Драгоценнее многих (Медицинские хроники) Логинов Святослав
Паре в изумлении потер лоб. Неужели успех эмпирика объясняется так просто? А вдруг и остальные загадки, которых немало скопилось за его недолгую практику, могут быть разгаданы столь же легко? Минуту Паре колебался, а потом рассказал ученому коллеге о мучившей его проблеме. Рабле слушал, накручивая на палец клок бороды, и долго молчал, когда Паре уже кончил говорить.
– Право, не знаю, что и сказать, – наконец начал он. – Мне редко приходилось пользовать огнестрельные раны, и я никогда не сомневался в правильности метода. Мы должны доверять выводам предшественников, иначе наука будет отсечена от корней и засохнет. Хотя, от метода Виго слишком пахнет схоластикой: раз порох уже сгорел, то остаток будет сухим и холодным; эрго – лечить надо влажным и горячим маслом. Но медицина опрокидывает самые безупречные силлогизмы. Могу посоветовать одно – рискнуть еще раз, и если без масла лечение протекает успешнее, вылить масло в сточную канаву.
Наутро конный отряд выходил из лагеря. Пехота Монтежана должна отправиться на день позже. Паре вышел проводить мушкетеров. Рабле сидел на своей лошадке, его лицо выражало такое важное спокойствие, что казалось невероятным, чтобы секретарь маркизов дю Белле мог запросто рассуждать о медицине с солдатским брадобреем. Однако, заметив Паре, Рабле живо спрыгнул с лошади, подошел и обнял цирюльника.
– Это единственное, чем я могу помочь вам, – шепнул Рабле смущенному юноше. – У меня нет богатств или древнего имени, но народ меня знает. Может быть, теперь вам будет чуть легче справляться с недругами. Главное – не принимайте близко к сердцу то, что не стоит того. Смех – свойство человека, а что касается интриг вашего любимца Дубле, то, как написано в одной книжке, папа позволил всем испускать газы безвозбранно. Дубле, ввиду его свойств, эта булла касается вдвойне.
– Я понял, – сказал Паре. – Спасибо.
Рабле вскарабкался на лошадь, уложил полы сутаны красивыми складками, на лицо сошло выражение важного безразличия.
– Vale! – крикнул Паре, махнув рукой.
Широкая мужицкая ладонь с холеными ногтями книжника поднялась в ответ:
– Vale!
* * *
Император Карл бежал из Прованса. На равнине отход совершался столь быстро, что прекрасный наездник Мартин дю Белле, преследуя испанцев, набил на заднице кровавую мозоль и три недели не мог сесть в седло, о чем гордо поведал миру в опубликованных мемуарах. Но пропускать армию Монморанси в Пьемонт Габсбург не собирался. Перуанское серебро Кортеса щедро переходило в руки швейцарских авантюристов, в Германии на площадях протестантских городов рассыпались барабаны вербовщиков, призывающих нуждающихся храбрецов на защиту католического величества. На границе истрепанное войско непобедимого Карла встретило подкрепления и долгожданные обозы с провиантом. Император занял горные проходы и объявил, что ни один француз не выйдет за пределы своего королевства.
Больше самого короля жаждал успешного ведения войны полковник Монтежан. Один год обещанного губернаторства, и оскудевший род вернет себе былой блеск. Пехотные легионы скорым маршем вышли к перевалу де Сези, развернулись и начали атаку.
В этот день Паре не опасался неприятностей из-за нехватки медикаментов. Хирурги других отрядов были в том же положении. Лекарств не хватило всем, и материала для наблюдений оказалось более чем достаточно. Сегодня Паре огнестрельных ран не прижигал, и в результате оказался единственным владельцем масла черной бузины. И хотя масло было недешево, и цена на него поднималась с каждым днем, Паре, осмотрев своих и чужих пациентов, последовал совету мэтра Алькофрибаса – вылил содержимое бутыли в яму для стока нечистот.
Французское войско с переменным успехом и без особой славы сражалось в чужой стране. Военная судьба разнесла в разные стороны Амбруаза и его недоброжелателя Дубле. Губернатор Монтежан погиб в сражении, не завершив честолюбивых планов. Доктор медицины Франсуа Рабле покинул армию и присоединился к Жану дю Белле, отправлявшемуся в Рим для переговоров о мире.
И хотя война продолжалась, настроение было уже не военное. Приходилось думать, как жить дальше. Амбруаз Паре твердо решил, что останется практикующим хирургом. Лучше всего, если бы его приняли обратно в Отель-Дье. В коллегию Амбруаз решил не поступать, после кровавой практики слушать рассуждения докторов казалось смешным. Пожалуй, теперь он сам мог бы поучить чванливых докторов-по-булле, в жизни не видавших свежей раны.
С каждым днем Паре все больше склонялся к мысли, что ему следует поделиться с миром найденным знанием. Но как это сделать, не зная языка? И пристойно ли писать книгу, толкующую о лечении, если сам учился понаслышке? Но ведь есть купленный кровью опыт. До сих пор после каждой стычки страдания раненых усугубляются хирургами. Пусть кто хочет смеется или негодует, но он напишет книгу о лечении огнестрельных ран и опровергнет мнение Бруншвига, Виго и остальных. А что до языка, то раз Паре не знает латыни, то Паре будет писать по-французски. Факультеты осудят его, но что они смогут сделать тому, кого нельзя лишить привилегий, какое право можно отнять у того, кто не имеет никаких прав? Хотя, одно право у него есть: право помогать людям.
