Гроздья гнева Стейнбек Джон
Да я бы и слепой мог собирать. Чутьем коробочку нахожу. Обираю чисто, будто обсасываю.
Теперь мешок полон. Тащи его к весам. Спорь. Весовщик говорит, будто ты подложил камней. А сам хорош! Весы-то жульнические. Бывает, что правда на его стороне, — камни в мешке есть. Бывает, что на твоей, — весы жульнические. А бывает, что правы оба: и камни есть, и весы жульнические. Спорь, всегда спорь, не сдавайся без боя. После этого чувствуешь себя человеком. И он тоже чувствует себя человеком.
Камни? Есть о чем говорить! Может, какой-нибудь один попался. Четверть фунта? Подумаешь! Не сдавайся, спорь.
Назад с пустым мешком. У нас своя книжка. Записываю вес. Без этого нельзя. Они увидят, что ты ведешь запись, и не станут надувать. А не будешь отмечать у себя, тогда плохо твое дело.
Хорошая работа. Ребятишки бегают на воле. А ты не слыхал про машины, которые сами собирают хлопок?
Слыхал.
Думаешь, введут их?
Если введут, тогда, говорят, ручному сбору крышка.
Наступает вечер. Все устали. А поработали хорошо. У нас получка — три доллара. Я собирал, и жена, и ребята.
К хлопковому полю подъезжают машины. Палатки вырастают одна за другой. Грузовики с прицепами, затянутые поверху сеткой, набиты белым пухом. Хлопок цепляется за проволочные изгороди, чуть подует ветер, и хлопок шариками катится по дорогам. Чистый белый хлопок идет в джин-машины. Большие пухлые мешки стоят, дожидаясь компрессора. Хлопок пристает к одежде, застревает в усах, в бороде. Высморкаешься — в носу тоже хлопок.
Шагай, сгорбившись, набивай мешок, пока еще светло. Пытливые пальцы выискивают коробочки. Бедра напряжены, волочат мешок. Ребятишки устают к вечеру. Спотыкаются о грядки. А солнце идет на закат.
Хорошо бы подольше здесь поработать. Деньги не бог весть какие, а все-таки хорошо бы подольше.
С дороги одна за другой сворачивают дряхлые машины, привлеченные сюда оранжевыми листками.
Холщовый мешок есть?
Нет.
Вычтем доллар.
Будь нас только пятьдесят человек, тогда можно было бы поработать подольше, а нас здесь пятьсот. Надолго не хватит. Я знал одного — он так и не выплатил за мешок. Новое место — новый мешок, а пока он наберет первые полтораста фунтов, поле уже чистое.
Скопи денег хоть самую малость! Скоро зима! Зимой в Калифорнии работы нет. Набивай мешок, пока еще светло. А вон тот подложил для весу два комка земли — я видел.
А что, в самом деле! Я только выравниваю жульнические весы.
У меня записано — триста двенадцать фунтов.
Правильно.
Подумать только! Он мне и слова не сказал. Наверно, весы жульнические. Ну что ж, все равно — денек выдался удачный.
Говорят, сюда едет еще тысяча человек. Завтра будем брать с боя каждый ряд, выхватывать коробочки из-под носа у соседей.
Требуются Сборщики Хлопка. Чем больше сборщиков, тем скорее в джин-машину.
Теперь домой, в лагерь.
А у нас сегодня будет боковина — честное слово! У нас есть деньги на боковину! Возьми малыша за руку, он совсем уморился. Беги вперед, купишь четыре фунта боковины. Старуха напечет вкусных лепешек, если не очень устала.
Глава двадцать восьмая
Товарные вагоны, числом двенадцать, выстроились близко один к другому на небольшой полянке возле речки. Они стояли в два ряда, по шесть в каждом. Колеса с них были сняты, от широких раздвижных дверей шли вниз сходни. Жилье получилось хорошее — крыши не протекают, сквозняка нет. В двенадцати вагонах разместились двадцать четыре семьи, по одной в каждой половине. Окон в вагонах не было, но широкие двери все время стояли открытыми. Половины отделялись одна от другой брезентом, а границей служил только просвет двери.
