Гроздья гнева Стейнбек Джон
Те двое сняли комбинезоны, стащили через голову рубашки и вошли в воду. Пыль покрывала им ноги до колен, ступни у них были бледные и размякшие от пота. Они не спеша опустились в воду, устало потирая ладонями бедра. Это были отец и сын, оба загорелые до красноты. Они фыркали и стонали, полощась в воде.
Отец вежливо спросил:
— На Запад едете?
— Нет. Возвращаемся оттуда. Едем домой. Там не проживешь.
— А домой — это куда? — спросил Том.
— В Техас, недалеко от Пампы.
Отец спросил:
— Значит, дома можно прожить?
— Нет. Но там если и умирать с голоду, так среди своих. А голодать да чувствовать, что тебя все ненавидят, — так мы не хотим.
Отец сказал:
— Я уж от второго человека это слышу. За что же вас ненавидели?
— Кто их знает. — Он зачерпнул ладонями воды и стал мыть голову, кряхтя и пофыркивая. Струи грязной воды побежали у него с волос на шею.
— А все-таки любопытно бы послушать, — сказал отец.
— Мне тоже любопытно, — поддержал его Том. — Почему там, на Западе, все такие ненавистники?
Пожилой мужчина пристально посмотрел на Тома.
— А вы едете на Запад?
— На Запад.
— И в Калифорнии еще никогда не бывали?
— Нет.
— Тогда нечего меня спрашивать. Поезжайте, сами увидите.
— Это верно, — сказал Том, — а все-таки любопытно, на что едешь.
— Ну, если вы непременно хотите знать, так я расскажу. Я и других расспрашивал, и сам об этом думал. Страна хорошая. Только ее давно всю разворовали по частям. Поедете сначала через пустыню, а за ней будет Бейкерсфилд. И вокруг него такая красота, просто глаз не оторвешь — сады, виноградники. Во всем мире нет другой такой страны. Поедете дальше — места ровные, красивые, вода не глубже чем на тридцать футов. И вся эта земля лежит невозделанная, а тебе там ни кусочка не получить, потому что у нее свой хозяин — Земельно-скотоводческая компания. Не захотят они обрабатывать эту землю, так она и останется необработанной. А ты попробуй засей там небольшой участок кукурузой — и угодишь за это в тюрьму.
— Хорошая земля, говоришь? И ничего на ней не сеют?
— Да, да! Хорошая земля, и не сеют! Ну, тебя, конечно, зло возьмет, на нее глядя. Но подожди, ты еще толком ничего не видел. Ты понаблюдай, какими глазами там люди смотрят. Взглянут, а на лице будто написано: «Видеть тебя не могу, сукин сын». Столкнетесь с шерифами, они вас погоняют с места на место. Сделал остановку у дороги — нет, поезжай дальше. Там у каждого на лице написано, как он тебя ненавидит. А догадываетесь — почему? Потому что боятся. Они ведь знают: если у голодного человека нет хлеба, он и на воровство пойдет. Они знают: грех держать землю пустой, ее за это могут отнять. Да что там рассказывать! Вас еще никто не обзывал «Оки»?
Том спросил:
— Оки? А что это значит?
— Раньше значило — «оклахомец». А теперь — просто сукин сын. Что Оки, что бродяга — все равно. Само по себе это слово ничего не значит, вся суть в том, как они его выговаривают. Да разве все расскажешь! Надо самим там побывать. Говорят, таких, как мы, туда понаехало триста тысяч… и живут как свиньи, потому что в Калифорнии на все есть хозяева. Без хозяев ничего не осталось. А они так держатся за свое добро, что убить за него готовы. Трясутся от страха, потому и злые. Это вам самим надо повидать. Самим все услышать. Страна — просто загляденье, а люди неприветливые, злые. Они со страху и друг друга готовы съесть.
Том сидел, глядя на воду, и рыл пятками песок.
— Ну а если подработаешь, скопишь немного денег, можно все-таки купить небольшой участок?
