Письма о добром Лихачев Дмитрий
Ну а если художник поставил себе целью изобразить не просто пейзаж, а только краски весны: молодую зелень березы, цвет березовой коры, весенний цвет неба – и все это расположил произвольно – так, чтобы красота этих весенних красок выявилась с наибольшей полнотой? Надо терпимо отнестись и к такому опыту и не предъявлять художнику тех требований, которые он не стремился удовлетворить.
Ну а если пойдем дальше и представим себе художника, который будет стремиться выразить что-то свое только путем сочетания красок, композицией или линиями, не стремясь к похожести на что-либо вообще? Просто выразить какое-то настроение, какое-то свое понимание мира. Прежде чем отмахнуться от такого рода опытов, необходимо внимательно подумать. Не все, чего мы не понимаем с первого взгляда, следует отметать и отвергать. Слишком много мы могли бы наделать ошибок. Ведь и серьезную, классическую музыку нельзя понять, не занимаясь музыкой.
Чтобы понимать серьезную живопись, надо учиться.
Письмо тридцать третье
О человеческом в искусстве
В предыдущем письме я сказал: обращайте внимание на детали. Теперь я хочу сказать о тех деталях, которые особенно следует, как мне кажется, ценить сами по себе. Это детали, мелочи, свидетельствующие о простых человеческих чувствах, о человечности. Они могут быть и без людей – в пейзаже, в жизни животных, но чаще всего в отношениях между людьми.
Древнерусские иконы очень «каноничны». Это традиционное искусство. И тем ценнее в них все, что отступает от каноничности, что дает выход человеческому отношению художника к изображаемому. В одной иконе «Рождества Христова», где действие происходит в пещере для животных, изображена маленькая овечка, которая лижет шейку другой овце – побольше. Может быть, это дочь ласкается к матери? Эта деталь совсем не предусмотрена строгими иконографическими нормами композиции «Рождества», поэтому она кажется особенно трогательной. Среди очень «официального» – вдруг такая милая деталь…
В стенописях XVII века московской церкви в Никитниках вдруг среди трафаретного пейзажа изображена молоденькая березка, да такая «русская», трогательная, что сразу веришь, что художник умел ценить русскую природу.
Сохранились автобиографические произведения монахов Рильского монастыря в Болгарии. Одна такая автобиография XIX века рассказывает жизнь монаха, собиравшего пожертвования на монастырь. И он бывал в очень бедственных положениях: иногда перед ним закрывались двери домов, его не пускали ночевать, часто ему нечего было есть (из пожертвованных на монастырь денег себе он ничего не брал) и т. д. И вот он восклицает в одном месте своих записок: «О, монастырь мой, монастырь, как там тепло и сытно!» Заканчивается рассказ этого монаха трафаретным проклятием тому, кто испортит книгу, исказит текст и прочее. Но дальше он пишет: «Если я это пишу, то не подумайте обо мне плохо, что я злой и дурной!» Правда трогательно? Примите во внимание, что «проклятия» эти неряшливому читателю и невнимательному переписчику были обычным трафаретом, так заканчивались многие рукописи.
А вот глубоко человеческое чувство из замечательной переписки Аввакума с боярыней Ф. П. Морозовой – той самой, что изображена на картине Сурикова, находящейся в Третьяковской галерее.
Аввакум в письме к боярыне Морозовой, написанном в превыспренних и витиеватых выражениях, под конец утешает ее в смерти любимого малолетнего сына: «И тебе уже неково четками стегать и не на ково поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке неково погладить, – помнишь ли, как бывало». А в конце пишет ей еще: «И тово, полно: побоярила, надобе попасть в небесное боярство».
Та же боярыня Морозова пишет протопопу Аввакуму: «За умножение грехов моих отовсюду великая буря на душу мою, а я грешница нетерпелива». В чем же она «нетерпелива»? Заботится она о том, чтобы старшему сыну найти «супружницу» хорошую. Три достоинства нужны, по ее мнению, для этой «супружницы»: чтобы она была «благочестива и нищелюбива и странноприимица». И далее спрашивает: «Где мне взять – из добрыя ли породы, или из обышныя? Которыя породою полутче девицы, те похуже, а те девицы лутче, которыя породою похуже». Ведь наблюдение это говорит об уме боярыни, об отсутствии у нее боярской спеси.
Принято было думать, что в Древней Руси якобы плохо понимали красоту природы. Основывалось это мнение на том, что в древнерусских произведениях редки подробные описания природы, нет пейзажей, какие есть в новой литературе. Но вот что пишет митрополит Даниил в XVI веке: «И аща хощеши прохладитися (то есть отдохнуть от работы. —Д. Л.) – изыди на преддверие храмина твоея (твоего дома. – Д. Л.) и виждь небо, солнце, луну, звезды, облака, ови высоци, ови же нижайше, и в сих прохлажайся».
Я не привожу примеры из произведений общеизвестных, признанных высокохудожественными. Сколько этих трогательных человеческих эпизодов в «Войне и мире», особенно во всем том, что связано с семьей Ростовых, или в «Капитанской дочке» Пушкина, да в любом художественном произведении! Не за них ли мы любим Диккенса, «Записки охотника» Тургенева, чудесную «Траву-мураву» Федора Абрамова или «Мастера и Маргариту» Булгакова?!
Человечность всегда была одним из важнейших явлений литературы – большой и маленькой. Стоит искать эти проявления простых человеческих чувств и забот. Они драгоценны. А особенно драгоценны они, когда их находишь в переписке, в воспоминаниях, в документах. Есть, например, ряд документов, свидетельствующих о том, как простые крестьяне уклонялись под разными предлогами от участия в строительстве острога в Пустозерске, где узником должен был быть Аввакум. И притом решительно все, единодушно! Их увертки, почти детские, выказывают в них простых и добрых людей.
Письмо тридцать четвертое
О русской природе
У природы есть своя культура. Хаос – вовсе не естественное состояние природы. Напротив, хаос (если только он вообще существует) – состояние природы противоестественное.
В чем же выражается культура природы? Будем говорить о живой природе. Прежде всего она живет обществом, сообществом. Существуют «растительные ассоциации»: деревья живут не вперемешку, а известные породы совмещаются с другими, но далеко не со всеми. Сосны, например, имеют соседями определенные лишайники, мхи, грибы, кусты и т. д. Это знает каждый грибник. Известные правила поведения свойственны не только животным, но и растениям. Деревья тянутся к солнцу по-разному – иногда шапками, чтобы не мешать друг другу, а иногда раскидисто, чтобы прикрывать и беречь другую породу деревьев, начинающую подрастать под их покровом. Под покровом ольхи растет сосна. Сосна вырастает, и тогда отмирает сделавшая свое дело ольха. Я наблюдал этот многолетний процесс под Ленинградом, в Токсове, где во время Первой мировой войны были вырублены все сосны и сосновые леса сменились зарослями ольхи, которая затем прилелеяла под своими ветвями молоденькие сосенки. Теперь там снова сосны.
Природа по-своему «социальна». «Социальность» ее еще и в том, что она может жить рядом с человеком, соседствовать с ним, если тот, в свою очередь, социален и интеллектуален сам, бережет ее, не наносит ей непоправимого ущерба, не вырубает лесов до конца, не засоряет рек…
Русский крестьянин своим многовековым трудом создавал красоту русской природы. Он пахал землю и тем задавал ей определенные габариты. Он клал меру своей пашне, проходя по ней с плугом. Рубежи в русской природе соразмерны труду человека и его лошади, его способности пройти с лошадью за сохой или плугом, прежде чем повернуть назад, а потом снова вперед. Приглаживая землю, человек убирал в ней все резкие грани, бугры, камни. Русская природа мягкая, она ухожена крестьянином по-своему. Хождения крестьянина за плугом, сохой, бороной не только создавали «полосыньки» ржи, но ровняли границы леса, формировали его опушки, создавали плавные переходы от леса к полю, от поля к реке.
Поэзия преобразования природы трудом пахаря хорошо передана А. Кольцовым в «Песне пахаря», начинающейся понуканием сивки:
- Ну! тащися, сивка,
- Пашней, десятиной,
- Выбелим железо
- О сырую землю.
Русский пейзаж в основном создавался усилиями двух великих культур: культуры человека, смягчавшего резкости природы, и культуры природы, в свою очередь смягчавшей все нарушения равновесия, которые невольно привносил в нее человек. Ландшафт создавался, с одной стороны, природой, готовой освоить и прикрыть все, что так или иначе нарушил человек, и с другой – человеком, мягчившим землю своим трудом и смягчавшим пейзаж. Обе культуры как бы поправляли друг друга и создавали ее человечность и приволье.
Природа Восточно-Европейской равнины кроткая, без высоких гор, но и не бессильно плоская, с сетью рек, готовых быть «путями сообщения», и с небом, не заслоненным густыми лесами, с покатыми холмами и бесконечными, плавно обтекающими все возвышенности дорогами.