Джоуды получили половину одного из крайних вагонов. Прежние обитатели оставили здесь керосиновый бидон с прилаженной к нему трубой, которая была выведена наружу через дыру в стене. В углах вагона было темно даже при открытой двери. Мать отделила свою половину брезентом.
— Тут хорошо, — сказала она. — Лучше было, пожалуй, только в правительственном лагере.
Каждый вечер она раскладывала на полу матрацы и каждое утро снова сворачивала их. И каждый день они уходили в поле собирать хлопок, и каждый вечер у них было мясо к ужину. В одну из суббот съездили в Туларе и купили там железную печку, новые комбинезоны Элу, отцу, Уинфилду и дяде Джону и платье матери, а ее праздничное платье пошло Розе Сарона.
— Она так располнела, — сказала мать. — Зачем покупать ей новое? Только зря деньги тратить.
Джоудам посчастливилось. Они попали вовремя и успели захватить место в вагоне. Вся поляна была теперь заставлена палатками тех, кто приехал позднее, а обитатели вагонов считались уже старожилами и в некотором роде местной аристократией.
Узкая речка бежала мимо поляны, то прячась в ивняке, то снова появляясь. От каждого вагона к ней шла твердо утоптанная тропа. Между вагонами были протянугы веревки, и каждый день на них вешалось белье для просушки.
Вечером они возвращались с поля, неся под мышкой сложенные холщовые мешки. Зашли в лавку у перекрестка, где всегда было много покупателей.
— Ну, как сегодня?
— Сегодня хорошо. Три с половиной доллара. Подольше бы здесь продержаться. Ребятишки приучаются, будут хорошими сборщиками. Ма сшила два мешочка. Большие мешки им не под силу. Наберут полные — складывают в наши. Из старых рубашек сшила. Молодцы — работают.
Мать подошла к мясному прилавку, поднесла палец к губам, подула на него, сосредоточенно размышляя.
— Надо, пожалуй, взять свиных отбивных. Почем они?
— Тридцать центов фунт, мэм.
— Дайте три фунта. И еще супового мяса — получше кусочек. Завтра моя дочка сварит суп. И еще бутылку молока для нее. Она прямо жить без него не может. Ждет ребенка. Ей велели побольше молока пить. Сейчас подумаю… картошка у нас есть.
К прилавку подошел отец с банкой сиропа в руках.
— Возьмем? — спросил он. — Оладьи испечешь.
Мать нахмурилась.
— Ну ладно… бери. Вот еще это посчитайте. Так… лярда у нас хватит.
Подбежала Руфь, с двумя большими пачками печенья — глаза смотрят тоскливо, и матери достаточно кивнуть или помотать головой, чтобы эта тоска выросла в трагедию или сменилась восторгом.
— Ма… — Она подняла обе пачки, поворачивая их из стороны в сторону, — вот, мол, какие красивые.
— Положи на место…
Взгляд у Руфи стал трагический. Отец сказал:
— Да они всего по пяти центов. Ребятишки сегодня хорошо поработали.
— Ну… — Глаза у Руфи начали разгораться. — Ладно.
Руфь кинулась к выходу. На полпути она поймала Уинфилда и увлекла его за собой.
Дядя Джон пощупал парусиновые перчатки с нашивками из желтой кожи на ладонях, примерил их, снял и положил на место. Потом мало-помалу передвинулся к тому прилавку, где стояло спиртное, и погрузился в изучение ярлыков на бутылках. Мать заметила это.
— Па, — сказала она и мотнула головой в ту сторону.
Отец не спеша подошел к нему.
— Что, Джон, потянуло?
— Нет.
— Потерпи до конца сбора, — сказал отец. — Тогда так напьешься, что чертям тошно станет.
— А мне не хочется, — сказал дядя Джон. — Работаю я много, сплю хорошо. Сны меня не мучают.
— Я вижу, ты все на бутылки поглядываешь.
— Я их даже не замечаю. Чудно. Хочется накупить всего побольше. И вещи-то все ненужные. Например, безопасная бритва. Или вон те перчатки. Дешевка.
— В перчатках нельзя собирать хлопок, — сказал отец.