Пожилой мужчина засмеялся и взглянул на мальчика, а у того лицо расплылось чуть ли не в торжествующей улыбке. Тогда старший сказал:
— Вы и не надейтесь на постоянную работу. Будете перебиваться со дня на день. И работать будете с людьми, которые на вас косо смотрят. Пойдете на сбор хлопка, вам покажется, что весы неправильные. Весы бывают разные — и правильные и неправильные. А вам будет думаться, что они везде жульнические. И ничего с этим не поделаешь.
Отец медленно проговорил:
— Значит… значит, не так уж там хорошо?
— Нет, почему, хорошо… глаз радуется. А проку от всей этой красоты мало. Скажем, стоят апельсиновые деревья — целая роща, а в ней похаживает человек с ружьем. Если ты тронешь хоть один апельсин, он тебя пристрелит, — такое ему дано право. А на побережье есть один хозяин, у которого этой земли миллион акров. Он газеты, что ли, печатает.
Кэйси быстро повернулся к нему.
— Миллион акров? Что же он делает с миллионом акров?
— Кто его знает. Владеет ими, больше ничего. Держит скот. Повсюду расставлена охрана, никого не пускают. Сам ездит в бронированной машине. Я видел его портреты. Жирный такой, квелый, глаза щелочками, остервенелые, а рот дырой. Боится, как бы не убили. У самого миллион акров, а он смерти боится.
Кэйси опять спросил:
— На кой ему черт миллион акров? Что он с ними будет делать?
Пожилой мужчина протянул перед собой побелевшие, набрякшие в воде руки, прикусил нижнюю губу и нагнул голову набок.
— Кто его знает. Наверно, сумасшедший. Это по всему видно. И на портрете такой. Глаза остервенелые, как у сумасшедшего.
— Говоришь, смерти боится? — спросил Кэйси.
— Так рассказывают.
— Боится, как бы до него бог не добрался?
— Не знаю. Боится, и все тут.
— Что же это за жизнь? — сказал отец. — Невесело, наверно, так жить.
— А вот дед ничего не боялся, — сказал Том. — Для него самое веселье было, когда, того и гляди, ухлопают. Как-то ночью вдвоем с приятелем пошел на индейцев. Чудом живы остались, зато повеселились вволю.
Кэйси сказал:
— Так, наверно, всегда. Если человек живет весело, радуется своей жизни, плевать ему на все остальное. А вот такие — остервенелые, одинокие — доживут до старости, разуверятся во всем и боятся смерти.
Отец спросил:
— Как это можно во всем разувериться, если у тебя земли миллион акров?
Проповедник улыбнулся, но улыбка у него была неуверенная. Он ударил ладонью по воде, отгоняя водяного жука.
— Если миллион акров нужен ему, чтобы почувствовать свое богатство, значит, душа у него нищая, а с такой душой никакие миллионы не помогут. Потому, может, он во всем и разуверился — чувствует, что нет у него богатства… того богатства, какое было у миссис Уилсон, когда дед умирал в ее палатке. Вы не думайте, я не проповедь вам читаю, но если человек только и делает, что тащит себе всякое добро в нору, точно суслик, так в конце концов он во всем разуверится. — Кэйси усмехнулся. — А все-таки получилось вроде проповеди.
Солнце начинало палить. Отец сказал:
— Лучше совсем спрятаться под воду. Такое пекло — того и гляди сгоришь. — Он опустился по самый подбородок в мягко струившуюся воду. — А если не боишься работы, тогда как?
Пожилой мужчина выпрямился и повернулся к нему лицом.
— Я говорю только о том, что знаю, друг. Может, приедете туда и сразу найдете постоянную работу, тогда я окажусь вралем. А может, никакой не найдете и скажете, что я вас не предупредил. Одно могу сказать: народ там большей частью бедствует. — Он лег в воду и добавил: — А всего нельзя знать.
Отец посмотрел на дядю Джона.
— Ты у нас всегда был молчальником, а как уехали из дому, я от тебя и двух слов не слышал. Ну, говори, что ты об этом думаешь?
Дядя Джон нахмурился.
— Ничего не думаю. Мы туда едем, так? И никакими рассказами нас не удержишь. Приедем — посмотрим. Найдется работа — будем работать, а нет — положим зубы на полку. От таких разговоров проку мало.
Том откинулся назад, набрал в рот воды, выпустил ее фонтаном и засмеялся:
— Дядя Джон говорит редко, но метко. Правильно, дядя Джон. Ночью поедем дальше, па?
