: он наверняка предпочел бы что-нибудь классом повыше. Но что можно придумать, если никто ни во что толком не верит и к тому же канадцы, безнадежно неуклюжие во всякого рода церемониях, сводят похоронный обряд к унылой рутине?

Что бы я сделал, если бы распоряжался на похоронах? Я выставил бы на обозрение военные награды Эллермана – многочисленные и весьма почетные; я бы задрапировал гроб его докторской мантией и положил сверху докторскую шапочку. Как память о человеке, которым он был, о его талантах. Но – «наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь»; и у могилы я бы содрал эти свидетельства жизни, а на голый гроб бросил землю (а не розовые лепестки, которые, по мнению работников похоронных бюро, символизируют слова «земля еси и в землю отыдеши»). В стуке комьев земли по крышке гроба есть что-то честное, подлинное. Эллерман преподавал английскую литературу и был специалистом по Браунингу; неужели нельзя было прочитать вслух отрывок из «Похорон грамматика»? Но это праздные мысли; Даркур, ты просишь театральности. Скорбь должна быть скупа, скаредна и скудна – не в деньгах, конечно, но в средствах своего выражения. Смерть, не тщеславься[39]: ни ухмыляющийся череп, ни арсенал церемоний, ни трогательное великолепие веры не приветствуются на современных городских похоронах человека из среднего класса; скорбь приходится прятать как наименьший общий знаменатель разрешенных эмоций.

Жаль, что я не успел повидаться с ним перед смертью, рассказать ему, что его задумка, «Новый Обри», укоренилась во мне; таким образом, во что бы он ни верил при жизни, часть его не умрет и будет жить, хотя и скромно.

Он собрал довольно много народу – человек семьдесят пять, определил я наметанным глазом. Маквариш блистал отсутствием, хотя они с Эллерманом были приятелями. Эрки по возможности старается игнорировать смерть. К моему удивлению, пришел профессор Озия Фроутс. Я знал, что его воспитали в меннонитской вере, но думал, что занятия естественными науками выжгли из него веру в вещи невидимые[40], в высоты, которые не могут быть измерены вверху, и глубины, которые не могут быть исследованы внизу[41]. Пока мы стояли у входа в зал церемоний, я рискнул с ним заговорить:

– Надеюсь, вся эта чепуха в газетах вас не очень расстраивает.

– О, если бы я мог сказать, что нет! Все, что они говорят, так нечестно. Конечно, вряд ли можно ожидать, что они поймут.

– Но ведь это не может серьезно повредить вашей работе?

– Может, если мне придется прекратить опыты, чтобы успокоить этого Брауна. Из-за его политических игр я могу потерять семь лет: если мне придется сейчас свернуть работу, потом надо будет все начинать сначала.

Я не ожидал такого отчаяния. Я знал Ози много лет назад, в бытность его звездой футбола; тогда он был азартен и, похоже, таким остался.

– Я уверен, что нет худа без добра, – сказал я. – Тысячи людей узнали о ваших опытах и заинтересовались. Я сам заинтересовался. Можно мне как-нибудь к вам зайти?

К моему изумлению, он расцвел:

– Когда угодно. Но приходите вечером, когда я один или почти один. Тогда я с радостью все вам покажу и расскажу. Как мило, что вы проявили интерес.

Все оказалось просто. Я смогу поближе познакомиться с Ози ради «Нового Обри».

2

И по отношению ко мне, и по отношению к Ози Фроутсу нечестно было бы сказать, что я накрыл его сачком, как энтомолог бабочку. Нет, не так я видел «Нового Обри». Конечно, бедняга Эллерман, который любил все старинное в английской литературе, наслаждался восхитительным стилем Джона Обри, смесью проницательности и наивности, с которой Обри записывал обрывки информации о великих людях своего времени. Но меня интересовало не это; пускай студенты-младшекурсники пишут такое в студенческих литературных журналах: «Дневник нашего собственного мистера Пипса»[42] и тому подобную игривую чепуху. Я ценил неистощимое любопытство Джона Обри, его энергию, его решимость выяснить все, что можно, об интересующих его людях; именно этому качеству я собирался подражать.