И с какою тщательностью гладил человек холмы, спуски и подъемы! Здесь опыт пахаря создавал эстетику параллельных линий – линий, идущих в унисон друг с другом и с природой, точно голоса в древнерусских песнопениях. Пахарь укладывал борозду к борозде – как причесывал, как укладывал волосок к волоску. Так кладется в избе бревно к бревну, плаха к плахе, в изгороди – жердь к жерди, а сами избы выстраиваются в ритмичный ряд над рекой или вдоль дороги – как стадо, вышедшее на водопой.
Поэтому отношения природы и человека – это отношения двух культур, каждая из которых по-своему «социальна», общежительна, обладает своими «правилами поведения». И их встреча строится на своеобразных нравственных основаниях. Обе культуры – плод исторического развития, причем развитие человеческой культуры совершается под воздействием природы издавна (с тех пор как существует человечество), а развитие природы с ее многомиллионнолетним существованием – сравнительно недавно и не всюду под воздействием человеческой культуры. Одна (культура природы) может существовать без другой (человеческой), а другая (человеческая) не может. Но все же в течение многих минувших веков между природой и человеком существовало равновесие. Казалось бы, оно должно было оставлять обе части равными. Но нет, равновесие всюду свое и всюду на какой-то своей, особой основе, со своею осью. На севере в России было больше «природы», а чем дальше на юг и ближе к степи, тем больше «человека».
Тот, кто бывал в Кижах, видел, вероятно, как вдоль всего острова тянется, точно хребет гигантского животного, каменная гряда. Около этого хребта бежит дорога. Хребет образовывался столетиями. Крестьяне освобождали свои поля от камней – валунов и булыжников – и сваливали их здесь, у дороги. Образовался ухоженный рельеф большого острова. Весь дух этого рельефа пронизан ощущением многовековья. И недаром жила здесь из поколения в поколение семья сказителей Рябининых, от которых записано множество былин.
Пейзаж России на всем ее богатырском пространстве как бы пульсирует, он то разряжается и становится более «природным», то сгущается в деревнях, погостах и городах, становится более «человеческим».
В деревне и в городе продолжается тот же ритм параллельных линий, который начинается с пашни. Борозда к борозде, бревно к бревну, улица к улице. Крупные ритмические деления сочетаются с мелкими, дробными. Одно плавно переходит к другому.
Старый русский город не противостоит природе. Он идет к природе через пригород. «Пригород» – это слово, как будто нарочно созданное, чтобы соединить представление о городе и природе. Пригород – при городе, но он и при природе. Пригород – это деревня с деревьями, с деревянными полудеревенскими домами. Сотни лет назад он прильнул огородами и садами к стенам города, к валу и рву, он прильнул и к окружающим полям и лесам, отобрав от них немного деревьев, немного огородов, немного воды в свои пруды и колодцы. И все это в приливах и отливах скрытых и явных ритмов – грядок, улиц, домов, бревнышек, плах мостовых и мостиков.
Для русских природа всегда была свободой, волей, привольем. Прислушайтесь к языку: погулять на воле, выйти на волю. Воля – это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность, блаженная погруженность в настоящее.
Вспомните у Кольцова:
- Ах ты, степь моя,
- Степь привольная,
- Широко ты, степь,
- Пораскинулась,
- К морю Черному
- Понадвинулась!
У Кольцова тот же восторг перед огромностью приволья.
Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля вольная – это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишения человека пространства. Притеснять человека – это лишать его пространства в прямом и переносном смысле этого слова.
Воля вольная! Ощущали эту волю даже бурлаки, которые шли по бечеве, упряженные в лямку, как лошади, а иногда и вместе с лошадьми. Шли по бечеве, узкой прибрежной тропой, а кругом была для них воля. Труд подневольный, а природа кругом вольная. И природа нужна была человеку большая, открытая, с огромным кругозором. Поэтому так любимо в народной песне полюшко-поле. Воля – это большие пространства, по которым можно идти и идти, брести, плыть по течению больших рек и на большие расстояния, дышать вольным воздухом, воздухом открытых мест, широко вдыхать грудью ветер, чувствовать над головой небо, иметь возможность двигаться в разные стороны – как вздумается.
Что такое воля вольная, хорошо определено в русских лирических песнях, особенно разбойничьих, которые, впрочем, создавались и пелись вовсе не разбойниками, а тоскующими по вольной волюшке и лучшей доле крестьянами. В этих разбойничьих песнях крестьянин мечтал о беспечности и отплате своим обидчикам.
Русское понятие храбрости – это удаль, а удаль – это храбрость в широком движении. Это храбрость, умноженная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово «удаль» очень трудно переводится на иностранные языки. Храбрость неподвижная еще в первой половине XIX века была непонятна. Грибоедов смеется над Скалозубом, вкладывая в его уста такой ответ на вопрос Фамусова, за что у него «в петличке орденок»: «За третье августа; засели мы в траншею: Ему дан с бантом, мне на шею». Смешно, как это можно «засесть», да еще в «траншею», где уж вовсе не пошевельнешься, и получить за это боевую награду?
Да и в корне слова «подвиг» тоже как бы «застряло» движение: «по-двиг», то есть то, что сделано движением, побуждено желанием сдвинуть с места что-то неподвижное.
Помню в детстве русскую пляску на волжском пароходе компании «Кавказ и Меркурий». Плясал грузчик (звали их крючниками). Он плясал, выкидывая в разные стороны руки, ноги, и в азарте сорвал с головы шапку, далеко кинув ее в столпившихся зрителей, и кричал: «Порвусь! Порвусь! Ой, порвусь!» Он стремился занять своим телом как можно больше места.
Русская лирическая протяжная песнь – в ней также есть тоска по простору. И поется она лучше всего вне дома, на воле, в поле.
Колокольный звон должен был быть слышен как можно дальше. И когда вешали на колокольню новый колокол, нарочно посылали людей послушать, за сколько верст его слышно.
Быстрая езда – это тоже стремление к простору.
Но то же особое отношение к простору и пространству видно и в былинах. Микула Селянинович идет за плугом из конца в конец поля. Вольге приходится его три дня нагонять на молодых бухарских жеребчиках.
- Услыхали они в чистом поли пахаря,
- Пахаря-пахарюшка.
- Они по день ехали в чистом поли,
- Пахаря не наехали,
- И по другой день ехали с утра до вечера.
- Пахаря не наехали,
- И по третий день ехали с утра до вечера,
- Пахаря и наехали.
Ощущение пространства есть и в зачинах к былинам, описывающих русскую природу есть и в желаниях богатырей, Вольги например:
- Похотелось Вольги-то много мудрости:
- Щукой-рыбою ходить Вольги во синих морях,
- Птицею-соколом летать Вольги под облака,
- Волком рыскать во чистых полях.
Или в зачине былины «Про Соловья Будимировича»:
- Высота ли, высота поднебесная,
- Глубота, глубота акнян-море,
- Широко раздолье по всей земли,
- Глубоки омуты днепровския…
Даже описание теремов, которые строит «дружина хоробрая» Соловья Будимировича в саду у Забавы Путятичны, содержит этот же восторг перед огромностью природы.
- Хорошо в теремах изукрашено:
- На небе солнце – в тереме солнце;
- На небе месяц – в тереме месяц;
- На небе звезды – в тереме звезды;
- На небе заря – в тереме заря
- И вся красота поднебесная.
Восторг перед просторами присутствует уже и в древней русской литературе – в Начальной летописи, в «Слове о полку Игореве», в «Слове о погибели Русской земли», в «Житии Александра Невского», да почти в каждом произведении древнейшего периода XI—XIII веков. Всюду события либо охватывают огромные пространства, как в «Слове о полку Игореве», либо происходят среди огромных пространств с откликами в далеких странах, как в «Житии Александра Невского». Издавна русская культура считала волю и простор величайшим эстетическим и этическим благом для человека.
Письмо тридцать пятое
О русской пейзажной живописи
В русской пейзажной живописи очень много произведений, посвященных временам года: осень, весна, зима – любимые темы русской пейзажной живописи на протяжении всего XIX века и позднее. И главное, в ней не неизменные элементы природы, а чаще всего временные: осень ранняя или поздняя, вешние воды, тающий снег, дождь, гроза, зимнее солнце, выглянувшее на мгновение из-за тяжелых зимних облаков, и т. п. В русской природе нет вечных, не меняющихся в разные времена года крупных объектов вроде гор, вечнозеленых деревьев. Все в русской природе непостоянно по окраске и состоянию. Деревья – то с голыми ветвями, создающими своеобразную «графику зимы», то с листвой яркой, весенней, живописной. Разнообразнейший по оттенкам и степени насыщенности цветом осенний лес. Разные состояния воды, принимающей на себя окраску неба и окружающих берегов, меняющейся под действием сильного или слабого ветра (картина «Сиверко» Остроухова), дорожные лужи, различная окраска самого воздуха, туман, роса, иней, снег – сухой и мокрый. Вечный маскарад, вечный праздник красок и линий, вечное движение – в пределах года или суток.