— Я знаю. Безопасная бритва мне тоже ни к чему. А здесь так все заманчиво, что нужно не нужно, а купишь.
Мать окликнула их:
— Пойдемте. Теперь у меня есть все. — В руках у нее были покупки. Дядя Джон и отец взяли каждый по пакету.
Руфь и Уинфилд поджидали их у дверей, с выпученными глазами, с полным ртом печенья, набитого за обе щеки.
— Вот, теперь ужинать не будут, — сказала мать.
К лагерю сходился народ. В палатках зажигались огни. Из печных труб валил дым. Джоуды поднялись по доске и прошли в свою половину. Роза Сарона сидела на ящике около печки. Она растопила ее, и железная печурка накалилась докрасна.
— Молока купили? — спросила Роза Сарона.
— Да. Вот оно.
— Дай мне. Я с утра не пила.
— Она думает, это как лекарство.
— Так мне няня говорила.
— Картошку приготовила?
— Да, очистила.
— Надо ее поджарить, — сказала мать. — Я купила отбивных. Нарежь картошку и положи на новую сковороду. И луку подбавь. Мужчины, вы пойдите умойтесь, принесите ведро воды. А где Руфь и Уинфилд? Им тоже надо умыться. Взяли для них печенья, — сказала мать Розе Сарона. — Каждому по большой пачке.
Мужчины пошли умываться к речке. Роза Сарона нарезала картошку на новую сковороду и, стоя около печки, поворачивала ломтики концом ножа.
Край брезентовой занавески отлетел в сторону. Из-за него появилось толстое, потное лицо.
— Ну, как у вас сегодня дела, миссис Джоуд?
Мать обернулась.
— Миссис Уэйнрайт! Добрый вечер. Да ничего. Три с половиной доллара. Даже немножко больше — три доллара пятьдесят семь центов.
— А мы получили четыре доллара.
— Ну что же, — сказала мать. — У вас народу больше.
— Да. Джонас уже большой мальчик. Я вижу, у вас сегодня отбивные!
Уинфилд прошмыгнул в дверь.
— Ма!
— Подожди минутку. Да, мои любят отбивные.
— А я бекон поджариваю, — сказала миссис Уэйнрайт. — Слышите, какой запах?
— Нет. У меня лук в картошке — все перешибает.
— Ой, подгорело! — крикнула миссис Уэйнрайт, и ее голова исчезла.
— Ма, — повторил Уинфилд.
— Ну, что тебе? Поди, объелся печеньем?
— Ма… Руфь все разболтала.
— Что разболтала?
— Про Тома.
Мать широко открыла глаза.
— Разболтала? — Она опустилась перед ним на колени. — Уинфилд… кому?
Уинфилд смутился. Он попятился назад.
— Она только немножко разболтала.
— Уинфилд! Скажи, что она говорила?
— Она… она свое печенье не сразу съела, а стала грызть понемножку — знаешь, как всегда. Грызет и говорит: «Тебе, наверно, жалко, что ничего не осталось?»
— Уинфилд! — крикнула мать. — Скажешь ты наконец? — Она тревожно оглянулась на занавеску. — Роза, посиди поговори с миссис Уэйнрайт, чтобы она не подслушала.
— А картошка?
— Я посмотрю за картошкой. Иди, иди! Не то она будет подслушивать.
Роза Сарона, тяжело волоча ноги, прошла за брезент.
Мать сказала:
— Ну, Уинфилд, говори.
— Я и так говорю. Она ест понемножку, потом стала ломать каждое печенье на мелкие кусочки, чтобы подольше хватило…
— Ну, дальше, дальше!
— Потом подбежали ребята, им тоже захотелось, а Руфь грызет и грызет и никого не угощает. Тогда они обозлились, один мальчишка взял да и отнял у нее всю пачку.
— Уинфилд, про то рассказывай, про другое.
