Демон Декарта Рафеенко Владимир
«…Да-да», – забормотал Иван, стараясь не смотреть больше на экран телевизора и машинально проверяя наличие бумажника в кармане (надежного якоря, всегда помогавшего возвращаться из мерцания во взрослом состоянии), – просто «о», «х», «у», «е», «т», «мягкий знак» можно. Никогда не матерюсь. Так и проговариваю: «о», «х», «у», «е», «т», «мягкий знак». Получается немного длиннее, чем обычный мат, зато безопасно. Пока произнесешь буквы по отдельности, как-то приходишь в себя. И потом, когда говоришь «мягкий знак», получающееся в результате предложение приобретает некоторую невольную мягкость, что сглаживает брутальность исходного текста. А ведь именно мягкость в людях порой так важна.
«Ть», между прочим, краткий и емкий суффикс. Перед ним почти всегда идет гласная – «давить», «колоть», «вдыхать», «млять». Иногда он следует после согласных «с» или «з» – «прясть», «лезть», «красть», «класть в пасть». Как ужасно, в сущности, любое письмо!» Левкин тяжело вздохнул, глянув на небо. Птицы летели, листья мело. Рябь, ужасная рябь шла по всему бытию. «В слове что-то происходит, – забормотал он. – Снова что-то началось. Кто бы мог подумать! После стольких-то лет. Какая все-таки опасная дрянь этот русский язык! «Умре, умре, мертвечина». Есть еще глаголы, имеющие суффикс «ти». «Спасти», «расти», «цвести», «плести» и, естественно, «произнести».
«Что вы сказали?» – поинтересовался официант. – «Счет, говорю, дайте». На экране по-прежнему шла реклама. Левкин медленно расплатился. Весь изнутри холодный, мокрый, тяжелый, побрел по проспекту, левой рукой придерживая шляпу. И ветер летел впереди него, морщинил пространство вокруг, свистел и бесновался. Птицы кричали, торжествуя победу над Левкиным. Сине-зеленый мятный холод окутывал небо, язык и десны. Входил в мозг щемящей ласковой болью. Облака над головой неслись желтоватые, дымные. Сквозь серую дымку угадывался близкий вечер.
Дома Иван провел ряд экспериментов с небольшим плоским «Самсунгом», на который через кабель шло сто восемьдесят каналов. Первые шестьдесят не показали ничего скверного. Иван понемногу стал расслабляться. Пошел в душ, затем прошлепал босыми мокрыми ногами на кухню, сделал бутерброд с сыром и съел, глядя в окно на разноцветную рябь.
Посланец немеркнущего янтаря явился на французском «Canal+». Патрик Брюэль, который на этом канале с 2004 года являлся ведущим программы «Мировой тур покера», пригласил в прямой эфир в качестве консультантов двух всемирно известных игроков, один из которых оказался не должным быть человеком. Иван не сразу это понял, потому что тот какое-то время скрывал свою сущность, да и внешне не походил на уже виденного посланца высших сил.
Он был определенно другой – потный, лысый, с большим животом. Его мучила одышка, а также необходимость не думать о том, что его жена, Мари Леру, именно в эти часы умирала в Институте Гюстав Русси под Парижем. Ее опухоль вот уже полгода разрушали с помощью радиоволн. Но как-то не очень успешно. То ли не те волны выбирали, то ли опухоль была такая, которой радио не могло причинить вреда. Доктора, конечно, обещали прогресс, и даже в самом скором времени. Но, между нами говоря, опухоль Мари не обращала на радио никакого внимания. Она вела себя так, будто и не существовало в природе никаких радиоволн, а великие Тесла, Маркони и Попов в свое время занимались выращиванием петрушки.
«Я что думаю, – произнес печальный толстяк, вставая с кресла и с этой секунды уже не обращая внимания на происходящее в студии, – может быть, стоит попробовать не радио, а, например, телевизор?! Как ты считаешь, друг?» – «Я не знаю, друг, – развел руками Левкин, – у нее ведь последняя стадия, вряд ли телевизор что-нибудь даст». – «А если попробовать передачи Первого российского канала?» – «Ну, если только программу «Время»… – с сомнением сказал Левкин, – но тут многое зависит от ведущего. Лучше всего достать выпуски с Нонной Бодровой, на худой конец с Анной Шатиловой, а то нынешние все как-то слишком гламурны».
«Согласен! – Толстяк вытер большим мятым платком лицо, шею и грудь. – Ты же знаешь, кто я? То есть кто я на самом деле?!» – «Ты Мрак , – ответил Левкин, и губы его задрожали. – Никогда не думал, что увижу воочию». – «Точно! – Толстяк пожевал губами и улыбнулся. – Хорошо, что сразу понял. Другим никак не втолкуешь, как много у Мрака личин. А ты, видишь, молодец. Но тебе легче, ты меня всегда называл демоном Декарта, да?! Представления, иллюзии, ложные картины мира?! Сразу въехал. Интеллигент! Много значит! – Он грустно помахал толстым указательным пальцем, пытаясь как бы визуально обозначить, как много все это для него значит. Так ты думаешь, лечить ее все-таки лучше телевизором?»
«Мари?!» – Левкин сам не знал, для чего переспросил. «Конечно, Мари, – скривил печальные губы мастер покера. – Не тебя же!» – «Не знаю, – пожал плечами Иван. – Если радио не помогает, что остается?!» – «Согласен», – кивнул толстый.
Ведущий попытался привлечь его внимание. Потом взял за локоть. Толстый отдернул его и тут же два раза ткнул кулаком в лицо коллегу, сидевшего справа, а когда тот упал, ударил его несколько раз ногой и прокричал что-то короткое и гневное. Иван, знавший французский исключительно со словарем, ясно уловил только мерде и шьен . Толстяка подхватили под руки крепкие парни из охраны и поволокли в темноту коридора, как пауки – крупную сочную муху. Он, конечно, показал норов и силу духа, но на стороне нападавших был значительный перевес. В последнюю секунду перед тем, как его буквально вынесли из студии, толстяк повернул свое окровавленное лицо к Ивану, улыбнулся и проговорил мягко, почти по-дружески: «Выключи телевизор, сучонок, хватит с тебя на сегодня!»
Левкин принял решение на какое-то время отказаться от любимого прибора. « Хватит с тебя на сегодня» , – повторял он себе еще пару дней, впечатленный всем происшедшим. Иван Павлович привык слушать подсказки и советы, когда они исходили от сущностей, стоящих у истоков янтаря или, по крайней мере, находившихся с ним в более интимных отношениях, чем те, которые сложились у Левкина. Все просто. Не смотреть телевизор – вот что, значит, нужно на данном этапе жизни. Иван тут же наступил на горло своей тихой тяге к экрану Малевича. Он мог повременить, переждать.
Он не смутился необходимостью временного отказа от телевизора. Более того, в какой-то момент почувствовал себя на подъеме. Лишившись экрана Малевича, но так и не дождавшись мерцания, Левкин повеселел и внезапно подумал о том, как много все-таки жизненных проблем решает регулярный секс. Тем более что с Мариной у них толком так ничего и не получилось.
Честно говоря, у него мало с кем получалось толком. В этом городе почти ни с кем. Кроме полурыбы, случился всего один человек, молодой крохотный белолицый продавец белья в супермаркете мужской одежды, которого Левкин, к собственному удивлению, захотел. Но поскольку опыта у него в таких делах не было, он счел за лучшее не связываться.
В том городе, который он мог называть родным, у Ивана была женщина, и с ней у него все выходило так, как нужно. Он ей говорил: «Котик-котик, я твой кротик!» И бросался на нее, хлопая ушами по щекам, зарываясь в прозрачную плоть по мохнатые некрупные яйца, по самое горло, по юность, по Рембрандта с Ван Гогом. По самого Витгенштейна. И Клерамбо в нем стонал, а профессор Кандинский рыдал от восторга.
Она была разведенка. Опытная, как сама Венера Милосская. Прибегала с мороза с авоськой апельсинов, ибо любила добывать и пить их сок, швыряла оранжевые цитрусовые шары на подоконник. Сполоснув только руки и шею, шла к нему, холодная, как стеклянная рыбка, пахнущая развратом. Ночами снились ее песочные длинные ноги и торс, теряющийся где-то в созвездии Волопаса. А потом она стояла и курила у форточки в накидке. Venus pudica , Венера стыдливая, богиня, придерживающая рукой упавшее одеяние. И все выходило как нельзя лучше.
Вот и хорошо, подумал Левкин. Вот и следует выяснить, нельзя ли лучше или все-таки можно. А если все же нельзя, то в чем причина?! Кому дарить холодные апельсины, которые вот уже десять лет регулярно покупаются и выкладываются у оконных стекол? Может быть, дело в том, что апельсины должна покупать женщина, а мужчина обязан в дом приносить нечто иное?
Но тогда, помнится, он не приносил ничего. Бедный студент с больной головой и сердцем, разорванным вечным мерцанием, он прибегал к ней во флигелек на Гладковке в лихорадке счастья. Дрожащими руками открывал черным ключом дверь. Заходил туда и ждал, глядя в заиндевевшее окно.
Рыбка была старше на пять лет, но ему казалось, что она старше на вечность. На целый мир ярко-красной холодной любви, в которую он погружался, входя в нее, закрывая глаза. Как в дрожащую разноцветными бликами воду. «Стеклянная рыбка моя», – шептал он после и путем смещения фокуса зрения смешивал синеватую глубину серебряного от мороза оконного стекла и оранжевый свет, исходящий от апельсинов. Он считал Рыбку своей женой и собирался когда-нибудь в далеком, но привлекательном будущем сделать ей предложение.
А потом, после долгих относительно спокойных лет, его снова взяло мерцание. Этого не стучалось так давно, что Левкин начал уже пугливо надеяться, что эта часть его жизни канула в Лету и он сможет обрести нормальное человеческое счастье. Но однажды Иван лег в постель с Рыбкой, чтобы уже в следующую секунду очутиться через полгода в чужом доме на окраине. Лежал, вытянувшись в струнку в холодной постели, пахнущей сыростью и табаком, в комнате с ободранными обоями и практически полным отсутствием мебели, усваивая новую биографию и новую жизнь.
Выглянув в окно, с горечью под языком и холодом в сердце увидел цыганский поселок, прозванный неизвестно за что Ташкентом. Именно он окружал малосемейное общежитие барачного типа, в котором Левкину предстояло проживать вместе с кошкой и находящимся при смерти ипохондриком попугаем. А работал теперь Иван грузчиком в столярном цеху на небольшой мебельной фабрике. Судя по холодильнику, ел исключительно хрен под майонезом. Водку пил, смешивая в различных пропорциях с прокисшим кефиром. В новом дому царили грязь, обреченность и мутные стекла. Вот что было самое скверное – стекла, которые невозможно отмыть.
Конечно, он больше не был маленьким мальчиком. В тот же день отыскал свою Рыбку. Она скользнула по нему глазами, но не узнала. Они никогда не узнавали, те люди, которых он любил. Сколько ни объясняй. Ведь он попробовал однажды. Вышло скверно и смешно.
Это была тринадцатилетняя девочка, его бывшая сестра . Он решил попытаться втолковать ей, что тот, другой Иван – вовсе не Иван. А тот Иван, которого она знает и любит, который пел ей песенки, читал сказки, гладил ночами по голове, утешал и водил на первый этаж в туалет, облюбованный крупными заводскими тараканами, – именно он, стоящий перед ней сейчас, может быть и незнакомый внешне, но однозначно близкий по духу человек. Естественно, шансов на взаимопонимание было немного. Но в запале и отчаянии Левкину казалось, что он сможет все. Ведь раньше она была такая понятливая. Такая умненькая была эта девочка с большими темными глазами, с тонкими руками, упрямая, проницательная. Ну как же так?