Все эти изменения есть, конечно, и в других странах, но в России они как бы наиболее заметны благодаря русской живописи, начиная с Венецианова и Мартынова. В России на большей части территории континентальный климат, и этот континентальный климат создает особенно суровую зиму и особенно жаркое лето, длинную, переливающуюся всеми оттенками красок весну, в которой каждая неделя приносит с собой что-то новое, затяжную осень, в которой есть и ее самое начало с необыкновенной прозрачностью воздуха, воспетое Тютчевым, и особой тишиной, свойственной только августу, и поздняя осень, которую так любил Пушкин.
Но в России, в отличие от юга, особенно где-нибудь на берегах Белого моря или Белого озера, необыкновенно длинные вечера с закатным солнцем, которое создает на воле переливы красок, меняющиеся буквально в пятиминутные промежутки времени, целый «балет красок», и замечательные – длинные-длинные – восходы солнца. Бывают моменты (особенно весной), когда солнце «играет», точно его гранил опытный гранильщик. Белые ночи и «черные», темные дни в декабре создают не только многообразную гамму красок, но и чрезвычайно богатую палитру эмоциональную. И русская поэзия откликается на все это многообразие.
Интересно, что русские художники, оказываясь за границей, искали в своих пейзажах эти перемены времени года, времени дня, эти «атмосферические» явления. Таков был, например, великолепный пейзажист, остававшийся русским во всех своих пейзажах Италии именно благодаря этой своей чуткости ко всем изменениям в «воздухе», – Сильвестр Щедрин.
Характерная особенность русского пейзажа есть уже у Венецианова. Она есть и в ранней весне Васильева. Она мажорно сказалась в творчестве Левитана. Это непостоянство и зыбкость времени – черта, как бы соединяющая людей России с ее пейзажами.
Но не стоит увлекаться. Национальные черты нельзя преувеличивать, делать их исключительными. Национальные особенности – это только некоторые акценты, а не качества, отсутствующие у других. Национальные особенности сближают людей, заинтересовывают людей других национальностей, а не изымают людей из национального окружения других народов, не замыкают народы в себе. Народы – это не окруженные стенами сообщества, а гармонично согласованные между собой ассоциации.
Поэтому если я говорю о том, что свойственно русскому пейзажу или русской поэзии, то эти же свойства, но, правда, в какой-то иной степени, свойственны и другим странам и народам. Национальные черты народа существуют не только в себе и для себя, а и для других. Они выясняются только при взгляде со стороны и в сравнении, поэтому должны быть понятны для других народов, они в какой-то другой аранжировке должны существовать и у иных.
Если я говорю сейчас о том, что русский художник особенно чуток к изменениям годовым, суточным, к атмосферным условиям и прочему, то сразу же на память приходит великий французский художник Клод Моне, писавший Лондонский мост в тумане, или Руанский собор, или один и тот же стог сена при разной погоде и в разное время дня. Эти «русские» черты Моне отнюдь не «отменяют» сделанных мною наблюдений, они лишь говорят, что русские черты в какой-то мере являются чертами общечеловеческими.
Письмо тридцать шестое
Природа других стран
Я уже давно чувствую, что пора ответить на вопрос: а разве у других народов нет такого же чувства природы, нет союза с природой? Есть, разумеется! И я пишу не для того, чтобы доказывать превосходство русской природы над природой других народов. Но у каждого народа как бы свой союз с природой.
Для того чтобы провести сравнение разных созданных совместными усилиями людей и стихий ландшафтов, надо, как мне кажется, побывать на Кавказе, в Средней Азии, а также в Испании, Италии, Англии, Шотландии, Норвегии, Болгарии, Турции, Японии, Египте. По фотографиям и по пейзажной живописи судить о природе нельзя.
Из всех перечисленных мною краев и стран я смогу поверхностно судить только о Кавказе и еще об Англии, Шотландии, Болгарии. И в каждой из этих стран свои, своеобразные взаимоотношения природы и человека – всегда трогательные, всегда волнующие, свидетельствующие о чем-то очень духовно высоком в человеке, вернее, в народе.
Сельскохозяйственный труд, как и в России, формировал собой природу Англии. Но природа эта создавалась не столько земледелием, сколько овцеводством. Поэтому в ней так мало кустов и такие хорошие газоны. Скот «выщипывал» пейзаж, делал его легкообозримым: под пологом деревьев не было кустов и было далеко видно. Англичане сажают деревья по дорогам и дорожкам, а между ними оставляют луга и лужайки. Не случайно скот был непременной принадлежностью пейзажных парков и английской пейзажной живописи. Это заметили и в России. И даже в русских царских пейзажных садах, вкус к которым был принесен в Россию из Англии, ставились молочни и фермы, паслись коровы и овцы.
Англичане любят парки почти без кустов, любят оголенные берега рек и озер, где граница воды и земли создает четкие и плавные линии, «уединенные дубы» или группы старых деревьев, боскеты (небольшие рощи), стоящие среди лужаек, как гигантские букеты.
В пейзажах Шотландии, в Хайленде, которые многие считают красивейшими, поражает необыкновенная лаконичность лирического чувства. Это почти обнаженная поэзия. И не случайно там родилась одна из лучших мировых поэзии – английская «озерная школа». Горы, поднявшие на свои мощные склоны луга, пастбища, овец, а вслед за ними и людей, внушают какое-то особое доверие. И люди доверили себя и свой скот горным полям, оставили скот без хлева и укрытия. В горах пасутся коровы с необыкновенно теплой и густой шерстью, привыкшие к ночному холоду и горной подоблачной сырости, овцы, дающие лучшую в мире шерсть и умеющие ночевать, сбившись в гурты, ходят люди, которые носят простые килты (шерстяные платки, обернутые вокруг бедер), чтобы их было удобно распрямить и высушить перед кострами, и пледы, которые не менее удобно сушить перед кострами и кутаться в них в сырые ночи. Поля перегорожены хайками – изгородями из камней. Их строили терпеливые руки. Шотландцы не хотели строить их из материала иного, чем родные горы. Поэтому каменные хайки – такая же часть природы, как и наши северные изгороди из жердей. Только ритм в них иной.
В Болгарии в характере взаимоотношения природы и человека есть одна удивительная черта: черта их взаимообращенности друг к другу, взаимооткрытости. Эта черта еще слабо выражена в первой столице Болгарии – Плиске. В основе названия города Плиска лежит тот же корень, что и в основе имени одного из старейших городов России – Пскова (в древности это «Плесков» – «побратим» именем с Плиской). Оба города расположены на ровном, плоском месте, отчего и получили свои имена. В останках великолепного дворца в Плиске, его стен, дорог Плиски и мостовых лежат большие каменные блоки. Своею монументальностью, тяжестью эти каменные блоки как бы утверждают могучие горизонтали окружающего пространства.
Кочевники протоболгары, переходя от кочевого образа жизни к оседлому, не могли еще расстаться с плоскими степями, где удобно пасти коней и скот, поэтому основали свою первую столицу не в легко обороняемых горах, а среди пастбищ. Чтобы утвердить свою новую оседлость, они выстроили свой первый город из огромных блоков крепчайшего камня, подчеркнув тем самым на веки веков свою предлежащую неподвижность, свою новую прикрепленность к земле.
Вторая столица Болгарии – Преслав расположен иначе: в огромной чаше окружающих гор. В центре чашевидной долины – знаменитая Круглая церковь. Окружающие горы любуются Преславом с его центром – Круглой церковью, а Преслав любуется могучей оградой окружающих его лесистых гор.
Еще своеобразнее и сильнее эта взаимообращенность природы и человека в третьей столице Болгарии – Велико-Тырнове. Велико-Тырново своими основными районами расположен на высоких холмах, таковы два важнейших – Царевец с неприступной крепостью и Трапезица с многочисленными церквами и монастырями. А между холмами сложными петлями вьется река Янтра, повторяющая в своих водах дрожащую красоту города. А над всем этим сложным взаимоотношением гор, города и реки высятся еще более высокие горы. Одну из них тырновцы окрестили названием «Момина крепость» – Девичья крепость – крепость, которую могли бы защитить и девушки, настолько она сама по себе неприступна. Гора как город, город как горы… Горы и города слиты в единство до неразличимости, как бы живут вместе. Даже сравнительно новые, «возрожденческие» города Болгарии такие же. Один из них – Копривщица.
Копривщица – город «первой пушки». Здесь началось освободительное восстание против многовекового османского ига. Восстание это было поддержано самой природой, окружающими Копривщицу горами и темными лесами. И посмотрите, в каком союзе живут здесь до сих пор город, лес и горы. В центре города среди двухэтажных типично болгарских домов живут темные, могучие, необыкновенно высокие лесные ели. Это лес вошел в город. А из каждого дома видны горные луга со стадами овец: видна окружающая город местность; именно из каждого (разумеется, старого, ибо современные архитекторы этого не понимают) дома. Дело в том, что болгары изобрели удивительные дома. Этажи в этих домах поставлены свободно друг к другу, и второй, жилой этаж повернут всегда так, чтобы из его окон открывалась перспектива улицы и был вид на окружающую город природу: в горных – на горы, в приморских – на море. С высоким художественным смыслом повторяется в домах, оградах и воротах плавная линия – «кобылица» (коромысло), как бы вторящая линии болгарских гор.