В палатке не оказалось бумаги, Паре пришлось взять лист прочного пергамента, который применяется для компрессов. Рука, непривычная к письму, быстро затекала, но Паре продолжал писать, останавливаясь лишь когда затруднялся подыскать слово. Широкий лист покрывался строками:
«Я участвовал в кампаниях, баталиях, стычках, приступах, осадах городов и крепостей. Я был также заключен в городе вместе с осажденными, имея поручение врачевать раненых. Я смею сказать, что многому научился там и не был в числе последних в моем сословии. Свои писания я адресую не тем докторам, которые умеют только цитировать. Говорят, я не должен писать по-французски, ибо это приведет к падению медицины. Я считаю наоборот. Можно ли скрывать такое откровение? Меня обвинят, что я даю инструмент в руки желающих практиковаться в хирургии. Этим мне воздадут честь!
В палатку заглянул Жан.
– Мэтр, – сказал он, – там притащился какой-то мужик. Ему прорубили топором ногу. Прикажете гнать вон?
– Зови сюда, – сказал Паре со вздохом отложил перо и открыл баул с инструментами.
3. Время снов
Эти больницы прекрасно устроены и преисполнены всем нужным для восстановления здоровья; уход в них применяется самый нежный; наиболее опытные врачи присутствуют там постоянно.
Т. Мор. «Утопия»
А он с клятвою скажет: «не могу исцелить ран общества».
Книга пророка Исайи, гл. 3
Шел март от рождества Христова тысяча пятьсот сороковой. Кончался великий пост, и город Лион исподволь начинал готовиться к праздникам. А у архиепископа де Турнона праздненство уже началось. Причина, по которой пришлось изменить церковному обычаю, была веской: на недолгий срок в городе остановился старший из братьев дю Белле. На этот раз королевская воля направила его в Ланже, наместником Пьемонта, взамен скончавшегося Монтежана. В Лионе Гийом дю Белле после двухлетней разлуки встретился со вторым братом – Жаном. Архиепископ Парижский уже год жил здесь, поближе к итальянской границе и гавани Марселя, готовый по приказу рыцарственного Франциска отправиться в Италию, Испанию, или иную страну, чтобы поддержать непрочный, никого из государей не удовлетворявший, но необходимый измученным народам мир.
В честь высокого гостя архиепископ Лионский – кардинал Франсуа де Турнон устроил пир. Все приглашенные не могли разместиться в небольшом дворце, поэтому архиепископ велел занять помещение трапезной францисканской общины при соборе святого Бонавентуры. Туда с вечера направились телеги и крытые повозки с провизией, вином и всевозможной посудой: тяжелыми серебряными блюдами, кубками ломкого венецианского стекла, изящным лионским фаянсом. Пир обещал стать грандиозным событием. Правда, еще не кончился пост, но на то и существует великое поварское искусство, чтобы преодолевать подобные затруднения. Еще Филоксен сказал, что среди рыбных блюд вкуснее всего те, что не из рыбы, а среди мясных, что не из мяса. Было бы из чего готовить, а повара в Лионе славные!
Но и провизия была достойна поваров. Из Австрии, впервые после войны, доставили выловленных в Дунае живых осетров. Чтобы рыбины не уснули, в пасть им время от времени вливали виноградную водку, полученную монахами-алхимиками из города Коньяк. Из Гавра в повозках со льдом прислали плоских палтусов, а из Жиронды – сардинки, плавающие в собственном жиру. Черные угри извивались в корзинах, улитки оставляли на виноградных листьях пенистый след, с сухим треском сталкивались панцирями зеленые морские черепахи. А разным овощам: капусте всех сортов и видов, репе и брюкве, нежному, под крышей выращенному горошку, шпинату и сладкому цикорию, турецким бобам – счету не было. В плоских плетенках ждали своего часа плоды, те, что могли сохраниться с осени: яблоки, груши, желтые лимоны. У дверей трапезной выгружали с телег сыры – плоские и тяжелые, словно мельничные жернова, или круглые, как пушечные ядра, из пирамидой складывали у стены.
Для тех же, кто по слабости не мыслит обеда без убоины, тоже есть выход. Малая птичка бекас, что зовстся водяной курочкой, обычая ради своего, признана нескоромной, словно рыба. А поскольку нигде не оговорено, только ли бекас зовстся водяной курочкой, то и иные кулики разделили его участь, а следом цапли и молодые журавли. Да и велик ли грех, ежели постный юлиан окажется на костном бульоне, или иной любитель консоме утолит свою грешную страсть в непоказанное время? Чревоугодие – грех простительный, и может быть замолен.
Разумеется, нельзя съесть все это, не запивая в изобилии вином, недаром же по райскому саду протекала не одна, а семь рек, и вода в них была вкусней самого отменного боннского вина. Так что в винах тоже недостатка не было. Испанский херес мирно соседствовал с мартелем, лоснились смазанные маслом бочки мальвазии, в глиняных кувшинчиках хранилась сладкое вино с острова Родос, ныне захваченного Солиманом и уже не дарящего христиан веселящей влагой. Рядом бесконечными шеренгами стояли бутылочки с монастырскими ликерами и ратафиями, но больше всего у святых отцов было красных бургунских и светлых шампанских вин, игристых и пенящихся в кубках.
- Bonnum vinum cum sapore
- Bibat abbat cum priore[1]
Привезенное уносилось на кухню, там чистилось, резалось, жарилось, кипело, тушилось и запекалось, чтобы в нужный момент быть поданным к столу.
Утренние часы де Турнон самолично отслужил в соборе святого Иоанна, том, что строился триста пятьдесят лет, и чей пример позволяет жителям германского Кельна надеяться, что и их величественный собор когда-нибудь будет достроен.
