Демон Декарта Рафеенко Владимир
«Так нельзя, – выдохнула наконец Маша, щелкая у него за спиной зажигалкой, пытаясь прикурить. – В конце концов, это подло! Мы тебя ищем пятый день! Да, боже мой, – она зло зарыдала, – я объездила все морги! Где твой телефон, сукин ты сын! Левкин, где ты был?»
Иван Павлович на секунду застыл, как бы подтверждая и закрепляя связь собственного «я» с фамилией «Левкин». Пожал плечами и в мокрых носках направился в зал, а оттуда в спальню.
«Можешь не отвечать! Позвонила Светка. Она встретила тебя на вокзале, когда ты брал такси. Ты, между прочим, даже не поздоровался!» Иван принялся сбрасывать с себя мокрые вещи. Оставшись голым, обнаружил круглый живот, покатые плечи, длинные узловатые руки, свисающие почти до колен. Белая рыхлая фигура мокро блестела, по коже стадами ходили крупные сизые пупырышки.
Рыбке тут же стало его жалко: «Ну, Левкин! Это же глупо, в конце концов! Скажи мне честно, у тебя на дачах вторая семья? Ребенок внебрачный? Женщина?»
«Ребенок?» – «Да, внебрачный ребенок». Иван поднял вверх брови. «А что еще прикажешь думать?! Ты приехал на шестичасовой электричке? Почему нельзя было предупредить, что уезжаешь?! Это же глупо, Иван! Почему ты не хочешь познакомить меня с ней или с ними ? Мы который год живем вместе. Я с удовольствием любила бы твоего ребенка, заодно с его матерью, кто бы она ни была. Только б не мучиться каждый раз, когда тебя нет неделю и две. Пойми это своей тупорылой головой!»
«Выбери уж, пожалуйста, рыло или голова. Уверяю тебя, это совершенно разные вещи». – «Ты животное, Левкин!» – «Я знаю, – согласился Иван и, наморщив лоб, осторожно уточнил: – Кажется, именно утка. Утенок. Гадкий Иван Павлович».
«Утка?!! Хуютка, – в сердцах проговорила Рыбка, – гребаная сорокалетняя хуютка совершенно без мозгов в голове!» – «Как скажешь». Он прошел в ванную комнату и закрылся в ней. «А еще, мать твою, редактор!» – «Оставила бы ты в покое мою мать, – тихо проговорил он в закрытую дверь, – сей персонаж тебе не по силам».
Маша принесла под дверь ванной пуфик и пепельницу. Усевшись, закурила. «Вчера целый день звонил какой-то то ли Вернер, то ли Вертер, то ли Вагнер», – сообщила она через дверь. «И что ты ему сказала?» – «Ничего. Прилетает в понедельник, просил встретить. Что за тип, Ваня?» – «Вернхер правильно, Пауль Вернхер. Бывший наш, уехавший на Запад. Мы учились с ним в свое время на факультете. Между прочим, дальний родственник Лермонтова. Имеет намерение сделать материал о распаде СССР и его гуманитарных последствиях. Заводской куратор попросил, а я не в том положении, чтобы отказывать».
Фраза насчет куратора возникла независимо от его воли. Иван застыл, уставившись в белый кафель с синими разводами, ощущая кожей горячую воду, рассматривая внезапно открывшиеся факты жизни. Общая логика ясна. Непонятно только, как он успел получить задание от Петренко, если, во-первых, в глаза его не видел, а во-вторых, только с поезда. То есть с электрички. Намедни из яйца, подумал Иван.
«Мне с Вернхером легче найти общий язык, чем Петренко, – крикнул он Маше в дверь. – Он-то из слесарей до замначальника цеха дорос, политесу не обучен, ему удобнее на меня это дело спихнуть. Встретить, поселить, поездить, все такое». – «Иван, ты меня лучше не зли! Куда поездить, ты только вернулся!» – «Он хочет посмотреть быт металлургов, побывать в умирающих поселках. Его депрессия интересует». – «Ага, – сказала Маша. – И не надоело? Третий десяток лет депрессия. Может, для нас это нормально? Возможно, нам без этого нельзя?» – «Может быть, и нельзя», – согласился Иван.
«Предлагаю название для статьи, – крикнула Рыбка. – «Посткоитальный синдром как главное последствие Союза». – «Это глупо. Нечего стебаться по этому поводу». – «Да ладно тебе, мальчик, – произнесла Рыбка, – оmne animal post coitum triste».
Иван выбрался из воды, с усилием толкнул дверь от себя. Маша еле успела отпрянуть. «Ты что сейчас сказала?» – «А что такого, – Рыбка выпустила дым ему в лицо, – ты тоже грустишь после соития, а иногда даже плачешь. Любиться трудно, не любиться паскудно».
«Откуда латинский?! – Схватив за руку, развернул ее лицом к себе. – Брось сигарету, сука! Сколько раз говорил, ненавижу жить с пепельницей! Ненавижу курящих баб! Суки все! Брось, сказал! Ты же русский со словарем! Откуда латинский?! И почему назвала меня мальчиком? С какой стати?!» Он сорвался на крик, от натуги на шее проступили вены.
«Да ты с катушек съехал, мудак! – Маша вырвалась и побежала в кухню. – Мудак гребаный! Мудак! Тебе лечиться надо! Чуть руку не сломал. – Открыла кран и подставила запястье под струю ледяной воды. – Тебе к Марку пора на прием! Вообще закрыть в психушке на хрен! Идиот!»
Тушь, хранимая на глазах с самого обеда специально на тот случай, если любимый вдруг явится из небытия, потекла. Губы смазались. Прическа встрепалась. Рыбка была немного старше Левкина, боялась, что он уйдет. Посему, даже путешествуя по моргам, старалась быть в форме. Даже мертвому Ванечке не смела показаться на глаза без прически и макияжа. Она рыдала, до последнего заботясь о внешнем виде. Подтирала слезы острым уголком платка, делала широкие глаза, следила за мимикой. Это был не плач, а цирковое представление.
«Я – медсестра! А ты, ублюдок, с каких пор стал ненавидеть латынь?!» – «Да-да, – опустил Левкин голову. – Извини, брат Машка, извини. – Поднял ладони к лицу, посмотрел на них, яростно растер шею и лоб. – Конечно, виноват! Извини! Неважно себя чувствую. При мне сегодня уже как-то вспоминали латинские поговорки, и я вдруг подумал…»
Замолчал, отошел к окну. Внизу, во дворе, под дождем несколько подростков играли в футбол. Облепленный грязью мяч никак не желал пролетать в створ ворот.
«Я вот что хотел спросить. Не могу припомнить: ты ушла от Марка ко мне или наоборот? Вечные проблемы с памятью. К тому же мы какое-то время не виделись. Просто не понимаю, что происходит. – Левкин прошел в спальню. На полу валялась мокрая одежда. Собрал ее и понес в ванную. – Маша, в конце концов!» В прихожей тоже было пусто. Часы над дверью отмеряли вязкое, как переваренный чернослив, черно-синее время.
«Маша! Рыбка!» Прошел на кухню. На столе обнаружил лак для ногтей, щипчики, помаду, разноцветный плотной бумаги рекламный лист. Взяв его в руки, прочитал: «Вас приглашает «Грин-Плаза» – самый зеленый в Z бизнес-центр!» Приложил горячий лоб к холодному оконному стеклу. Футбольный мяч с трудом оторвался от земли и влетел в ворота. «Гол, – сказал Левкин. Погладил рукой голову и посмотрел на ладонь. Она вся была покрыта густой янтарной жидкостью. Он лизнул ладонь. – Что за черт! В самом деле, варенье какое-то. И на вкус с кислинкой».
В этот момент в глазах замерцало, зарябило.
«Да ты осторожнее, ей-богу! Присядь лучше на стул! – Иван растерянно оглядел просторный светлый кабинет. Действительно увидел стул и осторожно уселся на него, чувствуя, как по спине стекает горячий липкий пот. – Вот что я скажу, милый! Беречься тебе надо!» Иван вгляделся в лицо говорящего. Это был Марк Ильич, его давний приятель. «Разве приятель, – тут же переспросил себя Левкин, – разве мой?»
Марк Ильич ходил по кабинету, с удовольствием наблюдая, как электрический свет отражается в коже его итальянских туфель. «Так вот, у тебя, Ваня проблем немного. – Он стал перечислять, загибая пальцы: – Со сном, памятью, весом и алкоголем. Кроме того, – Марк доверительно захихикал, – тебя дьявольски мучает либеральная идея. Тебе в ней чудится призрак падшего ангела или что-то в этом роде, но вся беда в том, что из твоих рассуждений выходит, что без этого призрака тебе и жизнь не мила. Вот такие чудеса в решете. И караулят твой маленький мозг, Иван Павлович, с одной стороны, дьявол либерализма, а с другой – тот же самый персонаж под маской национал-социализма, а скорее даже национал-консерватизма, он же социал-кретинизм. И что тебе остается? Очень просто! Лечь под поезд или пустить себе пулю в лоб. Последнее, кстати, советую как медик и добрый друг. – Марк опять хохотнул и снова не нашел понимания у Ивана. – В общем, – посерьезнел он, – нужно меньше бухать, отказаться от жирной, острой и соленой пищи».
«Понимаешь, имеется некоторая неувязка, – Иван замялся. – Дело в том, что я помню, как с вокзала, буквально только что, приехал в родительскую квартиру в центре. Там, правда, меня почему-то встретила Маша. Расспрашивала о том, где я был и все такое. Все было так, будто мы с ней еще живем вместе. И ждала она меня в том же самом халатике, что носила в те времена. С этими, как их, со стрекозами. Этих животных я помню совершенно точно. Сам выбирал их на каком-то рынке в каком-то городе, не важно в каком. – Левкин досадливо махнул рукой. – Важно, что я вспомнил не только стрекоз, но даже их латинское название. Бог ты мой! Я о них с ходу могу написать кандидатскую диссертацию. Крестины, смотрины, именины, дни ангелов, поездки к друзьям на Днепр, летняя резиденция в Конче-Заспе и этакий серенький свет из-за туч перед грозой. Эти крылья, мать их, это брюшко. О чем мы говорим! – Он с грустью посмотрел на приятеля. – Можешь не сомневаться, я, что называется, в теме».
«О Маше забудь, – мрачно проговорил Марк, поиграл желваками. – Забудь! Я тебя уже, кажется, просил об этом. Это все твои идиотские фантазии. И мне они не нравятся. Вот так. И ни в какой квартире ты не был по двум веским причинам.
Первая. Никакой квартиры нет. Левкины продали ее лет шесть назад. Тогда, помнится, ты приезжал сюда, чтобы помочь им с этим. Да и работа тебе сейчас нужна, Ваня, именно оттого, что предстоит снимать угол, квартиру. А за жилье, между прочим, платить нужно.
Во-вторых, тебя взяли прямо на платформе за нарушение общественного порядка. Если нужны доказательства, подойди вон к тому зеркалу, изучи свою физиономию. – Иван привстал и неприятно поразился, увидев в зеркале свою физиономию. – А что ты хочешь? Оказал сопротивление при задержании. Вот тебя и доставили в отделение милиции, а потом уже к нам. Скажи спасибо, я оказался на месте».