«Послушай, – дрожащим голосом говорил он – полный, потливый, красноглазый беременный заяц, работник областной налоговой службы (с чем мучительно и неуспешно свыкался вплоть до следующего мерцания), – послушай. Я же тебе рассказывал, что такое может случиться, ты разве не помнишь?»
«Не понимаю, чего нужно, – делала большие глаза Саша, – не понимаю. Ты как вошел в дом? Был в курсе, где запасной ключ? Иваныч сказал? Ты его собутыльник? Вот же сука такая!» – «Не говори скверных слов», – сурово заметил Левкин. «Да пошел ты! Ты кто такой? Насильник? – Она пренебрежительно оглядела его с ног до головы и прыснула со смеху. – Тебе в таком костюме только коров насиловать». – «Ну что ж ты за дура, – взялся он за голову. – Я твой брат Иван».
«Мой брат давно уехал от нас с матерью в другой город. У него там жена и мерзкие сопливые дети. – Саша говорила, глядя серьезными серыми глазами. – Бросил нас ради них. Урод и мудак. Лизы дома нет, она в школе. А тебя я не знаю и потому буду кричать».
«Ну как же не знаешь! То есть я понимаю как. На самом деле все понимаю… – Он покачал головой. – Но надеялся, что в твоем случае это не сработает. Ведь я столько лет прожил с вами. Дольше, чем с кем бы то ни было. Сашка, я ж тебе триста раз рассказывал о мерцании. – Он горько улыбнулся, снял очки, протер их и водрузил на место. – Сколько раз предупреждал: это может случиться. Говорил, приду, как бог к еврейскому народу, а ты меня не узнаешь. А ты только смеялась, глупая девчонка». – «Я не глупая, – Сашка сжала губы и покачала головой, – на этом разговор окончен и я начинаю кричать. Как бог свят закричу! Вот тогда не зарадуешься!»
Медленно встала на стул, придерживаясь за плечо Ивана, открыла окно, из которого отлично была видна проходная металлургического завода, оттуда перебралась на подоконник. Села на него, отдышалась и весело заболтала ногами. «Если я сейчас стану орать, – она покачала тоненьким указательным пальцем перед его лицом, – это услышит охрана на проходной и мне обязательно помогут! А я, между прочим, кричу очень громко!»
«Да что ж ты за дура такая», – сказал Иван. Он чувствовал, как она важна для него. Может, оттого, что в тех семьях, где ему доводилось жить раньше, у него не было ни братьев, ни сестер. Родители появлялись в его жизни, исчезали, к совершеннолетию до отказа заполнив его сердце истомой горячей, но будто украденной им любви. А эта девочка отчего-то и в самом деле казалась ему родной.
«Не смей кричать», – строго проговорил Иван. Попытался одновременно снять Сашку с подоконника и закрыть окно. Был сердит, голова соображал плохо, координация, как всегда после мерцания, была слабовата. Он не нарочно толкнул ее плечом. Девица повалилась вниз со второго этажа, как тряпичная кукла. Упав на цветочную клумбу, даже не ушиблась, но с наслаждением и врожденным артистизмом заорала: «Граждане! Металлурги! Помогите! Пролетарии, на помощь!»
Иван постыдно бежал. Он не мог представить разговора с представителями рабочих династий. Да они запинали бы его ногами еще до того, как сообразили спросить документы. Да и что бы он ответил на их вопросы? Рассказал о мерцании?
Петляя среди кривых улиц заводских окраин, чувствовал жгучий стыд, мучительную досаду и горечь. Обиду и вину, вину и обиду. Кашлял, сипел, проталкивая огромное потное тело сквозь узкое, как пивное горлышко, пространство провинции. Через пару кварталов взял такси и упал на заднее сиденье, заплакал, зарыдал, тряся жирными, не смыкающимися под мышками руками, дряблой, лежащей на животе грудью. Ему всегда везло на тела и судьбы больших мальчиков, но в этот раз был уже перебор. Сто семьдесят пять килограммов. Мучительная одышка, приступы подагры и гипертонии. Бессонница, изнуряющие попытки забыть «прошлую жизнь» – маму Лизу, Сашу, гулкие просторные комнаты старого довоенного особняка, стоящего как раз напротив заводской проходной. Это был едва ли не единственный дом, за исключением самого первого, в котором он был по-настоящему счастлив. Лиза была из рук вон плохой хозяйкой, но именно поэтому в давно не знавших ремонта комнатах с обоями, помнящими еще хрущевскую оттепель, дышалось легко и привольно. Как в запущенном саду времени, где никто не спросит тебя, какой эпохи ты человек.
В тот вечер он много пил и думал о том, что хорошие мальчики не мерцают . А еще дал себе обещание, что в последний раз сделал такую глупость. Так что в кафе, где они с Рыбкой часто сидели вечерами, он пришел не для истерик. Сел напротив их столика и украдкой смотрел, тихо прощаясь с любовью, чувствуя себя слегка Джо Дассеном и совсем немного штандартенфюрером Штирлицем. Как-то одновременно ими двумя. И это было удивительно богатое чувство.
Потеряв умную, расчетливую, любившую оральный секс закусывать цитрусовой коркой, длинноногую, пахнущую холодом аспиранточку, Иван впервые настолько остро ощутил невозможность любви в ситуации своей жизни. Пару раз приходил под ее флигелек, заметенный снегами и набрякшими сизыми небесами. Наблюдал, как она с ним пьет чай, смеется, показывая крупные белые зубы, раздевается, ловким привычным движением задергивает занавески.
В общем, неудивительно, что после Рыбки ничего хорошего в постели с ним не случалось. Любить он теперь боялся, а без любви ничего путевого не выходило. Иван отчего-то слишком серьезно относился к процессу совокупления. Помечтать о чем-то, конечно, мог, стоя под теплым душем, но действительность каждый раз оказывалась страшна и убийственно несексуальна.
Ну как, скажите на милость, можно заниматься этим делом с женщиной, у которой к полуночи отрастает скандальнейший хвост, чешуя пахнет тиной, от которой по утрам несет гнилой рыбой, и этот запах неистребим?!
В последние недели совместного проживания с Мариной он, честно говоря, боялся, что зайдет как-нибудь ночью в ванную и найдет там полное ведро мальков. Так и видел внутренним взором этих крохотных существ. Как они разевают рты, улыбаются и говорят: «Здравствуй, папа! Вот и мы, твои гребаные детки. Кушать хотим. Не мог бы ты накрошить в воду городской булки или побросать чуток мотыля?
Мотыль, папа, – это червячок. Chironomidae . Личинка комара-звонца. Пальчики оближешь. В нем масса полезных элементов. Ты легко отыщешь его в придонном иле, иногда на глубине до трехсот метров. И не бойся, отец! Комары-звонцы безвредны для человека. Взрослые особи вообще не питаются, представь только». – «Как не питаются, – облизал похолодевшие губы Иван, – что, совсем?» – «Абсолютно! У них в процессе жизни не формируются ротовые органы».
Если бы такое случилось с ним наяву, он бы тут же умер. Просто лег бы в коридоре, а еще лучше в прихожей, чтобы далеко не ходить, сложил бы руки на своей толстой мохнатой груди и тихо скончался, предав душу богу, янтарю и их веселому яростному разноцветному ветру.
Но теперь все изменилось. Что именно? Прежде всего, Левкин долго не мерцал, а потому успел повзрослеть, возмужать, осмотреться. Стал редактором, и его профессионализм признал сам Жарден. Книги, которые Левкин делал из буквального дерьма, продавались многотысячными тиражами, лишний раз подтверждая слова некоего меланхоличного поэта насчет того, что вы бы просто охренели, если бы хоть раз узнали, из чего их делают.
Мало кто еще так просто говорил о противоречивых путях рождения произведений русской словесности. Левкин часто повторял про себя эти немудрящие строчки насчет лебеды, забора и задора. Нет! Ни к чему одические рати. И не отступит Иван от своего. Пусть летит осенняя паутина, а в груди бьется истерический бесенок мистического консерватизма. Пусть мучает страх и липкий густой янтарь покрывает тело абрикосовыми доспехами. Пусть сам Мрак явился к нему, как вестник грядущих перемен. Не беда! Он проживет свою жизнь. Так или иначе. Здесь или там. С этими людьми или совершенно с иными. Пусть часть из них вовсе не существует. Пусть невозможно выяснить, кто из них на самом деле присутствует в действительности, а кто только кажется изо дня в день. Это не повод, чтобы выбросить белый флаг.
Именно в эти дни Левкин решил, что не сойдет с уготованной ему стези. И выпьет эту чашу до дна, пусть это будет чаша вина или чаша Грааля, чаша земных страданий или громокипящий кубок неземных наслаждений. Да, приход Мрака сулил большие перемены. Но это, убеждал сам себя Левкин, поправляя очки на переносице, в первую очередь говорит о том, что меня, Ивана Павловича Левкина, где-то там принимают всерьез! Кто-то там!
Он поднял палец вверх и некоторое время держал его так. Опустив палец вниз, вспомнил, что в то время расхрабриться ему удавалось только после пары бокалов ледяного хереса. Будучи трезвым, с замиранием в груди ждал перемен. Он знал, что они непременно воспоследуют. Только не мог предугадать, когда это случится и что собой будет представлять его дальнейшая жизнь.
Однако в этот раз Левкин решил встретить неизвестность с улыбкой на губах. Как капитан Блад, как чернокнижник и колдун Джордано Бруно, как добрый человек Аурэлиано Буэндиа, который, стоя у стены в ожидании расстрела, думал о всякой невыносимой, мать его, ерунде. Как верный и преданный мушкетер ее величества Шизофрении.
Оставшись без телевизора, Иван расхрабрился и поставил себе цель – найти женщину. Цель, как ни смотри на нее, по сути идиотскую, хотя и было в ней что-то великое. Но что именно? Что значит найти женщину? И можно ли ее вообще найти? Находят ли женщину в принципе, и если да, то не нужно ли вначале ее потерять? Утратить, впасть в относительное забвение?! Не помнить о губах, сухом тепле тела, соке и запахе женских гениталий, об улыбках и милом кокетстве?!
В общем, задача первоначально мыслилась как теоретическая. Дело началось так просто, так обыденно, что Иван и подумать не мог, что все пойдет так, как пошло дальше. Но поставив себе цель найти женщину, Иван скоро почувствовал, что в первую очередь сам стал меняться в поле притяжения этой сверхзадачи. Как черная звезда, она понемногу вбирала Левкина в себя, и противиться этому не было никаких сил.
Маленькую щуплую женщину Иван знал уже несколько месяцев. На перекрестке неподалеку от станции метро «Шулявская» в огромной палатке, чем-то похожей на импровизированный театральный балаган, она торговала цветами. Левкин понимал, что такое женщина, торгующая цветами, и что им в принципе может быть надо друг от друга. Уютный ресторан, вино, мясо по-варшавски (пойдут отбивные или даже котлеты), пара страстных поцелуев (целовать, пристально глядя в глаза, лучше с холодным прищуром), решительный переход к делу – и готово. «Милая, вот твои трусики, в прихожей не забудь на обоях оставить номер своего телефона».