Это не простое любопытство. «Новый Обри» – вполне достойный университетский проект. Энергия и любопытство – кровь, текущая в жилах университетов. Желание выяснить, раскопать, восстановить скрытое, сорвать покровы – дух университета, и именно эта неустанная любознательность объединяет человечество. Что до энергии, то лишь те, кто не изведал охоты за знанием, станут утверждать, что она не требует сил, упорства, решимости в стремлении к победе; это особый вид энергии, и те, у кого ее мало или вовсе нет, не смогут быть ни учеными, ни учителями, потому что настоящему учителю тоже нужна энергия. Чтобы учить, нужны силы, а чтобы хранить почти полное молчание, но быть начеку и помогать, пока студенты учатся сами, нужно еще больше сил. Видеть, как падает твой ученик (чтобы научиться больше не падать), когда одно твое слово помогло бы ему сохранить равновесие, но оставило бы в неведении относительно большой опасности, – это требует особых сил, ибо удержаться от предостерегающего крика труднее, чем закричать.

Именно любопытство и энергию я собирался вложить в «Нового Обри»: это будет дар моему университету, который узнает о нем лишь после моей смерти. Я честно оправдал свой хлеб как ученый – две неплохие книги по новозаветным апокрифам, исследования поздних Евангелий и Апокалипсисов, не попавших в канон Святого Писания. В этом отношении я больше не должен никому ничего доказывать. Значит, я могу посвятить свое время и силы – и, конечно, любопытство, которым я баснословно богат, – созданию «Нового Обри». Я уже начал составлять план. В любой работе должен быть порядок. Старый Обри прекрасен своей беспорядочностью, но «Новый Обри» не должен ему в этом подражать.

Я не сразу пошел в лабораторию к Ози; сначала я хотел обдумать, что именно ищу. Конечно, я не имел в виду оценку его трудов с научной точки зрения: я не умею этого делать, и, кроме того, когда Ози опубликует свою работу, этим займутся его коллеги и другие ученые. Нет, мне нужно было уловить дух этого человека, источник энергии, движущей его работу.

О чем-то таком я думал однажды вечером, через несколько дней после похорон Эллермана, когда в мою дверь постучали, и, к моему изумлению, это оказался Холлиер.

Мы знакомы с Холлиером еще со студенческих лет в «Душке», всегда хорошо относились друг к другу, но не были близки. Мы и в студенческие годы не были близкими друзьями, потому что я изучал классическую филологию и собирался заняться богословием (в «Душке» предпочитают, чтобы священники до принятия сана получили кое-какое общее образование), и мы виделись только во всяких студенческих обществах. С тех пор мы встречались по-дружески, но не устраивали встреч специально. Я решил, что он пришел поговорить о чем-то связанном с Корнишем. Холлиер был не из тех, кто наносит светские визиты.

Так и оказалось. Холлиер согласился выпить, неловко поговорил минут пять на общие темы, связанные с работой, а потом двинулся вперед:

– Меня кое-что беспокоит, но, поскольку это относится к вашей части работы исполнителя, мне не хотелось об этом упоминать. Вы не нашли у Корниша никакой описи книг и манускриптов?

– Он раза два или три начинал составлять опись и делать кое-какие заметки. Он понятия не имел, что такое настоящий каталог.

– Значит, если что-то пропало, вы бы этого не заметили?

– Заметил бы, если бы речь шла о нотных рукописях, потому что их он мне часто показывал и я довольно хорошо знал, что у него есть. В противном случае – нет.