Может быть, потому, что самый замечательный болгарский архитектор XIX века Колю Фичето нигде не учился, он так по-своему и так по-народному, по-болгарски понимал архитектуру. Архитектура для него была продолжением природы и быта людей. Арки его мостов не только описывают вместе со своим отражением в воде идеальные эллипсы, овалы, круги, но и с удивительной плавностью переходят в своды устоев моста, а колонны его других строений не столько «несут» над собой своды, сколько просто и дружелюбно их «дорисовывают».
Сколько вообще тишины и спокойствия в любой архитектуре мира, как мало в народной архитектуре модного сейчас «брутализма» и урбанистической агрессивности!
Обратимся к природе Закавказья.
В Грузии человек ищет защиты у мощных гор, иногда тянется за ними (в башнях Сванетии), иногда противостоит горным вертикалям горизонталями своих жилищ. Но самое главное – в Грузии природа так огромна, что она уже не в простом союзе с человеком, она мощно ему покровительствует, обнимает его, вдыхает в него богатырский дух.
О Грузии писали многие. Не буду перечислять великих русских поэтов XIX века и поэтов нашего столетия, писавших о Грузии, о ее природе и людях, о ее обычаях и истории, о ее культуре и искусстве. Грузию любили и любят. Чтобы представить себе отношения природы и человека в Грузии, приведу одно стихотворение Н. Заболоцкого. Да не посетует на меня читатель за то, что я процитирую это стихотворение полностью. Резать стихи – все равно что резать картину, а перечесть стихи Н. Заболоцкого – всегда большое удовольствие.
- НОЧЬ В ПАСАНАУРИ
- Сияла ночь, играя на пандури,
- Луна плыла в убежище любви,
- И снова мне в садах Пасанаури
- На двух Арагвах пели соловьи.
- С Крестового спустившись перевала,
- Где в мае снег и каменистый лед,
- Я так устал, что не желал нимало
- Ни соловьев, ни песен, ни красот.
- Под звуки соловьиного напева
- Я взял фонарь, разделся догола,
- И вот река, как бешеная дева,
- Мое большое тело обняла.
- И я лежал, схватившись за каменья,
- И надо мной, сверкая, выл поток.
- И камни шевелились в исступленье
- И бормотали, прыгая у ног.
- И я смотрел на бледный свет огарка,
- Который колебался вдалеке,
- И с берега огромная овчарка
- Величественно двигалась к реке.
- И вышел я на берег, словно воин,
- Холодный, чистый, сильный и земной,
- И гордый пес, как божество, спокоен,
- Узнав меня, улегся предо мной.
- И в эту ночь в садах Пасанаури,
- Изведав холод первобытных струй,
- Я принял в сердце первый звук пандури,
- Как в отрочестве – первый поцелуй.
Природа Грузии и в самом деле мощно принимает человека и делает его сильным, величественным и рыцарственным.
Впечатления от природы Армении заставляют меня несколько подробнее сказать и о ее пейзажах. Многовековая культура Армении победила даже горы. «Хоровод веков… – пишет Андрей Белый в „Ветре с Кавказа”, – впаяны древности в почву; и камни природные – передряхлели скульптуру; и статуи, треснувши, в землю уйдя, поднимают кусты; не поймешь, что ты видишь: природу ль, культуру ль? Вдали голо-розовый, желто-белесый и гранный хребетик сквозным колоритом приподнят над Гегаркуником, Севан отделяющим; почвы там храмами выперты, храмы – куски цельных скал».
Не могу удержаться, чтобы не привести из той же книги отрывок, где Белый описывает свои первые впечатления от Армении, полученные им ранним утром из окна вагона:
«Армения!
Верх полусумерки рвет; расстояние сложилось оттенками угрюмо-синих, сереющих, бирюзоватых ущелий под бледною звездочкой: в дымке слабеющей зелень; но чиркнул под небо кривым лезвием исцарапанный верх, как воткнувшийся нож; и полезла гребенкой обрывин земля, снизу синяя, в диких разрывинах; будто удары ножей, вылезающих из перетресканных камневоротов – в центр неба; мир зазубрин над страшным растаском свисающих глыб, где нет линий без бешенства!»
Что это не мимолетное впечатление Белого, показывает тот факт, что на него откликнулся и сам гениальный армянский живописец Мартирос Сарьян, а что может быть авторитетнее именно такого отклика художника! В своем письме Белому, вызванном впечатлением от очерка «Армения», Сарьян пишет, что он хранит воспоминание о тех днях, когда они вместе «разъезжали или расхаживали по этой обожженно-обнаженной нагорной стране, любуясь громоздящимися камнями голубовато-фиолетового цвета, ставшими на дыбы в виде высочайших вершин Арарата и Арагаца».
Я не смею поправлять Сарьяна, и все-таки порой мне кажется, что пейзаж Восточной Армении суровее, чем на картинах Сарьяна. Безлесые горы, изборожденные дождями, ручьями и полосами виноградников, горы, с которых скатывались камни, густые плотные краски: это природа, точно впитавшая в себя народную кровь. Выше я писал, что для русской природы, очеловеченной крестьянином, очень характерен ритм вспаханной земли, ритм изгородей и бревенчатых стен. Ритм характерен и для пейзажей Армении, но в Армении он другой. Огромное впечатление оставляет картина Сарьяна «Земля» (1969). Она вся состоит из полос, но полос ярких, волнистых – совсем других, чем ритм, созданный человеком в России.
Этот же волнообразный ритм схвачен и в картинах замечательнейшего армянского художника Минаса Аветисяна. В его картине «Родители» (1962) отец и мать изображены на фоне армянского пейзажа. Поразительно, что ритм армянской природы как бы повторяется в душевном ритме людей. Даже горы в картине «Родители» стали волнами трудового ритма.
Трудовые ритмы Армении удивительно разнообразны, как разнообразен и труд ее народа. В картине Сарьяна «Полуденная тишина» (1924) на землю как бы наложены квадраты возделанных полей, словно расстелены разноцветные ковры для просушки. Ритмы гор и полей сочетаются и противостоят друг другу.
Свободен и легок ритм в картине Кождояна «Араратская долина». Горы в ней – волны, полосы долины – только легкая морская зыбь.
О богатстве природы Армении свидетельствует и то, что в живописи она отражена удивительно разнообразно. Один и тот же художник видел ее по-разному. И вместе с тем мы всегда скажем: это Армения,
- Страна москательных пожаров
- И мертвых гончарных равнин…
Раз уж пришли на память эти строки О. Мандельштама, то невозможно не вспомнить и стихи Валерия Брюсова, обращенные к армянам:
- Да! Вы поставлены на грани
- Двух разных спорящих миров.
- И в глубине родных преданий
- Вам слышны отзвуки веков.
- Все бури, все волненья мира,
- Летя, касались вас крылом. —
- И гром глухой походов Кира,
- И Александра бранный гром…
Как это хорошо – величие народа в прикосновенности к мировым событиям! В этой страдальческой причастности, а не в мещанском благополучии дух армянского народа:
- Гранился он, как твердь алмаза,
- В себе все отсветы храня:
- И краски нежных роз Шираза,
- И блеск Гомерова огня…
Даже бедный пастушеский посох у подножия Арарата становится похож на скипетр царя:
- Внизу, на поле каменистом,
- Овец ведет пастух седой,
- И длинный посох, в свете мглистом,
- Похож на скипетр вековой.
И в том же ключе говорит об армянской природе Николай Тихонов:
- В ладонях гор, расколотых
- Стозвучным ломом времени,
- Как яблоко из золота,
- Красуется Армения…
Золотое яблоко, то есть царский знак – «держава», и скипетр вручены русскими поэтами многострадальной и своею значительностью счастливой Армении. Это ли не царский подарок?
Из приведенных примеров ясно следующее: пейзаж страны – это такой же элемент национальной культуры, как и все прочее. Не хранить родную природу – это то же, что не хранить родную культуру. Она – выражение души народа.
Письмо тридцать седьмое
Ансамбли памятников искусства
Каждая страна – это ансамбль искусств. Грандиозным ансамблем культур или памятников культуры является наша страна. Ее города, сколь бы они ни были различны, не обособлены друг от друга. Москва и Петербург не просто не похожи друг на друга – они контрастируют друг другу и, следовательно, взаимодействуют. Не случайно они связаны железной дорогой столь прямой, что, проехав в поезде ночь без поворотов и только с одной остановкой и попадая на вокзал в Москве или Петербурге, вы видите почти то же вокзальное здание, которое вас провожало вечером; фасады Московского вокзала в Петербурге и Ленинградского в Москве одинаковые. Но одинаковость вокзалов подчеркивает резкое несходство городов, несходство не простое, а дополняющее друг друга.
Даже предметы искусства в музеях не просто хранятся, а составляют некоторые культурные ансамбли, связанные с историей городов и страны в целом. Состав музеев далеко не случаен, хотя в истории их собраний и немало отдельных случайностей. Недаром, например, в музеях Петербурга так много голландской живописи (это Петр I), а также французской (это петербургское дворянство XVIII и начала XIX века).
А посмотрите в других городах. В Новгороде стоит посмотреть иконы. Это третий по величине и ценности центр древнерусской живописи.