Но при ближайшем рассмотрении продавщица цветов оказалось женщиной, человеком, существом, феноменом, который невозможно было вульгарно и стремительно обольстить в той вальяжной гусарской манере, которую решил избрать для себя Левкин. Худенькую большеглазую женщину, имевшую внешность нелепую, яркую, безжалостно уродуемую безвкусными нарядами, звали Соней. Она носила китайские черные джинсы огромных размеров, мятые кофты или блузки темных тонов с кружевами, черные куртки с капюшоном или без, в которых терялась, как Одиссей в ладони Циклопа.
Женщина эта никогда не красила ресниц и не подводила губ, не носила серьги, не кокетничала в том смысле, как это делали все те женщины, которых до этого встречал Иван. Имела синие глаза и в черных одеждах напоминала недокормленного черного лемура Склатера. Иван думал иногда о том, как, отсидев в палатке двенадцатичасовую смену, она идет к себе в однокомнатную квартиру, чтобы до утра закрыться в ней, как музыка в шкатулке.
Пока он прикидывал да примерялся, дело шло само собой. И однажды Левкин понял, что сердце его теплеет, когда он представляет лицо и фигуру этой необыкновенной женщины. Он осознал, что вот уже несколько недель она близка ему, хотя даже не подозревает об этом, и горько усмехнулся.
Действительно, он часто думал о Соне перед сном, чтобы не тосковать о янтаре, при одной мысли о котором у него порой тяжелели конечности, становились огромными и бескрайними. Как это происходило обычно? Сначала возникал какой-то низкий вибрирующий звук. Иван ощущал его за гранью нормального диапазона. Он втягивал Ивана в себя, заставлял отвечать на него всем телом. В какой-то момент Иван внезапно замечал, что руки и ноги увеличиваются в размерах, делаясь все тяжелее и тяжелее. Первоначально еле заметно, будто исподволь, но потом все стремительнее в тело Левкина вливалась та самая темная материя, о которой в последнее время так много трындели в информационном поле Земли. Границы тела размывались, при том что само оно принимало космические размеры. Очень скоро масса Ивана Павловича достигала миллионов мегатонн. В эти минуты Левкин заключал в себе не меньше миллиарда солнечных масс, дьявольски изнемогая под их немилосердной тяжестью.
Это состояние было знакомо ему с самых ранних лет и являлось особо мучительным в те годы, которые Левкин остерегался называть детскими. Маленький Иван не выдерживал напряжения, начинал рыдать, срывался на истерику и крик, часто оканчивающийся обмороком. Во взрослом состоянии ему хватало выдержки, чтобы не орать и не биться головой о стены. Но без специальных приемов выбраться наружу из черной и страшно извилистой дыры, в которую он превращался (и одновременно западал) в процессе нагнетания массы, было невозможно. В разные периоды жизни он отыскивал некоторые мысли и образы, которые помогали ему выкарабкиваться наружу. В последнее время собственный космизм Левкин преодолевал исключительно с помощью мыслей о Соне.
О ней же, кстати, он думал, чтобы не страдать из-за множества своих родителей, раскиданных по городам и весям провинции Z, будто по разным мирам вселенной. А ведь перебирая в памяти их милые лица, немудрено было окончательно свихнуться.
Последние полгода ему снился один и тот же сон. Он стоял в одиночестве в центре цветочной палатки, которая на самом деле представляла собой цирковой шатер. Цирк уехал, а шатер остался. Какими-то судьбами все его бывшие родители, родственники и навеки утраченные друзья вдруг поняли, что именно он есть тот самый Иван , и отыскали его здесь. Увидев, окружили посреди шатра плотной разношерстной толпой.
Основная коллизия сна заключалась в том, что теперь уже сам Левкин почему-то оказывался не в состоянии их узнать. Выстроившись перед Иваном полукругом, бывшие родственники и сердечные приятели по-хорошему втолковывали ему, что он их сын и брат, любимый и друг. Умоляли. Рыдали. Хватали за одежду и брызгали слюной. Иван до боли в висках всматривался, честно пытался опознать хотя бы кого-нибудь из них, но не находил в причудливых лабиринтах своей памяти стоящих перед ним человеческих существ.
«Ну вспомни, – кричал обрюзгший мужчина с копной седых волос на голове, – ты же прожил у нас в семье с такого-то по такой-то год! Мы были тебе отцом и матерью! Ты страшно много ел и рос, ты все время рос. Как гриб, как Lophophora williamsii , как гребаный пейот! Мы никогда не знали, одежду какого размера тебе покупать. Ты сегодня мог быть маленьким, а завтра страшно большим, и наоборот. Скажи ему, Катя». – Он вытаскивал из толпы такую же, как сам, помятую и неопрятную женщину, смотревшую на Ивана умоляющими выцветшими глазами. «Да, Ваня, я грибница, ты вглядись в меня, мы же одно лицо». – Катя, чтобы Ивану было лучше видно, становилась к нему сначала в профиль, потом анфас. – «Вспомни! Ты же наш сын, мы любим тебя», – умолял седой толстяк.
«Извини, чувак, – растерянно бормотал Иван, – не припоминаю. У меня вообще не было родных. И потом, мне и не надо. Хватит. Реально, ни к чему. Шли бы вы по домам. У меня правда куча работы. Жарден сроки сокращает».
«Ну как же так! – Перед ним на колени бросалась полная дама в пестром ситцевом платке. – Вспомни, сынок, мы же держали корову. А отца у нас не было. Мила, Милкой ее звали, коровку нашу! Вспомни». Женщина внезапно пускалась в пляс, залихватски припевая:
Ах, милка моя на бутылку дала!
Хоть пей, хоть лей, хоть купайся в ей!
«Помнишь?! Ты ходил ее пасти. Босиком по траве по полям изумрудным, где холодные иглы вчерашних дождей?! Церковь нашу старую Свято-Троицкую? Как на клиросе пел? «Иже херувимы!» А вот это: «Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды, разве тебе, Владычице, ты нам помози, на тебе надеемся и тобой хвалимся, твои бы есмы рабы, да не постыдимся!» У тебя же голос ангельский, мальчик! Вспомни, как батюшка Александр тебя хвалил: мол, знатным певчим станет наш Ивашка!»
«Сынок, это же я, твой отец, – искренне улыбался Левкину черный от угольной пыли шахтер, мускулистой рукой раздвигая толпу, – привет, сынку! Как ты тут?! Помнишь меня? Как в шахту спускались? Ты ж еще чуть не обделался, когда клеть дернулась. Вспомни, парень! Что ж ты, в самом деле!»
«Ты сын металлурга, – убеждал низкорослый краснолицый металлург (каска, щиток, козырьковые очки), – помни это! Храни в себе нашу закваску! Храни ее, сын! И о нас с матерью помни!»
«Сынок, а чего ж ты все по-русски разговариваешь? – участливо интересовалась какая-то женщина в украинском костюме, сама изъяснявшаяся, между тем, по-русски с явственным московским акцентом. – И не стыдно тебе? Ты же украинец! В крайнем случае, белорус. Но в семье у нас только по-украински говорили. Где ты успел набраться этого москальского наречия?»
«Слушай сюда. Ты еврей, самый настоящий еврей, – убежденно твердил благообразный кучерявый старик в сильно поношенном костюме с галстуком в крупную черную клетку. – Ты еврей и должен знать это! Боже ж мой! Что бы они ни говорили, эти люди, с такого-то по такой-то год ты проживал у нас с мамой! Разве не тебя я водил в синагогу, скажи этим людям! Скажи им! Разве не ты знал наизусть всю Тору?»
«Эй, – говорил ему с тихой вкрадчивой улыбкой низкорослый смешной мужичок в широкой, спадающей вниз рубахе и штанах с красивым широким поясом. – Эй, мальчик. Вспомни, кто ты! Ты же серб! Вспомни! «Тамо далеко!» Помнишь, мальчик?»
Тамо далеко, далеко од мора,
Тамо је село моје, тамо је Србија.
После того, как во сне начинала звучать эта сербская песня времен Первой мировой войны, к горлу Ивана каждый раз подступали слезы. Ночь летела к концу, лица родителей наплывали, их руки цеплялись за одежду, скользили по щекам, по груди. Холодные и хваткие пальцы держали Левкина с необычайной силой. Толпа все сильнее наваливалась на него. Он чувствовал, что задыхается, страшась тех, кто требовал от него узнавания и любви.
Дернувшись всем телом, просыпался. Вытирая со лба холодный пот, брел на кухню и пил стаканами воду, глядя в окно на ночной Киев. Странно, говорил сам себе, с чего вдруг Сербия? Почему не Польша? Не Греция? Почему, в конце концов, не Финляндия, Эстония или Литва? Не постигаю.
Массировал глаза и виски. Чтобы снять стресс, думал о черной маленькой женщине с синими глазами, изо дня в день в трех кварталах отсюда торгующей цветами. Ее образ потихоньку становился панацеей от всех бед. Иван цокал языком, размышляя об этом и критически рассматривая свое отражение в зеркале.
Ведь именно о Соне нужно было думать вечером, чтобы не беседовать во сне с погибшим, но надоедливым Бен Ладеном. Гоу хоум, Усама! Если не получалось вовремя вспомнить о Соне, то Усаму удавалось прогнать только под утро, с трудом убедив себя в факте его смерти. Непростом, конечно, факте, ибо бедняга сначала умер от почечной недостаточности, потом был застрелен, а уж затем утонул. Тело покойного обмыли и завернули в белую ткань. Возможно, в парус.
Ивану нравилось думать, что это был белоснежный стаксель, честно отслуживший десятки лет на парусном флоте международного терроризма. Чистое, неоднократно убитое тело положили в аккуратный белый мешок, в котором уже лежал достаточный груз. Возможно, это были обыкновенные чугунные гири, какие любил во время оно таскать по утрам один из отцов Ивана. Безумные, тяжелые, шизофренические куски чугуна с надписью «СССР 24 кг» по бокам. Да, скорее всего, это были именно они.
Пахло морем. Орали бакланы. Гири «СССР 24 кг» матово светились в лучах тропического солнца. Угрюмый американский военнослужащий читал заготовленные молитвы. Его поторапливали. Капрал и сам не видел особого смысла в этой процедуре. Какой смысл читать молитвы над тем, кто был застрелен уже после того, как умер от почечной недостаточности и похоронен в горах Тора-Бора?! Но дисциплина – сильная сторона военнослужащих США, среди которых, как известно, так много игривых котиков. Коверкая чужой язык, морская киска Джон Смит дочитал молитву до конца. Тело было уложено на доску. Затем ее наклонили, чтобы завернутый в парус мужчина, повинуясь одному только закону тяготения, соскользнул в воду.
Что сказать, Усама, зрелые годы всегда приходят нежданно. И тогда поделать ничего уже нельзя. Приходится умирать раз за разом, в угоду друзьям и врагам, направлять самолеты на башни, а башни, возможно, превращать в самолеты, и мягко скатываться в море, обернувшись в стаксель, и погружаться в мировой океан, чувствуя только усталость и запоздалую грусть.
Чтобы глубокой ночью ради успокоения психики не редактировать статью о термостойкой резине, тоже нужна была Соня. Свет, слабо исходящий от ее матового пастельного лица, в час Быка удерживал Ивана от купаний в потоках Риччи вместе с Иоанном Крестителем. Помогал не плакать о бедном мясном уродце – тибетском животном собако, бедном буддийском суко. Давал силы не отвечать в постели до утра на замечания редакторов и рецензентов, сердито бормоча вполголоса, ворочаясь с боку на бок. Вместе с ним можно было не бояться близкого Апокалипсиса, идущего в обнимку с не менее решительным климаксом, а также не болеть всем тем, что несет, как грязную пену, информационный прибой планеты. Только памятуя о Соне, Левкин способен был не кричать, срывая свою усталость, на бедного отставного артиллериста, а иногда и железнодорожника, нищего и горького пьяницу, мастера, знающего толк в паровозах, тепловозах, в водке и карамельках. На парус майора, который ровно в пять утра каждый божий день был у постели Левкина, тут как тут. О, этот алкоголический парус! Более постоянный, чем смена времен года.
