Наши за границей. Юмористическое описание поездки супругов Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых в Париж и обратно Лейкин Николай

© А. Д. Степанов, статья, комментарии, 2023

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 202

Издательство Азбука®

* * *

Рис.0 Наши за границей. Юмористическое описание поездки супругов Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых в Париж и обратно

Николай Александрович

ЛЕЙКИН

1841–1906

Труды и дни Николая Александровича Лейкина

У писателя Иеронима Иеронимовича Ясинского есть такие воспоминания:

«Однажды в конце семидесятых годов я зашел в магазин готового платья в Гостином дворе. Приказчик стал бросать на прилавок пиджаки, чтобы я выбрал.

– Тут мокро, – сказал я, – вы испачкаете товар.

– Не очень мокро-с, – отвечал приказчик с улыбкой, – сладкий кружочек от стакана чая. Это господин Лейкин изволили пить чай, так мы из уважения к их посещению не стираем. Уже обсохло! – И он провел рукой по кружку.

– Почему же такое уважение к Лейкину? А я, правду сказать, не читал еще этого писателя.

– Как можно; вы извольте прочитать, очень смешно и убедительно пишет… Прогрессивный писатель, на каламбурном амплуа собаку съели, первоклассный сатирик, смело можно аттестовать.

– Помилуйте, вроде Щедрина?

– Не слыхали-с; с нас господина Лейкина достаточно. Каждый день читаем только господина Лейкина».

В конце XIX века популярность Лейкина была колоссальной. Его читали все грамотные люди, и в том числе те, кто обычно читает мало или вовсе ничего не читает: купцы и купеческие приказчики, мелкие канцелярские служащие, провинциальные актеры, полицейские надзиратели, горничные, фабричные, деревенские грамотеи – все, кто желал приятно провести время. Сборник рассказов Лейкина можно было увидеть на журнальном столике в приемной врача, в читальне дворянского клуба, на даче под Петербургом, на полке в общественной библиотеке, на прилавке любого книжного магазина и на стойке железнодорожного киоска. Секрет успеха был прост: Лейкин правдиво, со всеми бытовыми подробностями описывал читателю его самого, его семью и соседей. В качестве персонажей в его коротких рассказах выступали те самые «господа обыватели», которые покупали его книги, а изображенные ситуации всегда были им до боли знакомы. Он запечатлел настолько всеобъемлющую картину 1880–1890-х годов, что Александр Блок назвал это время «эпохой Александра III и писателя Лейкина».

Такой подход к литературе как к зеркалу обычной жизни – бытописательство – требовал немалого жизненного опыта, и у Лейкина он был.

Николай Александрович – коренной петербуржец, гордившийся тем, что в городе на Неве родился не только он сам (7 декабря 1841 года), но и его отец и даже дед, и только прадед был «из ораниенбаумских купцов». В столице писатель прожил всю жизнь, здесь выходили журналы и газеты, в которых он сотрудничал, здесь протекала его многогранная общественная деятельность, здесь он скончался 6 января 1906 года на 65-м году жизни.

По рождению Лейкин принадлежал к старинному купеческому роду, внесенному в книги петербургской купеческой управы еще в 1784 году. «Прадед мой был пирожного торга, дед – галантерейного торга… имел лавку в Гостином дворе и сильно пострадал во время наводнения 1824 года», – вспоминал писатель. Купечество в XIX веке делили на «полированное» и «неполированное» – то есть получившее некоторое образование или обходившееся без него. И предки Лейкина, и он сам были, безусловно, купцами «полированными»: дед писателя, по воспоминаниям внука, был человек «прилично грамотный, носил фрак, служил по выбору в сиротском суде и состоял даже членом Немецкого клуба, куда ходил очень часто играть в карты». Отец, Александр Иванович, унаследовав на паях с братьями лавку в Гостином дворе, вскоре разорился и поступил приказчиком в иностранную торговую фирму Герике. Служащие таких фирм считались в купеческой среде аристократами.

Жили Лейкины на Владимирской улице (ныне одноименный проспект), недалеко от церкви Владимирской иконы Божьей Матери, прихожанами которой они были; подростком Николай пел там на клиросе. В 1840-е годы этот район еще не был застроен многоэтажными домами, тут встречались огороды, пруды и березовые рощи. Небогатая семья долгие годы не могла себе позволить снять дачу, и летом выезжали «на природу» – на Крестовский остров или в Екатерингоф. Журналов и газет купечество не выписывало, и первая встреча Коли Лейкина с литературой произошла в театре: на Рождество смотрели мелодраму Виктора Дюканжа «Тридцать лет, или Жизнь игрока». «Пьеса произвела на меня такое впечатление, – вспоминал писатель, – что я не спал ночь, бредил, крича о пожаре, а наутро сейчас же сам стал устраивать в детской сцену». Он сам отмечал у себя особое качество: желание подражать всему «артистическому» – актерам, циркачам, фокусникам. Наверное, это свойство и пробудило у него интерес к литературе, хотя книг в доме не было. Впрочем, иногда по вечерам отец и дядя читали вслух «Евгения Онегина», «Горе от ума» и «Мертвые души» – по рукописным копиям, потому что «печатные экземпляры были тогда очень редки».

Читать Лейкин научился восьми лет; первым текстом, который он прочел, была вывеска купеческой лавки на соседней Колокольной улице. Первоначальное образование получал дома: Николая и его братьев и сестер учила мать, женщина строгая и богомольная, происходившая из крепостных крестьян (некоторые эпизоды ее судьбы он опишет в повести «Две неволи»). Чтобы поощрить старшего сына к учению, она пообещала ему в случае хороших успехов купить то, о чем ребенок страстно мечтал, – «картонный театр с опускающимися и поднимающимися декорациями и актерами на подставках». Был и другой стимул: ленивых и непослушных детей в семье нещадно пороли.