В Костроме, Нижнем Новгороде и Ярославле следует смотреть русскую живопись XVIII и XIX веков (это центры русской дворянской культуры), а в Ярославле еще и «волжскую» XVII века, которая представлена здесь так, как нигде.
Но если вы возьмете всю нашу страну, вы удивитесь разнообразию и своеобразию городов и хранящейся в них культуры: в музеях и частных собраниях, да и просто на улицах, ведь почти каждый старый дом – драгоценность. Одни дома и целые города дороги своей деревянной резьбой (Томск, Вологда), другие – удивительной планировкой, набережными, бульварами (Кострома, Ярославль), третьи – каменными особняками, четвертые – затейливыми церквами.
Но многое их объединяет. Одна из самых типичных черт русских городов – их расположение на высоком берегу реки. Город виден издалека и как бы втянут в движение реки: Великий Устюг, волжские города, города по Оке. Есть такие города и на Украине: Киев, Новгород-Северский, Путивль. Это традиции Древней Руси – Руси, от которой пошли Россия, Украина, Белоруссия, а потом и Сибирь с Тобольском и Красноярском…
Город на высоком берегу в вечном движении. Он «проплывает» мимо реки. И это тоже присущее Руси ощущение родных просторов.
В стране существует единство народа, природы и культуры.
Сохранить разнообразие наших городов и сел, сохранить в них историческую память, их общее национально-историческое своеобразие – одна из важнейших задач наших градостроителей. Вся страна – это грандиозный культурный ансамбль. Он должен быть сохранен в своем поразительном богатстве. Воспитывает не только историческая память в своем городе и в своем селе – воспитывает человека его страна в ее целом. Сейчас люди живут не только в своем «пункте», но во всей стране и не своим веком только, но всеми столетиями своей истории.
Письмо тридцать восьмое
Сады и парки
Взаимодействие человека с природой, с ландшафтом не всегда длится столетиями и тысячелетиями и не всегда носит «природно-бессознательный» характер. След в природе остается не только от сельского труда человека, и труд его не только формируется природой: иногда человек сознательно стремится преобразовать окружающий его ландшафт, сооружая сады и парки.
Сады и парки создают своего рода «идеальное» взаимодействие человека и природы, «идеальное» для каждого этапа человеческой истории, для каждого творца садово-паркового произведения.
И здесь мне хотелось бы сказать несколько слов об искусстве садов и парков, которое не всегда до конца понималось в своей основе его истолкователями, специалистами (теоретиками и практиками садоводства).
Садово-парковое искусство – наиболее захватывающее и наиболее воздействующее на человека из всех искусств. Такое утверждение кажется на первый взгляд странным. С ним как будто бы трудно согласиться. Почему в самом деле, садово-парковое искусство должно быть более действенным, чем поэзия, литература в целом, театр, живопись и т. д.? Но подумайте беспристрастно и вспомните собственные впечатления от посещения наиболее дорогих нам всем исторических парков, пусть даже и запущенных.
Вы идете в парк, чтобы отдохнуть – без сопротивления отдаться впечатлениям, подышать чистым воздухом с его ароматом весны или осени, цветов и трав. Парк окружает вас со всех сторон. Вы и парк обращены друг к другу, парк открывает вам всё новые виды: поляны, боскеты, аллеи, перспективы, – и вы, гуляя, только облегчаете парку его показ самого себя. Вас окружает тишина, и в тишине с особой остротой возникает шум весенней листвы вдали или шуршание опавших осенних листьев под ногами или слышится пение птиц или легкий треск сучка вблизи, какие-то звуки настигают вас издали и создают особое ощущение пространства и простора. Все чувства ваши раскрыты для восприятия впечатлений, и смена этих впечатлений создает особую симфонию – красок, объемов, звучаний и даже ощущений, которые приносит вам воздух, ветер, туман, роса…
Но при чем тут человек? – спросят меня. Ведь это то, что приносит вам природа, то, что вы можете воспринять, и даже с большей силой, в лесу, в горах, на берегу моря, а не только в парке.
Нет, сады и парки – это тот важный рубеж, на котором объединяются человек и природа. Сады и парки одинаково важны – и в городе и за пределами города. Не случайно так много чудеснейших парков в родном нашем Подмосковье. Нет ничего более захватывающего, увлекающего, волнующего, чем вносить человеческое в природу, а природу торжественно, «за руку» вводить в человеческое общество: смотрите, любуйтесь, радуйтесь.
И чем более дика природа, тем острее и глубже ее сообщество с человеком. Вот почему такое огромное впечатление производят Крымский парк в Алупке, устраивавшийся Воронцовым, и выборгский парк Мон репо («Мое отдохновение») в типично русском имении баронов Николаи. В Алупке над парком громоздятся и «показывают себя» горы, а под парком бьются о гигантские камни волны Черного моря. В парке Мон репо на голых красных гранитных скалах растут сосны, открываются бесконечные виды на шхеры с их плывущими в водной голубизне островами. Но и в том и другом парке при всей грандиозности природы всюду видна разумная рука человека, и уютные дворцы хозяев приветливо венчают окружающую первозданную дикость ландшафта.
Не случайно и Петр каналами подводил море к своим загородным парковым дворцам – в Петергофе, Стрельне, Ораниенбауме. Каналы соединяли дворцы и парки с морем не только водой, но и воздухом – открывавшейся на море перспективой – и вводили морскую воду в окружение деревьев и любимых Петром душистых цветов.
Есть и еще одна сфера, которую человеку дарит по преимуществу парк или даже только парк. Это сфера исторического времени, сфера воспоминаний и поэтических ассоциаций.
Исторические воспоминания и поэтические ассоциации – это и есть то, что больше всего очеловечивает природу в парках и садах, что составляет их суть и особенность. Парки ценны не только тем, что в них есть, но и тем, что в них было. Временная перспектива, которая открывается в них, не менее важна, чем перспектива зрительная. «Воспоминания в Царском Селе» – так назвал Пушкин лучшее из наиболее ранних своих стихотворений.
Отношение к прошлому может быть двух родов: как к некоторому зрелищу, театру, представлению, декорации и как к документу. Первое отношение стремится воспроизвести прошлое, возродить его зрительный образ. Второе стремится сохранить прошлое хотя бы в его частичных остатках. Для первого в садово-парковом искусстве важно воссоздать внешний, зрительный образ парка или сада таким, каким его видели в тот или иной момент его жизни. Для второго важно ощутить свидетельство времени, важна документальность. Первое говорит: таким он выглядел; второе свидетельствует: это тот самый, он был, может быть, не таким, но это подлинно тот, это те липы, те садовые строения, те самые скульптуры. Второе отношение терпимее к первому, чем первое ко второму. Первое отношение к прошлому требует вырубить в аллее старые деревья и насадить новые: так аллея выглядела. Второе отношение сложнее: сохранить все старые деревья, продлить им жизнь и подсадить к ним на места погибших молодые. Две-три старые дуплистые липы среди сотни молодых будут свидетельствовать: это та самая аллея – вот они, старожилы. А о молодых деревьях не надо заботиться: они растут быстро, и скоро аллея приобретет прежний вид.
Но в двух отношениях к прошлому есть и еще одно существенное различие. Первое будет требовать: важна одна эпоха – эпоха создания парка, или его расцвета, или чем-либо знаменательная. Второе скажет: пусть живут все эпохи, так или иначе знаменательные, ценна вся жизнь парка целиком, ценны воспоминания о различных эпохах и о различных поэтах, воспевших эти места, – и от реставрации потребует не восстановления, а сохранения. Первое отношение к паркам и садам открыл в России Александр Бенуа с его эстетским культом времени императрицы Елизаветы Петровны и ее Екатерининского парка в Царском Селе. С ним поэтически полемизировала Ахматова, для которой в Царском был важен Пушкин, а не Елизавета: «Здесь лежала его треуголка и растрепанный том Парни».
Да, вы поняли меня правильно: я на стороне второго отношения к памятникам прошлого. И не только потому, что второе отношение шире, терпимее и осторожнее, менее самоуверенно и оставляет больше природе, заставляя уважительно отступать внимательного человека, но и потому еще, что оно требует от человека большего воображения, большей творческой активности. Восприятие памятника искусства только тогда полноценно, когда оно мысленно воссоздает, творит вместе с творцом, наполнено историческими ассоциациями.
Первое отношение к прошлому создает, в общем-то, учебные пособия, учебные макеты: смотрите и знайте! Второе отношение к прошлому требует правды, аналитической способности: надо отделить возраст от объекта, надо вообразить, как тут было, надо в некоторой степени исследовать. Это – второе – отношение требует большей интеллектуальной дисциплины, больших знаний от самого зрителя: смотрите и воображайте. И это интеллектуальное отношение к памятникам прошлого рано или поздно возникает вновь и вновь. Нельзя убить подлинное прошлое и заменить его театрализованным, даже если театрализованные реконструкции уничтожили все документы, но место осталось: здесь, на этом месте, на этой почве, в этом географическом пункте, было оно – что-то памятное.