Левкин думал о Соне.
Положив ладонь под щеку, Левкин сонно моргал и видел перед собой эту женщину. И тогда называл ее киевским лемуром и шулявской обезьянкой. Вспоминал ее тонкие руки, унизанные бесчисленными браслетиками и фенечками, тонкую, пергаментную, просвечивающую на свету кожу.
Тело Левкина согревалось в постели, медленно отгораживаясь собственной теплотой от холодной разноцветной ряби столичного мегаполиса. Мысли текли плавно. Ему представлялось ее тело, невероятно большие и как-то по-простому чистые глаза, иногда прозрачно-синие, иногда темно-голубые, глубокие, как деревенские колодцы, в которых, должно быть, уже не один пьяный сторож утонул вместе со своей гребаной фаллической колотушкой.
Там, внизу, есть вода. Правда, к ней нужно долго падать, да зато, когда долетел, сразу понимаешь: возврата не будет. Она холодная, медленная, сине-черная, будто специально подкрашенная тушью, густая. Посмотрев вверх, увидишь далекие звезды, что спокойно качаются в вышине. А ты держишься руками за шершавую поверхность стенок колодца и думаешь о своей любви к лемурам – милому инфраотряду приматов в подотряде мокроносых обезьян.
Как-то лежа в постели, Иван Павлович внезапно заметил, какая эта женщина худая. Вовсе ничего не ест. Да ее кормить нужно! Желательно мясом, желатином, желтком, железою молочною, кисельными берегами. Через нее, подумалось затем, он мог бы редактировать, если бы кто-нибудь потрудился правильно установить подсветку. Для этого, конечно, Соню пришлось бы лишить одежды. Да-да, пожалуй, это было бы неизбежно. Если мужчина желает через женщину редактировать какие бы то ни было тексты, он сначала должен ее разоблачить.
В самом деле? Странно, что вы не знаете. Это сами собой разумеющиеся вещи. Нет, в самом деле, странно. Вот, например, в университете был спецкурс. Да, по редактуре через женщину. Представьте себе. И очень просто. Конечно, нанимали кое-кого. Ну, ясно кого. Женщин. Почасовка. Приходилось тратиться. Естественно, все в складчину, а что делать? Входил профессор, срезал черными ножницами одежду. Нет, не с себя. С нее. В это время кто-то, скорее всего лаборант, такой толстый неуверенный парень в очках, устанавливал свет. Да, немного больной. Совсем немного. Нет, его приняли на курс не только потому, что он страшно болел. Из-за этого, но не только. Если уж говорить откровенно, то он был страшно талантлив. А кроме того, в то время он приходился сыном заместителю ректора по учебной части. Иначе его яркий талант вряд ли кто-нибудь смог бы разглядеть. Очень уж он был стеснительный.
Так вот, устанавливали свет – и начиналось. С ума сойти, что такое эта работа. Просто с ума сойти. Что важно понимать. Все на свете имеет свой алгоритм. Сначала необходимо выбрать соответствующий текст.
Иван для начала, безусловно, взял бы «Сказание о сэре Ланселоте и королеве Гвиневре». Этот средневековый бред, по его мнению, нуждался в тщательном редактировании и отчасти даже в переписывании, дописывании и додумывании. Более бестолкового сказания свет не видывал, и давно пора было внести ясность в эту историю о прелюбодеянии и Чаше Грааля.
Гвиневера, Гуиневра, Гиньевра, Гуанамара, Гиневра, Гвиневир, Гиновер, Гвенхуивар, Гвенифар, Женьевер, Джиневра, и так далее, и тому подобное. Левкин с детства знал все имена королевы наизусть. И ни одно из них ему не нравилось.
Возможно, Гвенхуивар стала бы слабенько возражать. Или, скорее, робко вопрошать.
«Что вы делаете, Иван, – проговорила бы она, безвольно опустив худенькие руки вдоль своего тоненького, кое-где покрытого темненьким пушком тела, – что вы делаете?!» – «Разоблачаю вас, – ответил бы Иван тогда, – разоблачаю». – «Но зачем, – прошептала бы она, послушно усаживаясь на кровать, – зачем у вас в руках большие красные ножницы?»
«Дело в том, мадам, – улыбнулся бы Иван Павлович, срезая с крохотного лемура одежду, – что есть такая работа – редактирование. Она требует чрезвычайной сосредоточенности всего мужского естества. Надеюсь, вы это понимаете». – «Я понимаю, – прошуршало бы животное, – конечно, сосредоточенности». – «Ну вот, – сказал бы Иван, – так и не задавайте, Гвиневра, идиотских вопросов». – «Но зачем резать китайские черные джинсы, блузки с кружавчиками и черные колготки, – выпятила бы нижнюю губку обезьянка, – может быть, я могла бы сама их снять? На конкурсе лемуров на осеннем фестивале в Антананариву я получила специальный приз за раздевание». – «Нет, – покачал бы головой Иван, – ничего не выйдет». Она серьезно и доверчиво посмотрела бы на него тогда: «Отчего же?»
«Ты не замечаешь, Джиневра, но твоя одежда насквозь пропитана янтарем. Он много лет сочился из стен твоего жилища, как и вообще из стен этого города. Он растекался по тебе, когда ты спала одна и с мужчинами, садилась в вагоны метро и электрических поездов, покупала в супермаркете гигиенические прокладки, апельсины и виноград. Он заползал в самые укромные уголки твоего тела, но ты не знала об этом. Именно с янтарем у тебя случалась иногда интимная близость, а не с теми, кто обнимал тебя, вдыхая цветочный запах, за годы торговли цветами пропитавший тебя насквозь. Для того чтобы приступить к редактированию текстов, нужно освободить тебя от твоих одежд, ради полного обнаженья абрикосовых, в сущности, рыцарских доспехов, без которых немыслим ни один любовный турнир.
Если дело происходит в первый раз, срезанные лохмотья следует вынести из квартиры и выбросить в ночь. Есть, конечно, соблазн вышвырнуть их в окно на головы ни в чем не повинных, но, скорее всего, глубоко виноватых прохожих. Таковых, необходимо наконец признать, полным-полно на улицах этого города. Но желательно в мусорный бак, ибо сорить дурно. Следует собрать в охапку черные лоскутки, пропитанные желтым джемом текущей, как собако-суко, вечности ( кинологу на заметку! внимание! грядет спаривание! подготовиться! быть во всеоружии! ), и вынести в мусорный бак. Пусть завтра, ранним утренним рейсом, на закорках, возможно даже апельсиновых, на запятках, затирешках или задефисках кареты, пахнущей серой и молибденом, за ними приедут заспанные киевские гоблины и похоронят их в своих глубоких темных норах.
Слово «кареты» в предыдущем предложении, к сожалению, слишком напоминает слово «катетер». Но прошу внимания! Сходство отменяется! Считать несущественным. Ненужным. Случайно возникшим в процессе. Приказываем удалить, изъять, вычеркнуть. Ибо больница. Ибо бред. Ибо бутербред, бутербрат, битер бут, брудершафт, эшафот и неизбежно шуцманшафт, как память о вечно идущей войне. А до бутербродов мы так и не доберемся. Ибо не до того! Ибо Чаша Грааля дрожит и сверкает кипящим металлом, а недокормленный черный лемур Склатера лег поверх пергаментов. Мы подсветим его снизу двумя горючими, как слезы, лампами. Буквы проступят сквозь женское тело и сольются с рисунком вен».
По пути из отделения банка, где Левкин обычно получал гонорары, он иногда, утоляя обострившиеся печали, выпивал. Конечно, это было крайне неполезно. Каждый раз, выпивая, он вспоминал одного своего старого знакомого, который порой напоминал ему о вреде алкоголя. Сумасшедшего профессора филологии. Старого и странного во всех смыслах.
О выпивке он говорил, что пить – судьбически губительно. Профессор был страшно талантлив, к тому же являлся внештатным сотрудником КГБ. Причем стоял на своем нелегком посту до самой старости. Давно уже вычеркнули данную почтенную организацию из легкой мерцающей летописи настоящего, а талантливый старичок продолжал стучать. Его не смущало движение эпох внутри вверенной ему в обозрение вечности. Он стучал в прошлое так же просто и регулярно, как когда-то в настоящее: «Тук-тук, я здесь, прием. Ваш маленький лысенький тут! Ваш милый скромный на связи. Агент с кодовым именем тут как тут! Цицерончик тук как тук! Так, как тук. Тут, как так. Ти-ти та-та, та-та ти-ти». Тоненьким требовательным писком.
При взгляде на профессора отчего-то становилось отчетливо ясно, что азбука Морзе придумана не Кириллом и Мефодием. Впрочем, Сэмуэль Финли Бриз Морзе был тоже непростой человек. Первая депеша, посланная из Балтимора его электромагнитным пишущим телеграфом, содержала всего одно предложение, зато какое! «Дивны дела Твои, Господи!» – вот что поторопился сообщить Сэмуэль Морзе в Вашингтон. Что ответил Господь, осталось неизвестно.
В общем, КГБ уже давно не было, а старик Цицерончик аккуратно и внимательно следил за происходящим вокруг, был в курсе всего, старался вникать в мелочи. Из университета удалить его никто не пытался, хотя бы потому, что юридически это было делом почти невозможным. Старичок имел разнообразные степени и регалии, его научные работы были признаны мировым научным сообществом и уже лет пятьдесят считались академическими. Лекции он вычитывал аккуратно, никогда не болел, видимыми проявлениями маразма не страдал, а значит, и претензий со стороны администрации к нему быть не могло.
Вот он и наблюдал за миром по методу Дона Хуана, слегка прищурив глаза. Именно так вычислил Ивана. «Я знаю, – прищурившись, сообщил он Левкину как-то после лекции, – вы не человек, не хомо сапиенс!» – «Неужели?» – поднял брови Иван. «И я понимаю, зачем вы здесь!» Иван заинтересовался. «Вот так история, – сказал он, – и зачем же?»
«Дело в том, молодой человек, – профессор жестом пригласил его следовать за собой, – что в тех местах, где мы живем, бытует множество самых странных легенд и историй. О некоторых я уже успел сообщить куда следует, уведомил кого надо. Думается, что в свое время были приняты соответствующие меры. О некоторых написать еще предстоит». Старичок завел его в свой кабинет, по сути бывшее складское помещение, которое самочинно захватил в личное владение энное количество лет назад.
«Присаживайтесь! Будем пить чай! Вы пьете чай?» – «Да, я пью чай». Иван осмотрелся. Вокруг лежало множество запыленных рукописей. А скорее всего, просто старых и ненужных личных дел. Чьих-то дел, которые когда-то были личными, важными, срочными, но теперь, вдруг или с некоторых пор, перестали быть таковыми. И вот пылились, пребывали в ожидании старика Годо, доброго старого пьяницы, который, как известно, ходит по жизни с непогашенным ярким окурком в уголке своего синего слюнявого рта.