Систематическое образование будущий писатель начал получать с девяти лет в пансионе супругов Беляевых, располагавшемся на той же Владимирской улице. Там учили всем предметам начальной школы, а также языкам – немецкому и французскому. На этом образование должно было закончиться: дальше путь купеческого сына обычно лежал в Коммерческое училище, но семья Лейкиных не могла это себе позволить. Однако отец и дядя, служившие в иностранных фирмах, все же решили, что Николай должен продолжить учебу. Главным в образовании они считали знание иностранных языков: «Отец очень часто говорил, что товарищ его бухгалтер, знающий по-немецки и по-французски, получает вдвое больше его, а работы у него менее». Старшего сына Лейкин-старший отдал в немецкое Реформатское училище, находившееся на Мойке, напротив здания Главного штаба. Плата в этом учреждении была посильной – 60 рублей в год, а обучение шло на немецком языке, за исключением Закона Божия и российской истории. Поначалу Николаю, почти не знавшему языка, да к тому же сильно заикавшемуся, приходилось нелегко. Суровые порядки – зубрежку и регулярные экзекуции – Лейкин впоследствии описал в очерке «Учебный день в немецкой школе». Русский язык преподавали из рук вон плохо, а на уроках литературы не рассказывали даже о Пушкине, Грибоедове и Гоголе. Однако, после того как сурового немца-инспектора сменил либеральный француз Давид Марго, «повеяло новым духом, свежим воздухом» и обучение пошло на лад. Учеников начали знакомить с литературой последних десятилетий. Под руководством Марго Лейкин быстро освоил французский. Помимо двух основных языков, он занимался также английским и латинским за особую плату. Для домашних спектаклей в доме Марго Лейкин впервые попробовал себя в качестве писателя – написал «какую-то пьесу на немецком языке».

Впрочем, настоящим увлечением юного Лейкина была не литература, а зоология, и в особенности энтомология. Летом на даче, которую семья стала снимать сперва на Карповке, а потом в Лесном, Николай с интересом занялся собиранием бабочек – научился их «расправлять, сохранять, определять», выучил названия на русском, немецком и латинском языках – и превратился в настоящего энтомолога и коллекционера.

Несмотря на слабые успехи в естественных науках и, как ни странно, в русском языке, училище Лейкин окончил благополучно: в 1859 году он был выпущен с правом поступления на государственную службу на первый классный чин. Однако в семейные планы департаментская служба Николая не входила. В жизни Лейкиных к тому времени произошли существенные изменения. Глава семейства был уволен из иностранной фирмы, где прослужил много лет. Это изгнание пошло ему на пользу: он сумел открыть собственную мелкооптовую торговлю в Гостином дворе и даже разбогател (как потом оказалось, ненадолго). Гордость за сына – выпускника Реформатского училища – совмещалась у Александра Ивановича с практическими планами: «Теперь у меня свой немец и француз. Корреспонденцию с иностранными домами будет уж он вести».

Николая отдали «в торговую науку» – конторщиком в отцовскую лавку-склад на верхней галерее Гостиного двора. Здесь будущий писатель обнаружил, что семейное дело запущено и находится в глубоком застое. Торговля не шла, делать в конторе было по большей части нечего, и, чтобы занять время, Николай пристрастился к чтению. Его коллега-приказчик по фамилии Поляков оказался страстным любителем литературы, собравшим целую библиотеку беллетристики. «Поляков посадил меня на романы Дюма-отца и Евгения Сю», – вспоминал Лейкин. Постепенно от популярной литературы юноша перешел к серьезным, «толстым» журналам, полюбил посещать книжные лавки, познакомился с библиофилами и знатоками отечественной литературы, а там и с писателями. Его близким другом стал неудачливый купец-суконщик из соседнего Апраксина двора и в то же время начинающий поэт Алексей Федорович Иванов, прозванный Классиком за пристрастие к русской литературе. Возвращаясь после службы из Гостиного двора на Владимирскую улицу, Лейкин проходил по Чернышеву переулку (ныне ул. Ломоносова) и подолгу задерживался в лавке Иванова, где собирались литераторы: актер Александринского театра, поэт и драматург Гавриил Жулёв, поэт Николай Кроль, начинающий прозаик Василий Немирович-Данченко. Вся эта молодежь «много читала, увлекалась литературой, следила за ней, поклонялась Некрасову, Салтыкову, зачитывалась Добролюбовым и Чернышевским».

«Знакомство мое с Ивановым подвинуло меня на писательство. Много читая, я и сам попробовал писать». Начал Лейкин со стихов, подражая поэтам некрасовской школы (их называли поэтами «гражданской скорби»), но его сочинений никто не хотел печатать. После долгих мытарств 13 апреля 1860 года Лейкину все-таки удалось напечатать в журнале «Русский мир» стихотворение «Кольцо». Он был безмерно счастлив, хотя его восторгов почти никто не разделял, а написанные следом стихи снова никто не хотел брать. «Кольцо» так и осталось единственным опубликованным поэтическим произведением Лейкина. Неунывающий автор взялся за прозу, подражая популярному в те годы Евгению Гребенке (которого, в свою очередь, многие считали эпигоном Гоголя). Однако вскоре эти опыты пришлось бросить: семью постигло разорение. Отец не смог расплатиться с кредиторами, полиция наложила печати на лавку, выпроводив оттуда «читателей» – Полякова и Лейкина-младшего, а также на все домашнее имущество семейства несостоятельного должника. Пришлось идти «в люди»: Николай устроился приказчиком все в том же Гостином дворе – в оптовую галантерейную лавку швейцарца Франца Боненблюста, на первое время без жалованья, по распространенному в те годы у купцов принципу «чего стоить будет – там увидим». На новом месте дел оказалось тоже не слишком много, и Лейкин продолжил заниматься чтением, всякий раз пряча книгу при приближении хозяина.