Театральность проникает и в реставрацию памятников архитектуры. Подлинность теряется среди предположительно восстановленного. Реставраторы доверяют случайным свидетельствам, если эти свидетельства позволяют восстановить этот памятник архитектуры таким, каким он мог бы быть особенно интересным. Так восстановлена в Новгороде Евфимиевская часовня: получился маленький храмик на столпе – нечто совершенно чуждое древнему Новгороду.
Сколько памятников было погублено реставраторами в XIX веке вследствие привнесения в них элементов эстетики нового времени! Реставраторы добивались симметрии там, где она была чужда самому духу стиля – романскому или готическому, – пытались заменить живую линию геометрически правильной, высчитанной математически, и т. п. Так «засушены» и Кельнский собор, и Нотр-Дам в Париже, и аббатство Сен-Дени. «Засушены», законсервированы были целые города в Германии – особенно в период идеализации немецкого прошлого.
Все это я пишу не зря. Отношение к прошлому формирует собственный национальный облик. Ибо каждый человек – носитель прошлого и носитель национального характера. Человек – часть общества и часть его истории.
Но ни один принцип не может проводиться бездумно и механически. В пушкинских местах Псковской области – в селе Михайловском, Тригорском, Петровском – частичная театрализация необходима. Исчезнувшие дома и избы были там органическими элементами пейзажа. Без дома Осиповых-Вульф в Тригорском нет Тригорского. И восстановление этого дома, как и домов в Михайловском и Петровском, не уничтожает подлинности. Рубить пришлось лишь кусты и молодые деревья, а не старые. Культура прошлого и настоящего – тоже сад и парк. Недаром «золотой век», «золотое детство» человечества – средневековый рай – всегда ассоциировались с садом. Сад – это идеальная культура, культура, в которой облагороженная природа идеально слита с добрым в ней человеком.
Не случайно Достоевский мечтал превратить самые многолюдные места Петербурга в сад: соединить Юсуповский сад на Садовой улице с Михайловским у Михайловского замка, где он учился, засадить Марсово поле и соединить его с Летним садом, протянуть полосу садов через самый бойкий торговый центр и там, где жили старуха-процентщица и Родион Раскольников, создать своего рода рай на земле. Для Достоевского было два полюса на земле – Петербург у Сенной и природа в духе пейзажей французского художника XVII века Клода Лоррена, изображающих золотой век, – Лоррена, которого он очень любил за райскую идеальность изображаемой жизни.
Заметили ли вы, что самый светлый эпизод «Идиота» Достоевского – свидание князя Мышкина и Аглаи – совершается в Павловском парке утром? Это свидание нигде в ином месте и не могло произойти.
Именно для этого свидания нужен Достоевскому Павловск. Вся эта сцена как бы вплетена в приветливый пейзаж Павловска.
Самый счастливый момент в жизни Обломова – его объяснение в любви – также совершается в саду.
В «Капитанской дочке» у Пушкина радостное завершение хлопот Маши Мироновой также происходит именно в «лорреновской» части Екатерининского парка. Именно там, а не в дворцовых помещениях оно только и могло совершиться.
Письмо тридцать девятое
Природа России и Пушкин
Клод Лоррен? А при чем тут, спросите, русский характер и русская природа?
Потерпите немного – и все нити сойдутся снова.
У нас примитивно представляют себе историю садово-паркового искусства: регулярный парк, пейзажный парк; второй тип парка резко сменяет собой первый где-то в 70-х годах XVIII века в связи с идеями Руссо, а в допетровской Руси были якобы только утилитарные сады: выращивали в них плоды, овощи и ягоды. Вот и все! На самом же деле история садово-паркового искусства гораздо сложнее.
В «Слове о погибели Русской земли» XIII века в числе наиболее значительных красот, которыми была дивно удивлена Русь, упоминаются и монастырские сады. Монастырские сады на Руси в основном были такими же, как на Западе. Они располагались внутри монастырской ограды и изображали собой земной рай, а монастырская ограда – ограду райскую. В райском саду должны были быть и райские деревья – яблони или виноградные лозы (в разное время порода «райского древа познания добра и зла» понималась по-разному), в них должно было быть все прекрасно для глаза, для слуха (пение птиц, журчание воды, эхо), для обоняния (запахи цветов и душистых трав), для вкуса (редкостные плоды). В них должно было быть изобилие всего и великое разнообразие, символизирующее разнообразие и богатство мира. Сады имели свою семантику, свое значение. Вне монастырей существовали священные рощи, частично сохранившиеся еще от языческих времен, но освященные и «христианизированные» каким-нибудь явлением в них иконы или другим церковным чудом.
Мы имеем очень мало сведений о русских садах до XVII века, но ясно одно: «райские сады» были не только в монастырях, но и в княжеских загородных селах. Были сады в кремлях и у горожан – при всей тесноте городской застройки. Те многочисленные материалы о русских садах XVII века, которые опубликовал в XIX веке, но не сумел искусствоведчески осмыслить историк И. Забелин, отчетливо свидетельствуют, что к нам в Москву с середины XVII века проник в садоводство стиль голландского барокко.
Сады в Московском Кремле делались на разных уровнях, террасами, как того требовал голландский вкус, огораживались стенами, украшались беседками и теремами. В садах устраивались пруды в гигантских свинцовых ваннах, также на разных уровнях. В прудах плавали потешные флотилии, в ящиках разводились редкостные растения (в частности, астраханский виноград), в гигантских шелковых клетках пели соловьи и перепелки (пение последних ценилось наравне с соловьиным), росли там душистые травы и цветы, в частности излюбленные голландские тюльпаны (цена на луковицы которых особенно возросла именно в середине XVII века), пытались держать попугаев и т. д. и т. п.
Барочные сады Москвы отличались от ренессансных своим ироническим характером. Их, как и голландские сады, стремились обставлять живописными картинами с обманными перспективными видами (trompe-l’oeil), местами для уединения и т. д.
Все это впоследствии Петр стал устраивать и в Петербурге. Разве что прибавились в петровских садах скульптуры, которых в Москве боялись из «идеологических» соображений: их принимали за идолов. Да прибавились еще эрмитажи – разных типов и различного назначения.
Такие же «иронические сады» с уклоном к рококо стали строиться в Царском Селе. Перед садовым фасадом Екатерининского дворца был разбит Голландский сад, и это свое название – Голландский – сад сохранял еще в начале XX века. Это было не только название сада, но и определение его типа. Это был сад уединения и разнообразия, сад голландского барокко, а затем и рококо с его склонностью к веселой шутке и уединению, но не философскому, а любовному. Вскоре Голландский сад, сад рококо, был окружен обширным предромантическим парком, в котором «садовая идеология» вновь обрела серьезность, где значительная доля принадлежала уже воспоминаниям – героическим, историческим и чисто личным, где получила свое право на существование чувствительность (sensibility of gardens) и была реабилитирована изгнанная из садов барокко или пародированная в них серьезная медитативность (склонность к размышлениям).
Если мы обратимся от этого кратчайшего экскурса в область русского садово-паркового искусства к лицейской лирике Пушкина, то мы найдем в ней всю семантику садов рококо и периода предромантизма. Пушкин в своих лицейских стихах культивирует тему своего «иронического монашества» («Знай, Наталья! – я… монах!»), садового уединения – любовного и с товарищами. Лицей для Пушкина был своего рода монастырем, а его комната – кельей. Это чуть-чуть всерьез и чуть-чуть с оттенком иронии. Сам Пушкин в своих лицейских стихах выступает как нарушитель монашеского устава (пирушки и любовные утехи). Эти темы – дань рококо. Но есть и дань предромантическим паркам – его знаменитые стихи «Воспоминания в Царском Селе», где «воспоминания» – это памятники русским победам и где встречаются оссианические[6] мотивы (скалы, мхи, «седые валы», которых на самом деле на Большом озере в Царском и не бывало).
Открытие русской природы произошло у Пушкина в Михайловском. Михайловское и Тригорское – это места, где Пушкин открыл русский простой пейзаж. Вот почему Михайловское и Тригорское святы для каждого русского человека.
Природа Пушкинских Гор служит как бы комментарием к многим стихам Пушкина, к отдельным главам «Евгения Онегина», освящена встречами Пушкина – с его друзьями, знакомыми, с Ариной Родионовной, с крестьянами. Воспоминания о Пушкине живут здесь в каждом уголке. Пушкин и природа этих мест в дружном единстве творили новую поэзию, новое отношение к миру, к человеку. Хранить природу Михайловского и Тригорского мы должны со всеми деревьями, лесами, озерами и рекой Соротью с особым вниманием, ибо здесь, повторяю, совершилось поэтическое открытие русской природы.
Пушкин в своем поэтическом отношении к природе прошел путь от Голландского сада в стиле рококо и Екатерининского парка в стиле предромантизма до чисто русского ландшафта Михайловского и Тригорского, не окруженного никакими садовыми стенами и по-русски обжитого, ухоженного, «обласканного» псковичами со времен княгини Ольги, а то и раньше, то есть за целую тысячу лет. И не случайно, что именно в обстановке этой русской «исторической» природы (а история есть главное слагаемое русской природы) родились исторические произведения Пушкина – и прежде всего «Борис Годунов».
