Ищейка Чадович Николай
— Обещаю.
— А если отдел кадров задержит?
— Хорошо, я прослежу лично.
— Вот спасибо, товарищ генерал-майор. Вы уж там не забудьте!
На этом они и расстались, оба чрезвычайно довольные — генерал своим демократизмом, а Дирижабль — перспективой получения новой звездочки, которую в обычных условиях ему пришлось бы дожидаться не один месяц.
Затем генералу был представлен бледный от страха и восторга герой дня. Лыков разрешил ему подержаться за свою вялую руку, сказал несколько ободряющих слов и согласился лицезреть несложный фокус, заключавшийся в том, что во взятой наугад книжке генерал прикоснулся (опять же наугад) к одной из страниц, каковую Кульков тут же быстро и безошибочно отыскал. Корреспондент ведомственной газеты «Всегда на страже» взял у него пространное интервью. Кто-то в штатском, человек серьезный и загадочный, поинтересовался способностями Кулькова по запаху находить яды и взрывчатку. Молодой, да ранний лейтенант из политотдела предложил объявить по области, а может, и по республике почин: «Учиться жить и работать по методу Кулькова».
Его сфотографировали у развернутого знамени, его имя занесли в книгу Почета, его избрали членом группы народного контроля.
Ну как тут было не закружиться бедной травмированной головушке!
— Загляни-ка ко мне! — сказал ему заместитель начальника через пару дней.
Когда они оказались вдвоем в кабинете, сплошь завешенном вымпелами и заставленном переходящими знаменами, заместитель даже предложил Кулькову сесть, что в общем-то было не в его правилах.
— Есть мнение присвоить тебе звание отличника милиции, — многозначительно сказал он.
— Спасибо, — солидно поблагодарил Кульков, уже начинавший привыкать к сладкому бремени славы.
— Да и в сержантах ты засиделся. К ноябрю готовь старшинские лычки.
— А может, дали бы мне квартиру с удобствами? — Кульков решился высказать свое самое сокровенное желание.
— Подумаем и над этим… Ты себя, конечно, зарекомендовал в последнее время, но учти, что все это пока вроде как аванс… Старыми заслугами долго не проживешь. Надо и в дальнейшем стараться.
— Я стараюсь.
— Это хорошо. А сейчас тебе будет новое задание… Тут мы одно дело раскручиваем… Впрочем, ты, наверное, слышал. В мебельном магазине крупная недостача вскрылась. Брала кассирша. Но признаваться не хочет. Все факты против нее, а она уперлась и ни в какую. Необходим, значит, психологический ход. Кто ты такой есть, все в городе знают. И в способностях твоих не сомневаются. Сейчас мы зайдем в уголовный розыск. На столе будет лежать несколько кассовых чеков. Укажешь тот, к которому эта ведьма прикасалась. Сможешь?
— Смогу.
— Но чтобы недоразумения не вышло, говорю тебе сразу, тот самый чек будет лежать третьим слева. Понял?
— Понял. Да я не обознаюсь.
— Третьим слева! — с нажимом повторил заместитель.
Все углы просторного, насквозь прокуренного кабинета уголовного розыска были завалены невостребованными вещдоками: ржавыми гнутыми ломами, узлами с ворованным барахлом, бутылками с жидкостью подозрительного цвета и запаха, заскорузлыми окровавленными ватниками, выпиленными из дверей замками со следами взлома. У двери сидели на скрипучих жестких стульях две явно случайные здесь личности. «Понятые», — догадался Кульков. Печенкин, явно дожидаясь чего-то, сверлил гипнотическим взглядом худенькую зареванную женщину с осунувшимся полинялым лицом. Кульков неплохо знал ее — она действительно работала кассиром в мебельном магазине на привокзальной площади и жила в пяти домах от него. На гладкой поверхности стола перед ней было разложено с десяток кассовых чеков — сереньких невзрачных бумажек с неразборчивыми фиолетовыми знаками.
— Проводим опознание, — скрипучим официальным голосом сказал Печенкин. — Товарищ Кульков, определите, пожалуйста, к какому именно из представленных финансовых документов прикасалась присутствующая здесь гражданка Воробьева.
