Гроздья гнева Стейнбек Джон

Мать сказала:

— Хорошо здесь.

— Пойдемте в швейную, — предложила Энни. — У них две машинки. Наши женщины и одеяла стегают, и платья шьют. Вам, наверно, захочется там поработать.

Как только к матери пришла комиссия, Руфь и Уинфилд немедленно испарились.

— Может, лучше пойти с ними, послушать, что они будут говорить? — предложил Уинфилд.

Руфь схватила его за руку.

— Ну уж нет, — сказала она. — Нас из-за этих сволочей вымыли. Я с ними не пойду.

Уинфилд сказал:

— Ты на меня наябедничала про уборную. А я наябедничаю, как ты их обозвала.

В глазах Руфи мелькнул испуг.

— Нет, не надо. Я знала, что ты ее не сломал, потому и наябедничала.

— Ничего ты не знала, — буркнул Уинфилд.

Руфь сказала:

— Давай посмотрим, что тут делается. — Они пошли, смущенно озираясь по сторонам, заглядывая в каждую палатку. В конце прохода на ровном месте была расчищена площадка для крокета. Играли дети — человек пять-шесть серьезные, молчаливые. На скамеечке у крайней палатки сидела наблюдавшая за ними пожилая женщина. Руфь и Уинфилд пустились рысцой.

— Примите нас, — крикнула Руфь. — Мы тоже будем играть.

Дети посмотрели на нее. Девочка с тоненькими, похожими на крысиные хвостики, косичками сказала:

— В следующую партию.

— А я хочу сейчас, — крикнула Руфь.

— Сейчас нельзя, а в следующую партию примем.

Руфь грозно ступила на площадку.

— Нет, сейчас. — Крысиные хвостики крепко вцепились в молоток. Руфь подскочила к ней, ударила, оттолкнула ее и завладела молотком. — Сказала, что буду играть, значит, буду, — торжествующе заявила она.

Пожилая женщина встала и подошла к площадке. Руфь свирепо покосилась на нее и стиснула молоток обеими руками. Женщина сказала:

— Оставьте, пусть играет, как Ральф на прошлой неделе.

Дети побросали молотки и молча ушли с площадки. Они стали в отдалении, глядя на Руфь бесстрастными глазами. Руфь проводила их взглядом. Потом ударила молотком по шару и побежала за ним.

— Уинфилд, давай! Возьми себе палку, — крикнула она и с удивлением оглянулась назад. Уинфилд присоединился к стоявшим в стороне детям и смотрел на нее такими же бесстрастными глазами. Руфь с вызывающим видом снова ударила по шару. На площадке поднялась пыль. Руфь притворялась, что ей очень весело. А дети стояли все там же и смотрели на нее. Руфь поставила рядом два шара и ударила сразу по обоим, потом повернулась к детям и вдруг пошла на них, держа в руке молоток. — Идите играть, — скомандовала она. Дети молча попятились назад. Минуту Руфь смотрела на них, потом бросила молоток и с плачем побежала к себе домой. Дети вернулись на площадку.

Крысиные хвостики крикнули Уинфилду:

— В следующую партию тебя примем.

Пожилая женщина сказала:

— Если она придет и будет хорошо себя вести, пусть играет. Ты, Эмма, сама была такая же.

Игра началась снова, а Руфь лежала в палатке и горько плакала.

Грузовик ехал по красивым дорогам, мимо фруктовых садов, где уже розовели персики, мимо виноградников, где чуть зеленели крупные виноградные гроздья, ехал под ореховыми деревьями, протягивавшими свои ветки до середины дороги. У въезда в каждый сад, в каждый виноградник Эл тормозил, и у каждого въезда их встречало объявление: «Рабочие не требуются. Вход запрещен».

Эл сказал:

— Когда фрукты созреют, работа здесь должна быть. Чудно! Ты еще и спросить не успел, а тебе уже заявляют: работы нет. — Он вел грузовик медленно.

Отец сказал:

— А что, если все-таки зайти спросить? Может, они знают, где есть работа? Давайте попробуем.

Вдоль дороги шел человек в синем комбинезоне и синей рубашке. Эл поравнялся с ним и остановил машину.