По вечерам он писал очерки «Апраксинцы» – из жизни купеческих приказчиков, с которыми служил бок о бок. Это произведение автор сочинял долго, два года, многократно переделывая; сами приказчики, узнав, что Коля «пописывает», приходили рассказывать ему о своем житье-бытье. Дебютное произведение Лейкина-прозаика ставило целью показать, «в каком рабском состоянии находились тогда лавочные приказчики у своих хозяев». Крепостное право было уже отменено, но в повседневной жизни оно продолжало сохраняться: владельцы торговых фирм не заключали никаких письменных договоров со своими служащими; платили приказчикам столько, сколько посчитает нужным хозяин; жили они тут же, в складских помещениях; жениться им не разрешалось; деньги на руки не выдавались, а только записывались в особую книгу; не позволялось иметь даже карманных денег – всякий раз мелочь приходилось выпрашивать у хозяина; при увольнении могли вовсе ничего не заплатить; в лавке полагалось находиться ежедневно с раннего утра до позднего вечера, а отворялась эта тюрьма только «в первый день Пасхи и в первый день Рождества да до обеда в Троицу и в Новый год». Самая выразительная сцена лейкинских очерков – загул, в который пускаются на Рождество вырвавшиеся на свободу, единственный раз в году, приказчики.

Еще до выхода «Апраксинцев» (в 1863 году) Лейкин постепенно втянулся в журнальную работу: стал регулярно публиковать рассказы в маленьких журнальчиках, обычно недолговечных и не плативших никакого гонорара. О более серьезных изданиях он и не мечтал: «Толстых журналов я боялся. Попасть в них тогда сотрудником казалось мне недосягаемым…» Осуществляя детскую мечту о театре, он начал в эти годы играть в любительских спектаклях. Впоследствии Николай Александрович часто выступал на любительских сценах в петербургских клубах; неизменный успех он имел в ролях купцов. Попытки соперничать с Островским – написать серьезную драму из купеческого быта – оказывались неудачными, зато неоднократно ставились в Александринском и других театрах его шуточные одноактные пьесы.

В это же время Лейкин сблизился с сотрудниками иллюстрированного сатирического журнала «Искра»: братьями-поэтами Василием и Николаем Курочкиными, карикатуристом Николаем Степановым, фельетонистом Михаилом Стопановским и другими. Этот демократический по своему направлению журнал был чрезвычайно популярен: по свидетельству Лейкина, его читали и друзья, и враги. Небольшие рассказы Лейкина начинают появляться и в чисто юмористических изданиях – журналах «Заноза» и «Будильник».

«Апраксинцы», опубликованные в «толстом» журнале «Библиотека для чтения» (им руководил в те годы П. Д. Боборыкин), имели двойственный эффект. С одной стороны, Лейкину не давали проходу узнававшие себя купцы: «Клеветой на своего брата торговца стали заниматься? Ловко! Зачем же тогда вы по торговле служите, если свое сословие мараете?» – слышал он постоянно. Хозяин – швейцарец Боненблюст – предложил Николаю поискать другое место для службы. С другой стороны, Лейкина заметили в «большой» литературе: сначала появилось несколько благожелательных рецензий, а в начале 1864 года в дверь квартиры Лейкиных позвонил «высокий господин в шубе и шляпе, с черными небольшими бакенбардами». Он представился: «Я – Салтыков… писатель Салтыков… Щедрин… Приехал от Некрасова переговорить с вами».

Лейкина пригласили в «Современник»! «Помню, что на глазах моих были слезы радости. Они мешали мне говорить», – вспоминал писатель.

В «Современнике» был напечатан второй большой лейкинский текст – «Биржевые артельщики», повесть из жизни портовых грузчиков Петербургского порта (располагавшегося в те годы на Васильевском острове). Артельщики пользовались славой надежных работников: «В Питере этому званию, от биржевых артельщиков, усвоено особое значение доверенного и ответственного служителя», – писал в своем «Словаре живого великорусского языка» В. И. Даль. Эти работники – крестьяне, подавшиеся в город на заработки, – собирались в добровольные объединения-артели, представлявшие собой своего рода самоорганизованные ячейки, построенные на принципах социализма: здесь справедливо распределяли доходы, предоставляли социальную защиту и решали важные вопросы «миром», то есть демократическим путем. Такое перенесение законов русской крестьянской общины в город в те годы многим казалось очень важным залогом будущего особого русского пути. Впрочем, Лейкин был больше внимательным наблюдателем, чем социологом, и в этой повести не столько анализировал перспективные стороны общинного социализма, сколько рассказывал драматичную историю любви.

«Артельщиков» одобрил Н. А. Некрасов: «У вас хорошо выходит: вы знаете тот быт, из которого пишете». Однако была у редактора «Современника» и претензия к Лейкину: «У вас добродушно все выходит. А вы, батенька, злобы, злобы побольше… Теперь время такое. Злобы побольше». Этому совету Лейкин не последовал: добродушный юмор всегда был ему ближе, чем острая сатира, хотя в его ранних текстах встречаются даже трагические сюжеты.