— Что ж, поедем. Ехать так ехать.
— Тогда я пошел вон в те кустики, посплю хоть часок. — Том встал и зашагал по воде к песчаному берегу. Он натянул на мокрое тело брюки и рубашку, морщась от прикосновения нагревшейся на солнце одежды. Остальные побрели за ним.
Отец и сын, сидя в воде, смотрели Джоудам вслед. Мальчик сказал:
— Повидать бы их через полгода, какие они тогда будут.
Его отец протер уголки глаз пальцами.
— Напрасно я им столько всего наговорил, — сказал он. — Такая уж у человека природа — любит других учить.
— Вот еще, па! Да они сами тебя за язык тянули.
— Так-то оно так. Да вот ты слышал, что тот сказал? Все равно поедем. Мои слова дела не изменят, а им от них только лишнее огорчение раньше времени.
Том зашел в ивняк и, выбрав тенистое место, лег под кусты. Ной не отставал от него.
— Вот здесь и посплю, — сказал Том.
— Том!
— Ну?
— Том, я дальше не поеду.
Том приподнялся.
— Что это с тобой?
— Я около этой реки так и останусь. Пойду вниз по течению.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Том.
— Заведу себе удочку. Буду удить рыбу. Около такой реки с голоду не умрешь.
Том сказал:
— А семья? А мать?
— Что ж поделаешь? Я не могу уйти от этой реки. — Широко расставленные глаза Ноя были полузакрыты. — Ты знаешь. Том, я ни на кого не жалуюсь, — ко мне относятся хорошо. Но любви-то настоящей нет.
— Совсем рехнулся.
— Я не рехнулся. Я все понимаю. Я понимаю, что меня пожалеют. Только… Нет, не поеду. Ты скажи матери, Том.
— Слушай… — начал Том.
— Нет. Ты меня не отговоришь. Я посидел в этой воде… Теперь уж мне от нее не уйти. Пойду вниз по берегу. Рыбой или чем другим как-нибудь прокормлюсь, а реки не брошу. Никогда не брошу. — Ной выбрался из-под тенистых кустов. — Ты скажи матери, Том. — Он зашагал прочь.
Том проводил его до берега.
— Слушай, дурень…
— Не надо, — сказал Ной. — Мне самому горько, да ничего не поделаешь. Уйду.
Он круто повернулся и зашагал вдоль берега. Том пошел было за ним и остановился. Он видел, как Ной исчез в кустарнике, потом снова вышел из него, огибая излучину реки. Ной становился все меньше и меньше, и наконец ивняк скрыл его из виду. Том снял кепу и почесал в затылке. Потом вернулся назад в тень и лег спать.
На матраце под брезентом, перекинутым через веревку, лежала бабка, а рядом с ней сидела мать. Воздух там был удушливо жаркий, жужжали мухи. Бабка лежала голая, прикрытая легкой розовой занавеской. Она беспокойно поводила головой, бормотала что-то, дышала трудно. Мать сидела прямо на земле рядом с ней и, отгоняя мух куском картона, овевала горячим воздухом сморщенное старческое лицо. Роза Сарона сидела напротив и не сводила глаз с матери.
Бабка повелительно крикнула:
— Уилл! Уилл! Поди сюда, Уилл. — Ее глаза приоткрылись и злобно сверкнули по сторонам. — Пусть сюда идет. Я до него доберусь. Я ему все волосы повыдеру. Она закрыла глаза, откинула назад голову и хрипло забормотала. Мать все помахивала и помахивала картонкой.
Роза Сарона растерянно посмотрела на старуху.
— Совсем расхворалась, — сказала она.
Мать подняла на нее глаза. Взгляд у матери был терпеливый, но лоб ее бороздили морщины. Она помахивала картонкой, отгоняя мух.