Затем съехавшиеся вельможи и прелаты двинулись к монастырю нищих братьев.
Хлебосольный амфитрион занял место во главе стола. По правую руку от Турнона поместились будущий вице-король Гийом дю Белле и его брат – кардинал Жан дю Белле. По левую руку хозяина было место молодого архиепископа Вьеннского – Петра Помье, затем королевского судьи, далее членов магистрата, приоров и аббатов монастырей, дворян из свит высоких особ и далее, в соответствии с богатством, знатностью и должностью приглашенного. Каждый заранее знал свое место, все быстро расселись.
И тут обнаружилось, что два кресла почти в середине стола пустуют. Кто-то позволил себе опоздать. В скором времени опоздавшие появились. Они вошли, не прерывая беседы и заняли свои места. Эти два человека вполне могли позволить себе легкое нарушение этикета, поскольку слишком близко стояли к своим сеньорам. Лейб-медик семьи дю Белле доктор медицины Франсуа Рабле и учитель вьеннского архиепископа доктор медицины Мишель Вильнев.
Оба доктора были скандально прославлены. На них клеветали и писали доносы. Сорбонна осудила их взгляды как некатолические, книги ими написанные, пылали на Гревской площади, но сами авторы до поры были в безопасности под защитой высоких покровителей.
Они познакомились несколько лет назад здесь же, в Лионе. Бакалавр Мишель Вильнев был в ту пору безвестным молодым человеком. О громких делах нечестивца Сервета уже стали забывать все, кроме недремлющей инквизиции и оскорбленных протестантских вождей, но Мишель Вильнев не привлекал внимания ни тех, ни других. Он скромно приехал в прославленный типографиями Лион на заработки. Типографы братья Мельхиор и Каспар Трезхель предложили ему заняться выпуском «Географии» Птолемея, обещав за труд восемьсот ливров.
Впереди у Мигеля было возвращение в Сорбонну, нашумевшие лекции по астрологии, книги, оскорбившие медицинский факультет, и громкий судебный процесс с альма-матер, который Мигель сумел выиграть. Более того, через несколько месяцев он, несмотря на отчаянное сопротивление профессуры, которую назвал в одной из книг «язвою невежества», умудрился получить докторскую степень. Но пока, глядя на скромного корректора, нельзя было ни угадать его прошлого, ни предвидеть будущего.
А Франсуа Рабле, тоже еще не доктор, а магистр, тогда только что закончил чтение в Монпелье двухгодичного курса лекций по анатомии. Лекции пользовались успехом, но власти города распорядились прекратить вскрытия, которыми неприлично заниматься духовному лицу, имеющему право лечить, но «без огня и железа». Рабле покинул Монпелье и приехал в Лион, где по рекомендации Жана дю Белле был назначен главным врачом Отель-Дье. Оклада городского врача не хватало на жизнь, и Рабле подрабатывал в типографии изданием календарей и астрологических альманахов.
Так пересеклись пути этих двух человек, началась их дружба, больше похожая на вражду. Они спорили друг с другом непрерывно и по всякому поводу, хотя причина была всего одна: Рабле полагал счастье в радости, легком, своей охотой выполняемом труде, праздничной, неомраченной жизни. Сервет ратовал за суровую простоту, самоограничение и непреклонность первых веков. При этом один молчал о Телемской обители, ведь в ту пору Франсуа Рабле отрицал свое родство с извлекателем квинтэссенции Алькофрибасом Назье, а Мигель, тем более, ни слова не говорил о Мюнстере, откуда частенько приходили к нему тайные гонцы.
А сейчас, по прошествии почти семи лет, они неожиданно встретились и обрадованно спешили поделиться новостями, которых скопилось немало, и медицинскими наблюдениями, которых тоже было достаточно. И, разумеется, снова спорили, причем Рабле порой с невозмутимым видом отстаивал самые чудовищные мнения, лишь бы не соглашаться с противником. Из-за этого они и опоздали на банкет, что, впрочем, их не смутило. Рабле продолжал рассказывать:
– У Гиппократа можно найти описание этой болезни, но, видимо, он путал ее с другими простудными горячками. Специальный ее признак – появление в горле, зеве и на миндалинах пустул и лакун, заполненных густым гнойным эксудатом. То есть, болезнь разрешается через отделение густого и холодного, а значит, хотя она и напоминает плеврит, при ней нельзя назначать кровопускание. Показан покой и обильное теплое питье. Я назвал эту болезнь ангиной, от греческого agxo, потому что она душит наподобие дифтерии…
Чинная тишина в зале давно сменилась невнятным шумом, усиливавшемся с каждой сменой вин. Горы съестного уничтожались быстро и исправно. Слуга, обходивший ряды с огромным блюдом, остановился возле Мигеля и наклонившись, предложил:
– Лапки речных лягушек а ля фрикасе из кур. Угодно?
– Нет, унесите, – быстро сказал Мигель, за много лет так и не привыкший к некоторым особенностям французской кухни. И, чтобы оправдаться, добавил: – Я не уверен, можно ли это есть. Сейчас пост.
Отец Клавдий, викарий архиепископа Помье, сидящий напротив Мигеля и до той минуты с сосредоточенностью достойной Фомы Аквинского трудившийся над запеченным в тесте угрем, поднял от тарелки отяжелевший взгляд и произнес:
– В писании сказано: «Когда вы поститесь, не будьте унылы как фарисеи».
– Совершенно верно, – повернулся к викарию Рабле. – Недаром афоризм Гиппократа гласит: «Во всякой болезни не терять присутствия духа и сохранять вкус к еде – хороший признак».