«Спасибо». – Иван покачал головой и нервно облизал губы.
«Да ты пойми, дурашка, здесь тебе не Киев. Не хочешь проблем, бери такси».
«Но ты понимаешь, – Левкин здоровой рукой осторожно потрогал голову, – имею в данный момент иные воспоминания насчет прибытия. И уж чего в них определенно нет, так это милиции. Ерунда какая-то. – Иван неуверенно улыбнулся. – Замерцал я, видно, братушка, как в старые добрые времена».
Они помолчали.
Марк со скучным выражением на лице барабанил пальцами по столу. «Ну, значит, на чем я, собственно… Ах да. Голова головой, но, с точки зрения психики, никакой патологии, ничего по-настоящему серьезного. Во всяком случае, настолько, как ты пытаешься представить. Кроме возраста, конечно». Марк смущенно засмеялся, будто сам придумал возраст, но не желал нести за него ответственность.
«Тебя не было сколько? Пять, шесть лет?» «Десять», – кивнул Иван. «С ума сойти, – вздохнул Марк. – А все изменилось. Кардинально. И ты постарел, мой друг, постарел». – «Да-да, пробормотал Иван, – что ж. Но дело в другом. Я хочу понять, что со мной происходит. Вот, понимаешь, какие стрекозы. Мне важно услышать, что ты скажешь по этому поводу как медик».
«А я уже сказал. – Марк уселся в кресло, крутнулся вправо, влево. – Иван Павлович! Дорогой! Глубокомысленно и тоскливо всмотревшись в баночку с твоей мочой, изучив тесты, томографию, рентгеновские снимки, медицинскую карту, и так далее, и тому подобное, заявляю со всей ответственностью: серьезных проблем нет и в ближайшее время не предвидится. Да, в почках песок, ну так это ерунда. Ты здоровый человечек. Счастливчик! Многие отдали бы состояние, чтобы в сорок лет иметь такой организм. – Он потер ладони, как всегда делал, когда был уверен в собственной правоте. – Одним словом, между нами, – Марк улыбнулся обезоруживающей улыбкой, – у тебя просто климакс. Ну и смерть родителей, конечно, наложилась. Типичные возрастные проблемы. И не кривись! Это суровая реальность. Жизнь усложняется, а климакс приходит все раньше».
«С толстой сумкой на ремне, – заметил Иван задумчиво. – Марк, мы друг друга не понимаем!»
Левкин скривил губы, пытаясь улыбнуться. Несколько раз щелкнул зажигалкой. Пальцы у него при этом предательски подрагивали. «Ты сам себя слышишь? – Иван поднялся со стула, оперся руками о стол, чтобы унять тремор. – Ты пойми, я своими глазами видел ее. Говорил с ней. Она меня била ладонью вот по этой щеке. – Иван подошел к Марку и указал место, куда приходились удары. – А потом ее не стало. Только лак и помада на столе. А ты говоришь, она весь вечер провела с тобой и с ребенком. Как это может быть?! Как, Марк? А я тебе скажу как. Маша все-таки встречала меня в квартире, потому что я видел ее лак и помаду. Ибо виденное о персонаже есть правда, если персонаж при этом отсутствовал. Дарю эту наработку как ценное научное наблюдение. Выстрадано ценой мук и дичайших разочарований».
«Это последствие алкогольного отравления». – Марк акцентировал каждое слово.
«Ты так думаешь? – Иван прошелся по комнате, ладонями растер лицо. – Обожди, – растерянно усмехнулся он. – А ничего, что этим утром я вылупился из яйца? Это, по-твоему, тоже с похмелья? Ну что ты смотришь, эскулап. Как есть, так и вылупился! Вот в этом немецком костюме за тысячу триста евро. Да ты сам посмотри! И костюм в говно, и я не могу прийти в себя. – Левкин замолчал, всматриваясь в лицо друга. – Раньше ты не был таким. – Иван горько покачал головой. – Помнится, схватывал на лету. И когда я о мерцании тебе рассказывал, и потом. А теперь будто и не было ничего. Делаешь вид, что со мной все в порядке, именно в тот момент, когда я нахожусь в совершеннейшем беспорядке.
Я теряюсь в вариантах, Марк, теряюсь. Уже потерян! А ты говоришь, будто не со мной! Словно не я указывал тебе конкретных людей, в семьях которых проживал годами. Вспомни, Марк! Было целое лето, когда мы исходили с тобой этот городок вдоль и поперек. Цвели липы, яблони и вишни, малина и вереск, мята и зверобой. Мы ходили, и я рассказывал тебе такие подробности о совершенно чужих мне людях, которые мог бы знать только в том единственном случае, если бы являлся членом их семей. И ты все это, между прочим, скрупулезно проверял! Разве не помнишь?! Проверял, записывал! Дотошно и пунктуально! Ты хотел написать обо мне диссертацию, Марк.
И пусть прошли годы. Пусть все прошло. Но зачем теперь ты мне говоришь об алкоголе, о милиции, еще о чем-то? Хрен с ней, с квартирой. Пока у меня имеется бумажник, в нем отыщется пара банкнот. Я найду где остановиться. Но что случилось с тобой, Марк Ильич?»
«Ты зря горячишься, Ваня…»
«Марк, сделай усилие. Сегодня в полдень я вот этими руками ломал скорлупу, выбираясь на божий свет. А после этого ты меня спрашиваешь, был ли у меня стресс и что я думаю о своей новой работе? Да, мать твою, был стресс. Нет, мать твою, ничего не думаю о работе. Я, милый мой, суток еще не прошло, как вылупился из утиного яйца. Ты полагаешь, меня это оставило равнодушным?
Вылупившись, имел непродолжительную, но глубокую беседу с мамой-уткой. Между прочим, меня не оставляет ощущение, что она была по национальности немкой, но возможно, и англичанкой. Воздух! Природа! Купание в ледяной воде пруда. Ледок, понимаешь, не весь стаял. Кое-где изумрудная зелень, кое-где грязноватый снежок. А я плыву. Надо было смыть с себя все. Белковая слизь, вонь, слиплось все, да и утка советовала искупаться. – Иван задумался. – А потом я заснул в каком-то доме. Это было там, знаешь… – Иван опять на секунду задумался, подыскивая слова, – там, где умирают, да-да, а может быть, на самом деле давно уже умерли старые шахтерские поселки, какие-то хутора, деревеньки. Шугово и Лютино? Или Лютово и Шугино?! Не помнишь, нет? Шугинская десять бис?! Нет?!
Впрочем, я и сам не знаю. Не знаю, мы в те края как-то пару раз ездили на пикники, когда я еще здесь жил. Не это главное. – Иван глубоко затянулся и, запрокинув голову назад, выпустил дым в потолок. – Совсем не это. Дружище, ты только пойми, это не метафора, не условность, все так и было. Пойми! Сделай усилие! Со мной, Марк Ильич, животные говорили, и я их понимал. Веришь, нет? Вижу, что не веришь. Я и сам не верю. Старая сорока сказала мне в лицо, что я урод. А маме-утке индюки орали, что она высидела плохого Ивана Павловича . Ты себе представляешь что-нибудь? Плохого Ивана Павловича. Будто может быть хороший! Это же удивительно! Нет?
И ты хочешь сказать, что это климакс, похмелье, результат встречи головного мозга с дубинкой провинциального милиционера? Да ты, млять, тут вообще потерял представление о реальности! Я ведь тяжелых наркотиков не употребляю. И запойным никогда не слыл. Ну, максимум пару дней, ты знаешь, не больше. Да что же в самом-то деле такое! Ты же меня должен знать как облупленного. Или, вернее, – Иван тоскливо улыбнулся, – как вылупленного. Очнись, друг мой, мы же с тобой рядом всю жизнь!»
«А вот возьми, – проговорил Марк Ильич, всматриваясь в черное зеркало итальянских туфель, – почитай заключение невропатолога и психиатров. Мне добавить нечего. Ваня, это просто фантазии. Фантазии! Если хочешь знать правду, затянувшееся детство. И, в конце концов, хватит, – внезапно заорал Марк Ильич, покраснев горлом и щеками. – Хватит, я тебе говорю! Не разыгрывай передо мной сценки из Чехова! – Марка понесло, он моментально вспотел. Видно было, что стоило ему закричать, как он сразу почувствовал себя проще. – Ты всегда был такой! И в молодости, и потом! Ты же всегда всем врал! Всем и всегда! Ты патологический лжец, дорогой мой! Вот в чем твоя проблема! Ты помнишь, как рассказывал нам, что на терриконы лазаешь для бесед с Енохом и Ильей?! Клялся здоровьем родителей, что послание к Галатам вы писали с Павлом совместно. А то, что умеешь играть на скрипке, зачем ты это придумал?! Не знаешь?! И никто, Ваня, никто теперь уже не узнает! Ты врал, что разбогател, что год жил в ашраме в Индии, что уезжаешь на ПМЖ в Израиль, а потом почему-то в Аргентину! Ты врал, что у тебя неизлечимая болезнь мозга! Пусть насчет мозга было для того, чтобы вернуть Машку. – Марк поднял руки перед собой, будто призывая самого себя успокоиться. Пусть! – Я понимаю, это ужасно, когда рушится семья. Признаю, ты тогда ее еще любил, цеплялся за любую возможность, и все такое. Но зачем ты врал обо всем остальном?! Каждый год, каждые полчаса ты придумывал что-то новое. Совершенно без причин. Просто чтобы разжалобить, обратить на себя внимание. Чтобы выделиться! Чтобы все думали и говорили только о тебе!»
«В самом деле, – растерянно проговорил Иван, сел на место, обхватил голову руками. – В самом деле все так и было? Ты понимаешь, какая ерунда, совершенно не припоминаю этого. То есть абсолютно».
«Только не надо разыгрывать невинность и тотальную амнезию! Бразильский сериал какой-то. Смешно же, в самом деле! Ты совершенно здоров, а времена при этом изменились, Иван Павлович. Да, милый! Они изменились, и массовики-затейники больше никого не интересуют. Ни-ко-го! В Z живут серьезные, рационально мыслящие люди. И возраст теперь у нас с тобой простой и трезвый. Или веди себя нормально, или забудь дорогу в мой дом. Не нужны никому истерики и театральные представления. Хорошо, – Марк перевел дух, расслабил галстук и расстегнул пару пуговиц на сорочке, – тебя долго не было. В столицах ты жил прилично и, судя по всему, вел себя адекватно. Мне показалось, ты изменился. Но нет! Ты не желаешь успокоиться! А знаешь, что на самом деле тебе нужно? Энергия! Ты забираешь ее у того, кто соглашается играть в твой иллюзион. Высасываешь человека до дна, а потом его же делаешь виноватым в том, что он опустошен, как кукла, как папье-маше. Ты заставляешь человека усомниться в том, что он есть он, а не ты! Убиваешь самоидентификацию!»
«Как это?! – Иван удивился искренне и до глубины души. – Что он есть он, а не я? Это ты что такое сейчас произнес?»