«С сахаром?» – «Да, с сахаром». От пола до потолка бесконечными рядами шли полки. Этот пенал имел высоту двенадцать метров и длину не менее двадцати. При ширине в два с половиной. Стоило Левкину посмотреть вверх, и голова начинала кружиться, ему тогда казалось, что находится он не в запутанном лабиринте университетских коридоров, но где-то на чердаке. Возможно, на простом пыльном чердаке из тех, что, вероятно, случались в его детстве. Он лежит на старом диване, который неизвестно кто и зачем поставил на этот чердак в незапамятные времена. Из щелей между досками бьет свет, разрезающий пространство на длинные светящиеся плоскости, каждая из которых обладает своим временем и уникальными физическими законами. Но стоит тряхнуть головой – и все становится на свои места. Возможно, не на свои, просто на некие места, привычные, удобные, насиженные, намоленные или что-то в этом роде.
«Итак, – сказал старик, пожевал губами и пощипал себя за длинные редкие седые сомьи усы. Иван тряхнул головой и посмотрел на него. – Вы не хомо сапиенс и пришли к нам сюда для выполнения совершенно особой миссии! Были бы здесь те, кто всегда своевременно реагировал на мои сигналы, мы бы с вами тут просто так не сидели и не беседовали. Потому что мне лично очевидно: вас необходимо препарировать, изучать. Сделать это следует так. Вежливо пригласить. Объяснить все по-хорошему. Потом, поддерживая под локоть, провести в просторную опрятную операционную. Там увлечь беседой. Во время нее вам необходимо незаметно дать снотворного. Иногда помогает газ. Я не силен в том, какой именно. Но, боже мой, разве это не все равно? Допустим, тот же пресловутый иприт. Дать его вам. Затем уложить на стол и пригласить секретных хирургов».
«Думаете, это необходимо?»
Старичок удивился: «А как же иначе? Вас необходимо разрезать, если вам больше нравится, расчленить, выделить главное, затем второстепенное. Естественно, обнаружится масса придаточных. Пожалуйста, пример: «Вася выстрелил из револьвера, чтобы убить ворону». Кто выстрелил? Вася. Для чего выстрелил? Чтобы убить. Кого убить? Ворону. О чем мы говорим? Непонятно. Вася что сделал? Выстрелил. Куда выстрелил? В себя выстрелил. Не может быть. Почему? Потому что убил-то он ворону! Хрень какая-то выходит.
Между прочим, – старичок покачал головой, – эта история с вороной уже который год не выходит у меня из головы. Но можно через пару секунд попробовать вновь. Мы с вами, дорогой коллега, ученые, а ученым не пристало впадать в отчаяние по пустякам. Ученый, пьющий черный чай, отбросит злобу и печаль. Но ни в коем случае не алкоголь! Вам эта судьбически губительная жидкость крайне вредна!
Итак, давайте попробуем еще раз.
Вася выстрелил из револьвера, чтобы убить ворону. Чувствуете? Сама ситуация предполагает некоторое развитие. Некую тайну мистического свойства».
«Отчего же прямо так мистического, – пожал плечами Иван, – да и чего тут тайного?»
«А очень просто, мой юный коллега, – оживился Цицерончик. – Вася, не будь дурак, стрелял не в зайца, не в белку, не в президента нашей несчастной республики, чего, казалось бы, проще, но в черную ворону! А она, в отличие от президента, имеет свое латинское название Corvus corone, а кроме этого является посредником между мирами. Питается падалью, но летает в небе. В ворона обращался Илья, пророк Божий, дабы принести пищу Христу. Черный ворон с белой головой означает алхимическую победу над распадом, а значит, и над энтропией, хамством, черствостью, эгоизмом, развратом, бездуховностью, всякой бессмыслицей и нарушением прав трудящихся на производстве. И, как следствие всего вышесказанного, над смертью, ибо что такое душевная черствость, дебелость, неумильность? Что такое нарушение прав трудящихся? Это смерть и еще раз смерть!
И вот, смотрите, мой друг, Вася берет револьвер и стреляет в ворону. Что должно быть в голове у человека, который стреляет в ворону? Мозги? Сомневаюсь. Но если допустить, что Вася – не учащийся профессионально-технического училища, имеющий неблагополучную генную историю, мы приходим к череде естественно возникающих вопросов. Кто взял револьвер? Вася. Для чего он его взял? Чтобы выстрелить. В кого? В ворону. Что происходит? Непонятно. Вася что сделал? Выстрелил. Куда выстрелил?
Да лучше бы, действительно, он в себя выстрелил, – пожевав пару секунд губами, проговорил старичок. – Чего, конечно, не может быть, потому что убил-то он ворону! Видите, снова выходит какая-то хрень!» Профессор пожал плечами и пригубил из чашки.
«А если все-таки Вася выстрелил в себя, – предположил Левкин, – а попал в ворону?» – «А что, – наклонил голову старичок, – вполне может быть. У него мог быть тремор на фоне делирия. Руки тряслись, вот и досталось бедной вороне то, что причиталось Васе. Впрочем, я думаю, не нам с вами, молодой человек, суждено поставить все точки над «i» в старой как мир истории о Васе и вороне. Ведь, кроме всего прочего, неясно, кто кого осилил в итоге или, точнее выразиться, в финале этой старинной, красивой и, согласитесь, по-настоящему величавой легенды. Чья, как говорится, взяла: Васина или вороны? Если он все-таки имеет ошибки в генном коде, то мог просто промазать. Ворона взлетела, махнула крыльями, сделала разворот, превратилась, для примера, в стратегический бомбардировщик «Б-52», не оставив таким образом Васе ни единого шанса.
Так что сами видите. Ну и, кроме того, сказано, «чтобы убить ворону»! Согласитесь, у Васи следует предположить неожиданно высокую степень просветленности, если мы решимся утверждать, будто он стрелял в себя, чтобы убить ее».
«Да, это маловероятно», – согласился Левкин.
«Ну, так и вот. Поскольку все равно их нет, тех, кто смог бы вас разрезать и изучить (временно нет, смею вас уверить), то попытаюсь просто вас отговорить. Милый мой, не стоит делать то, что вы все-таки неминуемо сделаете! Не стоит», – задорно повторил старичок, махнул крохотной ручкой и нажал на клавишу чайника. Тот вскипятил воду почти моментально. Старичок вытряхнул из маленького розового чайничка испитую заварку и всыпал туда новой. Залил кипятком. Моментально запахло сладковатым крупнолистовым чаем.
«Пока не понимаю, – пожал плечами Иван, придвинул, наконец, к себе большую кружку и в ожидании заварки положил туда три ложки сахара. Подумал и положил еще три. – Не понимаю вас». – «Да ладно вам, – хихикнул старичок, всматриваясь в Левкина веселыми внимательными глазками. – Сами расскажете, что в вас не так, или прикажете мне за вас расстараться?» – «Ну попробуйте», – пожал плечами Иван.
«Тогда вот что, – Цицерончик налил Левкину чаю, потом кипятка, – начнем издалека. С того, например, факта, что когда-то давным-давно как раз на этих холмах, справедливо именуемых Венендерскими, на которых и расположилась наша с вами промышленная провинция Z, жило племя. Что за племя, не важно, да я и не помню. Важно, что все это как-то связано со скандинавским богом. Имя его нам ничего не скажет, потому можно условно назвать его Васей».
«Я понял, – Иван поставил чашку на стол, – Вася взял револьвер и выстрелил себе в голову шесть раз. Пожалуй, пойду». – «Обожди! – Старичок сморщил лицо, превратившись на пару секунд в гнилую грушу дичку, оснащенную печальными глазами. – Быстрый какой! Ну, хотя бы песенку ты такую знаешь?» – «Какую?» Цицерончик поднял бровки и мелодично запел, забавно покачивая головой: «Я спросил у ясеня! Где моя любимая! Знаешь такую песню? Новый год встречал?»
«Знаю, встречал, – Иван скосил глаза на часы. – Срочные дела, – забормотал он, – неотложные визиты, конспекты, лекции». – «Так вот, эта песня о нем!» – «О нем?! О ком?» – Левкин поднял брови. «О дереве Иггдрасиль, соединяющем все миры, – радостно сообщил Цицерончик. – Он же ясень, Fraxinus, представитель древесных растений из семейства маслиновых, растущий на Венендерских холмах. И эта песня о нем! А слова к ней написал троцкист и враг народа Володя Киршон. «Я спросил у ясеня!» Читай – «спросил у Иггдрасиля!» На первый взгляд кажется, стишки о любви, а на самом деле – смотри, что тут замешено! Каково? Не зря, пожалуй, его расстреляли, как считаешь? Ну, то есть не Иггдрасиль, а Киршона. В корень смотрели товарищи. Смотрели и видели они этот Иггдрасиль в гробу! А Киршон-то каков? Ему ведь верили. На него надеялись».
Старичок снова превратился в грушу с глазами и стал прихлебывать чай, наблюдая за Иваном умными бусинками зрачков. «Просто офигеть, – проговорил Левкин и медленно, с сожалением отодвинул от себя чашку. Встал. – Приятно было побеседовать».
Ему вновь почудился старый чердак. Пыль. Полосы света, делящие пространство на ровные красивые плоскости, в которых двигалась мелкая янтарная пыль. Взялся за холодную металлическую дверную ручку, разболтанную и старую, как все в этом давно уже подлежащем сносу здании. Профессор не спеша нараспев прочитал-продекламировал ему в спину: «У него было много матерей и отцов, но матерью, которая родит его в смерть, станет птица».
Иван выскочил за дверь, с силой захлопнул ее за собой, посмотрел вправо и влево. Вокруг простиралась милая сердцу Шулявка. А за спиной высилась громадная дубовая дверь банка. Иван достал из кармана бумажник и пересчитал только что полученные деньги. Их было непривычно много. А впереди маячил новый заказ, и было ясно, что можно и даже нужно позволить себе немного расслабиться.
В дни получения гонораров Левкин чувствовал себя активно вовлеченным в процесс жизни. Именно поэтому выпивал, как бы бравируя этим. Находясь в подпитии, в последнее время регулярно посещал цветочную палатку, расположенную как раз на полпути из банка к снимаемой им квартире. В этой палатке он находил и цветы, и Соню, у которой и для которой покупал ее же собственную продукцию. В какой-то момент это уже стало традицией.
В этот раз он оказался вовлеченным в процесс жизни сильнее обычного и думал о том, что вот оно, счастье. И нужно брать его за несуществующие рога – характерное образование на головах у представителей семейств полорогих, вилорогих, носороговых, оленевых, а также и жирафовых. Внимание кинологам! Имеющийся у нарвала рог на самом деле таковым не является! В данном случае имеем бивень, который есть клык. Выпив в кафе два по пятьдесят, Левкин, выйдя на улицу, поежился, неопределенно улыбаясь.
Расстегнул плащ, медленно закурил, не без сиротского наслаждения впустил в себя осеннюю рябь и морок мира. Предчувствуя, что сегодня, вероятно, позволит себе это . По мере приближения к цветочной палатке Левкин существенным образом менялся. Походка становилась все более развязной, а выражение лица все более брутальным. Сейчас он внутренне походил на шулявских хулиганов больше, чем сами шулявские хулиганы. Внешне же напоминал слоника из мультфильмов Уфимцева и Шварцмана о тридцати восьми гениальных попугаях.
«Иван Павлович!» – Соня тихо, но очевидно обрадовалась его появлению. По внешнему виду и медленной его улыбке угадала, что сейчас он примется двусмысленно покашливать, развязно покачивая головой немного вниз и влево, делать губы трубочкой и покупать розы. Левкин понял, что она угадала. И ему стало от этого тепло и приятно.