– Есть одна рукопись, про которую я точно знаю, что она у него была, потому что он купил ее в апреле прошлого года и как-то вечером показал мне. Он купил собрание рукописей ради каллиграфии: это были копии входящих и исходящих писем из канцелярии папы Павла Третьего, сделанные в то же время. Как вы знаете, Корниш интересовался каллиграфией на уровне просвещенного любителя; он купил это собрание ради почерка, а не ради содержания писем. Собрание поступило из чьей-то коллекции, и главной жемчужиной было письмо Иакова бен Самуэля Мартино, в котором бегло упоминался развод Генриха Восьмого, – как вы знаете, Мартино выступал одним из экспертов по этому делу[43]. В письме были правки, сделанные собственной рукой Мартино. Больше ничем содержание письма не было интересно – просто образец красивого почерка. Самое большее – заслуживает сноски. В тот вечер пришел и Маквариш, и они вместе любовались письмом Мартино, а я пока стал смотреть все остальное, и там была кожаная папка – не очень большая, примерно семь на десять дюймов, – с буквами «С. Г.», тисненными золотом и почти поблекшими. Вам такая не попадалась?

– Нет, но письмо Мартино есть, точно как вы описали. Очень хорошо. И все остальные документы, которые, как вы говорите, были вместе с ним, тоже есть.

– Как вы думаете, куда могла деться эта папка?

– Не знаю. Я впервые услышал о ней от вас. Что это было?

– Я даже не знаю, могу ли вам об этом сказать.

– Ну, дорогой мой, если вы не скажете, как я должен ее искать? Может быть, он ее положил в какой-нибудь другой архив – если старые картонные ящики из винно-водочного магазина, в которых Корниш хранил рукописи, можно называть архивами. Он следовал какому-то очень приблизительному плану, но, если вы мне не скажете, что это за рукопись, я не буду знать, где смотреть. Почему она вас так интересует?

– Я пытался понять, что это на самом деле такое, когда заявился Маквариш и тоже захотел посмотреть, и я, конечно, не мог ему отказать: мы оба в чужом доме и рукопись не моя. Мне так и не представилось случая к ней вернуться. Но, конечно, Маквариш ее видел, и у него выпучились глаза.

– У вас тоже выпучились глаза?

– Надо думать.

– Ну же, Клем, оставьте свою академическую застенчивость и скажите мне, что это было.

– Да, наверное, ничего другого не остается. Это была одна из великих, подлинно великих потерянных рукописей. Я уверен, вы знаете немало таких.

– Да, в моей области их известно очень много. В девятнадцатом веке всплыли письма Понтия Пилата на французском языке, на бумаге девятнадцатого века, с описанием распятия Христа. Доверчивый богатый крестьянин заплатил за них кучу денег. И лишь когда тот же самый жулик попытался продать ему предсмертное письмо Христа к Богородице, написанное фиолетовыми чернилами, покупатель заподозрил неладное.

– Мне бы хотелось, чтобы вы серьезнее отнеслись к моим словам.

– Я вас уверяю, это чистая правда. Я знаю, о чем вы говорите: утраченный дневник Генри Гудзона[44], дневник Джона Макферсона[45], в котором описывается создание «Оссиана», и тому подобное. И ведь старые рукописи действительно всплывают время от времени. Вспомните огромную охапку бумаг Босуэлла[46], найденную в сундуке на чердаке в Ирландии. Ваша рукопись тоже из этой оперы?

– Да. Это были «Стратагемы» Рабле.

– Никогда не слыхал.

– И никто не слыхал. Но Рабле служил историографом у своего покровителя Гийома дю Белле и в качестве такового написал «Стратагемы, или Военные доблести и хитрости благочестивого и преславнейшего кавалера де Лангэ в начале Третьей кесарийской войны». Он писал по-латыни, а затем перевел свой труд на французский, и считается, что книгу издал друг Рабле, печатник Себастьян Грифиус, но ни одного экземпляра не сохранилось. Так был этот труд опубликован или нет?

– И это был он?

– Да, это был он. Видимо, это была оригинальная рукопись, с которой Грифиус набирал книгу или собирался набрать, – на ней сохранилась разметка для наборщика, что само по себе чрезвычайно интересно.