Ни один из чеков к гражданке Воробьевой никакого отношения не имел, и Кульков растерянно оглянулся по сторонам, но встретив твердый, угрюмый взгляд заместителя, машинально вымолвил:
— Третий слева.
— Слышали, Воробьева? — вскочил из-за стола Печенкин. — Понятые тоже слышали? Может быть, хватит запираться?
Женщина молчала, закрыв глаза и уронив руки на колени. Прозрачная слеза дрожала на ее коротеньких рыжеватых ресницах.
— Так это… не прикасалась она к тем чекам, — сказал Кульков, когда они с заместителем вышли в коридор.
— Это мы и без тебя знаем. Тут психология важна. Она поймет, что запираться бесполезно, и во всем сознается. Виновата она, это точно, как дважды два. Ничего ты в криминалистике не смыслишь.
— И что ей будет?
— Да ничего. Баба, да еще с детьми — что с нее взять. Даже если до суда дело дойдет, больше шести месяцев исправительных работ не получит.
Дальнейшие события разворачивались уже без всякого участия Кулькова.
Воробьева согласилась со всеми предъявленными ей обвинениями, под диктовку Печенкина написала чистосердечное признание, не смогла только указать место, где спрятаны похищенные деньги. Но обещала в ближайшее время вспомнить. После этого ей возвратили личные вещи и под расписку отпустили домой. Пару дней по городу еще шли пересуды (никто, правда, не злорадствовал; одни жалели Воробьеву, другие ее детей), но вскоре новое происшествие — трагическая смерть директора бани, подавившегося куском лососины на крестинах племянницы, целиком завладело вниманием городской общественности.
Дело Воробьевой пылилось в сейфе Олиференко, постепенно обрастая справками, характеристиками и ходатайствами, несколько раз продлялось и было бы, в конце концов, благополучно похоронено под каким-нибудь благовидным предлогом, но как раз к этому времени подоспел новый указ об усилении борьбы с хищениями социалистической собственности. Все находившиеся в производстве дела, касавшиеся растрат, присвоении и недостач, были срочно затребованы в следственный отдел областного Управления. Там преступление Воробьевой показалось кому-то наиболее типичным, а может, просто ее папка случайно очутилась сверху, но решение высшей инстанции было категоричным. Во-первых: спешно закончить дело и передать его в суд. Во-вторых: судить Воробьеву выездной сессией областного суда. В-третьих: показательный процесс провести непосредственно в коллективе райпотребсоюза. В-четвертых: дать ей столько, чтоб другим впредь не повадно было.
Кульков, чья совесть всю последнюю неделю ныла, как недолеченный зуб, пробрался в актовый зал райпотребсоюза одним из последних и устроился в заднем ряду (хотя и здесь, среди исключительно женского контингента работников торговли, он выглядел белой вороной).
На просторной сцене под лозунгом «Больше хороших товаров советскому народу» за крытым вишневым плюшем столом восседал судья — не свой, привычный, незлобивый и рассудительный Павел Петрович, а демонического вида красавец-мужчина, на всем облике которого лежала печать лоска, процветания и причастности к власть предержащим. Слева и справа от него, как бессловесные куклы, примостились народные заседатели — секретарь-машинистка из домоуправления и глуховатый ветеран-железнодорожник.
Подсудимая, казалось, не совсем понимала смысл происходящего. Она беспокойно ерзала на стуле, жалко улыбаясь, кивала каждому входящему в зал и время от времени делала козу годовалому сыну, сидевшему в первом ряду на коленях у бабушки. Муж Воробьевой, передовик производства и общественник, узнав о преступлении жены, подал на развод и на процессе не присутствовал.
На вопросы судьи и прокурора Воробьева отвечала сбивчиво, путалась в самых элементарных вещах, при этом всегда забывала вставать, а встав, забывала сесть. Судье все время приходилось листать папку и напоминать ей: «В предварительном следствии вы показали то-то и то-то, о чем свидетельствует лист дела такой-то. Вы подтверждаете свои показания?» Воробьева еще больше вытягивала свою тонкую шею, торопливо кивала и под сдержанные смешки публики подтверждала: «Раз написано, значит так оно и было. Вам виднее».