«Соня!» – Иван стоял перед ней, легким покачиванием бедер демонстрируя, что флирт ему не чужд, как и зов плоти. (Ему, как и вообще всем представителям могучего рода Loxodonta africana. ) «Иван Павлович, – опять проговорила Соня, – Иван Павлович».
«Какие у вас сегодня цветы?!»
«Альстромерия, – Соня внимательно смотрела на Левкина, – антуриум, бромелия, ванда, гвоздика и герберы. Есть фаленопсис, но несвеж. Имеется гиацинт и агапантус. Хризантема в ассортименте. Лилия. Но я знаю, что вам нравятся розы». – «Да, – сделал губы трубочкой Иван, мне нравятся». – «Тогда вот, смотрите, Иван Павлович, Сноу Кэп, Капитано, Тунайт, Доломиты и Эвеланж Меджик. Кроме того, Куба Либре, Еллоу Ай и Аква Герл».
«А вот эти что же?!» – «Ой, ну что вы, Иван Павлович, они очень дорогие!» – «Дайте!» – Иван величественно махнул рукой. Соня выбирала и старательно упаковывала цветы, а Иван наблюдал за этим процессом. Затаив нетрезвое дыхание, изучал линии ее лица и тела. Она ему очень нравилась. Хотелось потрогать. Прикоснуться телом к телу, своей жизнью к ее жизни. Убедиться, что она есть. Что здесь. Что у нее кровь и плоть, зубы и лоб, живот и влагалище. Слезы под утро и озноб от холода. Смех от радости и улыбка от боли, запах из-под мышек, а также ношеные женские трусики, распространяющие к концу каждого дня совершенно непередаваемый аромат, невозможный у мужчин.
И маленькое личико, ароматное и горькое, как сердцевина абрикосовой косточки. Его можно будет прятать в ладони, внезапно подумал Иван, если ей вдруг приспичит слегка поплакать.
Нет, конечно, в его тяге к ней было много чувственного. Ведь секс Левкину, бесспорно, был нужен. Хоть с нарвалом, хоть с лемуром, хоть с молодым, в сущности, суккубом из магазина мужского белья на Крещатике. Что ж поделать, если так угодно Богу и янтарю? И никто в этом не виноват, уговаривал себя Левкин.
Он смотрел на Соню, и ему вдруг стало легко-легко, как никогда раньше. Она обернулась и протянула полтора десятка иссиня-черных роз, перевязанных простенькой белой лентой. Когда, шаркнув ногой, он отдал их ей обратно, в Сониных глазах появилось такая радость, что Иван даже испугался. Замялся, втянул голову в плечи. Она не могла, не должна была так радоваться. Женщины обычно этого не умели.
«Спасибо, Иван Павлович, – проговорила она и уткнула лицо в розы. – Ничем не пахнут. Разве только сладкой травой». – С тихой радостью пожала плечами.
Левкин ответил на ее улыбку и ощутил себя если не хозяином мира, то уж, во всяком случае, парнем, прочно укорененным в бытии, которому по праву принадлежат девушки, цветы, автомобили и либеральные ценности. Рябь не то чтобы заслонила собой желтоватую изнанку мира, но как-то так вписалась в нее, как-то так приладилась, что Иван чувствовал: сегодня их отношения с Соней должны перейти в следующую фазу.
Вручив цветы, Иван собрался сказать что-то единственно важное и нужное, напрямую касающееся природы и погоды, но неожиданно для самого себя просто пригласил Соню к себе в гости.
«Видите ли, я живу одиноко, – начал он, немного покачиваясь из стороны в сторону и не замечая этого. Запнулся и замолчал, будто пытаясь понять, что говорить дальше. Они какое-то время завороженно смотрели друг на друга, не имея понятия, что воспоследует за всем за этим. – А еще у меня имеется хороший коньяк», – наконец добавил Левкин скучным голосом и сделал губы трубочкой. «Я не пью коньяка, – спокойно ответила Соня, – но мы могли бы купить вина и пирожных. А еще мне страшно хочется горячего черного чая. И сахара, побольше сахара, пожалуйста, если вас не затруднит».
«Нет, не затруднит, – заверил ее Левкин. – Как можно, чтобы меня затруднила такая малость! Не затруднит, не зарундит, не ерундит, не эрудит, в конце концов, не затрындит и не вытрундит! – Он казался себе остроумным. – Ибо сладкое – это скрытая основа жизни. Представьте, я сам невыносимый сладкоежка. Перемещаясь из города в город, из квартиры в квартиру, из одних объятий в другие, от школы к школе, от педагога к педагогу, от студенческого коллектива до коллектива пятой бригады сто двадцать седьмого троллейбусного депо, я усвоил единственное незыблемое правило: ешьте сладкое! Пейте холодную газировку, коньяк с конфетами, херес, вино марочное и игристое, заедайте все это пахлавой, шоколадом, сгущенным молоком, какао-бобами, финиками, сыром тофу, мармеладом, фисташками и кунжутом в меду! Поощряется мясо и рыба, самогон и граппа, коньяк и медовуха, ликер и вермут. Травы, степи, настойки, попойки, случайные связи с презервативами и без них, неслучайные связи тем более без презервативов, без счета, без смысла, без кожи и рожи. Поза грустного миссионера, алебастрового аиста, одинокого волка и танцующего комара. Умоляю! Без паллиативов, пластмассы и пластика! Ешьте и пейте, спите и энтероколите все, что вам заблагорассудится себе энтероколоть!
Ведь что такое конфета? Ты кладешь ее в рот, чтобы изменить что-то в своей голове. Значит, в ней что-то не так. Что-то требует улучшения, апгрейда. А раз требует, так пожалуйста! Клади себе в голову конфету и меняй, меняй себя! Меняйте, покуда меняется! Мерцайте, покуда мерцается! Но в то же время помните, что у хороших мальчиков таких проблем нет».
«Милый, – проговорила Соня, нежно поглаживая его правую щеку. – Третий час ночи. Все в порядке? Ты вообще где?» – «Я где? – Иван огляделся, шумно выдохнул и сел в кровати, тяжело осмотревшись вокруг. – Я нигде. И я в большом непорядке. И могу сказать отчего».
Он снова вздохнул. «Скажи, почему твой цветочный ларек появляется только тогда, когда я пьян? В чем тут секрет? Может быть, тебя не существует? Не имеет место быть, не есть, не тварь, не сотворенное, фикция, ноль. Иллюзия человека? Болезнь?»
Она смотрела без смущения: «Как это?» – «Так же, как все вот это. – Он обвел руками просторную комнату, за широкими окнами которой протяжно гудел листопад и вкрадчиво, но не ритмично мерцали крупные звезды. – Я ведь очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли папа-священник ронял меня с колоколен. То ли мать в молоко подмешивала алкоголь.
Никто, кроме меня, не знает, насколько. Это страшная болезнь. И она не лечится. Точнее сказать, лечится, но не излечивается. Старая падла упряма, как канцелярский артикул. Не желает поддаваться излечению. Ни письменному, ни устному. Ни радио, ни телевидение, ни удары током в лицо. Я встревожен всем этим. Отягощен. И, боже мой, как тяжела моя чаша Грааля! Как страшно каждый раз безвозвратно обретать и терять свою Гвенхуивар. Невыносимо каждый раз отдавать ее королю Арктуру только потому, что он хороший волопас, никогда не мерцал, не мастурбировал и не писался в постель!»
«Бедный-бедный мой редактор, – говорила Соня, – усталый слоник, мозг, оснащенный ушами, зубами, глазницами. Как же ты нуждаешься в ком-то. В ком-то таком, который бы был». – «Именно, – всхлипнул Иван и прижался к ее острому плечику, – я в нем нуждаюсь. Я так нуждаюсь в том, кто есть, наличествует, имеет место быть. Понимаешь?» – «Я понимаю, понимаю! Не плачь! Я буду теперь у тебя!» – «Правда?» – «А как же! – Соня печально и серьезно смотрела на него своими темно-синими глазами. – Я буду твоя, но вопрос в том, как долго. Ведь я действительно не знаю, куда девается мой цветочный ларек, когда ты трезв. Вот в чем дело, если хотя бы на минутку предположить, что мы говорим о деле. Видишь, как все запутано?»
«Вижу, – тихо и доверчиво кивнул Иван, тыльной стороной ладони вытер слезы. – Но как же нам быть? Где найти этот ответ?» – «А может быть, – предположила Соня, – не стоит этого делать?» – «Возможно, и не стоит, – согласился Иван. – Ведь если тебя нет, то уже нет. А если ты есть, то поведение шатра для цветов не касается нас совершенно. Пусть этой проблемой занимается цирк, который уехал неизвестно куда, не сняв со стен свои гниющие афиши, не выключив огней, не уложив гирлянды в коробки, а коробки в следующие коробки, а те в другие, в третьи, в четвертые. Не облив это все скипидаром, смешанным в равных пропорциях с бензином, и не подпалив. Не все ли равно, иллюзия ты человека или человек, если на самом деле любишь?»
«Я люблю, – кивнула Соня. – Однако в данный момент у меня появилось такое ощущение, что я люблю тебя гораздо больше самой себя. Боюсь, это является признаком того, что меня нет». – «Это не может являться признаком того, что тебя нет, – сурово поджал губы Левкин. – Честно признаюсь, появляющаяся и исчезающая палатка, подвижное и обманчивое место твоей работы, пугает меня в этом смысле гораздо больше».
«Но что поделать! Будем радоваться тому, что имеем. Не станем ничего выяснять о блуждающем, как звезда, цветочном шатре. И о розах не станем выяснять, слишком пошлые у них названия. Не станем!» – Она твердо и преданно посмотрела ему в глаза. «До конца?» – «До конца! И не ходи ты больше туда, не ищи себе этой работы. Вдруг ее нет, и тогда все закончится, не успев начаться».
«Почему же?»
«Понимаешь, девочка, – Левкин прижал ее худую руку к своему соску в районе сердца, – я не смогу быть с тобой дальше, если выяснится, что ты только часть меня, пусть даже и не самая худшая. Мне ведь нужен рог нарвала, а не фантазии. Понимаешь? Зуб кашалота. Трусы стюардессы. Свинктер и кофе. Вход и выход. Завершить работу компьютера, перезагрузить, сменить пользователя. Эрекция. Энергичные долгие фрикции, семяизвержение, приступы нежности и тоски. Задыхаться, потеть, кончать и плакать. Мне все это нужно. Не знаю почему, но дело обстоит именно так, и не в моих силах тут что-либо изменить».
«Но разве сейчас у нас было не так?» – «Так! Клянусь всеми идиотами круглого стола и афропрезидентами белого, как сумасшедший кролик, дома! Все было именно так, как надо! Но пойми, если вдруг окажется, что тебя нет, я не смогу больше проделывать все это, зная, что на самом деле , да будет проклято это выражение, тебя нет, а есть только я, мастурбирующий во вселенной, являющий собой астральное посмешище, адский ноль, извращенным образом умножающий себя на себя! Чтобы этого не произошло, во имя нашей любви и верности, во имя немеркнущих истин и негибнущих рыцарей трех вселенских королей – Артура, Арктура и Акупунктура – клянись, что не станешь допытываться, существуешь ли ты на самом деле или нет! Клянешься?!» – «Клянусь!»
О, что это была за осень!