«И снова игры, – сказал Марк устало. – Не прикидывайся идиотом! Неужели не помнишь длинного сумасшедшего лета, в течение которого в каком-то странном порядке, но скорее всего – вразнобой, цвели липы, магнолии, яблони, араукарии, вишни, малина, мята и зверобой, и ты сказал мне, что когда-то был мной?! Более того, принялся рассказывать все обо мне! Ты говорил, а я чувствовал, что схожу с ума. И непременно сошел бы, если бы не прекратил этот театр, не забыл тебя, твои слова, твое лицо, тех других людей, о которых ты мне толковал в то страшное лето.
И я не желаю больше быть куклой и зрителем в театре твоей памяти, Ваня. Не смей больше втягивать в эти игры Машу! Не смей. Мы с ней уже девять лет. Ты сделал все, чтобы ее потерять. И не нужно запоздалых сцен и припадков на нервной почве. У нас ребенок, сложившаяся жизнь. Мы любим друг друга. Время игр закончилось. Оно ушло безвозвратно. Ничего не вернуть, Ваня, ни-че-го! И, кроме климакса, я не желаю больше ничего видеть. И никто в этом городе ничего в тебе не увидит, кроме климакса. Мы не позволим нас дурачить. И Маше никогда не говори больше, что ты был когда-то ею, только не помнишь, где и при каких обстоятельствах вы с нею лишились девственности.
Нет! Не желаем! Мне тошно подумать, что мы с моей женой – это только мудак Левкин, нашими телами до изнеможения любящий сам себя. Нет уж, хватит. Климакс – и ничего кроме климакса. Осознал?!»
«Яволь, натюрлих, – кивнул Иван, постукивая подрагивающими пальцами по полировке стола. – Ладно, гусь, – проговорил он, вставая, – оставайся тут со своим климаксом и не шали». Снял с вешалки плащ, шляпу и, не оглядываясь, вышел из кабинета.
«Куда ты? Стой! Так не пойдет! А где ты жить намереваешься?» Марк выкрикнул что-то еще, потом махнул рукой, зашел в кабинет, закрылся на ключ. Подошел к шкафчику, достал коньяк, бокал и три конфеты. Налив до краев, выпил одним махом. Разворачивая обертку конфеты, подошел к окну. Далеко внизу сутулившийся Левкин перебегал проспект. Над городом ходили косые синие струны, гармонически и ровно пульсирующие, как «восьмушки» в музыке Баха, было ветрено и облачно. Над городом реяла «Грин-Плаза». Съев конфету, Марк сел за стол, сказал: «Вот-с, батенька, так», – и заплакал.
В магазинах игрушек не было розовых ежиков-металлургов. А Саша хотела именно их. С неба сыпался мокрый снег, к вечеру началась метель, и Лиза Петровна шла, прикрывая лицо руками. Иногда заходила в магазины, отряхивала снег, согревалась, рассматривала удивительные прелести, выставленные на продажу. И это апрель, думала она. Но купить что-то нужно. Не купишь подарок – станет грустить об отце, которого не знала. С незапамятных времен в детской комнате на тумбочке пылилась черно-белая репродукция с портрета французского естествоиспытателя Лавуазье. Лиза Петровна объявила девочке, что это и есть ее отец и что погиб он при ремонте второй доменной печи столько-то лет назад. Александра давно повзрослела, поняла, кто такой Лавуазье, но портрета с тумбочки не убирала.
И в лучшие времена Лиза не могла точно объяснить себе, как так получилось, что именно Антуан Лавуазье стал отцом Александры. А уж в последнее время, когда пыталась об этом думать, сразу принималась плакать. Так природа захотела, часто убеждала она себя, отчего, почему – не наше дело.
Природа или не природа, но несомненно, что случилось это в те далекие времена, когда Лиза работала преподавателем химии в школе и алкоголь употребляла нерегулярно. Почтенного француза знала преотлично, так как в дальнем углу лаборантской стояли запыленные портреты известных ученых, философов, естествоиспытателей. Она порой собственноручно протирала их физиономии от пыли и пристально рассматривала. В свое время портреты украшали класс. Но после очередного ремонта Петровне стало жаль дырявить стены ради того, чтобы развешивать на них покойников. Какие бы пригожие они ни были, да косточки их давно сгнили. К тому же среди них много неуспокоенных до сих пор душ. «Детям, – решила Петровна, – вглядываться в их лица совершенно ни к чему».
Впрочем, покойники бывают разные. Лавуазье, например, приличный человек. Образованный, дотошный, принципиальный. Погиб от рук идиотов. Сгорала Французская революция. Марат впадал в маразм. Комитет общественного спасения ввел твердые цены на зерно. Парижский май сыпал на мостовые лепестки рано отцветших тюльпанов, а Лиза Петровна в тот осенний день пришла на уроки в свой кабинет гораздо раньше обычного.
Накануне она мучилась дурными предчувствиями и тоской женского одиночества, поднявшей ее на ноги в три часа двадцать семь минут утра. Выйдя в одной комбинации на улицу, в осень, под мелкий серый дождь, она минут сорок приседала и махала руками у подъезда, почти в религиозном экстазе изучая, как рифмуются тона грязно-оранжевых клумб у дома и клубов разноцветного дыма, низко стелющегося из заводских труб. В который раз пожалела, что выбрала судьбу педагога, а не отдала свое сердце этому гиганту, в котором тысячи и тысячи мужественных людей делали важное и сложное дело.
Потом мылась под ледяным душем. Окончательно улучшив тонус, пила черный чай и курила «Беломор», приоткрыв на кухне форточку. Пахло стронцием, серою, молибденом и еще какой-то хренью, от которой по всей округе распространялся отчетливый запах подгорелой мочи. Но это была не моча. Это где-то там, за высокими стенами, покрытыми колючей проволокой, мудрые и бесстрашные гномы-сталевары варили редкие виды стали.
Выпив чайник чаю, Лиза ощутила, что грусть и тоска отступили. Однако сидеть на месте и дожидаться семи утра оказалось делом невозможным. В те благословенные времена дочери у нее еще не было, сын покинул, мать скончалась, потому жила Лиза легко, бесхлопотно, была легка на подъем. И вот сорокалетняя девушка оделась, проверила наличие тетрадей в сумке, денег в кошельке, задора в сердце и вышла в осенний сумрак.
Школьная сторожиха баба Валя, она же уборщица и завхоз, безропотно подняла похмельную голову от скрещенных у настольной лампы рук, открыла дверь и впустила внутрь. «С добрым утром! Видно, ночь была удачной». – Лиза проговорила это как можно более доброжелательно. «А хрен ли мне, – ответила баба Валя, приглаживая волосы подрагивающей рукой, – ты бы лучше на себя в зеркало посмотрела. Сорок лет, а морда у тебя как у старого коня во время запора».
Лиза Петровна тактично промолчала, поднялась по лестнице на второй этаж, открыла кабинет, затем подсобку, в которой хранились колбы и реторты, сухой спирт и сера, лакмусовая бумага и фенолфталеин, молекулы и атомы школьного образования. Все это издавало невыразимый запах алхимии и обреченности. В шкафчике за пробирками и раздаточным материалом была спрятана банка медицинского спирта. Лиза шла в школу, думая о том, что спирт этот можно выпить. О, конечно, не весь! Достаточно было всего сто (тире) сто пятьдесят граммов этой прозрачной жидкости, разведенной глюкозой два к одному. Девушка не собиралась напиваться, просто ей надо было скрасить долгое осеннее утро.
Разбавив, Петровна посмотрела на мир через призму получившегося напитка и ахнула. Невольная дрожь шестивагонным составом прокатилась по позвоночнику. Сквозь пузатую колбу ей пригрезилось не подсобное помещение кабинета химии, нет, но нечто совсем иное. Перед ней предстала тюремная камера Бастилии, а за низким столом у окна сидел Антуан Лоран Лавуазье и что-то писал.
Ученого Лиза узнала сразу. Не зря столько лет изучала изображенья великих. Он был разительно схож с тем образом, который наблюдаем на портрете Лавуазье, гравированным в Лейпциге Геданом. Та же мощная шея, тот же разворот волевого подбородка. Взгляд устремлен в некую даль. Лавуазье явно стремился овладеть чем-то, лежащим за пределом портрета. Это ясно. Но чем?! Или, уточним, кем? Не могла ли являться этим предметом, на который устремлен взгляд ученого, простая украинская женщина? Проще говоря, украинка. Скажем, учитель химии. Одинокая барышня на самом излете детородного возраста. Лиза Петровна в холодной испарине закрыла глаза, успокоилась, выровняла дыхание. Лавуазье увлеченно работал. Любой химик, окажись рядом, просто должен был подойти, перевернуть титульную страницу и прочесть хотя бы пару строк. Лиза Петровна так и сделала, встала, подошла, перевернула. «О худшем способе освещать улицы Z».
«О люди, – писал Антуан, – самый худший способ освещать улицы Z – строить доменные печи. Отходы производства убивают. Мозг людей Z умирает, соединившись с молибденом и никелем, марганцем и хромом. Атмосферные осадки с рН ниже 5,6–5,7 крайне вредны. Оксиды азота и серы рождают кислоты, что падают вместе с дождем. Не танцуйте под ними! Литий, натрий, калий, рубидий, цезий и франций. Бораты, карбонаты, фосфаты. Бериллий, магний, кальций, стронций, барий и радий. Не только углерод, но и некоторое количество марганца, меди, кремния, серы и фосфора выявляется в легированных сталях. Не ешьте алюмель! Не пейте альфа-латунь! Следите за углом зева валков».
Лиза Петровна набралась храбрости и дрожащей рукой коснулась волос Лавуазье. Только тогда он посмотрел на нее и сказал, наморщив лоб: «В чем, собственно, дело?!» – «Какой ты милый, – усмехнулась Лиза, – просто ужас. Выпьем?!» Ученый отложил перо в сторону: «А давай, Лизавета Петровна! Сегодня все равно гильотина!»
Петровна плохо помнила, что произошло с нею и французским ученым дальше. Говоря коротко, это была прекрасная любовная феерия. И в ней для слов места не осталось вовсе. О, каков оказался французский ученый! Как глубоко и сильно каков! Естествоиспытанная им Лиза навсегда перестала быть безответной дурочкой, преобразилась, поумнела и смела теперь вопрошать бытие. Всего пара-тройка оргазмов сделали из нее ученого-провидца, который, конечно, был вынужден в скором времени покинуть сферу среднего образования. Ибо великий мозг не способен на необходимое для этой работы смирение.
Торжествующий эрос прервали низкорослые французы, грубые, пахнущие дождем и улитками, невыученными декретами, улицей, «Примою» и чесноком. Вошли в класс, стуча портфелями и сапогами, крича непристойности, едва не совокупляясь на партах. Гнусные школяры! Сквернословили, швыряя мел в таблицу Менделеева, висящую на стене. Потешались над неровной походкой Лизы, над ее томной погруженностью в себя.
Именно в этот день, как и предвидел ученый, одной светлой головой во Франции стало меньше. Об этом Лизавета узнала вечером, изучая биографию славного француза.