— Когда человек молод, Роза, все, что ни случится, для него как-то особняком стоит, отдельно от всего остального. Я это знаю, Роза, я помню. — Ее губы любовно произносили имя дочери. — Придет тебе время рожать, и ты будешь думать, что весь мир где-то далеко, а ты одна. Тебе будет больно, Роза, и эта боль будет только твоя; и вот эта палатка, Роза, она тоже стоит особняком от всего мира. — Мать резко махнула картонкой, и большая синяя муха описала два круга под брезентом и с громким жужжаньем вылетела на слепящий солнечный свет. Мать продолжала: — Наступает такое время у женщины в пожилые годы, когда смерть одного человека она свяжет с другими смертями и рождение ребенка свяжет с рождением других ребят. А рождение и смерть — это как половинки одной вещи. И тогда тебе уж не кажется, что твои беды и радости стоят особняком. Тогда не так уж больно терпеть боль, Роза, потому что болит не только у тебя, а и у других… Хочется рассказать тебе об этом как следует, а не умею. — И голос у нее был такой мягкий, и в нем было столько любви, что на глаза у Розы Сарона навернулись слепящие слезы. — Возьми помахай, — сказала мать и протянула дочери картонку. — Ей от этого легче… Да… хочется все тебе объяснить, а не умею.
Бабка сдвинула брови над закрытыми глазами и пронзительно закричала:
— Уилл! Опять весь измазался! И когда я его чистым увижу? — Ее рука со скрюченными пальцами дернулась кверху и почесала щеку. Рыжий муравей перебежал с занавески на дряблую, морщинистую шею. Мать быстро протянула руку, сняла его, раздавила и вытерла пальцы о платье.
Не переставая помахивать картонкой, Роза Сарона подняла глаза на мать.
— Она… — И не договорила, точно обжегшись словом.
— Уилл, вытри ноги. Свинья грязная! — крикнула бабка.
Мать сказала:
— Не знаю. Может быть, и нет, если довезем ее до тех мест, где не так жарко… Ты не тревожься, Роза. Ты знай одно — дыши свободно, вольно.
Высокая грузная женщина в рваном черном платье заглянула к ним под навес. Глаза у нее были мутные, взгляд блуждающий, дряблая кожа на щеках свисала складками. Верхняя губа точно занавеской прикрывала зубы, а из-под отвисшей нижней виднелись десны.
— Здравствуйте, мэм, — сказала она. — С добрым утром, слава господу богу.
Мать обернулась.
— С добрым утром, — сказала она.
Женщина пролезла под брезент и нагнулась над бабкой.
— Мы слышали, что в вашей семье есть душа, готовая вознестись к господу. Да святится имя его!
Лицо у матери стало суровое, взгляд напряженный.
— Она устала, только и всего. Дорогой было жарко. Она просто измучилась. Отдохнет, и все будет хорошо.
Женщина нагнулась к самому лицу бабки, чуть ли не понюхала его. Потом посмотрела на мать и быстро закивала головой, так что щеки и губы у нее затряслись.
— Душа просится к господу, — сказала она.
Мать крикнула:
— Неправда!
Женщина снова закивала, но медленнее, и положила руку бабке на лоб. Мать потянулась, чтобы оттолкнуть эту руку, но овладела собой.
— Правда, сестра, правда, — сказала женщина. — У нас в палатке шестеро, и на всех почиет благодать божия. Сейчас я их позову, мы устроим молитвенное собрание — помолимся, обратимся к господу. Все иеговиты. Со мной вместе шестеро. Сейчас я их позову.
Мать выпрямилась.
— Нет… нет, — сказала она. — Не надо, бабка устала. Она не сможет молиться.
— Не сможет молиться? Не сможет вдохнуть в себя сладкое дыхание господа? Зачем ты так говоришь, сестра?
Мать сказала:
— Нет. Здесь нельзя. Она очень устала.
Женщина с укоризной посмотрела на мать.
— Вы неверующая, мэм?
— Нет, мы люди набожные, — ответила мать. — Но бабка устала. Мы ехали всю ночь. Мы не хотим вас беспокоить.
— Какое же тут беспокойство? А если даже так, мы все сделаем для души, стремящейся к непорочному агнцу.
Мать приподнялась и стала на колени.
— Спасибо, — холодно сказала она. — Мы не хотим, чтобы молитвенное собрание было у нас в палатке.
Женщина долго смотрела на нее.
— А мы не отпустим сестру во Христе без молитвы. Молитвенное собрание будет в нашей палатке, мэм. И да простится вам такое жестокосердие.