Шли ледяные дожди. Заказов было мало. Влюбленные много времени проводили вместе, ибо Соня оставила поиски невидимого, а может быть, и видимого шатра, незыблемо мерцающего на Шулявке, ибо оставила вопросы о себе и своей природе до лучших, но, скорее всего, худших времен. Ибо либидо есть даже у иллюзий, а также у женщин, побаивающихся оказаться несуществующими. Ведь никто так и не доказал, что Соня не имеет место быть. Да и кому бы пришло в голову заниматься этим неблагодарным делом?
«Удивление, да и только», – проговорил Иван, заметив в зеркале, что за последний месяц сильно похудел и непоправимо, судьбически губительно состарился. Но зато его беседы с Мраком оказались забыты. За что он был несказанно благодарен всем, кто был за это ответствен. Ведь Левкину было не до того.
Он настолько счастливо проживал холодные месяцы своей последней любви, что даже птицы провожали его мечтательными взглядами, когда он брел, преодолевая ветер, по дороге из дома в булочную или наоборот. По вечерам, задумчиво раскачиваясь на черных обледеневших деревьях, вспоминали юность, утирая крыльями заостренные морды, то ли летучие мыши, то ли целлофановые пакеты, то ли призрачные величины математических уравнений, немного похожих на позднее творчество Рильке.
Шел то дождь, то снег, и в пространстве между высотными домами метались листья, пластиковые бутылки, исписанные клочки бумаги, пергаментные несчастные лица навсегда забытых Иваном людей. Пирамидальные тополя заполонили гигантские прозрачные богомолы и муравьи. Отчетливо были видны их исключительно длинные конечности, маскируемые ветром под тополиные ветки. Они ползали вверх-вниз и трепетали.
У Левкина открылось второе дыхание. Он вновь, как в те годы, которые лучше не называть детскими, почувствовал вкус к медленному, внимательному проживанию жизни. Все на свете вдруг стало равновесным, весомым, значимым. Ивана Павловича будто приподняли над землей и понесли, как декоративного кролика по улицам неродного ему города. Он научился с радостью жить в средостении между бредом и кошмаром, внимательно посверкивая кроличьими глазами, пошевеливая пушистыми лапами и мягкими на ощупь длинными абрикосовыми ушами.
Выяснилось, что именно между бредом и кошмаром имеется тихий уютный тупичок сладкого ласкового секса. Вольер для седых стареющих редакторов, любящих пить коньяк, шевелить по утрам пальцами ног, смотреть телевизор, читать словари. Давно, кстати, осатаневших от поэзии тихой, почти детской, ненавязчивой мастурбации, слишком часто встречающейся у мужчин, не желающих жить, чтобы это было случайностью.
В хрупком равновесии блуждающих равновеликих переменных Ивана Павловича вдруг перестала волновать циничная и злая ахинея, которой были исполнены издательские тексты. « Лег под поезд Левкин Ваня , – прочел он как-то, – в ярко-красном сарафане. Ваня Левкин, Ваня Левкин умирает без коленки» . – « Ни «х», «у», «я» не угадали , – написал в ответ Иван, – сами страшно умирали, ну а Левкин наш Иван сыт и пьян».
Этот случай его развеселил. С этого момента Иван Павлович стал храбр в редактуре, отважен, как РЛС, говоря проще, Ричард Львиное Сердце, что неизбежно было отмечено ответственным редактором. Жизнь налаживалась. Мрак упорно не появлялся. Все перемены к лучшему, убеждал себя Иван, всенепременно.
Как бы то ни было, среди зимы грянула густая синяя оттепель. Город ожил, забулькал, как пивная бутылка. Опережая время, заблагоухал почками, мочой, талой водицей, горьким искренним дымом, деревьями и землей. Суровый февраль, как налоговый инспектор, бродил по земле, а Иван, смущаясь, слонялся среди обнажившейся сексуальности мира с полными слез глазами. С мошонкой, исполненной ветра и трепета. А по утрам иногда пренебрегал синицей, то есть парус-майором, отставным алкоголиком, артиллеристом, немолодым специалистом по чехословацким тепловозам, упорным строителем сосновых детей ради алебастрового журавля, горячо трепещущего в бархатных лапках лемура Склатера.
Но счастье не длится вечно. И вот как-то в феврале, среди ночи, наполненной через край любовью, Иван заснул. Ибо забылся на минутку. С кем не случалось? Секс изматывает. Раз за разом, раз за разом. И, в сущности, ведь приходится делать одно и то же, затрачивать при этом усилия, изнашивать кожу пениса, мозг ума, чувство сердца. Как ни крути, но отдых неминуем.
И вот, пока он спал, облапив Морфея, Мефодия и Кирилла, Соня, не спросясь, подключила питание к четырехугольнику Малевича. Когда Левкин проснулся, девушка внимательно смотрела документальный фильм о провинции Z. По экрану плыли угольные египетские терриконы. Разноцветные всадники Апокалипсиса с монгольскими раскосыми глазами и черными тюрбанами на головах с криком и гиканьем носились над городом. Металлургический блюз звучал из края в край, а скандинавский бог по имени Вася, помахивая массивным револьвером размером со швейную машинку «Зингер», брел по колено в ковыле в поисках черного ворона с белой головой. Стальной обруч перемен сжал голову Ивана.
«А теперь мы вам покажем дошкольные учреждения нашего металлургического комбината», – сказал невидимый ведущий и подошел к толпе детей, настороженно замерших перед телекамерами. «Выключи быстро! – Иван почувствовал, как по лбу стекает капля пота. – Соня, выключи его!» – «Да ладно тебе, Левкин, – криво улыбнулся остроглазый пятилетний мальчуган в сером костюмчике, – ты же знаешь, это уже не имеет значения. Иди сюда, детка, иди, Соня! Ибица ждет тебя! Приди ко мне чернокрылым лемуром. Поверь Мраку , и он не оставит тебя».
Соня находилась слишком близко к телевизору, и помешать ей Иван никак не мог. Протянув руку навстречу зовущему ее ребенку, просто и легко шагнула за край черного квадрата. «Зачем она тебе! Не трожь!» – не то закричал, не то запищал Левкин, моментально сорвав голос. Бросился к телевизору. Попытался проникнуть в разноцветное поле мерцающих смыслов, пребольно стукнувшись головой. Пришел в себя и понял, что свершилось страшное, но неизбежное. Нечто новое давно стучалось в его жизнь. Рано или поздно оно должно было прийти. И вот оно наконец свершилось. Возврата нет. И закончена старая жизнь.
«Да-да, – говорил Иван, обхватив голову руками, – да-да. Именно так. Но теперь нужно знать единственное: что делать со всем этим бредом и кошмаром, с этой неразберихой, безногой безнадегой, с его жизнью?! Как спасти ту, что смеялась не как женщина, но была нежна не как мужчина?! Или, может, стоит ее забыть, как до этого всех других? Но нет. Сие невозможно! Я чувствую, она моя, а я, определенно, ее. О, кто-нибудь, приди, нарушь! О грушебиенье сердца моего, Соня, где ты?!»
Через некоторое время, возможно являющееся и пространством, раздался звонок мобильного телефона. «У тебя родители умерли», – сообщил мужской голос. Иван узнал его. «Это ты, Мрак ?» – «Меня зовут Марк Ильич, – официальным тоном уточнил голос. – Странно, что ты не помнишь. Я тебя, между прочим, лечил, пользовал, так сказать. И довольно успешно, между прочим. А кроме того, близко знал покойного Павла Григорьевича Левкина. Да и твой был большой друг. Впрочем, это пустяки. Зная твой характер и медицинскую историю, нисколько не грущу о посетившей забывчивости. Какая разница, что ты помнишь, если делаешь всегда одно и то же? – Марк Ильич хохотнул и тут же осекся. – Похороны через три дня. Так что милости просим. Твой отец, Ваня, перед смертью попросил о тебе. Я подыскал неплохую работу. Думаю, должность редактора в «Звезде металлурга» придется в самый раз. Хватит мыкаться по чужим городам и углам. Жилье какое-никакое найдется, работа опять же по специальности. Нам в городе нужны такие люди, как ты, дружок. В твоих талантах имеется здесь нужда». – «В каких именно?» – «Во всех, Ваня, без исключения». – «А где лемур? – спросил Иван тихо. – Я хочу знать, что с ним!»
Марк Ильич секунду помолчал. «Беда. Вижу, заговариваться ты стал, фантазировать. Скажу тебе на это только одно – ай-ай-ай! Другими словами, три раза «ай». Дело плохо. Старого приятеля не узнаешь. Ну да ничего. Главное, скорей появляйся в Z. Не позже чем через Z дней! Смотри, Левкин, не перепутай! На новой работе тебя ждут по прилете! Буквально в тот же день и в должность. Горе легче переживается в работе. Билет заказан и оплачен.
Так что пришла пора, с юга птицы прилетают, снеговые тучи тают и шуцманшафт!» – «Что такое шуцманшафт?» – «А отчего тебя вдруг это заинтересовало?» – «Вы сказали, с юга птицы прилетают, снеговые тучи тают и шуцманшафт. Вот я и спрашиваю, что такое шуцманшафт». – «Я не знаю, что это такое, да и слово это, между прочим, никогда в своей жизни не произносил. Бедный Ваня! Срочно домой! Выясни насчет билета и тотчас прилетай! Рейс «Киев-Z», вылет в Z времени, апрель!»
«А если не полечу?» – «На похороны-то, – засмеялся Мрак Ильич, – родителей? Неужели ты настолько скверный сын и плохой мальчик? Неужели они не смели надеяться? Не смеши меня! Собирайся – и в путь.
То не ранняя смерть, то апрель-раздолбай машет свежим своим опахалом. У нас тепло, между прочим, а какие спектакли идут в конце сезона! Гамлет, старец датский. Гвинерва, его мать, вся на нервах…» – «Гертруда», – уточнил Иван. «Без разницы. Все ждут. Все, кого ты забыл. А если не прилетишь, я лично отдам ее в руки секретных хирургов! А ты их знаешь. Зарин, зоман, дихлор-дифенил-трихлор-метил-метан. Они твоего лемура вывернут наизнанку, так и знай. Из его шерсти для всей провинции наделаем пушистых гульфиков мехом вовнутрь. И выясним наконец, существует она в действительности или не существует.
Есть метод, и он прост. Коли пациент умер, но тело после него осталось, значит, он существовал. А если умер без остатка, то являлся вымыслом доктора. Ты этого хочешь? Нет. Так мы можем надеяться?» – «Я прилечу», – пообещал Иван.
С этого момента черный экран мерцал, не нуждаясь ни в электричестве, ни в кабеле, ни в собственных внутренностях, которые Иван с наслаждением распотрошил. Четырехугольник мерцал сутки напролет, не давая ни спать, ни жить, ни думать. Туалетная комната оставалась единственным местом в квартире, куда не долетал цветной уверенный рокот. Но ввиду ограниченности пространства спать там было негде. После первой же бессонной ночи комментарии к разнообразным текстам проступили сквозь обои на стенах. Они шли на трех европейских языках и касались одновременно кулинарии, искусства быть красивой, долголетия и, конечно, фэн-шуй, науки украшать могилы людей, никогда не существовавших в реальности.
Левкин, невыспавшееся сморщенное райское яблочко, стоял и слезящимися глазами наблюдал, как стекают вниз червивые черные буквы, как скользят к ногам, как бурлит пол, как распадается в бездне смыслов, разверзшихся под ногами. Тогда Иван взял старинный деревянный кулинарный прибор, с помощью которого иногда готовил картофельное пюре со сливочным маслом и молоком, и принялся колотить им по телевизору, по стенам и полу. По буквам родного языка, пытающимся его уничтожить. И много в том преуспел.