Хочу привести одну большую и исторически пространную аналогию. Вблизи дворца всегда существовали более или менее обширные регулярные сады. Архитектура связывалась с природой через архитектурную же часть сада. Так было и во времена, когда пришла мода на романтические пейзажные сады. Так было при Павле и в дворянских усадьбах XIX века, в частности в знаменитых подмосковных. Чем дальше от дворца, тем больше естественной природы. Даже в эпоху Ренессанса в Италии за пределами ренессансных архитектурных садов существовала природная часть владений хозяина для прогулок – природа римской Кампании. Чем длиннее становились маршруты человека для гуляний, чем дальше он уходил от своего дома, тем больше для него открывалась природа его страны, тем шире и ближе к дому – природная, пейзажная часть его парков. Пушкин открыл природу сперва в царскосельских парках вблизи дворца и Лицея, но дальше он вышел за пределы «ухоженной природы». Из регулярного лицейского сада он перешел в его парковую часть, а затем в русскую деревню. Таков пейзажный маршрут пушкинской поэзии. От сада к парку и от парка к деревенской русской природе. Соответственно нарастало и национальное видение им природы, и социальное. Он увидел, что природа красива, но – вовсе не идиллия.
Стихотворение «Деревня» (1819) ясно делится на две части. В первой Пушкин описывает русскую природу Михайловского в духе своих лицейских стихов, подчеркивая отдых, уединение, «праздность вольную, подругу размышленья», а во второй ужасается социальной несправедливости, которая царит здесь и «в уединенье величавом»:
- Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
- Среди цветущих нив и гор
- Друг человечества печально замечает
- Везде невежества убийственный позор.
- Не видя слез, не внемля стона,
- На пагубу людей избранное судьбой,
- Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
- Присвоило себе насильственной лозой
- И труд, и собственность, и время земледельца…
Пушкин, идя от природы России, постепенно открыл для себя русскую действительность.
Изменить что-либо в Михайловском и Тригорском, да и вообще в пушкинских местах бывшей Псковской губернии (новое слово «Псковщина» к этим местам не идет совсем) нельзя, так же как и во всяком дорогом нашему сердцу памятном предмете. Даже и драгоценная оправа здесь не годится, так как пушкинские места – это только центр той обширной части русской природы, которую мы зовем Россией.
Письмо сороковое
О памяти
Память – одно из важнейших свойств бытия, любого бытия: материального, духовного, человеческого…
Лист бумаги. Сожмите его и расправьте. На нем останутся складки, и если вы сожмете его вторично – часть складок ляжет по прежним складкам: бумага «обладает памятью»…
Памятью обладают отдельные растения, камень, на котором остаются следы его происхождения и движения в ледниковый период, стекло, вода и т. д.
На памяти древесины основана точнейшая специальная археологическая дисциплина, произведшая переворот в археологических исследованиях, – там, где находят древесину, – дендрохронология («дендрон» по-гречески «дерево»; дендрохронология – наука определять время дерева).
Сложнейшими формами родовой памяти обладают птицы, позволяющие новым поколениям птиц совершать перелеты в нужном направлении к нужному месту. В объяснении этих перелетов недостаточно изучать только «навигационные приемы и способы», которыми пользуются птицы. Важнее всего память, заставляющая их искать зимовья и летовья – всегда одни и те же.
А что говорить о «генетической памяти» – памяти, заложенной в веках, памяти, переходящей от одного поколения живых существ к следующим!
При этом память вовсе не механична. Это важнейший творческий процесс: именно процесс и именно творческий. Запоминается то, что нужно; путем памяти накапливается добрый опыт, образуется традиция, создаются бытовые навыки, семейные навыки, трудовые навыки, общественные институты…
Память противостоит уничтожающей силе времени.
Это свойство памяти чрезвычайно важно.
Принято примитивно делить время на прошедшее, настоящее и будущее. Но благодаря памяти прошедшее входит в настоящее, а будущее как бы предугадывается настоящим, соединенным с прошедшим.
Память – преодоление времени, преодоление смерти.
В этом величайшее нравственное значение памяти. «Беспамятный» – это прежде всего человек неблагодарный, безответственный, а следовательно, и неспособный на добрые, бескорыстные поступки.
Безответственность рождается отсутствием сознания того, что ничто не проходит бесследно. Человек, совершающий недобрый поступок, думает, что поступок этот не сохранится в памяти его личной и в памяти окружающих. Он сам, очевидно, не привык беречь память о прошлом, испытывать чувство благодарности к предкам, к их труду, их заботам и поэтому думает, что и о нем все будет позабыто.
Совесть – это в основном память, к которой присоединяется моральная оценка совершенного. Но если совершенное не сохраняется в памяти, то не может быть и оценки. Без памяти нет совести.
Вот почему так важно воспитываться в моральном климате памяти: памяти семейной, памяти народной, памяти культурной. Семейные фотографии – это одно из важнейших «наглядных пособий» морального воспитания детей, да и взрослых. Уважение к труду наших предков, к их трудовым традициям, к их орудиям труда, к их обычаям, к их песням и развлечениям. Все это дорого нам. Да и просто уважение к могилам предков. Вспомните у Пушкина:
- Два чувства дивно близки нам —
- В них обретает сердце пищу —
- Любовь к родному пепелищу
- Любовь к отеческим гробам.
- Животворящая святыня!
- Земля была б без них мертва.
Поэзия Пушкина мудра. Каждое слово в его стихах требует раздумий. Наше сознание не сразу может свыкнуться с мыслью о том, что земля была бы мертва без любви к отеческим гробам, без любви к родному пепелищу. Два символа смерти, и вдруг – «животворящая святыня»! Слишком часто мы остаемся равнодушными или даже почти враждебными к исчезающим кладбищам и пепелищам – двум источникам наших не слишком мудрых мрачных дум и поверхностно тяжелых настроений. Подобно тому как личная память человека формирует его совесть, его совестливое отношение к его личным предкам и близким – родным и друзьям, старым друзьям, то есть наиболее верным, с которыми его связывают общие воспоминания, – так историческая память народа формирует нравственный климат, в котором живет народ. Вероятно, можно было бы подумать, не строить ли нравственность на чем-либо другом: полностью игнорировать прошлое с его порой ошибками и тяжелыми воспоминаниями и быть устремленным целиком в будущее, строить это будущее на «разумных основаниях» самих по себе, забыть о прошлом с его темными и светлыми сторонами.
Это не только не нужно, но и невозможно. Память о прошлом прежде всего «светла» (пушкинское выражение), поэтична. Она воспитывает эстетически.
Человеческая культура в целом не только обладает памятью, но это память по преимуществу. Культура человечества – это активная память человечества, активно же введенная в современность.
В истории каждый культурный подъем был в той или иной мере связан с обращением к прошлому. Сколько раз человечество, например, обращалось к античности? По крайней мере больших, эпохальных обращений было четыре: при Карле Великом, при династии Палеологов в Византии, в эпоху Ренессанса и вновь в конце XVIII – начале XIX века. А сколько было «малых» обращений культуры к античности! В те же Средние века, долгое время считавшиеся «темными» (англичане до сих пор говорят о Средневековье – «dark age»). Каждое обращение к прошлому было «революционным», то есть оно обогащало современность, и каждое обращение по-своему понимало это прошлое, брало из прошлого нужное ей для движения вперед. Это я говорю об обращении к античности, а что давало для каждого народа обращение к его собственному национальному прошлому? Если оно не было продиктовано национализмом, узким стремлением отгородиться от других народов и их культурного опыта, оно было плодотворным, ибо обогащало, разнообразило, расширяло культуру народа, его эстетическую восприимчивость. Ведь каждое обращение к старому в новых условиях было всегда новым.
Каролингский Ренессанс в VI—VII веках не был похож на Ренессанс XV века, Ренессанс итальянский не похож на североевропейский. Обращение к культурному наследию античности в конце XVIII – начале XIX века, возникшее под влиянием открытий в Помпеях и трудов Винкельмана, отличается от нашего понимания античности и т. д.
Знала несколько обращений к Древней Руси и послепетровская Россия. Были разные стороны в этом обращении. Открытие художественных достоинств русской архитектуры и иконы в начале XX века было в основном лишено узкого национализма и очень плодотворно для нового искусства.
Хотелось бы мне продемонстрировать эстетическую и нравственную роль памяти на примере поэзии Пушкина.
У Пушкина Память в поэзии играет огромную роль. Поэтическая роль воспоминаний прослеживается с детских, юношеских стихотворений Пушкина, из которых важнейшее – «Воспоминания в Царском Селе», но в дальнейшем роль воспоминаний очень велика не только в лирике Пушкина, но и в поэме «Евгений Онегин».
Когда Пушкину необходимо внесение лирического начала, он часто прибегает к воспоминаниям. Как известно, Пушкина не было в Петербурге в наводнение 1824 года, но все же в «Медном всаднике» наводнение окрашено воспоминанием: «Была ужасная пора, об ней свежо воспоминанье...»