Немало пришлось повозиться и со свидетелями. Показания некоторых из них грозили завести процесс совсем в другую сторону. Однако председательствующий твердо и умело направлял судебное разбирательство в нужное русло. Можно было позавидовать его самообладанию: любой сбой, любую заминку, любое самое кричащее противоречие он воспринимал с легкой снисходительной улыбкой. Примерно так заслуженные, многоопытные режиссеры воспринимают фальшивую и неубедительную игру актеров-дилетантов.
Адвокат, тщательно, но неумело накрашенная дама, несколько раз для порядка придралась к каким-то мелким несоответствиям в обвинительном заключении, однако была быстренько поставлена на место прокурором и весь остаток процесса просидела молча, всем своим видом демонстрируя, что отбывает пустой номер.
Главным свидетелем обвинения являлся директор магазина — пухлая, задастая и грудастая личность с писклявым голосом. Единственными неоспоримыми признаками мужского пола у него были добротный импортный костюм да галстук-селедка. Речь директора сводилась к тому, что подсудимая — махровая злодейка и дерзкая аферистка, запятнавшая своим поступком весь кристально чистый коллектив вверенного ему магазина, но тем не менее этот коллектив согласен взять ее на поруки и перевоспитание. Судья в энергичных фразах пожурил свидетеля за отсутствие бдительности и обещал накатать на него куда следует частное определение.
Об отношении Кулькова к этому делу не было сказано ни слова, и он постепенно начал успокаиваться. Судьба Воробьевой тоже вроде бы не вызывала особого беспокойства. Зал дружно болел за нее, судья был настроен, кажется, миролюбиво, заседательница даже прослезилась, глядя на спокойно сосущего пряник младенца, отставной железнодорожник клевал носом. Прокурор, правда, просил много, но на то он и прокурор, чтобы просить. А окончательное решение выносит суд — наш советский суд, как всем известно, самый гуманный в мире.
Кульков уже собрался со спокойным сердцем удалиться (суд как раз находился на совещании), но тут в зал вошли и скромно уселись в сторонке два знакомых сержанта — помощник дежурного и водитель автозака, и в его душу сразу вернулись самые мрачные предчувствия.
Наконец судья и народные заседатели вышли на сцену, и все, кто не сумел или не захотел в перерыве удрать, стоя выслушали приговор. Принимая во внимание значимость преступления и его социальную опасность, учитывая личность подсудимой, ее чистосердечное признание, наличие на иждивении двух несовершеннолетних детей и т. д. и т. п., суд назначил ей наказание в виде лишения свободы сроком на четыре года с отбыванием в колонии общего режима и с лишением права в дальнейшем занимать материально-ответственные должности.
Все ахнули. Даже прокурор просил меньше.
Дождавшись относительной тишины, председательствующий распорядился взять осужденную под стражу в зале суда.
— Сколько, сколько? — переспрашивала Воробьева сидевших в первом ряду. — Четыре года? За что?! За что?! — голос ее перешел в вопль. — Мне же сказали, что отпустят! Лев Карпович! — она рванулась к директору, но подоспевшие милиционеры удержали ее. — Лев Карпович! Да что же это? Я ведь все деньги вам отдавала! По вашему приказу все делалось! Заступитесь! Вы же обещали!
Люди, толпившиеся у дверей, остановились, некоторые из тех, кто уже покинул зал, стали возвращаться, один только директор как ни в чем не бывало проталкивался к выходу, блаженно улыбаясь и утирая платочком пот.
— Что же это делается, люди добрые?! — причитала Воробьева. — Он деньги брал, а мне отвечать! — тут ее взгляд встретился со взглядом Кулькова, затертого толпой в углу. — Владимир Петрович! Соседушка! Ты же знаешь, что я не виновата! Детей моих пожалей! Помоги! Из-за тебя все! Если бы не ты, я те бумаги в жизни не подписала бы! Куда же ты, бессовестный! Тьфу на тебя!
На улицу Кульков вылетел с такой поспешностью, как если бы за ним гнались полинезийские охотники за черепами.