Снова опустившись на землю, мать посмотрела на бабку, и лицо у нее было напряженное, суровое.
— Она измучилась, — сказала мать. — Она просто измучилась.
Бабка металась головой по подушке и невнятно бормотала что-то.
Женщина с надменным видом вышла из-под навеса. Мать не отрывала глаз от старческого лица.
Роза Сарона махала картонкой, разгоняя струи горячего воздуха. Она сказала:
— Ма!
— Что?
— Почему ты не позволила им помолиться?
— Сама не знаю, — ответила мать. — Иеговиты хорошие люди. Завывают и скачут во славу господню. Не знаю… Так, нашло на меня что-то. Я бы сейчас этого не вынесла. Сил не хватило бы.
Где-то неподалеку послышались монотонные распевы. Слов молитвы нельзя было различить. Голос то затихал, то становился громче и начинал распев на более высокой ноте. Вот в паузу вступили ответные голоса, и тогда первый зазвучал торжественно и властно. Снова пауза, и снова протяжный подхват. Фразы молитвы становились все короче, отрывистее, точно приказания, а в ответных голосах слышались жалобные нотки. Ритм распева стал напряженнее. Голоса — мужские и женские — звучали в унисон, но вот один женский голос взлетел в истошном крике, диком и яростном, точно крик животного; его подхватили контральто, отрывистое, лающее, и тенор, по-волчьи забирающий вверх. Слова молитвы оборвались, уступив место реву и притоптыванию ног по земле. Мать обдало дрожью. Роза Сарона дышала тяжело и прерывисто, а рев не смолкал, и казалось, что еще секунда, и людские легкие не выдержат такого напряжения.
Мать сказала:
— Не могу слушать. Что это со мной стало?
Высокий голос перешел с крика на истерический визг, шакалье тявканье. Топот стал громче. Голоса срывались один за другим, и наконец весь хор разразился рыданиями, хриплыми стонами; к топоту примешались звуки ударов по телу, а потом стоны перешли в тихое поскуливание, точно щенята скулили у миски с едой.
Роза Сарона приглушенно всхлипывала. Бабка сбила занавеску с ног, похожих на серые узловатые палки, и тоже заскулила по-щенячьи. Мать снова прикрыла ей ноги занавеской. И тогда бабка глубоко вздохнула, дыхание у нее стало ровнее и свободнее, опущенные веки больше не вздрагивали. Она крепко уснула, открыв рот и всхрапывая. Жалобное поскуливание невдалеке становилось все тише и тише и наконец совсем смолкло.
Роза Сарона подняла на мать полные слез глаза:
— Помогло, — сказала она. — Бабке это помогло. Она заснула.
Мать сидела опустив голову. Ей было стыдно.
— Может, зря я обидела хороших людей? Бабка спит.
— Сходи к нашему проповеднику, он отпустит тебе твой грех, — сказала Роза Сарона.
— Я пойду… только он не такой, как все. Может, это его вина, что я не позволила тем людям помолиться здесь. Наш проповедник думает так: все, что люди ни сделают, все хорошо. — Мать взглянула на свои руки и сказала: — Надо спать. Роза. Если поедем ночью, надо выспаться. — Она легла на землю рядом с матрацем.
Роза Сарона спросила:
— А как же бабка? Ведь ее надо обмахивать.
— Она спит. Ложись, отдохни.
— Куда это Конни ушел? — жалобно протянула Роза Сарона. — Я уж сколько времени его не вижу.
Мать шепнула:
— Ш-ш. Спи, спи.
— Ма, Конни будет учиться по вечерам, в люди выйдет.
— Да, да. Ты уж мне об этом рассказывала. Спи.
Роза Сарона прилегла с краешка на матрац.
— Конни теперь новое задумал. Он все время думает. Вот выучит все про электричество и откроет мастерскую, а тогда — знаешь, что у нас будет?
— Что?
— Лед… много льда. Купим ледник. И набьем его льдом, и ничего портиться не будет.
— Конни только и дела, что выдумывать разные разности, — сказала мать со смешком. — Ну, а теперь спи.