С 1872 года Николай Александрович начал постоянно работать в «Петербургской газете», владельцем которой незадолго до этого стал бывший гусарский офицер и известный в Петербурге балетоман Сергей Николаевич Худеков. Новый хозяин подобрал талантливых сотрудников, и вскоре прозябавшее до тех пор издание набрало популярность (в дальнейшем Худеков станет миллионером и создателем знаменитого Сочинского дендрария). Многие считали, что именно Лейкин сделал «Петербургскую газету» любимейшим чтением широкой публики; его сотрудничество с ней продолжалось без перерыва в течение 33 лет. В середине 1880-х годов именно он привел в это издание Чехова, опубликовавшего там около 40 рассказов. Сам Лейкин печатался практически в каждом номере газеты, выходившей сначала четыре, потом пять раз в неделю, а с 1882 года – ежедневно. Это повлекло за собой изменения в его манере письма: вместо сравнительно длинных очерков он стал писать маленькие «летучие заметки», имевшие ярко выраженный юмористический характер. Впрочем, и сам писатель, и многие его читатели полагали, что он вовсе не окарикатуривает действительность, а «списывает с натуры».

В 1881 году Лейкин приобрел (на паях с типографом Р. Р. Голике) еженедельный петербургский журнал «Осколки», который и редактировал до конца жизни, печатаясь в каждом номере. Поначалу писателю хотелось возродить традиции сатирической «Искры», но времена, наступившие после убийства царя, были неблагоприятны для социальной сатиры. Приходилось ограничиваться беззлобным юмором. Тем не менее на протяжении всех 25 лет редактирования «Осколков» Лейкин непрерывно боролся с цензурой. Цензурным вопросам посвящено большинство писем из его хорошо сохранившейся переписки с сотрудниками. Лейкин обычно сообщал об очередном «погроме» со стороны цензуры: «Сегодня, – сообщал он в одном из писем А. П. Чехову в 1885 году, – на „Осколки“ обрушился сильный цензорский погром. Погиб большой мой рассказ из раскольнического быта, где выставлен тип старика-беспоповца – начетчика, погибли два стихотворения Трефолева, половина стихотворения Пальмина, пол-обозрения петербургской жизни Билибина и несколько строк из Ваших последних мелочишек. Словно Мамай прошел!» Дело доходило до того, что в редакцию поступало несколько вариантов одного произведения, рассчитанных на разную степень цензорского рвения. Так, поэт Лиодор Пальмин, присылая в «Осколки» очередное стихотворение, писал: «Во второй строке с начала вместо слов: „И дутой славою“, если бы тут нашли намек на недавно умершего Скобелева, можно сказать: „И громкой славою“». В другом письме он же выражал опасения: «Относительно цензуры я боюсь за строку „Под игом сумрачного гнета…“ Если что окажется нецензурным, то как-нибудь переделайте. Например: „Где мрака, зла и лжи работа“». Лейкин не только следовал этим советам, но часто и по собственной инициативе переделывал потенциально «непроходимые» строчки.

Издателю подцензурного еженедельника нельзя было рисковать, и поэтому идею новой «Искры» пришлось оставить. Постепенно лейкинский журнал превращался во вполне благодушное буржуазное издание: без конца варьировал тему невежества «неполированного» купечества, писал о подвигах безудержных купеческих сынков («саврасов без узды», как называл их Лейкин), представлял сценки, связанные с календарными праздниками, и водевильные сцены из дачного быта, смеялся над мужьями-подкаблучниками и склочными тещами. Такая редакционная политика в эпоху реакции давала свои плоды: тиражи и подписка «Осколков» росли как на дрожжах, а Лейкин становился успешным литературным предпринимателем.

Писал он непрерывно, не зная ни отдыха, ни кризисов, ни «мук слова». Накопившиеся рассказы собирал в сборники, давая им выразительные названия: «Наши забавники» (1879), «Саврасы без узды» (1880), «Медные лбы» (1880), «Гуси лапчатые» (1881), «Теплые ребята» (1882), «Караси и щуки» (1883) и мн. др.

Хотя сам Николай Александрович именовал себя «маленьким Щедриным», читающая публика воспринимала его скорее как «маленького Островского». Лейкинскими героями чаще всего становились купцы, их приказчики и домочадцы. Но это не значило, что он специализировался только на одной общественной группе. Наследие Лейкина ценно тем, что он создал широчайшую галерею портретов и жанровых сцен, – галерею, о которой можно смело сказать, что она охватила всю Россию. Вот названия только нескольких десятков (из десяти тысяч!) лейкинских рассказов. Тут и профессии, и социальные типы: «Извозчик», «Швейцар», «Маркер», «Прачка-поденщица», «Парикмахерский подмастерье», «Горничная», «Торговый мальчик», «Лихач», «Водогрейщик», «Доктор, каких купцы любят», «Доктор, каких любят тонные дамы», «Доктор для тех, которые с жиру бесятся», «Бездомники», «Угловые», «Папертные», «Кладбищенские», «Мамка-кормилица», «Кухарки и горничные», «Купчиха и кучер» и т. д. Различным увлечениям петербуржцев был посвящен сборник, называвшийся «Мученики охоты»; среди этих добровольных мучеников – «Голубятник», «Собачник», «Рысачник», «Птицелов», «Собиратель насекомых», «Актер-любитель», «Певчий-любитель», «Поэт», «Балетоман», «Библиоман», «Нумизмат», «Собиратель табакерок и тростей», «Покровитель животным», «Спирит» и т. д. Не было ни одного места в старом Петербурге, которое не запечатлел бы Лейкин: действие его рассказов происходит «В Летнем саду», «На Царицыном лугу», «В Михайловском сквере», «Около Егерских казарм», «На невском пароходе», «У Биржи», «В Екатерингофе», «На Крестовском», он описал все дачные пригороды: «Лесной», «Черная речка», «Новая деревня», «Парголово», «Коломяги», «Карповка», «От Петербурга до Колпина» и т. д. Точно так же охвачен лейкинскими рассказами весь календарь, с праздниками и обычаями: «В Сочельник», «Новый год», «На Святках», «Прощеное воскресенье», «Вербное гулянье», «Канун Пасхи», «Первый день Пасхи», «Радоница», «В день Преполовения» – и так далее до нового Рождества (рождественские рассказы составили впоследствии целый сборник). Большинство этих текстов – всего лишь характерные «зарисовки с натуры», но Лейкин никогда не чуждался и остросоциальных тем: у него есть книги, посвященные поденщицам («На заработках. Роман из жизни чернорабочих женщин», 1902); нищим и беднякам («Голь перекатная», 1903), в последний год своей жизни, совпавший с первым годом революции, Лейкин описал «стачечников» и «забастовщиков».