Так что Лавуазье молодчина, а вот если брать, к примеру, Джордано Бруно, тут совсем другой компот. Колдовал Бруно, как последняя сволочь, вот его и сожгли.
Петровна присела за столик в дешевом кафе и осмотрелась. «Извините, вы что-то сказали?» – Мужчина в нечистом костюме робко глянул на нее, потом в свой бокал с пивом. Лиза махнула рукой и спросила у подошедшей официантки сто пятьдесят водки и пару горячих бутербродов. – «Говорила я о том, что Лавуазье убили зря! А вот Джордано Бруно сам напросился!» – «Вы считаете?» Левкин машинальным движением поправил на переносице очки.
О чем речь! Возрождение – эпоха талантливого зла! Сатана бродил в кардинальских палатах. Индульгенцию бесы продавали. Вот, к примеру, стоит на рынке монашек. Подходит к нему мальчик. Мол, так и так, отче. Нельзя ли купить для моего несчастного отца оставление грехов?!
«А чего ж, – проговорил бес, ласково улыбнувшись, – запросто». Подал бумагу и попросил у парня сорок чентизимо. Деньги монашек спрятал в кошелек на поясе, а из-под сутаны хвост возьми да и вывались. Пиноккио посмотрел вниз, а там кисточка с бахромой и копыта. Засмеялся и побежал со всех ног к папе. Еще с порога закричал: «Джеппетто, Джеппетто, там на площади! Там на площади!»
«Что еще там?» – Добрый Джеппетто попытался приподняться с койки, но ничего не вышло. Старый мастер ослабел от голода и виноградной водки. «Ты мне скажи, – дрожащим голосом прервал он Пиноккио, усевшись на кровати, – что тебе, мой глупый деревянный сын, ответил хозяин театра, сеньор Маджофоко, на мою просьбу о деньгах?»
«А, этот бородач Мазафака, – усмехнулся Пиноккио. – Он дал всего лишь сорок чентизимо! Но я купил на них отпущение грехов». Пиноккио упал на койку отца и принялся болтать ногами. «Как ты сказал? – Джеппетто ужаснулся. – Все на индульгенцию?»
«На нее! – Малыш поклацал деревянной челюстью, наслаждаясь сухим и чистым звуком. – Но, мой добрый папа, ты же потратил когда-то все деньги на мое образование? Продал куртку, папа, брюки и сапоги. А вместо этого купил десять бутылок виноградной водки и один букварь».
Пиноккио помолчал, прикрыв один глаз, вторым пытаясь удержать в поле зрения отцовскую лысину. Фыркнул и продолжил: «Вот я и решил отплатить тебе тем же. И хотя по-прежнему ты не имеешь ни куртки, ни приличных брюк, но теперь, Джеппетто, у тебя нет ни одного греха! И эти два обстоятельства, согласись, уравновешивают друг друга, дополняют. Идеальная симметрия. Как считаешь, – вдруг поинтересовался он, – мог бы твой сынок выступать на философских диспутах в Z-университете?»
«Почему я сам не пошел к Маджофоко, – горько проговорил Джеппетто, – почему послал тебя, неразумное дитя? Но я был так слаб, так доверчив и трепетен. Поднялся с утра только для того, чтобы помочиться и выпить воды. Затем прилег и часа два вел разговоры со сверчком. О, что за добрая душа! Что за ангел! К тебе приходит сверчок, мой деревянный мальчик?»
«Слава Господу Распятому, нет! Что за глупость?! Ведь я не пью виноградную водку».
«Ты, Пиноккио, груб и неразвит! Плохо и крайне мало учился в школе, – задумчиво проговорил Джеппетто, делая попытку встать с постели. – Но я уверен, жизнь еще вправит мозги в твою сосновую голову. Однако вернемся к сути. Где деньги, которые мне передал добрый хозяин тетра кукол, господин Маджофоко?»
«Флоренция, ты ирис нежный, – проговорил Пиноккио и, болтая в воздухе ногами, принялся сквозь дырявую крышу изучать синие облака. – Могу ответить на твой вопрос своим. Вот таким, например: по ком томился я один любовью длинной, безнадежной весь день в пыли твоих Кашин?
Слышал, люди с похмелья испытывают ужасные мучения. Их терзает совесть. Что может быть лучше, чем подарить человеку оставление всех его грехов прямо с утра, в момент наивысшего пика страданий? Ответь, Джеппетто. Молчишь?! Я понимаю! Ты бы хотел купить на эти сорок чентизимо виноградной водки, выпить ее всю, а потом говорить со сверчком, плача и стеная. Но я принес тебе лучшую жизнь. Так получай ее, папа!» – Пиноккио протянул Джеппетто индульгенцию, свернутую в трубочку.
«Ты маленький деревянный уродец, – грустно проговорил Джеппетто, – где ты купил эту гребаную бумажку?» – «На Пьянца Санта Тринита, – сказал Пиноккио. – Как раз напротив металлургического завода. Но если захочешь вернуть ее за те же деньги, боюсь, у тебя ничего не выйдет. История, которую я бежал тебе рассказать, как раз и сводилась к тому, что этот монашек на площади – как бы не совсем монашек».
«Он был пьян?! Приставал к тебе?!» – «Отец, кто может соблазниться твоим сыном?! Увы, я деревянный». – «Что ты об этом знаешь? – Джеппетто проницательно вгляделся в глаза куклы. – Что он с тобой сделал? Молчишь? Видно, следует поговорить с этим монахом по душам! Сейчас не те времена, чтобы отбирать у маленького мальчика деньги! В этой стране еще есть закон, и мы встанем под его защиту!»
«Да ничего он не отбирал, – проговорил Пиноккио, не без некоторой брезгливости разглядывая неуверенные, но при этом экзальтированные жесты отца. – Я купил тебе отпущение грехов вполне добровольно. Ты безгрешен, папа. Хотя это был и не монашек, а некая сущность, у которой из-под сутаны упал прешикарнейший хвост».
Мальчик помолчал, обдумывая некоторую мысль.
«А скажи, Джеппетто, правду говорят, что моим настоящим отцом является некто мастер Вишня, бывший майор, железнодорожник, артиллерист ее величества, а вовсе не ты? И вот что еще меня волнует. Кто в таком случае был матерью? Ведь не может быть, чтобы я родился без участия второго человека, женщины или, на худой конец, мужчины?! Говорят, участие второго – вещь в рождении непременная. Кое-кто намекнул мне, что вторым человеком в моем случае был именно мужчина. Хотелось бы, видишь ли, знать, что все это значит и сколько во всем этом правды».
«Кто тебе это сказал?! – Джеппетто всплеснул руками. – Вероятно, враг рода человеческого? Продавец пиявок и меланхолии? Что за чушь! Я и есть тот самый мастер Вишня! Я мастер Вишня, Вишня Сергей Павлович, отставной парус-майор, человек-артиллерист, человек с огромным стажем, а ныне заместитель начальника депо. Я твой отец! Я!»
Джеппетто закрыл лицо руками, собираясь с духом, медленно привстал, но тут же упал на койку. «Пиноккио, где ты? Мальчик мой! Я хотел рассказать тебе о втором человеке, твоей матери. Сынок?! Васенька! Петенька! Черт, как там тебя, сынок!
Что за черт», – Вишня утер обильно струящиеся по лицу слезы. В горле стоял ком. Руки дрожали. Сердце то поднималось к самому горлу, то опадало, как испуганное шумом пасхальное тесто. Посмотрел на часы, висящие над койкой. Печально выматерился. Побежал в ванную, принял ледяной душ, напился из-под крана, оделся, дрожащими руками повязывая старый примятый галстук.
Старательно обрызгал себя одеколоном. Выскочил на окружную, но рабочий автобус уже ушел. Стояла густая апрельская оттепель. Накрапывал мелкий серый дождик. Под ногами хлюпала мокрая синева, густо сдобренная грязью и отражениями быстро бегущих по небу облаков. Высотные дома спального микрорайона таращились темными окнами прямо в душу, мерцали в вышине, раскачивались, хлопали створами окон и аккордеонами этажей и как-то по-особому мягко разъедали ее. Будто аквариумные рыбки – мякиш хлеба, случайно попавший в воду.
Дрожащими руками Сергей Павлович набрал по карманам немного денег и кинулся к таксистам. Те, сообразив что к чему, запросили вдвое. Пришлось соглашаться. До начала смены оставалось всего полчаса. А мастер Вишня никогда не опаздывал на работу.
В кафе становилось людно, но это не мешало разговору. Лиза говорила-говорила, затем задумалась, подперев рукой щеку. Потом махнула рукой. «В общем, эпоха Возрождения, кстати продолжающаяся и поныне, – настоящее испытание для человечества». – «А как же взлет духа, – поинтересовался Иван, – чинквеченто, кватроченто и тому подобное?»
«А ты, я смотрю, образованный. Но дело в том, что все восторги в духе Джованни Пако делла Мирандола или, говоря яснее, в духе парламентского большинства Совета Европы – не что иное, как упоение падением! Причем жалкое, педерастическое, – Лиза быстро хлопнула рюмку водки и запила минералкой, – воспаленное и лихорадочное. Вот знаешь, как что?»
«Не знаю, – честно ответил Левкин. – Как будто душу уже продали, а вырученное бабло промотать еще не успели!» Лиза Петровна неприятно засмеялась. «Вся Европа бухает, безудержно совокупляется, болеет синдромом иммунодефицита. Смешно, они всегда удивлялись эпидемиям чумы. Поразительно, что они вообще все не вымерли, вплоть до Декарта и Канта.
В городах хотя бы кто-то науками занимается, читает манускрипты, смотрит на звезды, ищет бозон Хиггса. Библию почитывает тайком, ведь нынче это дело считается постыдным, чем-то вроде опасной болезни. Кто-то режет мертвецов в поисках философского камня, изучает теорию множественной вселенной и Коран. Имеет возможность утром съесть круассан с горячим кофе и пойти к причастию. Вообще как-то с совестью своей потолковать между делом.
Но что сказать о деревнях? О глухих, понимаешь, европейских хуторах! Там всегда бес сидел на бесе и бесом погонял! Пушкина бы туда, – неожиданно добавила она с каким-то сожалением. – Пусть бы посмотрел, что есть бес и легко ль его обмануть. А то, понимаешь, сказочки он писал, писатель! В общем, скажу тебе, в Средние века нечисти там было столько, что запуганный плебс крошил топорами, топил, сжигал и четвертовал кого следует и кого отнюдь. Чинил самосуд. Если хотите, молодой человек, центральной задачей инквизиции было прекратить неконтролируемые убийства и наладить контролируемые, что и было достигнуто в кратчайшие сроки.
А в общем, – внезапно заключила Лиза Петровна, – я смотрю, тебе просто податься некуда, товарищ?» Иван Павлович осторожно кивнул. «А деньги имеются?» – «Вот», – Левкин охотно протянул бумажник Лизе. Она, прищурившись, заглянула внутрь. «Негусто, – вынесла вердикт, – но на месяцок комнату сдать могу. Устроит?»