Свои исторические произведения Пушкин также окрашивает долей личной, родовой памяти. Вспомните: в «Борисе Годунове» действует его предок Пушкин, в «Арапе Петра Великого» – тоже предок, Ганнибал.
Память – основа совести и нравственности, память – основа культуры, «накоплений» культуры, память – одна из основ поэзии – эстетического понимания культурных ценностей. Хранить память, беречь память – это наш нравственный долг перед самими собой и перед потомками. Память – наше богатство.
Письмо сорок первое
Память культуры
Мы заботимся о своем здоровье и здоровье других, следим за правильным питанием, за тем, чтобы воздух и вода оставались чистыми, незагрязненными. Загрязнение среды делает человека больным, угрожает его жизни, грозит гибелью всему человечеству. Всем известны те гигантские усилия, которые предпринимаются нашим государством, отдельными странами, учеными, общественными деятелями, чтобы спасти от загрязнения воздух, водоемы, моря, реки, леса, чтобы сохранить животный мир нашей планеты, спасти становища перелетных птиц, лежбища морских животных. Человечество тратит миллиарды и миллиарды не только на то, чтобы не задохнуться, не погибнуть, но чтобы сохранить также ту окружающую нас природу, которая дает человеку возможность эстетического и нравственного отдыха. Целительная сила окружающей природы хорошо известна.
Наука, которая занимается охраной и восстановлением окружающей природы, называется экологией. И экология уже преподается в университетах.
Но экология не должна замыкаться только задачами сохранения окружающей нас биологической среды. Человек живет не только в природной среде, но и в среде, созданной культурой его предков и им самим. Сохранение культурной среды – задача не менее важная, чем сохранение окружающей природы. Если природа необходима человеку для его биологической жизни, то культурная среда не менее необходима для его духовной, нравственной жизни, для его «духовной оседлости», для его привязанности к родным местам, следования заветам предков, для его нравственной самодисциплины и социальности. Между тем вопрос нравственной экологии не поставлен. Изучаются отдельные виды культуры и остатки культурного прошлого, вопросы реставрации памятников и их сохранения, но не изучается нравственное значение и влияние на человека всей культурной среды в ее целом, ее воздействующая сила.
А ведь факт воспитательного воздействия на человека окружающей культурной среды не подлежит ни малейшему сомнению.
За примерами ходить недалеко. После войны в Ленинград вернулось не более 20 процентов его довоенного населения, а тем не менее вновь приехавшие в Ленинград быстро приобрели те четкие «ленинградские» черты поведения, которыми по праву гордятся жители нашего города. Человек воспитывается в окружающей его культурной среде незаметно для себя. Его воспитывает история, прошлое. Прошлое открывает ему окно в мир, и не только окно, но и двери, даже ворота – триумфальные ворота. Жить там, где жили поэты и прозаики великой русской литературы, жить там, где жили великие критики и философы, ежедневно впитывать впечатления, которые так или иначе получили отражение в великих произведениях русской литературы, посещать квартиры-музеи – значит постепенно обогащаться духовно.
Улицы, площади, каналы, отдельные дома, парки напоминают, напоминают, напоминают… Ненавязчиво и ненастойчиво входят впечатления прошлого в духовный мир человека, и человек с открытой душой входит в прошлое. Он учится уважению к предкам и помнит о том, что, в свою очередь, нужно будет для его потомков. Прошлое и будущее становятся своими для человека. Он начинает учиться ответственности – нравственной ответственности перед людьми прошлого и одновременно перед людьми будущего, которым прошлое будет не менее важно, чем нам, а может быть, с общим подъемом культуры и умножением духовных запросов, даже и важнее. Забота о прошлом есть одновременно и забота о будущем…
Любить свою семью, свои впечатления детства, свой дом, свою школу, свое село, свой город, свою страну, свою культуру и язык, весь земной шар необходимо, совершенно необходимо для нравственной оседлости человека. Человек – это не степное растение перекати-поле, которое осенний ветер гонит по степи.
Если человек не любит хотя бы изредка смотреть на старые фотографии своих родителей, не ценит память о них, оставленную в саду, который они возделывали, в вещах, которые им принадлежали, – значит он не любит их. Если человек не любит старые дома, старые улицы, пусть даже и плохонькие, – значит у него нет любви к своему городу. Если человек равнодушен к памятникам истории своей страны – значит он равнодушен к своей стране.
Итак, в экологии есть два раздела: экология биологическая и экология культурная, или нравственная. Убить человека биологически может несоблюдение законов первой, убить человека нравственно может несоблюдение законов второй. Да и нет между ними пропасти. Где точная граница между природой и культурой? Разве нет в среднерусской природе присутствия человеческого труда?
Не здание даже нужно человеку, а здание в определенном месте. Поэтому и хранить их, памятник и ландшафт, нужно вместе, а не раздельно. Хранить строение в ландшафте, чтобы то и другое хранить в душе. Человек – существо нравственно оседлое, даже если он был кочевником: ведь и кочевал он по определенным местам. Для кочевника тоже существовала «оседлость» в просторах его привольных кочевий. Только безнравственный человек – не оседлый и способен убивать оседлость в других.
Есть большое различие между экологией природы и экологией культуры. Это различие не только велико – оно принципиально существенно.
До известных пределов утраты в природе восстановимы. Можно очистить загрязненные реки и моря; можно восстановить леса, поголовье животных и пр. Конечно, если не перейдена известная грань, если не уничтожена та или иная порода животных целиком, если не погиб тот или иной сорт растений. Удалось же восстановить зубров и на Кавказе, и в Беловежской пуще, даже поселить их в Бескидах, то есть там даже, где их раньше и не было. Природа при этом сама помогает человеку, ибо она «живая». Она обладает способностью к самоочищению, к восстановлению нарушенного человеком равновесия. Она залечивает раны, нанесенные ей извне: пожарами, или вырубками, или ядовитой пылью, газами, сточными водами…
Совсем иначе с памятниками культуры. Их утраты невосстановимы, ибо памятники культуры всегда индивидуальны, всегда связаны с определенной эпохой в прошлом, с определенными мастерами. Каждый памятник разрушается навечно, искажается навечно, ранится навечно. И он совершенно беззащитен, он не восстановит самого себя.
Можно создать макеты разрушенных зданий, как это было, например, в Варшаве, но нельзя восстановить здание как «документ», как «свидетеля» эпохи своего создания. Всякий заново отстроенный памятник старины будет лишен документальности. Это будет только «видимость». От умерших остаются только портреты. Но портреты не говорят, они не живут. В известных обстоятельствах «новоделы» имеют смысл, и со временем они сами становятся «документами» эпохи, той эпохи, когда они были созданы. Старое Место или улица Новый Свет в Варшаве навсегда останутся документами патриотизма польского народа в послевоенные годы.
«Запас» памятников культуры, «запас» культурной среды крайне ограничен в мире, и он истощается со всей прогрессирующей скоростью. Техника, которая сама является продуктом культуры, служит иногда в большей мере умерщвлению культуры, чем продлению жизни культуры. Бульдозеры, экскаваторы, строительные краны, управляемые людьми бездумными, неосведомленными, могут нанести вред тому, что в земле еще не открыто, и тому, что на земле, уже служившее людям. Даже сами реставраторы, работающие иногда согласно своим собственным, недостаточно проверенным теориям или современным нам представлениям о красоте, становятся в большей мере разрушителями памятников прошлого, чем их охранителями. Уничтожают памятники и градостроители, особенно если они не имеют четких и полных исторических знаний.
На земле становится тесно для памятников культуры не потому, что земли мало, а потому, что строителей притягивают к себе старые места, обжитые, а потому и кажущиеся особенно красивыми и заманчивыми для градостроительства.
Градостроителям, как никому иному, нужны знания в области экологии культуры. Поэтому краеведение должно развиваться, оно должно распространяться и преподаваться, чтобы на его основе решать местные экологические проблемы. Первое время после 1917 года краеведение переживало бурный расцвет, но позднее ослабло. Многие краеведческие музеи были закрыты. Однако сейчас интерес к краеведению вспыхнул с особой силой. Краеведение воспитывает любовь к родному краю и дает те знания, без которых невозможно сохранение памятников культуры на местах.
Мы не должны возлагать полную ответственность за небрежение к прошлому на других или просто надеяться, что сохранением культуры прошлого занимаются специальные государственные и общественные организации и «это их дело», не наше. Мы сами должны быть интеллигентны, культурны, воспитанны, понимать красоту и быть добрыми – именно добрыми и благодарными нашим предкам, создававшим для нас и наших потомков всю ту красоту, которую не кто-либо другой, а именно мы не умеем порой опознать, принять в свой нравственный мир, хранить и деятельно защищать.
Каждый человек обязан знать, среди какой красоты и каких нравственных ценностей он живет. Он не должен быть самоуверен и нагл в отвержении культуры прошлого без разбора и «суда». Каждый обязан принимать посильное участие в сохранении культуры.
Ответственны за все мы с вами, а не кто-то другой, и в наших силах не быть равнодушными к нашему прошлому. Оно наше, в нашем общем владении.
Письмо сорок второе
Уметь заметить красоту наших городов и сел