– Но почему эту рукопись никто не заметил?

– Чтобы обратить на нее внимание, нужно знать кое-какие факты, известные лишь специалистам: титульного листа у нее нет, сразу начинается текст мелким почерком, не очень примечательным, так что, видимо, специалисты по каллиграфии особо не заинтересовались.

– Нет слов, это замечательная находка.

– Корниш, разумеется, не понял, что это такое, а я так и не успел ему сказать: я хотел сперва как следует разглядеть рукопись.

– И не хотели, чтобы Эрки вас опередил?

– Он специалист по Ренессансу. Надо думать, у него не меньше прав на рукопись Грифиуса, чем у любого другого человека.

– Да, но вы не хотели, чтобы он узнал о своем праве. Я вполне понимаю. Не начинайте сразу от меня защищаться.

– Я бы предпочел сделать открытие, известить Корниша, – в конце концов, он владелец этой чертовой штуки, и пускай уже он распоряжается ее научной судьбой.

– А вдруг он отдал бы ее Эрки? Ведь Эрки считает себя большим специалистом по Рабле.

– Даркур, ради бога, не глупите! Предок Маквариша – если сэр Томас Эркхарт действительно его предок, а я слыхал, как знающие люди в этом сомневаются, – перевел одну книгу или часть книги Рабле на английский, и многие специалисты по Рабле считают, что этот перевод никуда не годится: он полон отсебятины, фантазий и не относящейся к делу болтовни, в точности как сам Маквариш! В этом университете есть люди, которые действительно кое-что знают о Рабле, и они смеются над Макваришем.

– Да, но он специалист по эпохе Возрождения, а эта рукопись – явно очень важный кусок истории Возрождения. Если честно, она относится к области Маквариша, а не к вашей. Простите, но так это выглядит со стороны.

– Как я ненавижу эти разговоры об «областях». Словно мы какие-нибудь золотоискатели, готовые пристрелить любого, кто зайдет на застолбленную нами заявку.

– А что, скажете, это не так?

– Видно, придется рассказать все.

– Да уж пора бы. Что вы от меня скрыли?

– Там была рукопись «Стратагем», как я уже сказал. Страниц сорок мелким почерком. Не очень хороший почерк, и нет подписи, если не считать, что по всей рукописи было как будто большими буквами написано: «Пропавшая книга Рабле!» Но еще в одной небольшой связке бумаг, в заднем отделении кожаной папки, в чем-то вроде кармана, лежали три письма.

– От Рабле?

– Да, от Рабле. Это были черновики трех его писем к Парацельсу. Написанные грубо, начерно. Но не настолько начерно, чтобы Рабле отказался их подписать. Может быть, ему просто нравилось писать свое имя: такое часто бывает. Его подпись словно прыгнула на меня со страницы – большая, с росчерками. Он писал не почерком Апостольской канцелярии[47], но своим собственным, с маньеризмами…

– Да, Эрки вечно настаивает, что Рабле был маньеристом.

– Эрки пускай заткнется; он это от меня услышал. Он не различит маньеризма ни в каком виде искусства; он просто слеп. Но Рабле – поэт-маньерист, который лишь по случайности пишет прозой; и в прозе он добивается того же, чего Джузеппе Арчимбольдо – в живописи: передает плодово-ягодность, ореховость, лиственность, навозность и самые дикие гротескные изобретения[48]. Но передо мной были эти письма и грандиозная подпись, которую невозможно ни с чем спутать! Мне пришлось собрать все силы, чтобы не пасть на колени. Подумайте! Нет, вы только подумайте!

– Очень интересно.

– Интересно, говорите? «Интересно». Да это потрясающе! Я заглянул внутрь – буквально на секунду, – и там были абзацы по-гречески (наверняка цитаты), там и сям отдельные слова по-древнееврейски и полдюжины символов, буквально открывающих глаза.