– Несомненная истина! – подтвердил Клавдий, утирая рукавом масляные губы.
– В то же время, – невозмутимо продолжал Рабле, – святой Бернард Клервосский пишет: «Гиппократ учит сохранять тело, Христос – убить его; кого из них вы изберете своим руководителем? Пусть стадо Эпикура заботится о своей плоти, что касается нашего наставника, то он учил презирать ее».
– Точно, – растерялся Клавдий. – Звания христианина и врача несовместимы, это подтверждают многие писатели.
– Особенно же «Книга премудростей Иисуса сына Сирахова», – подхватил Рабле, – глава тридцать восьмая, стих двенадцатый: «и дай место врачу, ибо и его создал господь, и да не удалится он от тебя, ибо он нужен». Кроме того, по свидетельству апостола Павла, евангелист Лука был врачом. Можно назвать также Аэция Амидского – первого лекаря христиан, и Альберта Великого, который тоже был медиком.
– Вы правы! – обреченно выкрикнул викарий и потянулся за трюфелями, плавающими в сметанном соусе.
Мигель положил себе оливок и маринованной с можжевеловой ягодой капусты. Слуга налил ему вина, потом повернулся к Рабле.
– Мне молока, – сказал тот, прикрыв бокал ладонью.
Этот жест не удивил Мигеля. Он знал, что певец Бахуса – Рабле никогда не пьет вина, хотя в это трудно поверить читавшим его роман. Да и вообще, во время праздника подобный поступок – большая редкость и немедленно привлекает внимание.
Слева от Рабле сидел доминиканский проповедник де Ори. Не поворачиваясь и не глядя на Рабле, он громко произнес:
– Его же и монахи приемлют.
– Вино, – возразил Рабле, – нужно для веселия души. Тот же, кто весел по природе, не нуждается в вине. Мой святой патрон, Франциск из Ассизи, получив божественное откровение, возрадовался и с той минуты не пил вина, хотя прежде вел беспутную жизнь. Я же, благодаря его заступничеству, весел от рождения.
– Из людей один Зороастр смеялся при рождении, и этим смехом он, несомненно, был обязан дьяволу.
– Сильный тезис, – усмехнулся Рабле. – По счастью, я весел ОТ рождения, а ПРИ рождении я благоразумно вел себя как все остальные младенцы. Кроме того, ваш тезис бездоказателен. Я понимаю, авторитет блаженного Августина, ведь вы ссылались на него, но ему можно противопоставить святых Франциска и Бонавентуру, в чьем монастыре мы ныне обитаемся. Это подобно тому, как среди язычников одни следовали за печальным Гераклитом, другим же нравился развеселый Сократ, но ни одна точка зрения не считалась греховной.
Впервые Ори поднял голову и взглянул на собеседника.
– Я слышал, вы опытный софист, и теперь убедился в этом. Вы прекрасно усвоили некоторые положения святого Франциска. Почему же тогда вы бежали из францисканского монастыря?
– Папа Павел отпустил мне мой грех, – смиренно ответил Рабле.
Мигель, видя, что разговор принимает опасное направление, поспешил вмешаться.
– Коллега, – сказал он, – вы высказали недавно интересное суждение об ангине. Но мне кажется, что кровопускания, пиявки, кровососные банки и шпанские мухи вредны не только при этой болезни, но и вообще, по сути своей. Изменение состава и количества крови меняет духовную сущность человека, поскольку именно кровь есть вместилище человеческой души.
– Это уже нечто новое! – воскликнул Рабле. – Гиппократ указывал на мозг, как на место пребывания души, Аристотель опровергал его, ратуя за сердце, а теперь свои права предъявляет кровь! Кто же выдвинул это положение?
– Я, – сказал Мигель, – и я докажу его. Прежде всего, доля истины есть у обоих греков. Прав Гиппократ – мы рассуждаем при помощи мозга, мозгом познаем мир, из этой же железы исходят многие нервы, несущие раздражение мышцам. Значит, в мозгу должна обитать некая часть души. Я бы назвал ее интеллектуальной душой. Прав и Аристотель: во время радости, опасности или волнения сердце сжимается или начинает учащенно биться. От него зависит храбрость и трусость, благородство или врожденная испорченность. Сердце через посредство пульса управляет дыханием, пищеварением и другими непроизвольными движениями. Значит, и там имеется часть души. Назовем ее животной, ибо у бессловесных тварей видим ее проявления, к тому же, так принято называть то, что Аристотель полагал душой. Но есть и третья душа – жизненный дух, проявляющийся в естественной теплоте тела. Никто не станет отрицать, что теплотой мы обязаны току крови. У всех органов одна забота – улучшить кровь, очистить, извлечь из нее грубые землистые вещества, напитать млечным соком, подготовить к рождению души. Душа рождается от жаркого смешения подготовленной крови с чистейшим воздухом, процеженным легкими. Воздух, кипящий в крови, обогревающий тело и наполняющий пульс, и есть истинная человеческая душа! Точно также, воздух, отошедший от уст господа и кипящий в крови Иисуса Христа, есть дух божий, евреи называли его Элохим.
Мигель увлекся, голос его звучал все громче, ему казалось, что он снова стоит на кафедре где-то в Германии, проповедует горожанам, доказывает, что никакой троицы нет и никогда не было, и нет иного бога, чем тот, что действует в природе. Теперь ему есть, чем подкрепить свои слова, и ему вынуждены будут поверить! «Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство?» Откройте глаза – перед вами истина! Бог это камень в камне, дерево в дереве…
В банкете, рассчитанном на много часов, наступил прогул. Гости наелись до отвала, их временно перестали обносить горячими блюдами. На столах остались лишь фрукты, сыр, тонко нарезанный балык, легкое рейнское вино. Смолк дробный перестук ножей и ложек, чавканье сменилось сытым рыганием, а всеобщая пьяная беседа еще не завязалась, так что голос Мигеля был слышен многим, музыканты не могли заглушить его своими виолами, спинетами и лютнями.