— Я и рассказываю. Руфь тоже обозлилась, побежала за ним, ударила сначала его, потом другого, а потом ее одна большая девочка излупила. Здорово излупила! Руфь заревела и говорит: «Я позову старшего брата, и он тебя убьет». А девчонка сказала: «Испугалась я! У меня тоже старший брат есть». — Уинфилд выпаливал все залпом. — Они подрались, и та девчонка всыпала ей как следует, а Руфь сказала: «Мой брат убьет твоего брата». А та девчонка говорит: «А что, если мой твоего убьет?» А потом… потом Руфь сказала, что наш брат двоих уже убил. А большая девочка сказала: «Ах, вот как? Врунья ты, больше ничего». Руфь сказала: «Ах, вот как? Наш брат сейчас прячется, потому что он убил человека, и твоего брата тоже убьет». А потом они начали обзывать друг дружку всякими словами, и Руфь бросила в ту девчонку камнем, девчонка за ней погналась, а я прибежал сюда.
— О господи! — устало проговорила мать. — О господи, Иисусе Христе, непорочный младенец! Что же теперь делать? — Она прижала ладонь ко лбу и потерла пальцами глаза. — Что же теперь делать? — От печки потянуло запахом подгоревшей картошки. Мать машинально поднялась и помешала ее.
— Роза! — крикнула она. Роза Сарона вышла из-за брезента. — Последи тут. Уинфилд, беги разыщи Руфь и веди ее сюда.
— Ты ее выпорешь, ма? — с надежой в голосе спросил Уинфилд.
— Нет. Поркой делу не поможешь. И надо же было ей проболтаться! Теперь пори не пори — все равно. Ну, беги разыщи ее и приведи сюда.
Уинфилд бросился к двери, наткнулся на мужчин, поднимавшихся по доскам, и отступил в сторону, пропуская их мимо себя.
Мать тихо сказала:
— Па, надо посоветоваться. Руфь разболтала ребятам про Тома.
— Что?
— Подралась и все выболтала.
— Вот дрянь! Зачем?
— Да она не нарочно. Слушай, па, ты побудь здесь, а я попробую разыскать Тома — скажу ему. Надо предостеречь. Ты никуда не уходи, последи тут… А я захвачу ему поесть.
— Хорошо, — согласился отец.
— Ты ничего ей не говори. Я сама.
В эту минуту в дверях появилась Руфь, а позади нее Уинфилд. Девочка была вся грязная, губы перепачканы, из расквашенного в драке носа все еще капала кровь. Вид у нее был испуганный и смущенный. Уинфилд, торжествуя, шел за ней по пятам. Руфь злобно оглядела всех, шмыгнула в угол вагона и села там спиной к стене. Она и злилась и робела в одно и то же время.
— Я ей все сказал, — выпалил Уинфилд.
Мать накладывала на тарелку две отбивных котлеты и картошку.
— Молчи, Уинфилд. Не надо, она и так наказана, — сказала мать.
Детская фигурка метнулась вперед. Руфь обхватила мать поперек туловища, уткнулась матери в живот лицом и вся затряслась от рыданий. Мать пыталась высвободиться, но грязные пальцы держали ее цепко. Мать ласково провела рукой по волосам Руфи и похлопала ее по плечу:
— Молчи, молчи, — сказала она. — Ведь ты не нарочно.
Руфь подняла грязное, исполосованное слезами и кровью лицо.
— Они отняли мое печенье! — крикнула она. — А эта большая девчонка, стерва, она меня побила… — И снова залилась слезами.
— Молчи, — сказала мать. — Не надо такие слова говорить. Ну, пусти меня, я ухожу.
— Ма, что же ты ее не выпорешь? Если б она не хвасталась своим печеньем, ничего бы и не было. Выпори ее.
— А вы, мистер, не суйте нос не в свое дело, — оборвала его мать. — Как бы тебя самого не выпороли. Ну, пусти, Руфь.
Уинфилд отошел к скатанному матрацу и уставился на своих родичей холодным, насмешливым взглядом. Он занял оборонительную позицию, прекрасно зная, что Руфь при первой же возможности накинется на него. А Руфь, убитая горем, тихо отошла в дальний угол вагона.
Мать накрыла оловянную тарелку газетой.
— Ну, я пойду, — сказала она.
— Что ж, без ужина? — спросил дядя Джон.
— Потом. Когда вернусь. Сейчас не хочется. — Мать подошла к открытой двери и осторожно спустилась вниз по перекладинам крутых сходней.