Широта охвата материала свидетельствует о том, что Лейкин был лучшим представителем той «экстенсивной» русской литературы, о которой очень точно написал в свое время Б. М. Эйхенбаум: «Рядом с литературой, исключительно сосредоточенной на острых вопросах социально-политической борьбы, существовала и другая литература, развившаяся вне узкого круга интеллигентских традиций. <…> Она ничего явно не проповедовала, ничему прямо не учила, а только подробно и ярко рассказывала о русской жизни – о людях всяких сословий и профессий, занятых своими бытовыми делами».

За годы работы сложилась и определенная поэтика лейкинского рассказа, который стали именовать «сценкой», поскольку его прозаические сочинения действительно напоминали драматические – одноактные пьесы. Сценка состояла из ряда кратких «ремарок», которые обозначали место и время действия и давали сжатые характеристики действующих лиц, и из сравнительно пространного, занимавшего большую часть текста характерно-комического диалога. Такой диалог можно было оборвать на любом месте, и одной из примет лейкинских сценок стал недописанный, как бы повисающий в воздухе «открытый финал» – эту черту подхватит и разовьет в дальнейшем Чехов. Краткость («сестра таланта») и открытые финалы – черты, которые принято считать новаторским вкладом Чехова в мировую литературу. Однако на самом деле их можно с полным правом назвать фирменными приемами Лейкина.

Многие произведения Лейкина («Стукин и Хрустальников», «Странствующая труппа», «Не в масть» и др.) написаны как монтаж отдельных «сценок», связанных между собой единством центральных действующих лиц и местом действия.

По этому принципу написан и самый знаменитый лейкинский цикл – «Наши за границей» (1890), история путешествия петербургской купеческой четы Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых по Германии и Франции. «Наши за границей» были написаны Лейкиным после собственных поездок за рубеж в конце 1880-х годов. Посещение парижской Всемирной выставки 1889 года (в качестве входной арки на эту выставку была построена Эйфелева башня) и наблюдения за мытарствами «безъязыких» русских туристов в Европе подсказали писателю сюжет, который сам по себе порождал великое множество комических ситуаций. Разумеется, Лейкин, получивший «немецкое воспитание» и говоривший по-немецки и по-французски так же, как по-русски, дистанцируется от своих героев, которые знают только «комнатные» и «хмельные» иностранные слова и на каждом шагу испытывают, как мы сегодня сказали бы, культурный шок: дивятся диким для них европейским нравам и обычаям. Однако супруги Ивановы для Николая Александровича – безусловно «наши», свои, родные, и в его подтрунивании не чувствуется превосходства: господствует фирменный лейкинский добродушный юмор и незаурядная наблюдательность. Герои и ситуации оказались настолько узнаваемыми, что «Наши за границей» выдержали до Первой мировой войны 28 изданий – кажется, это рекорд для русской литературы. Развивая успех, Лейкин написал три продолжения: Ивановы отправляются сначала на Ривьеру и в Италию («Где апельсины зреют», 1892; 18 изданий до 1913 г.), затем «через славянские земли в Константинополь» («В гостях у турок», 1897; 10 изданий) и, наконец, через Биарриц в Мадрид («Под южными небесами», 1898; 7 изданий).

Одна из важнейших заслуг Лейкина перед русской литературой – «открытие» им таланта Антона Павловича Чехова и многолетнее сотрудничество с ним. Чехов называл Лейкина своим «крестным батькой» и охотно признавал, что учился писать короткие рассказы на лейкинских образцах.