«Что он делает? – в ужасе думал Рабле. – Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу – африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве ее глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает.»
– Любезный Виллонаванус, – лениво начал Рабле. – В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же, и в этом случае, местом рождения души является сердце, ведь именно там очищенная печенью кровь смешивается с воздухом, который поступает туда по венозной артерии. Благодарное сердце за это особо питает легкие через посредство артериальной или же легочной вены…
– Это не так, – сказал Сервет. – Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать…
«Черт побери, неужели он не остановится?!» – Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил:
– Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не все сказанное под розой, сказано под розой.
Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза – символ бога молчания Гарпократа. Сказано под розой – значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвел от Франсуа внимание доминиканца! К тому же, чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, где он продолжал занятия анатомией, он выяснил, как течет кровь по сосудам, и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями, и не собирался объявлять о своем открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть ее читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостерег его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить.
Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-черные зерна гагатовых четок, медленно и напряженно, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвел глаза и громко объявил:
– Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чем-нибудь растительном.
– Верно! – воскликнул викарий Клавдий. – Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется «Карпендю».
– Правда? – демонстративно изумился Рабле. – Я обязательно возьму его. Никогда не ел яблок «Карпендю»!
Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощенные паровой осетриной и тушеными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время «разговоров в подпитии».
Рабле осторожно наклонился к соседу и, показав глазами на вершину стола, зашептал:
– Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой – архиепископы. Правда, владеть Парижской епархией почетнее, но Лионский епископат богаче. Оба они министры и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, второй после столь же прискорбных событий тридцать восьмого года. Кажется, что им делить? А между тем, нет в мире людей, которые ненавидели бы друг друга больше чем наши кардиналы. И при этом один тратит свой годовой доход, только чтобы пустить пыль в глаза другому. Так устроена жизнь, с этим приходится считаться.
– Не понимаю, о чем вы? – спросил Мигель.
– Вы осуждаете Телем, – продолжал Рабле. – За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи?
Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:
– Я уважаю и люблю Франсуа Рабле – медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принес в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! – Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.
– Вы полагаете, лучше быть голодным? – спросил Рабле.
– Да.
Рабле обвел взглядом зал.
– Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дье?
Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, еще столетие назад превращенной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста еще со времен великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дье. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперек набережной, преграждало проход, решетка низкой арки всегда была заперта.
Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шелковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решетку.
Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.
На улице не было холодно, но в дверном проеме заклубился туман, такие густые и тяжелые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребенные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперед.
Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решеткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую – женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек – голова к ногам соседа. И все же мест не хватало, тюфяки стелили поперек прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.
В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нее, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зерна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.
Едва посетители появились в палате, как шум еще усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.
– Господин! Ваше сиятельство! – кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. – Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а все еще занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку!
Рабле подошел к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мертв.
Лицо доктора потемнело. Он решительно прошел в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя:
– Эй, кто здесь есть?
Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила:
– Господин Рабле? Вы вернулись?
– Я никуда не уходил! – отрезал Рабле. – Где служители? Немедля убрать из палаты мертвых, больных напоить, вынести парашу. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи.
– Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, – возразила монахиня. – Я не могу распоряжаться самовольно.
– Кампегиус болен, – вполголоса сказал Мигель. – Он третий месяц не встает с постели и вряд ли встанет когда-нибудь.
– Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? – зловеще спросил Рабле.
– Нет, нет, что вы!.. – запричитала монахиня.
– Кто делает назначения?
– Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции.
– Я знаю Далешампа, – подсказал Мигель. – Толковый молодой человек.
– Но он один, а здесь триста тяжелых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, – Рабле прислушался к хрипению роженицы, – вы разбираетесь в женских болезнях?
– Да, я изучал этот вопрос, – Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решетке.
– Выполняйте, что вам приказано, – бросил Рабле толстухе.
– Я не могу! – защищалась та. – Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи…
– Плевать на ректора-казначея! – рявкнул рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям.
– Стойте! – крикнул Рабле. – Прежде откройте решетку. Вы же видите, что доктору Вилланованусу надо пройти.
Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палата была проветрена, в четырех кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашелся отвар солодкового корня, и даже чистые простыни появились откуда-то. Рабле сидел за столом, на котором красовалась забытая в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья.
– Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, – сказал Рабле, – ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Ес лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьет вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, – Рабле понюхал банку. – Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю – удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Еще мне полагалось надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому – карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять ее по совести. Но от меня требовали одного – не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить ее, даже если больной еще не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И все тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на мое место пришел Жан Канапе или вы, Мишель, то возможно, Отель-Дье в Лионе был бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире.
– Я бы не смог, – сказал Мигель.
– Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел бы прежде всего видеть людей сытыми, веселыми, одетыми и вылеченными, и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлебка из засохшей и попросту тухлой плохопросоленной трески со щавелем и крапивой. Еще они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлебка. Что они будут есть завтра? Похлебку из соленой трески! И так каждый день. В лучшем случае, им дадут чечевичный суп или отварят свеклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом, кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всем королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный сытый среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В нем просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат.
– Их пробивает меч, – сказал Мигель, – но поднявший меч, от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело.
Рабле метнул на собеседника острый взгляд и быстро поправился:
– Я ничего не говорил о мечах. Насилие противно разуму, в этом мы, кажется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка еще менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дье.