– Открывающих глаза на что?

– На то, что Рабле находился в переписке с величайшим естествоиспытателем своего времени, о чем раньше никто не знал. На то, что Рабле, которого подозревали в протестантизме, был чем-то по меньшей мере столь же непростительным для служителя Церкви – даже вредителем и отступником: если он и не был каббалистом, то, по крайней мере, изучал каббалу, если и не был алхимиком, то, по крайней мере, изучал алхимию! А это, черт возьми, моя область, и эти бумаги сделают имя любому ученому, к которому попадут, и черт меня побери, если я допущу, чтобы этот шарлатан, шлюхин сын Маквариш, наложил на них лапы!

– Вот это речь истинного ученого!

– И еще я думаю, что он таки наложил на них лапы! Я думаю, что этот говнюк их спёр!

– Пожалуйста, успокойтесь! Даже если рукопись обнаружится – я ведь не смогу ее просто так отдать вам. Она пойдет в университетскую библиотеку.

– Вы же знаете, как это делается. Достаточно шепнуть словечко главному библиотекарю. И я даже не буду вас об этом просить, я сам это сделаю. Мне бы только первым добраться до рукописи – больше ничего не надо!

– Да, да, я понимаю. Но у меня для вас плохие новости. В одной из записных книжек Корниша есть фраза: «Одолж. Макв. рук. Раб. шестнадцатого апр.». Как вы думаете, о чем это говорит?

– «Одолж.». «Одолж.» – значит ли это «одолжил» или «одолжить»?

– Откуда я знаю? Но я думаю, что вы хватаетесь за соломинку. Рукопись у Эрки.

– Украл! Я так и знал! Ах он жулик!

– Погодите, погодите – нельзя делать поспешных выводов.

– Я не делаю поспешных выводов. Я знаю Маквариша. Вы знаете Маквариша. Он выманил рукопись у Корниша, и теперь она у него! Чертов жулик!

– Пожалуйста, не надо предположений. Все просто: у меня есть эта записная книжка, я покажу ее Макваришу и попрошу вернуть рукопись.

– Думаете, он отдаст? Он будет все отрицать. Даркур, я должен заполучить эту рукопись. Раз уж вы все знаете, скажу еще, что я ее кое-кому обещал.

– Быть может, несколько преждевременно?

– Это случилось при особых обстоятельствах.

– Слушайте, Клем. Надеюсь, я не покажусь вам занудой, но за книги и рукописи из коллекции Корниша отвечаю я, и нужны поистине особые обстоятельства, чтобы вы получили право рассказывать постороннему человеку о любом предмете из этой коллекции, пока все юридические вопросы не решены и вся коллекция не лежит в надежном месте за стенами библиотеки. Что это за особые обстоятельства?

– Мне бы не хотелось об этом говорить.

– Не сомневаюсь! Но придется.

Холлиер заерзал в кресле. Я не могу подобрать другого слова, чтобы описать его неспокойное движение, – как будто он думал, что, изменив позу, облегчит внутренний дискомфорт. К моему удивлению, он покраснел. Мне это совсем не нравилось. Его замешательство приводило в замешательство и меня. Он заговорил уныло, виновато. Великий Холлиер, которого ректор совсем недавно упомянул в своей речи – призванной впечатлить правительство, снова брюзжащее по поводу размера наших грантов, – как одно из украшений университета, краснел передо мной! Я сам никогда не относился к разряду украшений (я – полезная ножка стола, не более) и слишком предан университету, чтобы наслаждаться видом ерзающего украшения.

– Очень способный студент… это будет основой научной карьеры… конечно, под моим руководством…

У меня неплохая интуиция, хотя всеобщее мнение приписывает это качество исключительно женщинам – по-видимому, несправедливо. Я опередил его:

– Вы имеете в виду мисс Феотоки?

– Ради всего святого, как вы угадали?