Новый редактор «Звезды металлурга» несказанно оживился. Это такая удача! «Я был бы премного благодарен! Иван! Иван Левкин. Если б вы знали, как мне нужно сейчас простое жилище! Знакомое, узнаваемое, существующее, имеющее место быть». Он попытался что-то еще сказать, но, почувствовав на глазах слезы, одумался, обмяк и затих.
«А меня – Лизавета Петровна, – сухо представилась Лиза. – Нет-нет! Обниматься не будем. Во всяком случае, не здесь. Ну что ж, если пиво допил, пошли. Ты же не местный?» – «Да я, в общем-то, здесь родился. Да и с вами знаком…» – Иван усилием воли заставил себя замолчать. «Надо же! – Лиза хмыкнула, еще раз его осмотрела. – Нет, не узнаю. Ну да ладно». Зацепив под руку, поволокла прочь, навстречу апрельскому мокрому снегу.
В двухэтажном высоком доме барачного типа еще довоенной постройки Лиза Петровна показала Левкину крохотную комнатку на первом этаже. Там раньше жила дворничиха, но уж лет десять как селились Лизкины квартиранты. Двумя пальцами развернула размокший паспорт жильца. Хмыкнула, но ничего не сказала. Неопределенно махнула рукой в окно, указывая ближайший магазин, вышла из комнатки, тяжело прошлась по коридору и открыла дверь своей квартиры. Заглянула к дочке:
«Эй, Сашка! Ты дома?»
Александра смотрела в окно спальни на мерно и разноцветно дымящий завод, на величественные корпуса и трубы, на проходную. Из окон было видно, как сквозь узкий зев проходной течет река металлургов, как суетится охрана, периодически отворяя ворота для крупнотоннажных фур и машин начальства. Гордо подняв головы вверх, чтобы не забрызгать глаза слякотью подлых провинциальных тротуаров, плыла, скользя в лучах фонарей, ночная смена.
«Мама, – не оборачиваясь к вошедшей Лизе Петровне, проговорила Саша, – я пойду смотреть на ночные плавки?» – «Конечно нет, – хмуро ответила Лиза Петровна. – Люди работают, а ты им мешаешь. Слухи ползут по заводу. И вообще, хватит об этом. Мне не нравится твоя связь с Петренко!»
Помолчали. Лиза чувствовала хмель и странную грусть, случавшуюся с ней после прогулок по родному городу. Впрочем, была и радость от того, что нашла пусть и плохонького, но жильца. Пока на месяц, а там, глядишь, работать устроится. Вот и будет дело. Часть, конечно, пойдет начальнику ЖЭКа, но и себе копейка перепадет.
«А на участке нагревательных колодцев снова призрак ходит», – сообщила Саша. «Это кто тебе сказал, – после паузы поинтересовалась Лиза, – Петренко?» – «Ну да, и что? Между прочим, он гениальный металлург, так что ему можно говорить все, что угодно! Ни ты и никто другой ему не указ! Без него этот завод станет!»
«И на гениальных металлургов находится управа, – убежденно проговорила Лиза Петровна. – Его могут, например, премии лишить, выговор объявить, уволить. Могут, кстати, и в милицию заявить, что пятидесятилетний мужик трахает юную девицу Александру, отец которой, между прочим, и по сей день являет пример гражданского мужества и высокого профессионализма. И что тогда светит Петренко за его болтовню?»
«Между прочим, – хладнокровно парировала Саша, – девица не так уж и юна. Ей уже двадцать два года, и она дает сама! Дает-дает! И с большой охотой! Пора пришла, как говорится. Снеговые горы тают, с юга птицы прилетают и шуцманшафт. И любому заинтересованному лицу эта самая девица так и скажет: Петренко здесь ни при чем! А чтобы вопросов не оставалось, предъявит итальянский фаллоимитатор своей матери, спрятанный в дальнем углу шкафа в коробке из-под старых сандалий.
Если вы хотите от этой жизни взять все, – заметила Саша с вежливой улыбкой на красивом кукольном лице, – если вам надоели скучные будни, вспомните о нем. Ваш дружочек всегда готов! Длина двадцать два сантиметра, диаметр три с половиной, цвет бордовый. Для женского счастья довольно двух батареек «AA» и тридцати свободных минут! Лучшие фаллоимитаторы на присоске – фаллоимитаторы реалистик !»
«Сволочь ты, Сашка, – скорбно покачала головой Лиза, – настоящая сволочь! Ну да ладно, хватит нам с тобой умничать, садись пить чай». – «Не верю я тебе, – устало проговорила Саша и уселась на широкий деревянный стул. – Ты все врешь. И насчет отца, и насчет меня, и насчет Петренко. Всегда врала. Всю жизнь. Думаешь, я дура, тобою выдуманная, и ничего не понимаю в жизни? Так вот. Во-первых, понимаю. А во-вторых, не верю тебе».
«А ты никому не веришь, – справедливо заметила Лиза Петровна, – ибо дети – фикция человека». В комнате воцарилась тишина. Две женщины пили чай вприкуску. В старой сырой квартире пахло мятой и зверобоем, старыми тряпками и медленно доходящей до нужной кондиции квашеной капустой. Бадейка с ней стояла на балконе, прикрытая большой эмалированной крышкой, но дух пробивался через форточку и сюда.
«Бедная моя девочка, – произнесла Лиза Петровна, когда с чаем было покончено. – Бедная, бедная, бедная! Был бы настоящий отец, в твоей судьбе все бы сложилось по-другому».
«А в копровом цехе кровь в металлоломе, – проговорила Саша, дуя в чашку. – Дневная смена заявление написала, милиция приезжала. Резаки остановили. Все выясняли обстоятельства. Петренко говорит, это кровь русского народа из нефтяных скважин хлещет. Девать ее некуда, так что ее льют в эшелоны с металлоломом, что идут на Запад. Как говорит Петренко, феррум к ферруму». Саша замолчала, размешивая сахар в чашке.
«Твой Петренко, милая моя, – проговорила Лиза Петровна устало, – дурак, старый сатир и фантазер. А ты бы шла спать». Саша слезла со стула, прошла к себе в комнату, постояла еще немного у окна, наблюдая за сизо-красным заревом, стоящим над заводом. Потом вздохнула. Взяла в руки куклу в малиновом платьице, положила у подушки, сняла джинсы и желтую застиранную кофту, предназначенную для особо зябких дней, и нырнула под одеяло.
Взяв куклу в руки, Саша потрясла ее, пока не открылись выцветшие равнодушные глаза. «Слушай меня, Дуня, – сказала Саша, – слушай. Рассказываю тебе сказку, рассказываю. Жил-был на свете город. Громадный! Большой город посреди степи. Кто его построил, неизвестно! И зачем построили, тоже никто не знал».
«Что у нас по газу?» – Директор завода Александр Дегтярев посмотрел на начальника газовой службы. «Пока перерасход», – пожал тот плечами. «И какого хрена?! Вы что, мать вашу, газ налево толкаете?» – «Ну почему обязательно налево? На прошлой неделе было две запоротые плавки, причем не по нашей вине. В понедельник плотность металлолома была низкой, а в субботу ночью, как уже было три месяца назад, взрыв был в печи. Да вы же сами знаете! Заглушили, конечно, плавку. Ну, вот и перерасход».
«Что там по взрыву? – Директор посмотрел на начальника электросталеплавильного цеха. – Когда вы наведете порядок?!» «А это вы у Васи Петренко спрашивайте!» – Начальник цеха перевел стрелки и продолжил рисовать ужасные рожи в зеленой тетрадке в клеточку. «Это все, что ты можешь сказать?» Начальник цеха снова отложил карандаш. «Новые стержни, Александр Степанович, заказаны и оплачены, сегодня к ночи установим. Ремонтная бригада работает круглосуточно. Теперь все».
«Петренко, где ты?! Петренко, красавец! Где ты, когда с тобой директор разговаривает?! Встань передо мною, как лист перед травою! Что там снова случилось?! Когда ты научишься работать?! Или тебя перевести в слесаря?» – «А я не против, – пожал плечами Петренко. – И при чем тут кто, если в металлоломе газовый баллон?!»
Дегтяреву позвонили на мобильный. Он принял звонок и стал слушать. Василий Иванович вздохнул и посмотрел в окно. Здесь, в зале, было тихо и сонно, а там, за огромными витражными окнами, плыла в паутинах и звонах ранняя весна. Небо в облаках было молодое и пугливое, как заяц. То глянет, то спрячется. Хотелось выйти на улицу, вкрадчиво войти в магазин «Металлург», купить три бутылки портвейна и встревоженно их выпить. Пить, изучая небо. Подрабатывая угловатым мощным кадыком после каждого крупного глотка. Вдыхать облака. Впитывать весну подошвами мокрых сапог, большими кулаками с шишками разбитых косточек, волосатой грудью, в которой в последнее время все чаще сквозил странный холодок. Большими горько-зелеными глазами.
Пить портвейн следует так, чтобы он смешивался с ветром, думал Петренко, смешивался и бурлил. Чтобы ветер становился хмельным, а портвейн горьковатым, как ветки сирени, как выброс печи, как междуножье сладкой дурочки Сашки, ведьмы и наута. Дымя сигаретой, леденеть на апрельском ветру. Стоять, как полный портвейна собор, раскачиваясь куполами. Звонить колоколами в квартиру Петровны в надежде обнять ее развратную дочь.
«Продолжай, голубь», – ласково проговорил директор. «Ага, – вернулся к происходящему в зале Петренко, – так вот. Баллоны приехали в цех с копрового вместе с шихтой. Фули, извините за мат, я ее руками перебирать буду? Этот баллон хрен увидишь! Сорок тонн шихты! Так что все вопросы к начальнику копрового. Пусть приемка работает на составах! И пока не проверят каждый вагон, пусть бумаги поставщикам, извините за мат, пидармотам, не подписывают. Вот такое мое рационализаторское предложение. А то каждый раз, как взрывается, так Петренко виноват. Да я в этом цеху и днюю и ночую».
«Знаем мы, как ты ночуешь, – проговорил женский голос с галерки, – а главное – с кем». – «Диспетчера, сучки», – ласково подумал Петренко.
После собрания расходились долго. Курили на этаже, потом на улице у конторы. Смеялись. Передавали последние сплетни. Поговаривали, что город уже практически добился закрытия завода, хотя это дело трудное. Почти невозможное. Поговорили о том, даст ли закрытие завода какой-то эффект в метафизическом смысле слова. Ведь он единственно важен, что бы там ни писали в прессе об экологии. Никто не имел четкого мнения, но было понятно, что в закрытие завода народ не верит.
Начальник цеха уехал на служебной машине, а Петренко с собой не взял. Теперь от здания главконторы нужно было пилить четыре с половиной километра по запутанному многоэтажному заводскому пространству. Завод занимал почти сорок квадратных километров посреди степи. Огромные заводские корпуса нависали в небе, гудели, дрожали, перемешивались с облаками и туманом. По рельсам туда и сюда сновали тепловозы. Одни подвозили уголь и металл, другие увозили металлическую заготовку из обжимного цеха. Третьи просто ездили туда-сюда для массовки и веселого производственного хаоса.