Началось все в октябре 1882 года, когда Лейкин приехал в Москву с определенной целью – найти новых сотрудников для «Осколков». Впоследствии он вспоминал: «Когда я проезжал с покойным Пальминым по Тверской, он указал мне на молодого длинноволосого человека и сказал: „Вот даровитый начинающий человек идет – фамилия его Чехов“. Я узнал адрес Чехова, поехал к нему знакомиться и пригласил писать в „Осколки“». Уже через неделю Чехов прислал в журнал первый рассказ (эту юмореску, «Речь и ремешок», не пропустила цензура). В первые годы начинающему, но уже немало пострадавшему от нравов московских издателей писателю, выступавшему под псевдонимом Антоша Чехонте, нравились и условия, предложенные Лейкиным (целых восемь, а потом и десять копеек за строчку; в Москве платили по пять), и сам журнал: он называл его «лучшим из юмористических журналов, в коих работаю». Именно в «Осколках» были напечатаны шедевры чеховской юмористики: «Торжество победителя», «Дочь Альбиона», «Толстый и тонкий», «Орден», «Жалобная книга», «Хирургия», «Хамелеон», «Свадьба с генералом» и многие другие. Всего Антоша Чехонте (он же Брат моего брата, Человек без селезенки, Рувер и др.) напечатал в «Осколках» больше сотни рассказов. Все они публиковались бок о бок с лейкинскими, и между двумя юмористами шло своего рода соревнование. Чехов выступал с позиций ученика, соревнующегося с учителем (еще в Таганроге, гимназистом, он был «усерднейшим читателем» лейкинских юморесок). Как и Лейкин, он не ограничивался какой-то социальной группой персонажей, а давал широкую панораму русской жизни – представлял «целую армию» героев, как он сам скажет впоследствии. Точно так же, как у Лейкина, ранние чеховские рассказы следуют календарному циклу и описывают эпизоды из повседневной жизни самых обычных людей. Если Лейкин изображал по преимуществу Петербург, то Чехонте предпочитал родную для него Москву, но при этом многие места действия оказывались «аналогами» петербургских (это относилось к местам гуляний, дачным местностям, кафешантанам, трактирам и т. п.). Чехонте, как и Лейкин, постоянно придумывал своим героям смешные фамилии. Если у Лейкина действуют купцы Куроглотов, Рублевкин, Волкодавов, Семишкуров, то у Чехова – Кашалотов, Механизмов и Синерылов; лейкинскому дьячку Ижеесишенскому вторит чеховский Вонмигласов; не любивший аристократию «демократ» Лейкин выводит барона по фамилии Киндербальзам, «демократ» Чехонте – графа Дерзай-Чертовщинова. Лейкин был известен своими комическими словечками, вся Россия повторяла приветствия из лейкинских рассказов: «С пальцем девять, с огурцом пятнадцать! Толстое почтение с кисточкой, поклон с набалдашником!» – или фразу, выражавшую удивление при неожиданном повороте событий: «Вот тебе и фунт изюма». Не отставал и Чехонте: уже в первом его рассказе – «Письмо к ученому соседу» – промелькнула фраза, которую до сих пор повторяют, иногда не помня автора: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». А ставшее крылатым названием чеховского рассказа – «Свадьба с генералом» – придумал Лейкин. Несомненно и сходство многих сюжетов двух авторов: чеховская зарисовка «Пересолил» перекликается с лейкинской юмореской «Два храбреца», а знаменитый «Ванька» – отголосок лейкинского очерка об апраксинском «мальчике» – бесправной «прислуге за все».

Антоша Чехонте был лучшим, но не единственным сотрудником Лейкина. К участию в журнале Лейкин привлек Н. С. Лескова, Атаву (С. Н. Терпигорева), Н. В. Успенского, Л. И. Пальмина, Л. Н. Трефолева, В. В. Билибина и других литераторов. И при этом непрерывно писал сам. Книги Лейкина без конца переиздавались, «Осколки» и «Петербургская газета» все шире распространялись по России, а Николай Александрович богател и набирал вес в обществе. Он был избран гласным (депутатом) петербургской городской Думы, состоял членом всевозможных обществ, земским гласным, почетным мировым судьей (этот пост в России занимали в основном отставные генералы). Был он и церковным старостой – как вспоминал современник, «состоял при церкви какого-то казачьего полка, что давало ему даже право носить мундир и шаровары с красными лампасами». Лейкин, никогда не числившийся на государственной службе, не мог получить дворянства, но зато стал потомственным почетным гражданином – привилегия, дававшаяся обычно крупным коммерсантам.

Он и был крупным коммерсантом, но только от литературы. Стремясь компенсировать лишения молодости, Николай Александрович жил на широкую ногу. В 1885 году он приобрел усадьбу в селе Ивановском (ныне город Отрадное), прямо на берегу Невы у впадения в нее реки Тосны, завел там богатые оранжереи, статуи, парники и образцовый огород. А в 1899 году, продав это поместье, купил усадьбу «Медное» в 15 километрах от Отрадного, на реке Мойке, у деревни Мустолово. В усадебном саду находилась «зала в два света», соединенная с домом коридором; простенки в коридоре и стены в «зале» украшали причудливые картины, а сводчатый потолок был расписан под небо с облаками. Как вспоминал Михаил Чехов, его брат Антон, оказавшись впервые в лейкинском имении, при виде роскошного дворца с богатой обстановкой выразил недоумение: «Зачем вам, одинокому человеку, вся эта чепуха?» – и получил ответ: «Прежде здесь хозяевами были графы, а теперь – я, Лейкин, хам».

Хотя Чехов и назвал Лейкина в письме «буржуа до мозга костей», а современники оставили немало свидетельств о его бытовой скупости, в больших делах Николай Александрович не был жаден и себялюбив. Об этом свидетельствуют многие факты. Поскольку у них с супругой Прасковьей Никифоровной не было своих детей, Лейкины усыновили подкидыша – мальчика Федю (он стал прототипом Гриши в одноименном рассказе Чехова). Лейкин состоял попечителем целого ряда школ и благотворительных учреждений, основал приют-ясли Троицкого прихода на Большой Дворянской улице (ныне ул. Куйбышева). В селе Ивановском он учредил «Дом трудолюбия», а свою усадьбу «Медное» со 100 гектарами земли завещал под устройство школьной дачи и училища практического садоводства для детей, обучающихся в городских школах Петербурга. Лейкин умер в январе 1906 года, а весной того же года в имении уже поселилось 250 детей беднейших городских жителей. К сожалению, дальнейшая судьба всех его начинаний была печальна: революции и войны не оставили никакого следа от лейкинских усадеб и богаделен.