— Послушайте, мистер, — сказал он. — Может, знаете, где тут есть работа?

Человек остановился и с насмешкой посмотрел на Эла; во рту у него не хватало одного зуба.

— Нет, — сказал он. — Может, вы знаете? Я уже целую неделю рыскаю, ничего не нашел.

— Вы откуда, из правительственного лагеря? — спросил Эл.

— Да.

— Тогда залезайте, садитесь. Поищем вместе.

Человек взобрался на грузовик по заднему борту и спрыгнул на платформу.

Отец сказал:

— Что-то мне чудится, что ничего нам не найти. Но поискать все-таки надо. А где искать, и сами не знаем.

— Не мешало бы в лагере кое-кого порасспросить, — сказал Эл. — Ну как, дядя Джон, получше тебе?

— Все болит, — ответил дядя Джон. — Живого места во мне нет, а дальше еще хуже будет. Надо уходить, я вам несчастье приношу.

Отец положил руку ему на колено.

— Слушай, — сказал он, — не уходи. У нас и так большой урон: дед и бабка померли. Ной и Конни сбежали, проповедник сел в тюрьму.

— Чудится мне, что мы этого проповедника еще увидим, — сказал Джон.

Эл потрогал яблочко на рычаге.

— Ты болен, вот тебе и чудится всякое, — сказал он. — Да что в самом деле! Поехали назад, поговорим с людьми, узнаем, где есть работа. А то все равно что с завязанными глазами крыс ловить. — Он остановил грузовик, высунулся из кабины и крикнул: — Слушайте, мистер! Мы едем назад в лагерь, там спросим насчет работы. Что зря бензин жечь!

Их пассажир нагнулся над бортом.

— Не возражаю, — сказал он. — Я свои ходули по самые щиколотки стер. И во рту со вчерашнего дня ни крошки не было.

Эл развернулся посреди дороги и поехал назад.

Отец сказал:

— Мать огорчится, ведь Том сразу устроился на работу.

— Может, он и не устроился, — сказал Эл. — Может, так же вот ищет. Мне бы куда-нибудь в гараж. Я это дело люблю — быстро научусь.

Отец хмыкнул, и до самого лагеря они ехали молча.

Когда комиссия ушла, мать села на ящик у палатки и растерянно взглянула на Розу Сарона.

— Да, — сказала она. — Да… давно я себя так не чувствовала. А какие они обходительные.

— Я буду работать в детской комнате, — сказала Роза Сарона. — Они мне предлагали. Присмотрюсь, как за детьми ходят, буду все знать.

Мать задумчиво покачала головой.

— Вот бы хорошо, если б наши получили работу, — сказала она. — Будут работать, будут хоть немного денег домой приносить. — Ее глаза смотрели куда-то вдаль. — Они будут работать на стороне, а мы здесь. Народ кругом хороший. Вот оправимся немного, куплю печку — это прежде всего. Они недорогие. Потом купим настоящую палатку — большую, и подержанные пружинные матрацы. А под брезентом будем есть. По субботам здесь танцы. Говорят, туда и знакомых можно приглашать. Жалко, у нас здесь никого нет. Может, у мужчин приятели заведутся.

Роза Сарона посмотрела на дорогу.

— Эта женщина, которая говорила, что я выкину…

— Перестань, — осадила ее мать.

Роза Сарона тихо сказала:

— Я ее вижу. Она, кажется, сюда идет. Вон… Ма, не позволяй ей…

Мать обернулась и посмотрела на приближающуюся к ним женщину.

— Здравствуйте, — сказала та. — Меня зовут миссис Сэндри, Лизбет Сэндри. Я с вашей дочкой уже разговаривала.

— Здравствуйте, — сказала мать.

— Ликует ли душа ваша в господе?

— Ничего, ликует, — ответила мать.

— А вы приобщались к благодати?

— Приобщалась. — Взгляд у матери был холодный, настороженный.

— Вот и хорошо, — сказала Лизбет. — Грешники забрали здесь большую силу. Вы приехали в страшное место. Кругом нечестивость. Нечестивые люди, нечестивые деяния. Истинно верующим нет сил терпеть. Мы живем среди грешников.

Мать чуть покраснела и сжала губы.