Петренко шел по заводу и радовался. А как тут не радоваться? Едет тепловоз. Гудит. Вроде и ничего такого, а чувствуешь – красота! А вот привычный агитационный щит. Но Петренко всегда его отмечал и с удовольствием читал вслух: «Кто честь свою не бережет, тому не дорог наш завод!» Шесть на шесть. Торчит в синем небе на фоне пронзительно зеленой стены обжимного цеха. Кроме букв, на щите имеются рабочий и рабочая, которые осуждающе глядят на тех, кто не бережет честь и не любит заводские корпуса и эту задымленную территорию так, как любит ее Петренко.
В целом, конечно, Василий Иванович понимал, что эту агитку придумал какой-то ханыга, которому самое место в нагревательном колодце, где полторы тысячи по Цельсию. Но, с другой стороны, только здесь такие щиты еще и остались. Раритет и реликвия, а с другой стороны – свидетельство, что такое корпоративный дух в понимании местного истеблишмента.
А вот скромный треугольник перед шлагбаумом. Он всегда тревожит. «Рабочий, будь бережлив!» Кто это придумал и что хотел сказать? Рабочий, сука, будь бережлив! Василий Иванович с улыбкой посмотрел в быстро бегущее синевато-серое небо. Состав с углем, проплывающий мимо обжимного цеха, прокричал: «Бе-ре-ги, млядь! Все береги, су-у-у-ка!»
Состав в электросталеплавильном ответил кратко: «У-у-у-ка! Ууу-ка!»
Облака не летели на восток. Нет. Петренко покачал головой, подбирая подходящее сравнение. Они туда падали. Будто пространство изменилось, и на востоке теперь находился мистический низ мира. Именно к нему стремились облака, дожди и птицы. Туда стекала водка из опрокинутого стакана. И плевок, летящий на запад, сам собой поворачивал на восток. Именно на востоке теперь находился центр тяжести мироздания. Это отчего-то радовало Василия Ивановича, неугомонного к чудесам и прожитым, и предстоящим.
Петренко перешел разъезд. Посмотрел вправо, влево. Никого. Только дождик моросит. От доменного тянет сизовато-опилочным дымом. В воздухе, будто кисея, плывет, подергиваясь, мельчайшая синевато-красная пыль. Она имеет особый вкус и в ноздрях не застревает, но и проходит не бесследно. Будто сто миллиардов конфетти размером с микрон высыпали вниз с башни охлаждения. Оказываясь внутри человека, они продолжают все так же лететь, подергиваясь в полете. И это падение внутри тебя длится вечно, потому что в каждом человеке бездна, которую не понять.
Во всем чувствовал Василий Иванович преддверие запоя. И это при том, что сам себя запойным не считал. «Так только, бывает, балуюсь, – говаривал он в компании. – Пью больше для лечения бессонницы и познания безграничных возможностей человека».
Но как же хороша весна! Подкатывало к сердцу что-то томительно жгучее. Кололо ладони. Пробивала испарина, и тогда приходилось расстегивать ворот. «Нет удержу, – сказал Петренко, – а надо удержать! Надо! Но нет удержу! Эх, как же хорошо!
Пацаны, дайте прикурить, – сказал он работягам-ремонтникам, которые шли в грязных спецовках из депо в столовку. – Снова идете жрать, не помывшись», – сказал он, затягиваясь полной грудью. – «Снова», – кивнули ремонтники. «А кой смысл мыться, – проговорил самый младший из них, Сеня. Посмотрел на товарищей, пытаясь найти у них поддержку. – Все равно хрен отмоешься и поесть не успеешь! Мастер придет, станет кричать».
«А ты возьми молоток и ударь его по голове, – посоветовал Петренко. – Сразу крик и кончится. Точно тебе говорю. Причем для верности бей два раза. Один раз в лоб, а другой в темечко. Очень помогает в случае производственных споров».
«Ну что ты, – возразил Сеня. – Ты думаешь, он злой человек? Конечно нет. Мастер, он какой? Ух! Проволока грусти! Стальные манжеты. Я часто вижу его из окна. Серьезно! Мы живем рядом. Только мой дом вот так стоит к гастроному. А его вот так. Отдельная личность!»
«И чего ж в нем хорошего? – поинтересовался Василий, закуривая. – Пока вижу только минусы этой натуры. На рабочих кричит, они вынуждены принимать пищу не помывшись, будто морлоки. Хороший человек, говоришь? А по-моему, молотком в лоб – и вся передовица. Обижать пролетария нехорошо. Все равно как обидеть ребенка. Но я готов, Сеня, рассмотреть твою позицию».
«Хорошо, Петренко. Тогда смотри. Сижу я дома после смены. Гляжу из окна. Вечер. Мастер идет в гастроном, где разливают. Выпьет стаканчик, выйдет и сядет на лавку. Сидит так же, как и в депо, строго и неподвижно. Спина прямая. Посидит-посидит, выкурит сигарету. Снова зайдет. Выйдет – и опять на лавку.
А вокруг детская площадка. Он пока трезвый, игнорирует. А когда начинает пьянеть, улыбается и каждый раз, выходя из магазина, раздает детям гостинцы. Конфеты и вот такие яблоки. Всю зарплату, наверное, на них тратит. Вот такие! Даже из окна, а я живу на пятом, это яблоко видно. Ну чего ты, Макаров, лыбу-то тянешь?! Тупой ты душевно! Пойми, я сижу в окне, курю, пью пиво. Никому ничего не дарю, хотя и мог бы. Что мне, трудно? Ни хрена мне не трудно, Макаров! У меня полный дом ерунды разной, никому не нужной. Фотоаппарат, книги, пианино стоит.
А у него, говорят, жена и сынок-малолетка погибли в другом городе. Я предполагаю, что в аккурат перед тем, как он к нам на производство устроился. Там продал квартиру, тут купил. Понимай так, чтобы памяти меньше было». – «А ты откуда это знаешь?» – «Во дворе соседки рассказали.
Говорят, ехали с дачи. Мастер за рулем, жена рядом. Сынок на коленях. Ногами болтал, в окно плевался, о своей учебе в школе небылицы рассказывал. И вот доплевался. Знаете, как бывает. Тормоза в визг, стекла вдребезги, милиция в свистки. Кровь на стеклах. Смерть и ужас. Два трупа. Мальчика пополам, у жены от удара глаза на тротуар вылетели. Сам я не видел, но соседки так рассказывали. А мастеру хоть бы хны. Ни в чем не виноват и притом живее всех живых. Остался один, значит, но не опустился. По-прежнему строгий и принципиальный: бутылка «Смирновской» и два «Рачка» – вот его рацион!
Когда приходит поздний час, встает, вытряхивает из пакета крошки, пакет сворачивает, кладет в карман. Улыбается детям и шагает домой. С соседями раскланивается, но ни с кем ни слова. И вот так весь! Вот так! Шаг печатает. Шеи не повернет. Позвонки ледяные, руки по швам. Слепой. Держится, будто манжеты на нем. Вот так весь просто!»
«Да откуда ты взял, – отчего-то рассердился Макаров, – эти манжеты?! Ты хоть знаешь, что это такое, Семен Семеныч?» – «Да чего ж не знаю! Я в театр хожу». – «И при чем тут театр?» – «Да вот при том». – «Нет, что ты подразумеваешь, когда говоришь про манжеты?!»
«Не перебивай меня! Имей терпение. Значит, так.
В театре дают Гамлета. Я смотрел восемь раз. Гамлет высокий, худой и, как для датского принца, так уже старичок, хотя и крепкий. Когда-то был видный мужчина, ничего не скажу. Но сейчас ему по комплекции больше подошла бы роль тени. Но ничего. Играет сносно. – Семен помолчал, раздумывая. – Да что я ж такое говорю. Отлично играет! Сазонов, кстати, его фамилия». – «Чья фамилия Сазонов?» – «Гамлета фамилия Сазонов, а будешь, Макаров, перебивать, я рассказывать ничего не стану». – «А про манжеты?» «Сейчас будет про манжеты.
В общем, аншлаг. Тишина. Дания. Музыка. Ветер дует за стенами замка. Холодно так, что даже крысы, которые в этой Дании годами жрут реквизит, дрожат и думают о горячем кофе. Выходит Гамлет и говорит Офелии, мол, « О радость ! Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа». И дальше там про порядочность. А потом говорит вот что: « Я вас любил когда-то!» То есть, значит, уже не люблю, но любил. Ты примечай».
«Ну правильно, там так по тексту», – подтвердил Макаров. «Да! По тексту, – горячо кивнул Сеня, – тут ты прав! Он ее действительно уже как бы не любит . У него, Макаров, в душе нет места для этой любви. Это мы с тобой, слава богу, как люди серьезные, понимаем.
Но интрига-то в том, что по Сазонову, по этому старому актеру, видно, что эту самую Офелию, актрису Трухаеву Ирину Егоровну, девяносто второго года рождения, блондинку, волосы и все, что выше колен, он любит по-настоящему. Просто гибнет, как любит! Вот где трагедия Гамлета Z! Она ему, между тем, выдает, мол, действительно, принц, мне верилось , то да се. А он ей отвечает – а не надо было верить ! Не нужно, понимаешь, Макаров! « Сколько ни прививай нам добродетели, грешного духа из нас не выкурить! Я не любил вас!»
«Нет, обожди, – говорит третий слесарь, Гриша Карабут, – давай разберемся, Сеня. Он ее или любит – или не любит. Одно из двух. Надо выбирать, как говорится!» – «А не получается, – грустно отвечает Сеня. – Ни у Гамлета, ни у нас с тобой, Григорий». – «Так обожди, – сердито сопит Макаров, – а манжеты к чему?!»
«Ну, так и вот. Единственное, что не позволяет старику Сазонову расплакаться прямо на сцене, – это белые манжеты, которые топорщатся у него на руках. Они такие белые, такие длинные! Мать моя женщина! Такая удивительная белизна, что ее и в природе не существует! И видно, что это его держит. Понимаешь, Макаров?! Это его внутренне собирает и обязывает. Вполне достаточно, чтобы не тихо, но и не громко сказать в нужном месте: «К чему плодить уродов? Ведь столько горя за душой, что лучше б мать и не рожала. Я беден, горд, самолюбив. И больше гадостей, чем мыслей. Зачем толочься нам меж небом и землею? Все мы лжецы. Ступай, сестрица, в Лавру!»
«А мастер тут при чем?» – «Да, мастер. – Сеня грустно посмотрел на товарищей. – Заводской мастер, Вишня Сергей Павлович, такого-то года рождения, выходит из гастронома, изнутри облитый стеклом. Просто прозрачный. Идет в последний раз на детскую площадку. Вынимает яблоки из пакета, склоняется над детьми. Они берут конфеты и фрукты, чтобы утешить Вишню, но так это делают, будто фрукты не настоящие. Понимаете? Будто в игру играют. Вот так берут, чуть надкусывают, смеются, переглядываются…»
«Не будем грустить, пролетарии», – Петренко махнул рукой и выкатил из-под инструментального шкафа четвертую поллитровку. «Нет-нет-нет!» – Макаров нетвердо встал и тут же сел на место. «Ну что ты наделал, Василий Иванович! Ну куда это годится? Шли, как люди, обедать. У нас же тепловоз стоит, ему ремонт давать надо!»