Богатство Лейкина было заработано сорокалетним непрерывным трудом. В его случае известное правило «ни дня без строчки» можно перефразировать как «ни дня без рассказа». Работоспособность Николая Александровича вошла в поговорку. Так, П. И. Чайковский писал в 1893 году: «…Если бы и я, и мой издатель могли: я – прожить безвыездно в деревне, а он – всю эту массу нот издать и гонорар уплатить, то, работая la Лейкин, я в один год мог бы нажить 36 тысяч с половиной!!! Недурно бы».

По подсчетам исследователей, за всю жизнь Лейкиным было написано 36 романов и повестей, 11 пьес и около десяти тысяч рассказов; при жизни писателя в свет вышло 70 томов его сочинений.

В XX веке это наследие оказалось практически забыто: советской власти «буржуазный писатель» пришелся не ко двору, и вспоминали Лейкина только в связи с Чеховым, как его «спутника» и отчасти учителя. Однако с недавних пор Лейкин начинает возвращаться к читателю: как ни странно, современные люди узнают себя то в Глафире Семеновне Ивановой, пытающейся объясниться с проводником в немецком поезде или с официантом в парижском ресторане, то в увлеченных каким-нибудь странным хобби «мучениках охоты», то в лишенных всякой свободы наемных работниках торговых фирм. Ненавязчивый лейкинский юмор по-прежнему смешит – и это удивительно, если вспомнить, сколько времени прошло и сколько всего изменилось с того дня, когда «господин Лейкин изволили пить чай» в Гостином дворе, а приказчик потом не стирал мокрый кружок с того места на прилавке, где стояла кружка писателя.

Андрей Степанов

Наши за границей

Юмористическое описание поездки супругов Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых

в Париж и обратно

[1]

I

Переехали русскую границу. Показался прусский орел[2], изображенный на щите, прибитом к столбу. Поезд подъехал к станционному зданию. Русские кондукторы в последний раз отворили двери вагонов. Послышалась немецкая речь. Стояли два откормленные немца в черных военных плащах с множеством пуговиц по правую и по левую сторону груди и в касках со штыками[3]. «Ейдкунен[4]!» – возгласил кто-то, проглатывая слова. Виднелись вывески со стрелами и с надписями: «Herren», «Damen». Пассажиры стали снимать с полок ручной багаж и начали выходить из вагонов. В числе их были и молодой купец с женой, купеческое происхождение которого сказывалось в каждой складке, в каждом движении, хотя он и был одет по последней моде. Прежде всего он ударил себя ладонью по дну шляпы котелком и сказал жене:

– Ну-с, Глафира Семеновна, приехали в заграницу. Теперь следует нам свое образование доказывать. Сажайте иностранные слова! Сажайте без всяких стеснений. Жарьте вовсю.

Молодая супруга, одетая тоже по последней моде, смутилась и покраснела.

– А какая это земля? – спросила она.

– Знамо дело – Неметчина. Немец всегда на границе стоит. Помимо немца, ни в какую чужую землю не проедешь. Забирайте свою подушку-то. Мне три не протащить сквозь двери. А насчет саквояжей мы носильщика крикнем. Как носильщик-то на немецкий манер?

– Я, Николай Иваныч, не знаю. Нас этим словам в пансионе не обучали. Да и вообще я по-немецки очень плохо… Когда учитель-немец приходил, то у меня всегда зубы болели.

– Как же это так… А говорили, что обучались.

– Я и обучалась, а только комнатные слова знаю. Вот ежели что в комнате или с кем поздороваться и спросить о погоде…

– Странно… сам же я слышал, как вы стихи читали на иностранном диалекте.

– То по-французски. Вот ежели по-французски придется, то я больше знаю.

– Как тут в немецкой земле по-французски! Здесь за французский язык в участок могут сволочь. Немец страх как француза не любит. Ему француз – что таракан в щах. Эй, носильщик! – кричит купец. – Гут морген… Как вас?.. Комензи… Наши чемоданы. Брингензи…[5] Саквояжи…

– Вот видишь, ты и сам немецкие слова знаешь.

– Десять-то слов! На этом не много уедешь. Хмельного я сам попрошу по-немецки, потому хмельные слова я знаю, а остальные ни в зуб. Эй, хер носильщик! Хер – это по по-ихнему господин. Поучтивее, так, может, лучше… Хер носильщик! Нейдет, подлец! В другой вагон пропер. Неужто самому придется переть?.. Вытаскивай подушки, а я саквояжи… Тащи! Чего же стала?

– Да видишь, главная подушка не пролезает. Надо по одной штуке…

– И к чему только ты три подушки с собой забрала!

– Да я не могу на одной спать. Голова затекает. И наконец, ведь не знаешь, куда едешь. Может быть, там и вовсе без подушек…

– Брось подушки. Давай я их вытащу… Ну пропихивай сзади, пропихивай… Вот так… Ведь таможня здеь. Не стали бы немцы подушки распарывать и искать в них? Ведь целые перины мы притащили. Не сочли бы за мешки с товаром. Хоть сказать им, что это подушки. Как подушки-то по-немецки?

– Не знаю.

– Здравствуйте! А сейчас хвасталась, что все комнатные слова знаешь. Ведь подушка – комнатное слово.

– Знала, да забыла. И чего вы на меня сердитесь. Ведь вы и сами не знаете!

– Я другое дело. Я специалист по хмельным словам. Вот в буфете я в лучшем виде… «Бир-тринкен… Шнапс-тринкен… Зейдель… фляше…[6] бутерброд»… и, наконец, я в пансионе не обучался. Немецким словам я выучился у немцев-колонистов[7], которые приезжают к нам в лавку веревки, парусину и гвозди покупать. «Ейн, цвей, дрей, фир, фир рубль, цванциг копекен»[8]. Считать по-немецки тебе что угодно высчитаю, а других я слов не знаю. Ну, постой тут около подушек, а я саквояжи вытащу. Эй, хер носильщик! Нумер ейн унд цванциг. Комензи![9] – снова начал кричать купец и манить носильщика.