За пультом в дежурке сидел Дирижабль и катал в ладонях карандаш — так он всегда делал с похмелья, чтобы скрыть от посторонних предательскую дрожь пальцев.
— Где дежурный? — тяжело дыша, спросил Кульков.
— На обеде. Я за него, — Дирижабль щелкнул ногтем по красной повязке на своем рукаве. — Чего хрипишь, как удавленник?
— Мне начальник нужен!
— Начальник? Всего только! Да я тебя сейчас с министром соединю. Он про тебя только что справлялся. Кофе, говорит, охота выпить, да без дорогого друга Кулька никак невозможно.
— В госпитале. На обследование лег перед пенсией. Скоро у нас новый начальник будет.
— А заместитель у себя?
— У себя. Только не советую сейчас к нему соваться. Что-то не в духе он.
— Тебе что? — хмуро спросил заместитель, с преувеличенным вниманием рассматривая лежащие перед ним бумаги.
— Как же так получилось… ведь Воробьевой четыре года дали! — сказал Кульков, изо всех сил стараясь, чтобы его слова не выглядели жалким лепетом.
— Сколько заработала, столько и дали.
— Так ведь не она деньги брала.
— Это ты так считаешь. А суд по другому решил. — Заместитель многозначительно поднял вверх большой палец.
— Да вы же сами прекрасно знаете, что не виновата она.
— Что ты заладил, виновата, не виновата! Какая разница! И у нее рыльце в пушку, можешь быть уверен. Если не брала, зачем было признаваться. Преступление раскрыто. По твоему, лучше будет, если оно за отделом повиснет? У нас и так раскрываемость ниже среднеобластной.
— С директором надо было работать! Он там всему причиной!
— И директор свое получит. По административной линии.
— Ага, квартальной прогрессивки его лишат.
— А ты что хочешь! Уважаемого в районе человека, отличника советской торговли на позор выставить? Над этим делом не такие умы, как ты, думали! Понял? Все у тебя?
— Все, — Кульков подался к дверям, но на пороге все-таки задержался. — И не страшно вам, товарищ майор?
— Почему мне должно быть страшно? Я вместе с ней не воровал.
— И совесть, значит, вас не мучает?
— Не хватало еще, чтобы из-за каждой истерички меня совесть мучила.
— Железная у вас совесть, товарищ майор. Завидую.
— Ты, Кульков, говори, да не заговаривайся. Тебя это все не касается. Ты пока еще ноль без палочки! Я тебя выдвинул, я тебя, если надо, и задвину! Все от меня зависит. Не хочешь в солидном кабинете за столом сидеть, будешь в КПЗ дерьмо нюхать! Послушаешь меня — в большие люди выйдешь. Государственными делами станешь заниматься, а не какой-то там уголовщиной. А про бабу эту забудь! Привыкай нервы в кулаке держать. Тебя не такие дела ждут!
Проходя мимо дежурки, Кульков сквозь зубы пробормотал:
— Нет, правду я все-таки найду!
— Чего-чего? — переспросил Дирижабль. — Правду? Камень на шею ты себя найдешь, придурок!
Ручки и ножки прокурора, по детски коротенькие, совершенно не подходили к его массивному торсу и еще более массивной голове, увенчанной копной пышных седых кудрей. Однако благодаря вечно грозному и хмурому выражению лица, густым насупленным бровям и беспощадному рысьему взгляду он производил впечатление отнюдь не комическое. Даже парясь голышом в бане, он гляделся не иначе как прокурором, ну в крайнем случае — пожилым, отошедшим от дел вурдалаком. Поговаривали, что карьеру свою он начал еще делопроизводителем при особом совещании, а войну закончил председателем дивизионного трибунала. Судьба его, повторившая все извивы, все взлеты и падения отечественной юриспруденции, напоминала горную тропу, то стрелой устремляющуюся к солнцу, то низвергающуюся в мрачные пропасти. В отличие от многих он уцелел на этом опасном и непредсказуемом пути, однако набил на душе и сердце такие мозоли, что сейчас мог бы без всякого ущерба для своей психики наняться подсобником к старику Харону или возглавить святую инквизицию в ее самые лучшие времена. Закон он привык править не по статьям указов и кодексов, а согласно хоть и не писаным, но вполне ясным «веяниям эпохи». Люди для него давно превратились в субъектов права, товарищи — в граждан, а к милиционерам всех рангов он относился примерно так же, как когда-то помещик относился к своим гайдукам.