С той стороны поляны, которая была ближе к речке, палатки стояли тесно одна к другой, канаты их переплетались, колышки были вогнаны в землю впритык. Сквозь брезентовые стенки просвечивал огонь, над трубами клубился густой дым. Взрослые, стоя у палаток, переговаривались между собой. Дети как угорелые носились вокруг. Мать величаво шла все дальше и дальше. Ее узнавали, здоровались.
— Добрый вечер, миссис Джоуд.
— Добрый вечер.
— Что это у вас, миссис Джоуд?
— Занимала хлеб у знакомых. Надо вернуть.
Наконец палатки остались позади. Мать повернулась и посмотрела назад. Над лагерем стояло словно неяркое зарево, слышался приглушенный гул голосов. Иногда его прорезал чей-нибудь громкий окрик. Пахло дымом. Кто-то негромко играл на губной гармонике, старательно разучивая одну и ту же фразу, повторяя ее снова и снова.
Мать вошла в заросли ивняка на берегу. Она свернула с тропинки и, сев на землю, прислушалась, не идет ли кто за ней. Впереди показался какой-то мужчина, он шел к лагерю, подтягивал на ходу помочи, застегивая брюки. Мать сидела не двигаясь, и он не заметил ее. Она подождала минут пять, потом встала и осторожно вышла на тропинку. Она ступала тихо — так тихо, что шорох опавших листьев под ее ногами не заглушал журчания воды. Тропинка и река свернули влево, потом опять вправо и наконец вывели ее к шоссе. В серых сумерках мать увидела дорожную насыпь и круглое черное отверстие дренажной трубы, около которой она всегда оставляла еду для Тома. Она осторожно подошла туда, сунула в отверстие свой сверток и взяла стоявшую там пустую оловянную тарелку. Потом вернулась назад в кустарник, пробралась в самую его чащу и села, приготовившись ждать. Сквозь густые заросли ей было видно черное отверстие трубы. Она обняла колени руками и сидела тихо, не двигаясь. Вскоре жизнь в кустарнике пошла своим чередом. Полевые мыши, крадучись, пробирались среди листьев. По тропинке безбоязненно прошла вонючка, оставив после себя легкую струйку зловония, а потом ветер еле-еле, точно примериваясь, шевельнул ивы, и на землю спорхнули золотые листья. И вдруг он словно закипел в кустах, встряхнул их, и листья хлынули вниз ливнем. Мать чувствовала, как они опускаются ей на волосы, на плечи. По небу, одну за другой гася звезды, плыла пухлая темная туча. Крупные капли дождя защелкали по опавшей листве, туча ушла, и звезды снова показались на небе. Мать вздрогнула. Ветер умчался дальше, и кустарник затих, но ниже по речке все еще слышался шорох листьев. Из лагеря донеслось тонкое, въедливое пиликанье скрипки, нащупывающей мелодию.
Мать различила осторожные шаги где-то влево от себя и насторожилась. Она разомкнула руки, вытянула шею, прислушиваясь. Шорох стих, и лишь долгое время спустя послышался снова. Ветка царапнула по сухим листьям. Мать увидела, как темная человеческая фигура вышла из чащи и скользнула к дренажной трубе. Черное отверстие исчезло, потом человек шагнул назад. Она тихо окликнула его:
— Том.
Человек застыл на месте, он стоял так неподвижно, так низко пригнулся к земле, что его можно было принять за пенек. Она повторила:
— Том, Том! — И только тогда он шевельнулся.
— Ты, ма?
— Да… Я здесь. — Она поднялась и шагнула к нему навстречу.
— Напрасно ты пришла, — сказал он.
— Надо повидаться, Том. Надо поговорить.
— Тропинка совсем близко, — сказал он. — Кто-нибудь пройдет — заметит.
— А разве у тебя нет такого места, где…
— Есть, да вдруг… вдруг тебя увидят вместе со мной… тогда вся семья пострадает.
— Надо поговорить, Том.
— Ну, хорошо, иди за мной. Только тише.