— А по-моему, люди здесь хорошие, — сухо сказала она.

Миссис Сэндри вытаращила на нее глаза.

— Хорошие? — крикнула она. — Разве хорошие люди станут танцевать в обнимку? Говорю вам: в этом лагере душу не спасешь. Я была вчера на молитвенном собрании в Уидпетче. Знаете, что проповедник нам сказал? «Этот лагерь, говорит, сборище нечестивцев. Бедняки хотят жить как богатые люди. Им надо оплакивать свои прегрешения, а они танцуют в обнимку». И еще говорил: «Те, кто сейчас не с нами, те закоренелые грешники». Как приятно было слушать! Мы знали, что нам бояться нечего, потому что мы не танцуем.

Мать была вся красная. Она медленно встала и двинулась на миссис Сэндри.

— Уходи! — сказала она. — Уходи сию же минуту, пока я греха на душу не взяла — не послала тебя куда следует. Иди оплакивай свои прегрешения.

Миссис Сэндри разинула рот. Она попятилась и вдруг злобно крикнула:

— Я думала, вы верующие.

— Мы и есть верующие, — сказала мать.

— Нет, вы грешники, вам только в аду гореть. Я все расскажу на собрании. Я вижу, как ваши черные души горят в адском пламени. И невинный младенец у нее во чреве тоже горит.

С губ Розы Сарона раздался протяжный вопль. Мать нагнулась и подняла с земли палку.

— Уходи! — яростно повторила она. — И чтобы духу твоего здесь не было. Я таких, как ты, знаю. Вы норовите последнюю радость у человека отнять. — Мать надвигалась на нее.

Миссис Сэндри подалась назад и вдруг запрокинула голову и взвыла. Глаза у нее вылезли на лоб, плечи заходили ходуном, руки болтались вдоль тела, на губах выступила густая, тягучая слюна. Она взвыла еще и еще раз, протяжным, нечеловеческим голосом. Из палаток выбежали люди и стали неподалеку, испуганные, притихшие. Женщина медленно опустилась на колени, и ее вопли перешли в прерывистые булькающие стоны. Она повалилась на бок, руки и ноги у нее судорожно задергались. Из-под открытых век сверкали белки закатившихся глаз.

Кто-то тихо сказал:

— Это благодать. На нее сошла благодать.

Мать стояла рядом, глядя на подергивающееся тело.

Управляющий не спеша подошел к ним.

— Что случилось? — спросил он. Толпа раздалась, пропуская его вперед. Он посмотрел на лежащую перед ним женщину. — Вот беда! Кто-нибудь помогите отнести ее в палатку.

Люди молчали и переминались с ноги на ногу. Потом двое мужчин шагнули вперед и подняли припадочную — один подхватил ее под мышки, другой зашел с ног. Толпа медленно двинулась за ними. Роза Сарона ушла в палатку и легла на матрац, закрывшись одеялом с головой.

Управляющий взглянул на мать, взглянул на палку, которую она держала в руках. Он устало улыбнулся.

— Вы побили ее? — спросил он.

Мать все еще смотрела на удаляющуюся толпу. Она медленно покачала головой.

— Нет… только собиралась. Она сегодня второй раз мою дочь пугает.

Управляющий сказал:

— Не надо… не бейте ее. Она больная. — И он тихо добавил: — Поскорее бы они уехали. От нее одной больше беспокойства, чем от всех других вместе взятых.

Мать уже совладала с собой.

— Если она опять сюда явится, я ее побью. Я за себя не ручаюсь. Я не позволю ей пугать дочь.

— Не беспокойтесь, миссис Джоуд, — сказал он. — Вы ее больше не увидите. Она только новичков обрабатывает. Больше ей незачем сюда ходить. Она считает вас грешницей.

— Я и есть грешница, — сказала мать.

— Правильно. Все мы грешники, только не такие, как ей кажется. Она больная, миссис Джоуд.

Мать с благодарностью посмотрела на него и крикнула Розе Сарона:

— Ты слышишь, Роза? Она больная. Сумасшедшая. — Но Роза Сарона не подняла головы. Мать сказала: — Я вас предупредила, мистер. Если она придет еще раз, на меня полагаться нельзя. Я ее побью.