Пока Кульков излагал ему свою собственную версию дела Воробьевой, прокурор молчал, только все больше и больше хмурил брови да тяжко, зловеще сопел. Когда же он наконец заговорил, то уже не дал Кулькову вставить ни единой реплики.
— Ты где работаешь? В органах или в богадельне? Ты кто такой? Милиционер или сопля на палочке? Ты нормальный или ненормальный? Что за ахинею ты мне здесь несешь? Какое ты имеешь право клеветать на сослуживцев? Да за такие штуки с тобой знаешь что нужно сделать? Откуда ты, взял, что следствие использовало недозволенные методы? Ах, ты сам в этом участвовал! А ты кто — эксперт? Нюх у тебя, говоришь? Двинуть бы тебя по этому нюху хорошенько! Ты материалы дела читал? На суде присутствовал? Чистосердечное признание слышал? Чис-то-сер-деч-ное! Она пять тысяч у народа украла! За такие фокусы в тридцать седьмом ее бы к стенке поставили! И тебя вместе с ней, размазня! Либерализм тут, понимаешь, разводить! Лирику! Марш отсюда и чтоб я даже духу твоего больше не слышал!
Оставался последний шанс — директор магазина.
«Пойду поговорю с ним, — решил Кульков. — Пусть сам во всем признается. По хорошему».
В его голове шарики уже начали слегка заезжать за ролики.
В просторном полупустом торговом зале мебельного магазина пылилось несколько обеденных столов с надписью «образцы» да целое стадо корявых кухонных табуретов. У двери, ведущей в подсобку, сложив на груди могучие волосатые лапы, стоял кряжистый молодец в синем сатиновом халате — не то продавец, не то грузчик.
— Куда? — недружелюбно спросил он.
— К Льву Карповичу.
— Шеф на базе, — буркнул амбал и выплюнул спичку, которую до этого перекатывал в зубах.
В наступившей тишине был явственно слышен шорох мышей, орудовавших на складе, и характерный писклявый голос директора, разговаривающего с кем-то по телефону.
— А кто там говорит? — спросил Кульков.
— Радио говорит… Эй-эй, туда нельзя! — Но отчаявшийся Кульков уже ворвался в подсобку.
Как и следовало ожидать, директор находился на месте. Не прекращая хихикать в трубку, он пальцем направил Кулькова в мягкое кресло напротив себя, а ворвавшемуся следом амбалу указал на дверь. Телефонный разговор длился нестерпимо долго и для непосвященного казался абсолютной тарабарщиной. Наконец на том конце дали отбой, директор улыбнулся еще шире и протянул Кулькову свою пухлую ладошку. Физиономия его сияла. Точно так же она сияла и когда он клеветал на Воробьеву, и когда его самого распекал судья.
— Героической милиции привет! Наслышан, наслышан о ваших подвигах! Яша! Прими у товарища шинельку!
Возникший, как джин из сказки, Яша молча содрал с Кулькова шинель, по-хозяйски встряхнул ее, как охотник встряхивает шкуру освежеванного зверя, и поместил на плечики в шкаф ампирного стиля.
— Я, собственно говоря, вот по какому вопросу… — начал Кульков.
— Одну минуточку, — перебил его директор. — Яша, организуй там, что положено!
— Так вот, — продолжал Кульков, безуспешно пытаясь придать своему лицу выражение, недавно подсмотренное у прокурора. — Разговор у нас будет серьезным…
— А ко мне всегда с серьезными разговорами ходят! Я же не пивной ларек держу! Правда, фонды за этот квартал уже выбраны, но для вас постараюсь! Вам для спальни или для гостиной?
— Для какой спальни? — не понял Кульков.
— Для вашей, я так думаю. Какая у вас сторона — северная или южная?