Он перешел речку вброд: мать не отставала от него. Он вывел ее сквозь заросли ивняка в поле. Темные кусты хлопчатника резко вырисовывались на грядках, кое-где на них висели пушистые клочья. Они прошли полем еще с четверть мили, а потом снова свернули в заросли. Том подошел к широко разросшимся кустам дикой смородины, нагнулся и отвел ветки в сторону.
— Надо ползком, — сказал он.
Мать стала на четвереньки. Она почувствовала песок под руками, кусты раздвинулись и уже не задевали ее по голове, потом рука нащупала одеяло. Том прикрыл ветками вход. Внутри стало совсем темно.
— Ты где, ма?
— Здесь. Тише, Том.
— Ничего, не беспокойся. Я уже привык — живу тут, будто кролик.
Она услышала, как он снимает бумагу с оловянной тарелки.
— Отбивные, — сказала она. — С жареной картошкой.
— Ого! И еще тепленькие!
Мать не могла разглядеть его в темноте, но ей было слышно, как он откусывает мясо, жует, глотает.
Она нерешительно начала:
— Том… Руфь все выболтала.
Он поперхнулся.
— Руфь? Зачем?
— Она не виновата. Подралась с какой-то девчонкой, пригрозила ей: мой брат побьет твоего брата. Знаешь, как они… Потом сказала: мой брат уже убил одного человека и теперь прячется.
Том слушал ее и смеялся.
— А я мальчишкой всех пугал дядей Джоном, только он не хотел заступаться. Мало ли что ребята болтают. Пустяки, ма.
— Нет, не пустяки, — сказала она. — Ребята наболтают, потом дойдет до взрослых, те тоже начнут болтать, а там, глядишь, кто-нибудь потребует, чтобы разузнали, в чем дело. Нет, Том, тебе надо уходить.
— Я с самого начала так считал. Мне и теперь боязно — увидят, что ты носишь сюда еду, и выследят.
— Знаю, знаю. Я все хотела, чтобы ты был при мне… Боялась за тебя. Я не успела разглядеть и сейчас не вижу — как лицо?
— Ничего, заживает.
— Подвинься поближе, Том. Дай я пощупаю. Подвинься. — Он подполз к ней. Ее рука нашла в темноте его голову, пальцы ощупали сначала нос, потом левую щеку. — Шрам очень большой. И переносица сломана.
— Может, это к лучшему? По крайней мере, не узнают… Не будь в Вашингтоне моих отпечатков, совсем было бы хорошо. — Он снова принялся за еду.
— O-o! — сказала она. — Слушай!
— Это ветер, ма. Ветер.
Деревья вдоль реки зашумели.
Она пододвинулась еще ближе на его голос.
— Дай, Том, я потрогаю. Так темно, будто я слепая. Хочу запомнить, пусть хоть пальцы помнят. Уходи, Том.
— Да. Я с самого начала знал, что уйти придется.
— Мы хорошо подработали, — сказала она. — Я кое-что отложила. Держи, Том. Тут семь долларов.
— Я не возьму. Не надо, и так обойдусь.
— Держи, Том. Уйдешь без денег, я спать не буду. Мало ли что? Вдруг понадобится на автобус. Я хочу, чтобы ты ушел далеко отсюда. За триста, за четыреста миль.
— Не возьму.
— Том, — строго сказала она. — Ты возьмешь деньги. Слышишь? Ты не имеешь права меня мучить.
— Это нехорошо с твоей стороны, ма.
— Я все думала: может, ты попадешь в большой город. Может, в Лос-Анджелес. Там тебя не будут искать.
Он усмехнулся:
— Слушай, ма. Вот я прячусь тут, сижу день и ночь один. Угадай — о ком я все время думаю? О Кэйси! Он любил поговорить и частенько надоедал мне этим. А сейчас думаю о нем и вспоминаю каждое его слово. Вспоминаю, как он удалился в пустыню, искать свою душу, а оказалось, нет ничего такого в мире, где бы не было его души, — она всюду. Есть, говорит, одна большая душа в мире, а частичка ее — это я. Пустыня, говорит, ничему не поможет, потому что эта частичка должна слиться со всем миром. Чудно — ведь все помню. Я будто и не слушал тогда. А теперь сам понимаю: человеку в одиночку жить не годится.
— Он был хороший, — сказала мать.