Роза Сарона закрыла глаза. Мать легла на спину и закинула руки за голову. Она прислушалась к дыханию бабки и дыханию дочери. Она махнула рукой, отгоняя муху со лба. Лагерь затих под палящим солнцем, и звуки, доносившиеся из нагретой травы — стрекотанье кузнечиков, жужжанье пчел, — сливались с этой тишиной, не нарушая ее. Мать глубоко перевела дыхание, зевнула и закрыла глаза. Сквозь сон ей послышались чьи-то шаги, но проснулась она, когда у палатки раздался мужской голос:
— Здесь есть кто-нибудь?
Мать быстро приподнялась с земли. Мужчина, рослый, загорелый, нагнулся и заглянул под брезент. На нем были высокие зашнурованные башмаки, брюки защитного цвета и такая же куртка с погонами. На широком кожаном поясе висела револьверная кобура, а на левой стороне груди была приколота большая серебряная звезда. Форменная фуражка с мягкой тульей сидела у него на затылке. Он похлопал по туго натянутому брезенту, и брезент отозвался на эти похлопыванья, как барабан.
— Здесь есть кто-нибудь? — снова крикнул он.
Мать спросила:
— Что вам надо, мистер?
— Что надо? Хочу знать, кто здесь есть.
— Мы трое. Я, бабка и моя дочь.
— А мужчины где?
— Они пошли искупаться. Мы всю ночь были в дороге.
— Из каких мест?
— Из Оклахомы, около Саллисо.
— Здесь вам оставаться нельзя.
— Мы хотим вечером ехать дальше, мистер, через пустыню.
— И хорошо сделаете. Если завтра к этому времени не уберетесь, отправлю в тюрьму. Мы таким не позволяем здесь задерживаться.
Лицо матери потемнело от гнева. Она медленно поднялась с земли, подошла к ящику с посудой и вытащила оттуда чугунную сковороду.
— Мистер, — сказала она, — у вас форменная фуражка и револьвер. Такие в наших местах кричать не смеют. — Она надвигалась на него, держа в руке сковороду. Он расстегнул кобуру. — Стреляй, — сказала мать. — Женщину запугиваешь? Слава богу, мужчин моих нет. Они бы тебя на клочки разорвали. В наших местах такие, как ты, язык за зубами держат.
Человек отступил на два шага назад.
— Ваши места остались позади. Вы теперь в Калифорнии, а мы всяким Оки не позволим тут задерживаться.
Мать остановилась. Она растерянно посмотрела на него.
— Оки? — тихо переспросила она. — Оки?..
— Да, Оки! И если я завтра вас увижу — сидеть вам в тюрьме. — Он круто повернулся, подошел к соседней палатке и хлопнул по брезенту рукой. — Здесь есть кто-нибудь?
Мать медленно отступила под навес. Она положила сковороду в ящик. Потом медленно опустилась на землю. Роза Сарона украдкой следила за ней, и, увидев, что лицо у матери судорожно подергивается, она закрыла глаза и притворилась спящей.
Солнце уже клонилось к западу, но жара не спадала. Том проснулся под ивой и почувствовал, что во рту у него пересохло, тело все в поту, голова тяжелая. Он медленно встал и пошел к берегу. Там он сбросил с себя брюки и рубашку и влез в реку. Как только вода сомкнулась вокруг него, жажда исчезла. Он лег на мелком месте. Течение чуть покачивало его. Он уперся локтями в песчаное дно, глядя на пальцы ног, торчавшие из воды.
Бледный худенький мальчик выполз, точно зверек, из камышей и быстро разделся. Он юркнул в реку, как водяная крыса, и поплыл, как водяная крыса, оставив на поверхности только нос да глаза. И вдруг увидел голову Тома, увидел, что Том смотрит на него. Он бросил свою игру и сел на дно.
Том сказал:
— Хэлло!
— Хэлло!
— Водяную крысу изображаешь?
— Да. — Мальчик подбирался все ближе и ближе к берегу, как будто так, между прочим, и вдруг вскочил, сгреб в охапку свою одежду и удрал в кусты.
Том негромко засмеялся и тут же услышал крики:
— Том! Том!
Он сел на дно и свистнул сквозь зубы, пронзительно и с лихим присвистом в конце. Кусты дрогнули, и из них выскочила Руфь.
— Тебя мама зовет, — сказала она. — Иди скорее.