— Сторона у меня северная, но это как раз никакого значения не имеет!
— Имеет! — проникновенным голосом заверил его директор. — Это имеет решающее значение. Если сторона северная, темный цвет не годится. Могу предложить белый с позолотой. Из шести предметов. Импортный.
— Мне ничего не надо! Я совсем не за этим сюда пришел! — едва не закричал Кульков, но вновь появившийся Яша прервал его.
— Вот! — сказал он, выставляя на стол две бутылки коньяка и шампанского. — Французского не было, — с тяжелым вздохом он высморкался в рукав.
— Эх! — впервые на лице директора мелькнуло нечто вроде раздражения. — Ты бы еще самогона принес! Простое дело нельзя поручить! Ты что, не знаешь, кто у нас в гостях? У товарища уникальные, нежные чувства! Их беречь надо! Это ты понимаешь?
— Понимаю, — Яша сделал притворно-покорный вид и к бутылкам добавил пару крупных лимонов.
— А раз понимаешь, то иди! — директор извлек из сейфа два широких хрустальных бокала.
— Нет, нет, я не буду! — запротестовал Кульков.
— Обижаете, молодой человек! У меня больная печень, я действительно не могу, но вместе с вами сочту за честь!
— Нет! Даже и не уговаривайте!
— Тогда хоть глоток шампанского!
— Я вообще ничего не пью! Только воду! Мне нельзя! Мне станет плохо!
— Ну если нельзя, другое дело. Яша, убери!
Увидев нетронутые пробки, Яша что-то разочарованно промычал. Не успел он удалиться, как затрещал телефон.
— Алле! — пропел директор в трубку. — Слушаю, Мирон Миронович! Понял, Мирон Миронович! Какие могут быть проблемы, Мирон Миронович! Сейчас буду, Мирон Миронович!
Не успел Кульков ничего сказать, как директор вскочил, на прощание тряхнул его руку и, прочирикав: «Прошу прощения! Неотложные дела! Значит, как договорились — белый с золотом! Зайдите числа десятого!» — поспешил к выходу. Кинувшийся за ним Кульков столкнулся в дверях с Яшей, внушительным и тяжеловесным, как скифская каменная баба.
— Велено проводить! — с палаческой ухмылкой сказал он, накинул на Кулькова шинель, дружески похлопал по плечу так, что тот пошатнулся, и осторожно, но решительно выставил на улицу.
Там уже давно шел холодный нудный дождь, сеял, на желтую глину, на серый асфальт, на голые веники деревьев, множил пузыри в лужах, стекал за шиворот… Кульков медленно брел под дождем и мучительно соображал, к какому именно из двух известных ему Мирон Мироновичей отправился директор магазина, к тому, который собирал на помойках пустые бутылки, или к тому, который заведовал общим отделом райисполкома.
Стараясь оттянуть возвращение домой, где, как можно было догадаться, ничего хорошего его не ожидало, Кульков без всякой цели бродил по пустым, мокрым улицам и совершенно случайно оказался в хвосте небольшой похоронной процессии, рядом с горбатой дурочкой Гиндой, не пропускавшей ни одного подобного мероприятия.
Судя по деревянному шестиконечному кресту, который несли впереди траурного кортежа, хоронили какую-то старушенцию. Закрытый гроб стоял в кузове грузовика, украшенного молодыми елочками.
Музыканты только что закончили играть очередной марш и, вытряхивая из мундштуков скопившуюся слюну, вполголоса рассуждали о том, что брать по семьдесят рублей за любые похороны глупо, есть большая разница, с какого именно края города несут покойника, если с этого, то и за полсотни можно сыграть, а если с того, откуда они сейчас идут, то и сотняги маловато.
Одна из женщин рассеянно обернулась, заметила Кулькова, что-то сказала на ухо своей соседке, та передала весть дальше, и вскоре все шествие уже оглядывалось и перешептывалось с таким видом, как будто это сам князь тьмы явился сюда из преисподней. Даже грянувшая как раз в этот момент торжественно-печальная мелодия не смогла разрядить обстановку. Глухо вздыхали трубы, стонала валторна, скорбно гудел большой барабан, а Кулькову, в упор расстреливаемому десятками глаз, хотелось только одного — оказаться сейчас на месте покойницы…
Еще не дойдя до дома, по отдернутым занавескам на окнах Кульков понял, что жена уже вернулась с работы. Сын играл возле калитки, щепочкой гоняя в луже размокший бумажный кораблик.