Управляющий криво улыбнулся.

— Я вас понимаю, — сказал он. — Но все-таки постарайтесь сдержать себя. Больше я вас ни о чем не прошу. — Он медленно зашагал к палатке, куда унесли миссис Сэндри.

Мать прошла под навес и села рядом с Розой Сарона.

— Слушай, — сказала она. Роза Сарона не двигалась. Мать осторожно откинула одеяло с ее головы. — Она сумасшедшая, — сказала мать. — Ты ей не верь.

Роза Сарона зашептала в ужасе:

— Она как сказала про ад… я так и почувствовала, будто у меня все горит внутри.

— Не может этого быть, — сказала мать.

— Я устала, — шепнула Роза Сарона. — Столько всего случилось за это время, я устала. Мне хочется спать, спать.

— Так спи. Здесь хорошо соснуть. Спи.

— А вдруг она придет?

— Не придет, — сказала мать. — Я сяду около палатки и близко ее не подпущу, если она покажется. Спи, тебе надо отдохнуть, ведь скоро пойдешь работать в детскую комнату.

Мать с трудом поднялась и вышла наружу. Она села на ящик, уперлась локтями в колени и опустила подбородок на сложенные чашечкой ладони. Она видела людей, ходивших по лагерю, слышала детские крики, слышала стук молотка по железу, но глаза ее смотрели куда-то далеко.

Подойдя к палатке, отец так и застал ее в этой позе и опустился на корточки рядом с ней. Мать медленно перевела на него глаза.

— Нашли работу? — спросила она.

— Нет, — сконфуженно ответил отец. — Мы везде искали.

— А где Эл и Джон, где грузовик?

— Эл затеял какую-то починку. Пришлось попросить инструменты. Велели там все сделать, на месте.

Мать грустно проговорила:

— Здесь хорошо. Здесь можно бы пожить, хоть недолго.

— Если найдем работу.

— Да. Если найдете работу.

Он почувствовал грусть в этих словах и пригляделся к ее лицу:

— Чего же ты приуныла? Сама говоришь, что здесь хорошо. Чего же унывать?

Она посмотрела на него и медленно закрыла глаза:

— Чудно, правда? Сколько времени мы были в дороге, мыкались с места на место, и я ни разу не задумалась. Здешние люди хорошо меня приняли, очень хорошо. А что я теперь делаю? Вспоминаю все самое грустное: ту ночь, когда умер дед и мы его похоронили. У меня тогда одна дорога была в голове — целый день трясешься в машине, едешь все дальше, дальше… Я как-то всего и не почувствовала. А сейчас хуже, тяжелее. Бабка… Ной ушел. Взял да и ушел вниз по реке… Сижу и вспоминаю… Бабка умерла по-нищенски, и похоронили ее, как нищенку. Тяжело мне. Как ножом по сердцу. Ной шел вниз по реке. Не знал, на что идет. Ничего не знал. И мы не знаем. И так и не будем знать, жив ли он, умер ли. И никогда не узнаем. Конни улизнул потихоньку. Мне раньше некогда было об этом думать, а сейчас мысли идут сами собой. А ведь надо бы радоваться, что попали в хорошее место. — Отец смотрел на ее медленно шевелившиеся губы. Она говорила, закрыв глаза: — Я помню, какие были горы у той реки, где Ной от нас ушел, — острые, точно искрошенные зубы. Помню, какая была трава там, где похоронили деда. Помню колоду на ферме — перо к ней пристало, вся изрубленная, черная от куриной крови.

Отец подхватил ей в тон:

— А я сегодня видел диких гусей. Высоко летели… на юг. Так красиво смотреть! Потом видел черных дроздов — сидят себе на изгороди. Голубей видел. — Мать открыла глаза и посмотрела на него. Он продолжал: — Еще видел маленький смерч, будто человек бежит через поле. А гуси летятклином, торопятся на юг.

Мать улыбнулась.

— Помнишь? Помнишь, как мы дома — увидим гусей и говорим: «Зима будет ранняя». А зима, когда ей время, тогда она и приходила. А мы все свое: «Зима будет ранняя». Почему, сама не знаю.