«И вот… – сказал Сеня и задумался. – Когда Вишня приходит с утра в цех, то смотрит на нас, как Гамлет на Офелию в тот момент, когда его фамилия Сазонов, а ее Труханова. То есть с любовью, конечно, но и не без ненависти. А когда он с работы идет домой и по пути видит детей, то, чтобы не кричать, не выть и не биться головой о старые чехословацкие маневровые тепловозы, о высокие светлые дома Z-новостроек, о Z-углы и Z-подъезды, о Z-деревья и Z-облака, я думаю, ему приходится держать себя в манжетах старого Гамлета. В стальных металлургических манжетах. Теперь понятно?»
«Теперь понятно», – согласился Макаров. «Ему бы надо взять себе на воспитание ребенка. Приблизительно нашего Сеню», – сказал Карабут и засмеялся. «Я все думаю», – Сеня затушил папироску и принялся открывать перочинным ножом сардины в масле. «О чем?» – с интересом спросил Макаров, ломая кусками хлеб. «А вот об этом.
Вокруг Дания, ночь. Стоит он перед ней, и руки у него трясутся. Где-то за дверью гримерки коллеги по актерскому цеху подслушивают и хихикают. А как им не подслушивать. Весь театр знает, что старик Сазонов домогается Трухановой. Он старик, она красивая молодая баба. Смешно ведь. Вот и подслушивают.
Премьера прошла на ура. Выпили. Сазонов тоже принял стакан. Пришел и решил выяснить наконец все, что еще не ясно. «А выйдешь замуж, – говорит он, присаживаясь на скрипящий диван с выцветшей обивкой, – так вот тебе мое проклятье, Ирина!» – «А ты, Сазонов, прикажешь мне за тебя идти?! – говорит она устало, снимая с лица грим. – Ты сам подумай, Витя, тебе скоро семьдесят два, мне двадцать с хвостиком, ну какое у нас с тобою может быть будущее?! Какое?!»
«Затворись в обители, – кричит Сазонов, – говорю тебе, затворись!» – «Твой юношеский облик, Витя, бесподобный, изборожден безумьем, – резонно отвечает она ему. – Не собираюсь я замуж! – Труханова, кстати, тоже повышает тон. Потом осекается, глядит на его подрагивающий подбородок. – Не хотела тебя расстраивать, – отворачивается, чтобы не видеть бледное лицо партнера по диалогу, – но раз ты уж начал… В общем, уже договорено. Отыгрываю последний сезон – и в столицу! Буду поступать на режиссерский. В этой провинции ловить нечего». – «Ах, вот так…» – Сазонов закуривает. «Да, именно так», – Ирина искоса на него смотрит.
Виктор сидит, всматриваясь далеко внутрь себя, и в уголках его глаз медленно вскипают мелкие прозрачные слезки. Носик маленький, глазки синие тоже маленькие, как у какого-нибудь парус-майора. Вокруг глаз мелкой сеткой морщинки. Лицо не просто бледное – пергаментное. «Ему покойников без грима играть можно, – невольно думает Труханова. – Вечный Пьеро. Сигаретку держит в пальцах неловко. Да и как иначе, если курит всего полгода? Поздновато пришел к пороку Сазонов». И этот факт тоже вызывает у Ирины щемящее чувство вины, обливает ее всю от затылка к животу волнами жалости и нежности.
Она смотрит на него, а ее плотяное сердце ноет и плачет. И рвется на хрен!
«Витя, ну чего ты», – говорит она наконец. Бросает в сердцах на стол вату. Ставит со стуком на стол жидкость для снятия лака, отшвыривает в сторону полотенце. Подходит к Сазонову и прижимает его голову к своему животу. Тот утыкается в нее носом, обнимает руками бедра и дрожит мелкими прерывистыми рыданиями. «Я люблю тебя», – говорит он в ее живот, и все ее внутренности зачем-то отзываются на эти слова.
И что с этим поделать, никому не известно.
«Господи, как я тебя люблю», – говорит она, тяжело вздыхает, садится рядом. Поджав под себя ноги, снимает серьги и кладет на столик рядом. Приготавливает платок, смотрит на часы и вдруг тоже начинает плакать навзрыд. Виктор гасит тлеющую сигарету под стершимся каблуком театральных туфель, вытирает слезы тыльной стороной ладони и принимается ее утешать.
Гладит пышные светло-желтые, будто пшеничные, волосы Офелии, шепчет какие-то слова. Желтая, тусклая лампочка в гримерке горит слабо, временами мерцает, иногда принимается петь и жужжать, будто оса, попавшая между стекол.
Виктор Евграфович гладит волосы любимой женщины, смотрит на лампу и думает о том, что в мансарде у него есть бутылка брюта, который она обожает, кусок семги и зеленые крупные оливки. Он думает, что все еще будет хорошо, а на операцию в этом году можно и не ложиться. «Возможно, у нас есть еще немного времени, – думает он, – хотя бы год или два. Господи! Хотя бы год или два».
Быть директором завода нелегко. Тем более если это, с одной стороны, градообразующее предприятие, а другой стороны – вредное для жизни и здоровья. Но в какой-то момент ты становишься одним целым с этим монстром и понимаешь, что без него тебе жизни нет. И когда тебе намекают, что завод закроют, что в его корпуса войдет тишина, что сквозняки и ветер будут гулять над некогда горячим городом, полным умных машин и сильных людей, ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Ты плачешь ночами, думаешь. Сердце сжимает боль! Ты не можешь смотреть в лица мастеров и сталеваров, учетчиков и приемщиков, бухгалтеров и прокатчиков. Трудно становится вести производственные собрания. По инерции требуешь отчета, даже материшься, входишь в каждую деталь огромного производственного процесса, но чувствуешь, как изнутри тебя режет и кроит мысль: завод умирает! И если ты так же любишь его, как Дегтярев, то что-то в тебе случается. И завод сам предлагает тебе единственный выход. Если спасти его нельзя, пусть хоть погибнет не зря!
А житейски рассуждая, конечно, Дегтярев проживет и без завода. Тем более что здесь он просто менеджер. Хорошо оплачиваемый, ловкий, знающий, как делаются дела. Но все равно, как ни крути, наемный работник. Правда, на этом предприятии работал его дед, а потом отец, потом старший брат. Он погиб как раз в тот год, когда Александр стал директором. Упал в нагревательный колодец. Пока вытащили, там уже нечему было жить. Налицо обугленная органика. Колодец же закрыться успел. Ну а как иначе? Он же закрывается автоматически, а открывается на какие-то сорок секунд. И газ подается автоматически.
«В общем, что такое нагревательный колодец, чтобы все по порядку, ты слушаешь меня?» – «Да слушаю! Мало того, прекрасно знаю, что такое нагревательный колодец». – «А я все равно расскажу!» – «Ну, рассказывай, если хочешь. Только не пей больше. Тебе нельзя. У тебя желудок». – «В общем, хрень такая, прямоугольная яма. Металл в ней нагревают перед подачей в обжимной цех. Данька как следует принял в тот вечер с товарищами по смене. И уже готовился идти домой. – Дегтярев улыбнулся, покачал головой. – Данька свою меру знал! О, этого у него было не отнять. Но тут что-то случилось с крышкой третьего колодца. Диспетчера и техники в заступившей смене почти все были молодые пацаны. Испугались, забегали. Останавливать пролет нельзя. Неоправданные потери газа, времени, денег и так далее. Краны работают опять же. За этой порцией металла новый состав на воздухе дышит. А обжимной цех?! Его в принципе нельзя останавливать! Там тоже все работает, ждет, когда горячие стальные заготовки покатятся на обжим.
Короче, Данька полез туда, куда пьяным лезть не следовало. Хотел ломом расчистить паз, по которому короб ходит. Там, по ходу, дело было всего-то в куске окалины. Ну вот. Ломик толкнуло крышкой. Вместе с ним Даню подбросило вперед и вверх. Упал он лицом вниз. Что ни говори, яркая смерть. – Дегтярев еле слышно засмеялся, отчего у Зои мурашки побежали по коже. – Если разобраться, никто не виноват. Понимаешь, окалина попала в паз и заклинила движение крышки».
«Да понимаю я, понимаю, не нервничай. Ты мне сто раз уже об этом рассказывал. Ты спать думаешь?!» – «Обожди, Зоя. – Дегтярев встал с кровати, подошел к журнальному столику и налил в рюмку коньяка. Выпил. Постоял немного, через щель между двумя неплотно задернутыми шторами всматриваясь в движение звезд на ночном небосводе. Позвенел графином, наливая воду. – Хуже всего, что он так отсюда никуда и не ушел, и никто из них никуда не уходит. Правы власти, которые хотят это закрыть, но, если они это сделают, всем будет только хуже. Причем намного!»
«Кто не уходит?! Откуда? Ты это о чем?!» – Зоя перевернулась на правый бок, включила лампу над постелью. Взяла сигаретку, закурила. Дегтярев сел на кровать со стаканом воды и принялся яростно чесать затылок и грудь. «Весь последний год, – проговорил он задумчиво, – Даню видели на участке нагревательных колодцев. Не каждую ночь, но в полнолуние или когда дождь сильный накануне. Короче, если вечером гром, то ночью жди! – Александр Степанович невесело усмехнулся. – При жизни не наблюдал в нем столь дивного постоянства».
«Не понимаю, – проговорила Зоя ломким голосом и в две затяжки прикончила сигаретку, – что за чушь?!» – «Не понимаешь, конечно, не понимаешь. – Дегтярев уселся в постели поудобнее, взял в руки пепельницу с тумбочки, закурил. – Ну вот и помолчи, если не понимаешь.
И весь этот год мне никто ничего не рассказывал. Ну, это ясно. – Дегтярев вполголоса рассмеялся. – Представь, если б мне доложили, что на участке нагревательных колодцев вся ночная смена целиком видела моего покойного брата, Даниила Степановича Дегтярева?! – Александр снова тихо засмеялся. – Я их не просто бы уволил, а еще и хари бы им в кисель поразбивал! У нас, конечно, тот еще город, и нежить здесь – обычное дело, но не до такой же степени!»
«Бред какой-то, – передернула плечами Зоя, – твоих металлургов лечить давно пора. – Сигаретка стремительно тлела. Пепел грозил в любую секунду обрушиться вниз. – Увольнять и лечить! Лечить и увольнять!» – «Э, не скажи! – Дегтярев покачал головой. – Потомственные династии. Один только Петренко чего стоит!» – «А Петренко твой…» – зло проговорила Зоя…» – «А Петренко ты вообще не трогай», – предупредил Дегтярев.
Какое-то время курили молча.
«В общем, Иван Иванович, мой мастер-прокатчик, говорит: вы бы, Александр Степанович, зашли бы как-нибудь ночью на участок нагревательных колодцев. Ваш брат – мол – чем дальше, тем чаще является. И не только к колодцам, но даже на первый пролет обжимного цеха. Слесаря туда по ночам боятся ходить. Это, – говорит, – никуда не годится. Прямой ущерб производственному процессу.