— Папа, а почему со мной сегодня никто не хочет играть? — спросил он.
Кульков пошарил по карманам, наскреб мелочи и протянул на ладони сыну.
— Сходи, купи себе что-нибудь.
— Вот хорошо, — обрадовался тот. — Я булочку куплю и машинку на батарейках.
— На машинку не хватит, наверное.
— А на жвачку хватит?
— Хватит.
— Ну тогда булочку и жвачку. Спасибо, папа.
Жена, заранее приготовив самую презрительную из своих гримас и подбоченившись, уже ждала его в прихожей.
— Ну что! Довынюхивался! Ищейка паршивая! Да чтоб тебя разорвало, кобеля! Да чтоб нос твой поганый в сторону своротило! Как я теперь людям в глаза смотреть буду?
Она неловко, по-бабьи, замахнулась, то ли пугая, то ли действительно собираясь ударить. Тогда Кульков осторожно, но прочно обхватил ее поперек туловища, вытолкал в комнату, а сам заперся на кухне. Жена еще некоторое время кипятилась, колотила кулаками и ногами в дверь, потом ушла, крикнув напоследок:
— Выслужиться решил, остолоп! Бабу безвинную за решетку загнал! Детей осиротил! Ты хоть о собственном сыне подумал? Дружок тут твой толстопузый из милиции прибегал! Говорил, чтоб ты завтра в Управление ехал, в кадры! На повышение пойдешь, иуда! Сколько еще безгрешных душ погубишь!
Некоторое время он просидел без движения, невнимательно глядя на пейзаж за окном. Потом налил себе кружку молока и положил на тарелку немного холодной вчерашней каши. Молоко он выпил, а кашу только попробовал, в горло она не полезла. Стало смеркаться, но света он не зажигал.
— Выходи! — снова забарабанила в дверь жена. — Мне ребенка кормить надо.
— Сейчас, — отозвался Кульков.
Он открыл кухонный шкаф и в его глубине отыскал спрятанную от греха подальше начатую бутылку уксусной эссенции. Подходящей посуды не оказалось, он взял с полки миску, из которой кормили кошку, вымыл ее и до краев наполнил уксусом. От резкого едкого запаха у него сразу выступили на глазах слезы. Стараясь не дышать, Кульков наклонился над миской; зажал левую ноздрю, а правой втянул в себя уксус, втянул с сопением и хлюпаньем, втянул глубоко и сильно, так как знал, что обонятельные рецепторы находятся где-то чуть ли не у переносицы. Должно быть, на краткий миг он потерял сознание, потому что внезапно оказался сидящим на полу, рядом с опрокинутой миской, от которой растекались ручейки уксуса. Слезы и кислая слюна душили его. Пальцы и лицо сильно щипало, но эта боль не шла ни в какое сравнение с другой болью, сверлившей голову от лобной кости к затылку.
Жена по-прежнему колотила в дверь, но уже не бранилась, а тревожно выспрашивала: «Что с тобой? Что случилось? Володя, открой немедленно!»
— Сейчас, сейчас, — снова пробормотал он, вернул миску на стол, выплеснув в нее остатки уксуса и зажал теперь уже правую ноздрю…
Проснулся Кульков на диване, что случалось только после семейных размолвок да изредка — во время болезни сына, когда жена брала его к себе в постель. Вместе с Кульковым проснулась и его боль. Вся подушка была испачкана чем-то бурым. К распухшему носу нельзя было прикоснуться, из него обильно текла мутная, гнойная жидкость, смешанная с кровавыми сгустками.
«Скорая помощь», вызванная женой накануне, хотела забрать его в больницу, но Кульков наотрез отказался. В конце концов он согласился на обезболивающий укол, но носоглотку полоскал раствором соды самостоятельно.