– Ваша ассистентка, моя студентка, работа по крайней мере частично связана с Рабле, выдающиеся способности – не нужно быть ясновидцем, знаете ли.

– Ну что ж… вы не ошиблись.

– Что же вы ей сказали?

– Один раз упомянул о рукописи в очень общих выражениях. Потом, когда мисс Феотоки спросила снова, сказал чуть больше. Но все равно немного, вы же понимаете.

– Тогда все просто. Объясните ей, что нужно подождать. Пока мы выудим рукопись у Эрки и окончательно разберемся с делами Корниша, пока библиотека как следует внесет рукопись в каталог и даст разрешение на ее использование, может пройти год.

– Если вы сможете забрать ее у Маквариша.

– Смогу.

– А если он захочет работать с ней сам или отдать кому-нибудь из своих любимчиков?

– Это не мое дело. А вы хотите отдать ее одной из своих любимиц.

– Что вы имеете в виду, говоря «любимица»?

– Ничего особенного. Любимая ученица. А что?

– У меня нет любимчиков!

– Значит, вы один на тысячу. У всех у нас есть любимчики. Как может быть иначе? Некоторые студенты умнее и привлекательнее других.

– Привлекательнее?

– Клем, у вас ужасно вспотела шея. Выпейте еще.

К моему удивлению, он схватил бутылку виски, налил в стакан на три пальца и разом осушил.

– Клем, что вас гложет? Лучше расскажите.

– Наверное, вы по должности имеете право исповедовать?

– Я давно не исповедую, с тех пор как перестал работать на приходе. Да и тогда этим особо не занимался. Но я знаю, как это делается. И еще я знаю, что лучше не исповедовать людей, с которыми общаешься каждый день. Но если вы хотите мне что-то рассказать не для протокола, валяйте. И я, конечно, могила.

– Этого я и боялся, когда сюда шел.

– Я вас не насилую. Поступайте как хотите. Я, конечно, не ваш духовник, но я ваш собрат-исполнитель завещания Корниша и имею право знать, что происходит вокруг вещей, за которые я несу ответственность.

– Я должен загладить определенную вину перед мисс Феотоки. Я совершил большой грех по отношению к ней.

– Какой?

– Я злоупотребил своим положением.

– Неужто присвоили ее работу? Это скорей похоже на Маквариша, чем на вас.

– Нет, нет… Гораздо более личное. Я… я познал ее плотски.

– Господи боже мой! Вы заговорили языком Ветхого Завета. Хотите сказать, что вы ее трахнули?

– Какое омерзительное выражение.

– Я знаю, но есть ли подходящее неомерзительное выражение? Я не могу сказать, что вы с ней возлегли, – может быть, вы вовсе не лежали. Я не могу сказать, что вы ею овладели, – она, совершенно очевидно, полностью владеет собой. «Имел с ней половое сношение» звучит как протокол уголовного суда. Или там до сих пор говорят «имел с ней близость»? Да что же на самом деле было?

– В апреле прошлого года…

– Надо же, какой насыщенный месяц выдался.

– Симон, заткнитесь и перестаньте острить. Неужели вы не видите, как это для меня серьезно? Я поступил исключительно неправильно. Отношения между учителем и учеником – особые, ответственные, я бы даже сказал – священные.

– Да, можно и так сказать. Но все мы знаем, что творится в университетах. Преподаватели тоже люди – подвернется симпатичная девушка, и вуаля! Иногда это бывает тяжело для девушки; иногда может сломать карьеру преподавателю, если на него бросится какая-нибудь шлюшка-интриганка. Делайте поправку на греховную природу человека. Я не думаю, что Мария вас соблазнила, – она слишком перед вами благоговеет. Значит, это вы ее соблазнили. Как?