— А я видел черных дроздов на изгороди, — говорил отец. — Сидят себе рядышком. И голубей. Так спокойно, как голубь, ни одна птица не сидит… На изгороди… близко один к другому. А смерч поднялся высоко — и, будто человек, пляшет по полю. Я всегда любил на них смотреть. Высокий, в человеческий рост.

— Лучше и не вспоминать о доме, — сказала мать. — Теперь это не наш дом. Про дом лучше забыть. И про Ноя тоже лучше забыть.

— Он всегда был чудной… не чудной, а… да что там, моя вина.

— Сколько раз я тебе говорила — перестань. Он, может, и не выжил бы.

— Все-таки я виноват.

— Перестань, — повторила мать. — Ной — он не как все. Может, ему будет хорошо у реки. Может, так лучше. Нам нельзя растравлять себе душу. Место здесь хорошее, а там, глядишь, и работа найдется.

Отец показал на небо:

— Смотри… опять гуси. Большой клин. Ма, а зима будет ранняя.

Она тихо засмеялась:

— Иной раз делаешь что-нибудь, говоришь, а почему, сама не знаешь.

— Вот и Джон, — сказал отец. — Иди, Джон, посиди с нами.

Дядя Джон подошел к ним. Он присел на корточки перед матерью.

— Ничего не добились, — сказал он. — Ни с чем назад приехали. Да! Тебя Эл зовет. Говорит, нужно менять покрышку. На старой всего один слой.

Отец встал:

— Хорошо бы купить подешевле. Денег совсем мало. Где он?

— Вон там, от угла направо. Он говорит, если покрышку не сменить, лопнет камера. — Отец зашагал вдоль палаток, а его глаза следили за громадным клином гусей, пролетавших в небе.

Дядя Джон поднял камешек с земли, скатил его с ладони и опять поднял. Он не смотрел на мать.

— Нет работы, — сказал он.

— Вы еще не все объездили.

— Объявления везде одинаковые.

— А Том, верно, работает. Он еще не возвращался.

Дядя Джон нерешительно проговорил:

— Может, он тоже ушел… как Ной или Конни.

Мать строго посмотрела на него, и взгляд ее тут же смягчился.

— Что знаешь, то знаешь, — сказала она. — Есть такое, в чем никогда не разуверишься. Том получил работу, и к вечеру он придет. Это как бог свят. — Она улыбнулась счастливой улыбкой. — Плохой у меня сын? — сказала она. — Можно мне жаловаться на такого сына?

В лагерь начинали съезжаться легковые машины, грузовики, и мужчины один за другим шли к санитарному корпусу. И каждый нес с собой чистый комбинезон и чистую рубашку.

Мать встрепенулась:

— Джон, пойди разыщи отца. Сходите в лавку. Надо взять бобов, мяса для жаркого… сахару, моркови. И скажи ему, пусть купит чего-нибудь вкусного — все равно чего, только повкуснее. Сегодня… у нас будет вкусный ужин.

Глава двадцать третья

Кочевники, метавшиеся из лагеря в лагерь с одной мыслью — лишь бы найти работу, лишь бы уцелеть, сохранить жизнь, в то же время не забывали и об удовольствиях и находили их, измышляли их сами, жадно тянулись ко всему, что может принести радость. Иной раз поразвлечься удавалось и беседой, а шутки скрашивали жизнь. И так уж повелось, что в придорожных лагерях, вдоль берегов речушек, под смоковницами всегда находился рассказчик, и люди собирались у затухающих костров послушать тех, кто был наделен даром увлекательно рассказывать. Они слушали, и их молчаливое внимание сообщало этим рассказам торжественность.

Я воевал против Джеронимо…

Люди слушали, и в их спокойных глазах отражался свет потухающего костра.

Индейцы — хитрый народ, юркие, как змеи; захочет — так тихо подкрадется, что и не услышишь. Ползет по сухим листьям, а они даже не зашуршат под ним. Попробуй-ка, у тебя так не получится.

Люди слушали и вспоминали, как шуршат под ногами сухие листья.

Наступила осень, все небо в тучах. Разве можно воевать в такое время? В армии всегда все делается шиворот-навыворот. Все козыри в руках, а толку мало. С какой-нибудь сотней индейцев разделаться — и то посылали три полка, не меньше.