Они прошли через палату святого Иакова, в которой было непривычно тихо и спокойно, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решетку.
Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый теплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега.
– Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, – продолжал Рабле. – Когда-нибудь, сытая свора обожрется до того, что лопнет или срыгнет проглоченное. Поглядите, в мире все больше богатств, а грабить их все труднее. Поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живем в замечательное время! Возрождение это не только восстановление древних искусств, но и рождение новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Именно ремесленник свергнет папу. Пройдет немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты.
– Это похоже на сон, – сказал Мигель. – Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите.
– Пускай сон, – согласился Рабле. – Но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны?
В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, что провел он в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном. Тогда они вдвоем мечтали о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошел свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но все же Франц фон Вальдек, епископ Мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч… Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнен мечом. Его печальную участь Мигель предвидел еще десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое?
Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всем! Но он и так сегодня разболтался сверх меры, а Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но все же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист – анонимные листки против папы и императора написаны им, причем по заданию короны. И еще… Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов?
– Н-нет, – раздельно проговорил Мигель. – Я вообще никогда не вижу снов.
* * *
В отведенную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на банкет, но как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба – бежать из монастырей.
Оставшись один, Рабле снял сухо-шуршащую мантию, оставшись только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огонек неподвижно встал на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжелые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошел ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев.
Рабле улыбнулся. Все-таки, смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой легких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха.
Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображен нарядный, весело пылающий феникс. Ларец был подарен Рабле его первым издателем и другом Этьеном Доле сразу же после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице был описан ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его за собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперед, писал сцены и диалоги вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Панурга.
Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу, и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось все неуютней жить и труднее писать. Вернее, все опасней жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции явился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Конечно, он правильно сказал – пускай богословы разжигают костры, Возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то, очень не хочется видеть среди них Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведет себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности.
Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков незаконченной лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключительно.
И все же, по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил веселое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то еще невыносимей наблюдать мечущегося Мишеля Вильнева. Возможно потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием.
Странный человек этот Вильнев. Так говорить о боге, о троице… Он явно не тот, за кого себя выдает. Но, в таком случае, он прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны, полезней на время забыть их.
А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти веселую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телем, так не понравившийся суровому Вилланованусу, был задуман, когда Рабле сидел запертым в монастырской темнице.
Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета еще далеко.
Рабле вытащил из пачки исписанный лист и мелко приписал на полях: «Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни – с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось».
Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнева. Горько это, но самые сладкие ликеры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред бывающий вместе со смехом – менее опасен, чем серьезный. Назло всему – будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко «карпендю»?
4. Считая тайной
Что бы при лечении – а также без лечения – я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.
Гиппократ. «Клятва»
Джироламо Фракасторо, врач и поэт, сидел за огромным столом в одной из комнат дворца Буон-Консильо и неспешно писал. Время от времени он поднимал голову и бросал недовольный взгляд за окно на блестящие в солнечных лучах розовые стены церкви Санта-Мария Маджоро. Чужой город, необходимость жить в шумном епископском дворце – все это раздражало Фракасторо. Но больше всего старого врача возмущало, что его, честного медика, всю жизнь чуравшегося политики, бесцеремонно втащили в самую гущу европейских интриг. Как славно было бы никуда не ехать, остаться в родной Вероне! Но не мог же он отказаться, когда сам папа просил его прибыть сюда.
Джироламо Фракасторо был соборным медиком, единственным официальным врачом на святейшем католическом соборе, созванным в городе Триденте волей папы Павла третьего Фарнезе – давнего и постоянного покровителя Фракасторо. Большая честь, ничего не скажешь, ежедневно его зовут к сановитым прелатам: епископам, архиепископам, а порой и к кардиналам. С каким удовольствием он отказался бы от этой чести!
Фракасторо зябко поежился, положил перо и принялся растирать онемевшие пальцы. В покоях, отведенных соборному врачу, было холодновато. Дьявол бы побрал этот город с его альпийским климатом! Скорее бы собор перебрался в Болонью!
О том, что в скором времени возможен переезд, сообщил ему по секрету Балдуин Бурга – врач папского легата кардинала Монте. Перевести собор в другой город, особенно когда этого не хочет император, не так-то просто, в таком деле, разумеется, не обойтись без интриг, так что теперь Джироламо понимал смысл странного поручения, данного ему легатом.
Вчера утром легат вызвал к себе Фракасторо, а когда тот появился на пороге, кинулся к нему с поспешностью прямо-таки неприличной для высокого кардинальского сана.
– Маэстро! В Триденте мор!
Джироламо, опустившийся на колени и протянувший руку, чтобы поймать край лиловой мантии, так и застыл с протянутой словно за подаянием рукой. Как могло случиться, что он, знатнейший из медиков, весьма преуспевший именно в изучении моровых горячек, не заметил, что в городе начинается поветрие?
Кардинал, между тем, продолжал:
– Целые кварталы уже опустели, народ разбегается, скончалось даже два епископа, но еретик Мадруччи, епископ Тридентский не хочет признавать мора и, чтобы скрыть правду, велит срывать могилы умерших!
Действительно, недавно триденцы хоронили двух прибывших на собор епископов, но один из них умер от старости, другой – от обычного дурно леченого сифилиса. Значит, весь мор – выдумка. Фракасторо поднялся и молча ждал, когда легат перейдет к главному.
– В госпитале лежат трупы умерших, – сказал Монте, – вы сегодня же осмотрите их и дадите заключение, насколько прилипчива болезнь.