– Не знаю. Честно, не знаю. Вот как это было: я рассказывал ей про свою работу, посвященную средневековому лечению грязью… мне как раз удалось хорошо продвинуться… и вдруг Мария рассказала мне кое-что – это касалось ее матери… ее рассказ добавил огромный кусок к уже собранной части головоломки, и я пришел в такое возбуждение… меня охватили невыразимо прекрасные чувства, и не успел я понять, что происходит, как мы…

– И Абеляр с Элоизой[49] воскресли вновь примерно на полторы минуты. Или это потом повторилось?

– Нет, конечно нет. Я даже ни разу не говорил с ней об этом.

– Только однажды. Понимаю.

– Можете себе представить, что я пережил в тот вечер у Эрки, когда он начал приставать к ней насчет девственности.

– Но мне показалось, что она справилась блестяще. А она была девственницей?

– Боже мой, откуда я знаю?

– Бывают признаки. Вы же медиевист. Вы должны знать, на что тогда смотрели.

– Не хотите ли вы предположить, что я смотрел?! Что я, по-вашему, вуайерист какой-нибудь?

– Я начинаю предполагать, что вы идиот. У вас что, совсем никакого опыта в этих делах?

– Есть, конечно. Этого трудно избежать. Два раза это было за деньги, ну, знаете, во время командировок. Много лет назад. И один раз на конференции, коллега, женщина, это длилось пару дней. Она говорила не смолкая. Но в этот раз был какой-то демонический припадок – это был не я.

– Вы, кто же еще. Такие демонические припадки – следствие непризнанных элементов в несбалансированной жизни. Значит, вы обещали Марии рукопись Рабле, чтобы искупить вину? Так?

– Я должен загладить свой поступок.

– Клем, мне не хочется читать вам проповеди, но, поверьте, это не дело. Вы думаете, что обидели девушку и что ценный подарок – ценный в системе понятий, свойственной вам обоим, – все исправит. Но это не так. Искупление должно быть в том же духе, что и проступок.

– Вы хотите сказать, что я должен на ней жениться?

– Я никогда не поверю, что она согласится за вас выйти.

– Я в этом вовсе не так уверен. Иногда она на меня смотрит… особенно. Я не тщеславен, но иногда ошибиться трудно.

– Думаю, она в вас влюблена. Девушки влюбляются в своих преподавателей, я вам уже говорил. Но не женитесь на ней, даже если она достаточно раскиснет, чтобы согласиться; у вас ничего не выйдет. Вам обоим опостылеет этот брак, не пройдет и двух лет. Нет, не переживайте за Марию: она умеет управлять своей жизнью и благополучно переболеет вами. Это вам надо вернуться в колею. Если вам и следует искупить грех, это искупление должно относиться к вашей жизни.

– Но как? О, я понял, вы имеете в виду епитимью?

– О, это хорошее средневековое мышление.

– Но что именно? Я могу, конечно, подарить церкви при колледже какую-нибудь утварь из серебра.

– Плохое средневековое мышление. Епитимья должна быть болезненной.

– Тогда что же?

– Вы на самом деле этого хотите?

– Да.

– Я дам вам старый испытанный рецепт. Кого вы ненавидите больше всего на свете? Если вас попросят назвать одного врага, кто это будет?

– Маквариш!

– Я так и думал. Тогда в качестве епитимьи пойдите к Макваришу и расскажите ему все, что только что рассказали мне.

– Вы с ума сошли!

– Нет.

– Меня это убьет!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Алисия Виру живет в замке, от прежнего величия которого остались лишь воспоминания. Но мечтой ее бра...
Новый свет – край бесконечных полей тростника, солнца и кофе – манит исполнением желаний. И Летиция ...
Я была счастлива настолько, насколько может быть счастлива женщина, но у каждого счастья есть свой с...
Такое событие, как смерть ребенка, раскалывает мир, делит привычную жизнь на до и после, влияет не т...
Эмилия живёт в доме, где отчим регулярно избивает её мать. Она пытается разобраться в своей странной...
В этой книге автор нескольких бестселлеров Джейсон Хансон, бывший специальный агент ЦРУ, рассказывае...