Я отвечаю, мол, как так?! А он поясняет – говорит: кто мы ему такие?! С нами разговоров он не ведет. Видно, мол, с вами желает иметь беседу. Так вы уж уважьте брата, Александр Степанович! Да и не станет он больше с вашей женой баловать. Не в том состоянии теперь находится. Он более в газообразном, если можно так выразиться. Да и не тем занят. В общем, простили бы вы друг другу старые ошибки и все ж таки встретились. Извините, если сказал чего лишнего. Умоляем от имени коллектива. Пройдите и переговорите с посланцем от . Его нужда – общая наша нужда.
«Что, – спрашиваю, – имеешь в виду?!» – «Все знают, – говорит, – что завод собрались закрывать, и замешана тут метафизика. Имеется мнение, что ваш брат желает вам, как действующему руководителю предприятия, в связи с этим что-то сообщить. Думаем, касательно превентивных мер или иных мероприятий».
«Какой кошмар! – Зоя выбралась из-под одеяла, подошла к столику и налила в фужер коньяку. – Это просто ужас, Дегтярев. Тебе надо было сразу медиков вызывать. У вас там действительно выбросы какие-то вредные. Довели людей, млять! Ни хрена себе завод! Металлурги бригадами призраков видят! Какой ужас! Я знаю, что в радиусе двадцати пяти километров от завода мутанты рождаются, что науты, бывает, приходят к людям. Но с этим уже все свыклись. Но чтобы взрослые люди – и на производстве…»
«А я, например, Ивану Ивановичу всегда верил, – твердо заявил Дегтярев. – И буду верить впредь. Он завязал еще в восемьдесят восьмом, когда в соответствии с Женевскими соглашениями СССР стал выводить из Афганистана войска. Он, Зоя, с тех пор ни рюмки не выпил. А если ты не хочешь признать паранормального факта своей измены, так это глупо. Сколько лет прошло? Чего ж теперь скрывать».
«Ничего у нас с Данькой не было! – Зоя вспыхнула до корней волос, вскочила с кровати. – И вообще, сколько лет Ивану Ивановичу, семьдесят пять или больше?» – «Какая разница, – посуровел Дегтярев. – Если человек говорит правду, возраст значения не имеет».
«Да откуда, – сорвалась она на дискант, – он может знать эту самую правду?! Как ты можешь верить ему и не верить мне?! Да мы же с тобой, Александр, двадцать семь лет душа в душу! – Она заломила руки и выгнула спину. – Как ты можешь такое говорить?!»
«Прежде всего, – сказал Дегтярев, допивая коньяк, – не ему верю, но брату. А вот Даньке верить я должен, тем более что он передовик производства и никогда сроду не лгал. Да и сейчас заметной нужды в том не испытывает».
В комнате воцарилась тишина. Слышно было, как гудят вдалеке электросталеплавильные печи. Перекликаются гудками маневровые. Под самыми окнами по бульвару прозвенел трамвай. В кафе напротив какой-то веселый народ распевал песни русских революций. С крыши по карнизу мерно били капли, стекающие с жирных апрельских сосулек.
«Ты что, хочешь сказать, что ходил туда?!» – спросила Зоя шепотом, прикрыв ладонью рот. «Ну да, – кивнул Дегтярев. – А че было делать? Взял бутылку и пошел. На участке объявил профилактику. Колодцы погасили, народ отправил в отгулы. Никто даже вопроса не задал. А че задавать? Я тут бог и царь, а рабочему человеку и так все ясно. Сел на место диспетчера и сидел до полночи. Чуть не заснул. Думал насчет тебя и брата моего. А ведь, веришь, – Дегтярев покачал головой, – я тогда ничего так и не узнал! – В его глазах, не выливаясь, стояли слезы, и это показалось Зое самым ужасным. – Оказывается, все были в курсе, даже Иван Иванович, а я ни-ни. Представляешь? Это ж до какой степени, Зоя, нужно было быть идиотом? А потом пришел брат. В спецовке, руки в мазуте, улыбается. Сел вот так на стул напротив меня, и мы с ним поговорили».
«И о чем, интересно, – скривила губы Зоя, – может, он рассказал тебе, кто виноват и что теперь делать?» – «И кто виноват, и что делать, – кивнул Дегтярев, – и чем сердце успокоится».
«А поподробнее?»
«Поподробнее, говоришь? – Дегтярев некрасиво оскалился. – Кончать со всем этим будем». – «С чем кончать?» – Зоя с испугом посмотрела на Александра Степановича. «Со всем! – Он наотмашь рубанул рукой и в темноте сбил матерчатый абажур с настольной лампы. Тот упал вниз, загремел, покатился. – С заводом, с городом, с провинцией! Со всем!» – «Ты что такое говоришь? Может, спать лучше лег бы?» – «Да чего спать! Чего спать, Зоинька? – Дегтярев улыбался лихорадочно и жалко. – Я тебе, можно сказать, первой говорю все как будет, а ты – спать… Ну что, мать твою, за дура!»
«А нельзя ли пояснее, – осторожно попросила Зоя, – ты от меня хочешь уйти? Развода будешь требовать? Глупый! Сам подумай, кто еще так за тобой ходить станет?! Ну, подумай головой, Саня! – Зоя тихонько погладила его по голове. И впрямь, было у меня с Данькой кое-что по молодости, было. Только зачем ворошить прошлое? Сколько лет, считай, прошло… Ну Саня, ну правда, прости! – Она прижала его голову к своей груди и подержала так пару секунд, будто отогревая седую голову мужа. – У меня ведь только с Данькой было и никогда ни с кем чужим! Так что, считай, семье я оставалась верной. Ну, прости меня, Санечек! Прости дуру! Ведь жена твоя».
«Да ладно тебе, – поморщился Дегтярев, – ерунда, в сущности. Ну, было и было. Не плачь, Зойка, я все понимаю. Он виднее, красивее, да, кажется, и мужиком был более правильным. Вот поговорил я с ним вчера и сразу тебя понял. Данька даже сейчас вроде, понимаешь, наут, не живой, но не скрывает этого, и все ж таки сила в нем чувствуется, энергия. Убеждает, короче! Сквернословит, правда, по-прежнему. – Дегтярев хохотнул. – Говорят, горбатого могила исправит. Теперь знаю: врут люди. С чем тут был, с тем и там останешься».
«Обожди, в чем убеждает-то?» – Зоя с тревогой всматривалась в лицо мужа. «Во всем! Данька говорит, мол, всем плохо сейчас: стране, народу, каждому из вас. И все это происходит оттого, что провинция Z такая, какая есть. И происходит это оттого, что тут у нас тяжести много собралось! Вот смотри, если где-то во Львове опрокинулся на пол стакан водки – считай, она не испарилась никуда, но вся стекла сюда, к нам. Кто-то кирпич бросил через границу, в Польшу, допустим, а он как раз сюда, падла, поворачивает! Пролетает, значит, над всей правобережной Украиной, минует, кстати, левобережную аккуратно по Днепру и снова-таки известно куда падает. Плюнь на западе – попадешь сюда.
Но водка, допустим, это – ерунда. Это я, положим, к примеру. Если бы она сюда стекала со всей самостийной, мы бы захлебнулись к ядрене фене. А вот мысли тяжелые, ненависть, гнев, страх, злоба, понимаешь, – это все тут, все у нас! Безнадега? Пожалуйста! Суицид? Сколько хочешь! Алкоголизм? Наркомания? Хоть ложкой ешь. Разврат, ложь, цинизм, презрение ко всему – что, не мы? Милости просим! Требуется фальшь, страх жизни, инфантилизм, зависть, безудержное стремление к наживе, всякая нечистота духовная, тоска, печаль, отчаяние? Поселяйтесь в Z! Это мир вашей мечты! И над городом всадники молибденовые! И ветра менделеевские, в которых бездна никем не открытых частиц. Мутанты рождаются и выходят на оперативный простор. Что характерно, история эта тянется так долго, что разобраться, отчего это так, а не иначе, уже почти невозможно.
Да я и сам думал, – Дегтярев повернулся к Зое, – вроде не бездельники и могли бы жить! И заводы у нас, и шахты! Олигархи свои, а не купленные! Что ж так хреново, ребятки?! Ну в чем дело, а? Поселки умирают! Народ нищий и злой! На окраинах ночью страшно на улицу выйти. И потом, заметь, как выброс на заводе, – в Z сразу пахнет Армагеддоном! Нигде, главное, не пахнет! В Черновцах, Житомире, Виннице, Чернигове ни боже ж мой! В Киеве не пахнет, во Львове не пахнет…» – «Там дерьмом пахнет, – заметила Зоя, – у них канализация хреновая». – «Что есть, то есть, – согласился Александр Степанович, – но это недостатки быта. А тут речь идет, как ни крути, о последних временах.
Раньше я думал, вся проблема в том, что живут тут и не русские, и не украинцы, и не татары, а что-то такое среднее, полторы сотни наций в одной упаковке». – «А сейчас думаешь иначе?» – Зоя закурила, неизвестно чему улыбнулась и села на пол у ног Дегтярева. «Да, сейчас думаю иначе. Но самим нам не справиться. Окно рубать надо!» – «В Ростовскую область, – предположила Зоя, – на Кубань? В Индию?»
«В астрал, – ответил Дегтярев, как отрубил. – А точнее говоря, в иные сферы бытия! Для этого придется взорвать Z!» – «Надеюсь, в фигуральном смысле этого слова?» – «Не надейся, – сказал Дегтярев. – Для выполнения плана придется активировать несколько атомных зарядов, которые еще в семидесятых были опущены в шахтные выработки на глубину более семисот метров. Каждый заряд по сто мегатонн! А под всей нашей провинцией шахтные выработки. Представляешь?! От Днепра до Дона все вверх! Кутерьма начнется, карнавал! А потом мы увидим другую жизнь! Счастливую, добрую, справедливую. В которой нет места лжи и наживе. В ней будет счастье, и охрана труда на производстве, и великая Украина от Киева до Берлина».
«Санечек, это бред, – подвела краткий итог Зоя, всматриваясь в лицо мужа. – Тебе бы отдохнуть, в самом деле». – «Я об этом когда-то что-то такое слышал, – продолжил Дегтярев, не обращая внимания на слова жены. – Тут испытания какие-то проводились, но руководство отрицало, а оказывается, звездели старцы обкомовские. А Даня подсказал! Говорит, кнопка находится аккуратно под «Грин-Плазой». Имеется под ней тот самый заряд, по которому нужно жахнуть! – Дегтярев зевнул, вытянулся на постели и затих. – У нас на все про все неделя, максимум две или три. Иначе будет хуже. Зоя, ты разбуди меня завтра. А с другой стороны, может быть, он перепутал что-то? Ведь какая-то хрень выходит. Смешно, ей-богу… Но заряд! Есть он! Верю! И на этом закончится все! Мы жахнем! Жахнем, прицелимся и жахнем! И Европа, мать ее, вздохнет наконец-то свободно!»
Часть 4 Тартарары
Видишь ли, я не Орландина.
Да, я уже не Орландина.
Знай, я вообще не Орландина.
Я – Люцифер!
Видишь, в моих теперь ты лапах,