Люди слушали, и лица у них были спокойные, вдумчивые. Рассказчики заставляли слушать себя — ритм их речи был торжествен, слова торжественны, потому что этого требовал сам рассказ, и слушатели тоже проникались торжественностью.

Один индеец стал во весь рост на скале, против солнца. И ведь знал, что его отовсюду видно. Раскинул руки и стоит. Нагой, как утречко, а солнце бьет прямо в него. Может, в голове помутилось? Не знаю. Стоит там, руки раскинул в стороны, будто распятие. От нас до него ярдов четыреста. А солдаты… ну что ж, прицелились, лежат, послюнявят палец — пробуют, есть ли ветер; стрелять никому не хочется. Может, он неспроста так стоял. Знал, что мы не будем стрелять. Лежим — курки на взводе, а приклады на плечо не поднимаем. Смотрим на него. Головной убор, перо торчит в волосах. Нам все видно. А сам нагой, как солнышко. Долго мы так лежали, а он хоть бы шевельнулся. Наконец капитан осатанел, кричит: «Стреляйте, мерзавцы, стреляйте!» А мы лежим. «Считаю до пяти. Кто не будет стрелять, того на заметку». Ну что ж… мы подняли винтовки, нехотя, медленно, — и каждый ждет, что кто-нибудь другой выстрелит первым. Мне в жизни так горько не было. Прицелился ему в живот — индейца только таким выстрелом и уложишь… Он рухнул как подкошенный и покатился вниз. Мы подошли. Видим, не такой уж он рослый… а на скале казался великаном. Живого места не осталось — каша. Видали когда-нибудь фазана? Гордый, красивый, перышко к перышку, будто разрисованные, глаза и те будто разрисованные. И бац — выстрел! Поднимаешь его… весь в крови… И чувствуешь: вот загубил то, что лучше тебя; ешь его, и все равно радости мало, потому что и в самом деле ты что-то загубил и никак этого не исправишь.

Слушатели кивали, а если пламя костра вспыхивало чуть ярче, оно озаряло их глаза, задумчивые, сосредоточенные.

Против солнца, а руки раскинуты. Казалось — большой, высокий… как бог.

А бывало и так, что кто-нибудь урывал от еды двадцать центов и шел в кино в Мэрисвилл, или Туларе, или Сириз, или Маунтин-Вью. И возвращался в придорожный лагерь, полный впечатлений. И рассказывал, что он видел.

Один молодчик был богатый, а прикинулся бедным, и девушка одна — тоже богатая, а выдала себя за бедную. Вот встретились они в кафетерии.

Зачем?

А я почем знаю, встретились и встретились.

Нет, зачем они прикидывались бедными?

Ну, надоело богатство, вот и прикидывались.

Чепуха!

Хочешь слушать или нет?

Ладно, ладно, давай дальше. Конечно, хочу. Только, будь у меня большие деньги, будь у меня большие деньги, я бы столько свиных отбивных накупил… завалился бы ими с головой, так, чтобы продух пришлось выгрызать. Ну, давай дальше.

Они считают друг дружку бедными. А потом их арестовали и посадили в тюрьму, а выходить на волю они не хотят, потому что каждый боится, как бы другой не узнал про его богатство. А надзиратель думает, что они бедные, и измывается над ними. Ты бы посмотрел на его рожу, когда он все узнал! Чуть удар его не хватил.

А за что их посадили?

Забрали на каком-то митинге. Они сами-то были тут ни при чем, так — случайно там оказались. А пожениться из-за денег ни он, ни она не хотели, в том вся и загвоздка.

Вот сукины дети, с самого начала друг дружку обманывали!

Так получалось, будто они по-хорошему все делали. И обращение у них со всеми ласковое.

А вот я раз видел картину — ну будто это все про меня. Будто моя жизнь, и не только моя, там как-то все было больше, сильнее.

С меня и своего горя хватит. Хочется хоть немножко забыться.

Да… только не веришь тому, что показывают.