– Слушаю, монсеньор, – покорно сказал врач.
В больнице ему показали тела двух мальчиков. Фракасторо внимательно осмотрел их. Корь! Это была обычная корь! Он обошел палаты. Еще несколько случаев кори, да трое больных моровой горячкой, от которой кожа покрывается мелкими чечевичками. Вряд ли это можно считать эпидемией. Но к тому времени Фракасторо уже знал, зачем легату нужны зловещие слухи.
И вот с утра Фракасторо принялся сочинять свою записку. Он, не торопясь, вычерчивал буквы, подрисовывая к ним хвосты и завитушки, и ругал себя за слабость.
«Эти горячки могут быть получены один раз в жизни, если только преждевременная смерть не унесст человека. До того, как образование гнойничков выявит наличие заболевания, эти горячки распознать нелегко. Благодаря гнойничкам болезнь разрешается – легче всего у детей, с большим трудом у взрослых. Горячки эти контагиозны, поскольку семена контагия испаряются при гниении и передаются здоровым людям…»
Во всем этом не было ни слова лжи, однако Фракасторо чувствовал себя обманщиком. Конечно, с тифом шутки плохи, да и корь, ежели она пристанет к старцу, тоже весьма опасна, но в каком из городов Священной империи не найдется десятка подобных больных? Это ничуть не похоже на настоящий мор, когда трупы неубранными лежат на улицах, и никто, ни за золото, ни за страх не соглашается ходить за больными. Хотя, конечно, эпидемии тоже бывают разными. В 1520 году мир захлестнула странная эпидемия гальской болезни. От нее не умирают сразу, и тем она страшнее. Жизнь в городах почти не меняется, хотя тысячи людей гниют заживо. Но сейчас подобный мор невозможен – та вспышка была вызвана противостоянием холодных внешних планет: Марса, Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. Холодные планеты, получив от созвездия сродство к влаге, оттянули к себе вредные испарения Земли, и от действия этих миазмов вялое прежде заразное начало невидано активизировалось и начало передаваться по воздуху. Теперь, благодаря трудам Фракасторо, это понимают все, а тогда большинство считало, что болезнь завезена испанцами из недавно открытой Вест-Индии.
Фракасторо, в ту пору еще мало кому известный врач, немало потрудился, чтобы доказать, что христиане и прежде знали эту болезнь. Он нашел в старых рукописях способы ее лечения, вновь ввел в употребление препараты ртути, благодаря чему эпидемию удалось остановить. Именно тогда, в горячечной суматохе поветрия пришли к нему первые мысли о том, что прилипчивые болезни происходят от контагия – бесконечно малых живых телец, размножающихся в больном и терзающих его своими острыми частями. К сожалению, эта идея почти не нашла сторонников. Джироламо изложил свои мысли в дидактической поэме, ее герой – юный пастух Сифилис дал свое имя болезни, но если бы не ошеломляющий литературный успех, то работа его прошла бы незамеченной. Заразное начало – контагий – до сего дня остается пугалом для непосвященных, недаром же легат уверен, что Джироламо докажет, будто в Триденте жить опаснее чем среди прокаженных. И ведь это действительно можно представить! Но лгать он не станет… в крайнем случае, чуть сгустит краски, и то лишь потому, что так хочет папа.
Дверь без стука распахнулась, Джироламо повернулся, чтобы взглянуть, кто смеет врываться в его покои, но гнев тут же погас. В дверях стоял второй папский легат – Марчелло Червино. Представитель одного из знатнейших семейств, чьи предки служили еще античным императорам, он был известен не столько родовитостью, богатством и саном, сколько тем, что был правой рукой Караффы – страшного и блистательного главы инквизиции. То, что он сам явился к врачу, заставило веронца внутренне собраться и приготовиться к разговору может внешне и безобидному, но чреватому неожиданностями и опасными последствиями.
– Поднимитесь, – бросил кардинал царственным тоном, каким коронованные особы предлагают герцогу надеть шляпу.
Фракасторо встал с колен, проводил гостя к широкому креслу из резного дуба, что стояло у стены. Кардинал повозился, устраиваясь на жестком сиденье, потом заговорил:
– Мать наша, святая церковь, переживает ныне трудные дни. С востока и юга апостольскому престолу грозят схизма и мусульманские полчища, на севере души заражены пагубной лютеранской ересью. Тем больнее видеть, что многие столпы церкви поражены той же гнилью. Я имею в виду преступное выступление Браччио Мартелли, которому, как я надеюсь, не долго придется быть епископом Фьезоле.
– Я мирянин, – вставил Фракасторо, – не в моей власти судить происходящее на соборе.
– Но вы соборный врач! – повысил голос легат, – и именно вы пользовали Мартелли, когда он испрашивал отпуск из Тридента для поправки здоровья.
– Епископ Фьезолесский стар, – сказал Фракасторо, чувствуя, как открывается под ногами пропасть.
– Меня не интересует его возраст! Я хочу знать, был ли он болен на самом деле?
Это был не праздный вопрос. Многие прелаты, соскучившись бесцельным тридентским сиденьем, выезжали домой, ссылаясь на действительные и придуманные хвори и немощи.
– Епископ Фьезолесский действительно болен.
– Чем? – легат поднялся из кресла, и старый врач тоже вскочил на ноги. Секунду он молчал, глядя прямо в глаза собеседнику, а потом тихо проговорил:
– Учитель Гиппократ повелевает: «Что бы при лечении – а также без лечения – я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной».