И было это, кажется, недавно. По ощущениям, минут за пять перед тем, как он принялся ломать жесткие края скорлупы. А вообще-то нет. Иван протер тыльной стороной ладони стекло. Оно заскрипело. Увидел край пруда, лесок, день, догорающий в сиреневых тучах.
Был еще нелепый южный город, очень странный, будто нарисованный акварелью. Облака клубились, стекали и капали прямо на стекла, на куртку, на глаза, на близкую речку. Луга были прорисованы схематично. Мягкие, густые, насыщенные мазки имитировали рощицы, с десяток черно-коричневых точек и запятых намечали коров где-то у речки. Акварельная идиллия тревожила неясностью, манерным колером и тоном.
Погода была ужасная. Громило, дождило, било в окна и в распластанные на взлетной полосе пластилиновые самолеты. Их комкала и расправляла в плачущих желтых стеклах чья-то невидимая, но могущественная рука. Аэродромом, кажется, здесь занялись только недавно, и это ощущалось по всему. Он был условен, малогабаритен, подвешен в воздухе и во времени, как игрушка на пожелтевшей искусственной елке под Новый год где-нибудь в украинском доме для престарелых.
«Вылета не будет!» – «А когда будет?» «А никогда, – честно объяснил работник аэропорта, из-за роговых очков немного похожий на престарелого ослика, выполненного в эстетике советских мультфильмов. – В город Z отсюда рейсов не бывает. Кроме того, грозовой фронт пробудет здесь дня три-четыре. Авиакомпания готова предоставить возможность уехать поездом или автобусом».
«У меня, – говорил Иван Павлович, от волнения глотая слоги в словах, – мать умерла. Вместе с отцом. Сегодня хоронят, девушка». – «Я не девушка, я парень». – «Хорошо, но мне через час, максимум полтора нужно в Z». «Одновременно умерли? – Ослик язвительно фыркнул. – В Z холера?! Наконец-то. Говорят, Украина ждет не дождется».
«Слушайте, – проговорил Иван растерянно, – вы понимаете, что такое похороны и насколько это важно для самых разнообразных людей? Как для тех, кого хоронят, так и для тех, кого не хоронят?!» – «Что я могу сделать», – работник аэропорта указательным пальцем поправил очки. «Но это же город великого Чехова, найдите возможность!» – «Был когда-то, – секунду поразмыслив, ответил ослик, – теперь это город великого Толкиена. Так что пробуйте электричкой». – «А сколько тут электричкой?» – «Часа четыре, – ушастое существо блеснуло очками, – а может быть, шесть или восемнадцать. Я не ездил».
«Невозможно», – пожал плечами Иван. «Тогда покончите жизнь самоубийством, – предложил осел, ласково улыбнувшись. – Это мой вам совет». Поблескивая очками, подождал секунду, но ответа не дождался. Левкин два или три раза глубоко вдохнул и выдохнул. Явно начинался астматический приступ. Животное скептически улыбнулось, втянуло в себя весь наличный воздух и бесшумно закрыло пластиковое окно.
Все замерцало, запрыгало. Левкин пошел к выходу, наблюдая внутри и вокруг себя какое-то неритмичное дрожание. Вакуум в груди кипел и плавился. Руки, локти, документы, огромные мокрые витражные стекла. Сырость – вот что было неприятно.
Набрал мобильный Марка Ильича, кратко обрисовал ситуацию. «Хорошо, похороним без тебя. Но завтра, Ваня, в крайнем случае – послезавтра ты должен быть на ковре у нового шефа. Лучше работы ты все равно тут не найдешь. И непременно ко мне обследоваться». – «Да в рот их нехорошо, – проговорил Иван Павлович, – и работу твою, и обследование».
Левкин подошел к стульям, на которых сушилась его одежда, и перевернул куртку подкладкой вверх. Что было потом? Надо вспомнить, все-все теперь следует вспомнить. «Чтобы память хорошо работала, ее нужно тренировать», – говорил тот самый отец, который дал ему нынешнюю фамилию. Не верится, что его ныне нет. «Лучшая тренировка памяти – чтение стихов наизусть», – утверждают учебники и пособия. «Столы подметены, на скатерти ни крошки», – сказал Иван Павлович громко и горько. Господи. Какой кошмар. Он снова глянул в окно.
От далеких холмов к усадьбе гряда за грядой шли тучи. Солнце исчезло вовсе. Дождь усиливался. Как там мать-утка? Крупные капли барабанили по маленькому оконцу, по черепичной крыше. Иван положил руки на стол, осторожно отодвинув в сторону хлебницу и солонку, пристроил голову на крестообразно сложенные кисти.
Закрыть глаза. Стать растением. Все решится само собой. Пройдет и дождь, и зной. Короткий всхлип и вздох. Как детский поцелуй, спокойно дышит мох. Снова открыл глаза, прислушался к тиканью часов. Некоторое время смотрел на капли дождя, стекающие по мутному оконцу.
Вот что было потом. Неподалеку от аэродрома Иван принялся пить коньяк, две бутылки которого вез с собой в качестве презента, абсента, акцента, абстинента ( плацента? ). Пил из горла, расположившись на заднем сиденье автобуса. Этого, конечно, делать не следовало ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах. Потому Левкин глупо и застенчиво улыбался, занюхивая рукавом куртки, пахнувшим табаком и кожей. Кряхтел. Пассажиров было немного, и на него косились с осторожностью. Выскочил прямо в дождь, когда автобус миновал Свято-Никольский храм. Отчего-то Ивану Павловичу показалось, что, если он окажется в церкви в тот самый момент, когда его родителей будут предавать земле, все в его жизни пойдет так, как нужно.
Утренняя служба к этому времени закончилась. До вечерни было далече. Храм пустовал. Маленькая суровая старушка отдирала черным ножиком от пола воск. Он сел на лавку, чтобы приготовиться к грядущему. Было зябко. Больше ничего Левкин не помнил.
«Куда я пошел потом, – подумал Иван Павлович, – что я делал?» Выходило, в самом деле, что никуда и ничего. Следующим его воспоминанием были острые хрупкие края скорлупы, фрау утка и озеро, этой весной вплотную подобравшееся к старой усадьбе.
Часть 3 Звезда металлурга
Ибо во власти Господа, а не во власти идущего давать направление стопам своим.
Иер. 10, 23
Широкий перрон. На заляпанном сером рекламном щите размашистый красный лозунг «Дарит всем гостям привет наш шахтерский город Z!». Эти слова Иван в течение нескольких минут впитывал всем телом. Незнакомая женщина подошла и бесцеремонно заглянула ему в лицо. Он вздрогнул. Подняв воротник куртки, побежал вниз по ступенькам к стоянке такси.
Дождь по-прежнему хлестал из теплого низкого неба. Таксист задумчиво посмотрел на влажную нечистую одежду Ивана, но деньги взял. Заработали дворники. Разноцветный мир расплылся в потоках воды. Сумерки. В сквозняках, в гомоне улиц, в шуме дождя, в мокром тепле, сочащемся сквозь низкие тучи, в город входила весна.
«А ведь весна, – улыбнулся бомбила, – весна красна!» – «Весна красна, – неожиданно тоненьким голоском запел Иван, прикрыв глаза. – На чем пришла! На чем ехала! – Иван Павлович втянул голову в плечи, выделывая замысловатые кренделя руками. – На сошечке, на бороночке, – наконец с вопросительной интонацией закончил он, – на сошечке, на бороночке?»
«На сошечке, – удивленно пропел таксист, – на бороночке? – Секунду помедлил, темным безумным взглядом нащупывая верный поворот. – Летел кулик из-за моря, – заявил он вдруг. Причем было видно, что эти слова дались ему не без труда и шокировали до глубины души. – Принес кулик девять замков!» – «Кулик, кулик, – подхватил Иван, – делай Delete зиме, делай Delete зиме, давай Enter весне! Давай Enter ! Давай Enter !» – « Enter», – подвел общий итог сказанному таксист.
В автомобиле на томительные десять минут стало тихо. Струи дождя ударяли в кузов «Опеля». Радужная пенка на лобовом стекле раскрашивала потаенную жизнь пассажира и водителя. Фонари и огни рекламы, реки воды, шипящее брызгами шоссе.
Бомбила остановил на углу, не заезжая во двор. Выбравшись из машины под хлесткие струи дождя, как кости торчащие в небе, самолично открыл дверь перед Иваном Павловичем. «Пошел на хрен, сволочь! Расплодилось нечисти. Ничего, кончится ваше время. Закроют власти завод! И вы тут же исчезнете, как не было вас, куклы и дьяволы!» – Вынув из кармана полученные от Левкина влажные мятые банкноты, он бросил их в лужу возле Ивана.
«Эй, друг, – крикнул Левкин, – ты что?! В чем дело-то?!» Хлопнула дверь, и авто растворилось в синевато-черном тумане. Иван Павлович поглядел на черные потоки воды, стекающие в реку с городских тротуаров, нагнулся, собрал деньги. Разгладив, аккуратно сложил в бумажник. Море зонтов в неоновом свете реклам разноцветно мерцало мокрыми многоугольниками. По затылку с равнодушным упрямством барабанил дождь. Это возвращало тяжелую сонную одурь.
Еще в такси стало ясно: фрау утка знала, что говорила. Биография, воссозданная на низкой скамейке у огня, уходила во тьму. Как парусная яхта, величественно и бесшумно. И теперь, пожалуй, навсегда. Чем дальше Левкин погружался в Z, тем решительней менялись пред ним горизонты жизни. На месте одних фактов из небытия возникали совершенно другие, не известные ранее. Память кипела холодным огнем, и не было больше ориентиров в океане бесконечных вариантов судьбы.
Впрочем, Левкин четко помнил главное: он – темная личность, мальчик, мерцающий в Z. Возможно, здесь неспроста и имеет задачи. Но кто знает какие? Конечно, на ум приходила Соня. Но не так, как прежде, а будто издалека. Найти, спасти, дописать Ланселота, испить Гвиневру, как чашу дня до полдня, – все это мнилось забавой.
Иван обнаружил, что стоит перед домом, уверенно принадлежавшим Левкиным, родителям, носившим фамилию. Несмотря на безобразие, творившееся в голове, он вспомнил код подъездной двери. Вошел в подъезд, осмотрелся, втянул широкими ноздрями сырой уютный запах. Нащупал в бумажнике два ключа, которыми и отпер дверь.
«Ну наконец-то!» – Молодая женщина в красном халате с синими стрекозами Libellula depressa стремительно вышла из дальней комнаты и направилась к Ивану. Это была Рыбка. Иван Павлович не успел отреагировать на ее появление, потому дальнейшие три-четыре пощечины были им восприняты без выражения на лице. Небритая мужская щека, сталкиваясь с тонкой, но сильной женской ладонью, образовывала глубокую вмятину с левой стороны. От коротко стриженной седоватой круглой мокрой головы Ивана каждый раз отлетал веерок брызг. Пощечины выходили сочными, влажными, звучными.
Унылый процесс избиения закончился вскриком-заплачкой и прижиманием женского лба к избитой мокрой щеке.
Сообразив, что грубый прессинг закончен, он отстранил женщину и принялся разоблачаться, радуясь тому, что помнил, кто она такая. И пусть оставалось загадкой, что Рыбка делает в этом доме и с какой стати кинулась драться, по привычке, взращенной годами, Иван затаился в себе. Знал по опыту, что правда так или иначе себя обнаружит. Люди сами выбалтывают все. Нужно дать им время и место. Медленно, Левкин, мерцай. Живи, не умирай.