А кончается так: они поженились и все друг про дружку узнали, и те, кто над ними измывался, те тоже все узнали. Один молодчик раньше и смотреть на них не хотел, а потом этот богач возьми да и приди к нему в цилиндре, так тот чуть замертво не свалился. А потом показывали хронику, как немецкие солдаты ноги в стро задирают, — вот смеху-то было.

А если находилось хоть немного денег, человек всегда мог выпить. Острые углы стирались, по всему телу разливалось тепло. Исчезало и чувство одиночества, потому что теперь было легко населить свое воображение друзьями, легко отыскать врагов и разделаться с ними. Он сидел у канавы, и ему чудилось, что земля стала мягкая. Неудачи не так терзали, будущее ничем не грозило. И голод не рыскал вокруг, и весь мир был легкий, ласковый, и человеку ничего не стоило одолеть начатый путь. Звезды были совсем близко, и небо ласковое. Смерть — это друг, а сон — брат смерти. Возвращалось прошлое: девушка со стройными ногами танцевала когда-то там, дома… давным-давно… Лошадь… Лошадь и седло. Кожа на седле тисненая. Когда это было? Надо разыскать какую-нибудь девушку, поговорить с ней. Поговорить по-хорошему. Может, и ночь вместе. А здесь тепло. Звезды совсем близко, и печаль и радость тоже так близко одна к другой, что и не отличишь. Хорошо бы остаться пьяным на всю жизнь. Кто говорит, что это плохо? Проповедники? Да ведь у них свое опьянение. Тощие, бесплодные женщины — да откуда им, несчастным, знать? Сторонники постепенных реформ — да они не умеют вгрызаться в жизнь, откуда им знать? Нет… звезды сейчас близкие, хорошие, и я породнился со всем миром. И все в мире свято — все, даже я.

Губную гармонику всегда можно иметь при себе. Вынул из заднего кармана, постучал о ладонь, чтобы вытряхнуть пыль, сор, табачную труху, — вот и готово. Гармоника все может: вот один тоненький звук, вот аккорды, а вот мелодия с аккомпанементом. Лепишь музыку чуть согнутыми пальцами, извлекаешь звуки, стонущие и плачущие, как у волынки, или полные и круглые, как у органа, или резкие и печальные, как у тростниковых дудочек, на которых играют горцы. Поиграл и опять сунул в карман. Она всегда с тобой, всегда у тебя в кармане. А пока играешь, учишься новым приемам, новым способам вылепить звук пальцами, поймать его губами, — и все сам, без указки. Пробуешь везде где придется — иной раз где-нибудь в тени, жарким полднем, иной раз у палатки, после ужина, когда женщины моют посуду. Нога легко отбивает такт. Брови то лезут кверху, то опять вниз — вместе с мелодией. А если потеряешь свою гармонику или сломаешь ее — беда невелика. За двадцать пять центов можно купить новую.

Гитара подороже. На ней надо долго учиться. На пальцах левой руки должны быть мозолистые нашлепки. На большом пальце правой — твердая мозоль. Растягивай пальцы левой руки, растягивай их, как паучьи лапки, чтобы дотянуться до костяных кнопок на грифе.

Это у меня отцовская. Я еще клопом был, когда он показал мне «до». Потом научился, стал играть не хуже его, а он уже больше не брался за нее. Бывало, сядет в дверях, слушает, отбивает такт ногой. Пробуешь тремоло, а он хмурит брови; пойдет дело на лад, он откинется к косяку и кивает мне: «Играй, говорит, играй, старайся!» Хорошая гитара. Видишь, какая истертая. А сколько на ней было сыграно песен — миллион, вот и истерлась вся. Когда-нибудь треснет, как яичная скорлупа. А чинить не полагается, даже тронуть нельзя — потеряет тон. Вечером побренчу, а вон в той палатке один играет на губной гармонике. Вместе хорошо выходит.

Скрипка — вещь редкая, ее трудно одолеть. Ладов нет, и поучить некому.

Страницы: «« ... 2122232425262728 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Снежный шепот коснулся холодного окна....
«В те дни, много-много лет назад, я думал, что мои мама и папа хотят меня отравить. И даже теперь, д...
Рассказ «Шаги за спиной» – самый странный, пожалуй. Это единственный мой рассказ за последние десять...