Он медленно произносил знакомые с детства слова клятвы, а в голове металась другая гиппократова фраза – о безумном поведении: «видения повелевают скакать, кидаться в колодцы, душить себя, ибо это кажется лучшим исходом и сулит всяческую пользу…» Действительно, что как не самоубийство совершает он сейчас?
Марчелло Червино не был пастырем чрезмерно преуспевшим в науках, однако, труды косского мудреца читал и потому вызов принял:
– В сочинениях Гиппократа можно найти и иное: «должно быть благоразумным не только в том, чтобы молчать, но также и в остальной правильно устроенной жизни», – губы кардинала растянулись в улыбке, но за ней Фракасторо отчетливо разглядел мрачный взгляд того, от чьего имени говорил Червино – неистового неаполитанца Караффы.
– Так меня учили… – начал Джироламо, но осекся под внимательным взглядом легата. Сочинения Пьетро Помпонацци, наставника Фракасторо, только что, здесь же на соборе, были осуждены за ересь, и, конечно же, сановитый инквизитор знал это.
Собор, медлительный во всем остальном, с редким единодушием обрушивал громы на медицину и особенно на анатомию. Отныне только палачу дозволяется расчленять человеческое тело. Из всех университетов одной лишь Сорбонне разрешено дважды в год проводить демонстрационные вскрытия, после чего профессор и все присутствующие должны купить себе отпущение грехов. Того, кто ослушается соборного постановления, ждет проклятие папы и отлучение от церкви. С этих пор само звание врача делает его владельца подозрительным в глазах церкви.
Мысли, торопясь, забились в мозгу: «надо как-то обезопасить себя… Но чем? Расположением папы? Для Караффы это не преграда, с тем большим удовольствием отправит он в монастырскую темницу непокорного врачевателя. Уступить? В конце концов, когда на весах с одной стороны лежат традиции школы, а с другой собственная жизнь…»
И тут, совсем неожиданно, в нем властно заговорила упрямая ломбардская кровь. Дьявол бы побрал, сколько можно изворачиваться и уступать?! Где-то должен быть предел. Хватит, баста!
– Я не могу сказать, чем болен Браччио Мартелли, – негромко произнес Фракасторо и сел.
Кардинал, угадав его состояние и пытаясь сохранить хоть видимость приличия, тоже поспешно опустился в неудобное кресло. Он немного помолчал, давая непокорному возможность одуматься, а затем спросил:
– Чем же вас прельстил епископ Фьезолесский?
– Я не раскрываю ничьих тайн, – монотонно произнес Фракасторо, чувствуя себя так, словно первый допрос в святом трибунале уже начался.
Теперь он совершенно отвлеченно думал о своих работах, о недописанном медицинском трактате, в котором он представлял науку о заразном начале гораздо полнее и строже, чем это можно было сделать в жестких рамках латинской поэмы. К тому же, там он говорил не об одной, хотя бы и очень опасной болезни, а описывал все известные науке моровые поветрия и давал наилучшие способы их лечения и предупреждения.
Потом его взгляд случайно упал на очки, лежащие возле незаконченной записки, и он вспомнил о некогда занимавших его свойствах стекол, которые так прекрасно шлифуют мастера Венеции. В свое время он пытался с помощью лупы рассмотреть семена контагия, но не преуспел в этом занятии, пришел к неутешительному выводу, что контагий величиною подобен невидимым песчинкам Архимеда, и забросил занятия оптикой. А жаль, потому что там тоже можно встретить изящные и удивительные открытия. Если закрепить на тростинке стекло от очков и смотреть на него через другое, меньших размеров, то мельчайшие предметы и животные предстанут огромными и значительными. И тогда вульгарная платяная вошь окажется в чем-то схожей с кардиналом Марчело Червино, который опять что-то говорит…
– Это похвально – беречь чужие тайны, – произнес легат, – так вы, пожалуй, откажетесь назвать даже болезнь кардинала Поля, хотя каждая болячка на его лице кричит о чесотке?
– Откажусь, – прошептал Фракасторо.
– Откажете мне? Духовному лицу, посланнику папы? Это вредное упорство. Боюсь, что вам все же придется заговорить.
– Монсеньор, когда я появился на свет, повивальная бабка решила, что ребенок родился мертвым. Я не закричал родившись, от меня не могли добиться ни единого звука и лишь потом заметили, что мои губы срослись друг с другом. Чтобы я заговорил, понадобился нож хирурга.
– У инквизиции тоже есть ножи, – заметил Червино.
– Мне семьдесят лет, я стар… – Фракасторо обреченно махнул рукой.
И тут ему в голову пришла мысль, показавшаяся спасительной.
– Монсеньор, – медленно начал он, – добиваясь от меня подобного признания, подумали ли вы о последствиях? Ведь ваше здоровье тоже не вполне безупречно, что будет, если мир узнает о ваших недугах? Контагий гальской болезни передастся лишь при плотском соитии, а духовный сан вы приняли в очень нежном возрасте. Вам будет нелегко оправдаться, если кто-нибудь обвинит вас в нарушении обета целомудренной жизни. Ведь вы сами стремитесь исправлять нравы духовенства…
Фракасторо замолчал, не закончив фразы. Он только сейчас понял, что грозить кардиналу не следовало, этим он не добился ничего, зато нажил опасного врага.
– Теперь вы понимаете, почему я храню врачебную тайну? – добавил он, пытаясь загладить ошибку.
Но кардинал, кажется, даже не слышал монолога старого врача. Его внимание привлекла неоконченная записка, и теперь он, придвинувшись к столу, внимательно читал ее.
– Что это? – спросил он наконец.
– Заключение о тридентском море, – неохотно ответил Фракасторо. – Кардинал Монте поручил мне написать этот небольшой труд.