Ночь прошла плохо, он почти не спал, метался в полубреду, стонал, а в минуты просветления глотал димедрол, оставшийся еще с тех времен, когда жена болела воспалением легких. Зато теперь он совершенно не ощущал запахов и даже не мог восстановить в памяти, что же это такое. Отныне весь огромный, многокрасочный и бурно меняющийся мир становился для него всего лишь театром мутных, размытых теней, трудно уловимой игрой темных и светлых пятен, вечными сумерками.
За занавеской спали жена и сын, он явственно слышал их глубокое, ровное дыхание. Дом был полон каких-то странных звуков: что-то скрипело, шуршало, позвякивало, где-то совсем рядом журчала вода и переговаривались люди. Кульков обошел квартиру, проверил, заперта ли дверь, закрыта ли форточка, выключен ли телевизор, но так ничего особенного и не обнаружил. Тем не менее прямо над ухом у него продолжала звучать болтовня досужих, глуповатых и не сдержанных на язык старух. Голоса показались Кулькову знакомыми. Он выглянул в окно и смог убедиться, что у водоразборной колонки действительно судачат две пенсионерки с соседней улицы. На расстоянии пятидесяти шагов и через двойную раму он отчетливо различал каждое слово. Шум воды, хлынувшей в оцинкованное ведро, показался Кулькову грохотом Ниагары.
Где-то хлопнула дверь, радостно завизжала собака — это за три дома отсюда хозяин вынес цепному псу кастрюлю костей. В другом доме, еще дальше, заплакал ребенок, залюлюкала женщина, забулькало молоко в бутылочке. По объездной дороге промчался трактор «Кировец» с прицепом, и на несколько секунд грохот его огромных колес и рев мотора заглушил все другие звуки.
С каждой минутой слух Кулькова становился все острее и острее. Невидимой волной он распространялся во все стороны, от дома к дому, от улицы к улице, постепенно охватывая весь город. Он уже слышал, как щелкают реле на телефонной станции, как судорожно зевает вымотавшийся за ночь дежурный по райотделу, как на автобазе заводятся машины, как поворачиваются ключи в замках, как гудят, опорожняясь, ватерклозеты, как скворчит яичница на сковородке и как скрипят пружины матрацев, на которых торопливо занимаются любовью только что проснувшиеся супруги.
Кульков воспринимал сотни человеческих голосов одновременно — голосов злых и ласковых, просительных и поучающих, восторженных и безразличных, простуженных и пропитых, однако в этом нестройном, лишенном всяких признаков гармонии хоре он различал каждую ноту, каждый отдельный звук, различал так же уверенно и свободно, как раньше различал каждый запах.
В роддоме кричала роженица, а акушерка Виктория Львовна, склонившись над ней, поучала: «Тужься, милая, тужься! Это только делать детей легко, а рожать трудно!» Из дома номер три по Второй Пролетарской улице, вылез через окно директор дома культуры «Макаронник» Мишка Стельмах, не забыв на прощание чмокнуть в щеку свою подружку. Дирижабль, в самом скверном расположении духа рылся в своих шмотках, пытаясь припомнить, куда же это он запрятал вчера остатки премии, а его жена, успевшая вовремя наложить на эти денежки лапу, довольно похохатывала на кухне. Лев Карпович, отбывавший на базу за новой партией товара (в том числе и за золотисто-белым спальным гарнитуром), инструктировал туповатого Яшку, каким способом шкафы стоимостью по семьдесят два рубля можно продать за сто двадцать. Воробьевой нигде не было слышно — или она еще спала на нарах в КПЗ, или ее уже увезли в область. Все чаще хлопали двери, все гуще и торопливей становился топот ног на улице. Начинался новый день, и вместе с ним начинались новые заботы, новые надежды, новые печали и радости.
Сын вздохнул во сне, зачмокал губами и перевернулся на другой бок. Маленькое сердце билось ровно и чисто, и лишь в правой верхней его части слышался какой-то посторонний шум. «Надо будет к врачу сходить», — озабоченно подумал Кульков, глянул на часы и, кривясь от боли во всех лицевых мышцах, полостях и нервах, стал привычно собираться на службу.