Носильщик наконец подошел, взял вещи и понес их. Купец и его супруга тащили сзади подушки, зонтики, плед и ватное стеганое одеяло.

– Zollamt… jetzt ist Zollamt… Koffer haben Sie, mein Herr?[10] – спрашивал носильщик купца.

– Черт его знает, что он бормочет! – воскликнул купец. – Глафира Семеновна, понимаешь? – обратился он к жене.

– Да, должно быть, на чай просит. Дай ему, – отвечала та.

– Ну народ! Даже двугривенного не хотят поверить и вперед деньги требуют. Бери, бери… Вот три гривенника. Не надувать сюда приехали. Мы в Петербурге в полном доверии. У меня по банкам на полтораста тысяч векселей гуляет…

Носильщик денег не брал и говорил:

– Nachher, nachher werden Sie zahlen…[11]

– Глаша! Не берет. Неужто двух пятиалтынных[12] мало? – недоумевал купец. – Иль, может быть, ему немецкие деньги надо?

– Да конечно же, он немецкие деньги требует.

– Дейч гельд хочешь? Дейч надо разменять. Где тут меняльная лавка? Надо разменять. Понимаешь? Ничего не понимает. Глаша! да скажи ему по-немецки, как вас учили. Чего ты стыдишься-то! Ну, как по-немецки меняльная лавка? Сади!

– Ах, боже мой! Ну что ты ко мне пристаешь-то!

– Ничего не знает! А еще у мадамы училась.

– Меняльную лавку вы найдете в вокзале. Там еврей вам и разменяет, – послышалось сзади по-русски.

Говорил какой-то господин в войлочной дорожной шапочке. Купец обернулся и сказал:

– Мерси вас… Удивительно, как трудно без немецкого языка… Ничего не понимают. Будьте добры сказать этой колбасе, что он на чай в лучшем виде получит, как только я разменяю русские деньги. Ну вот… Еще мерси вас… Извините… А как по-немецки меняльная лавка, чтобы я мог спросить?

– Вексельбуде… Но еврей, который будет менять вам деньги, говорит по-русски.

– Анкор мерси[13] вас… Вексельбуде, вексельбуде, – твердил купец. – Запомни, Глаша, как меняльная лавка называется, а то я впопыхах-то могу забыть. Вексельбуде, вексельбуде.

У дверей в вокзале стояли прусские жандармы и таможенные чиновники отбирали паспорта и пропускали пассажиров по очереди.

– Эх, следовало бы захватить с собой в дорогу Карла Адамыча для немецкого языка, – говорил купец. – Он хоть пропойный человек, а все-таки с языком. Приодеть бы его в мое старое пальтишко, так он и совсем бы за барина сошел. Только ведь дорога да выпивка, а ест он самые пустяки. Положительно следовало бы его взять, и в лучшем бы виде он по-немецки бормотал.

– Так отчего же не взял? – сказала жена.

– А не сама ли ты говорила, что я с ним с кругу сбиться могу? Я на твое образование надеялся, думал, что ежели уж у мадамы в пансионе училась и немецкие стихи знаешь, так как же немецких-то слов не знать; а ты даже без того понятия, как подушка по-немецки называется.

– Тебе ведь сказано, что я политичные слова знаю, а подушка разве политичное слово.

– Врешь! Ты даже сейчас хвасталась, что комнатные слова знаешь.

– Фу, как ты мне надоел! Вот возьму да на зло тебе и заплчу.

– Да плачь. Черт с тобой!

Жена слезливо заморгала глазами. Купец проталкивал ее вперед.

– Пасс![14] – возгласил жандарм и загородил ей дорогу.

– Глаша! Что он говорит? Чего ему нужно? – спрашивал у жены купец.

– Отстань. Ничего не знаю.

– Пасс! – повторил жандарм и протянул руку.

– Ну, вот извольте видеть, словно он будто в винт играет: пасс да пасс.

– Отдайте свой паспорт. Он паспорт требует, – сказал кто-то по-русски.

– Паспорт? Ну так так бы и говорил, а то – пасс да пасс… Вот паспорт.

Купец отдал паспорт и проскользнул сквозь двери. Жену задержали и тоже требовали паспорт.

– Глаша! Чего ж ты?.. Иди сюда… Глафира Семеновна! Чего ты стала? – кричал купец.

– Да не пускают. Вон он руки распространяет, – отвечала та. – Пустите же меня! – раздраженно рванулась она.

– Пасс! – возвысил голос жандарм.

– Да ведь я отдал ейный паспорт. Жена при муже. Жена в моем паспорте… Паспорт у нас общий…[15] Это жена моя… Послушайте, хер… Так не делается… Это безобразие… Ее паспорт. Ейн паспорт на цвей, – возмущался купец.

– Я жена его… Я фрау, фрау… А он муж… Это мой мари… мон мари…[16] – бормотала жена.

Наконец ее пропустили.

– Ну народ! – восклицал купец. – Ни одного слова по-русски. А еще, говорят, образованные немцы! Говорят, куда ни плюнь, везде университет или академия наук. Где же тут образование, спрашивается?! Тьфу, чтобы вам сдохнуть!

Купец плюнул.

II

Николай Иванович и Глафира Семеновна, запыхавшиеся и раскрасневшиеся, сидели уже в прусском вагоне. Перед ними стоял немец-носильщик и ждал подачки за принесенные в вагон мешки и подушки. Николай Иванович держал на ладони горсть прусских серебряных монет, перебирал их другой рукой и решительно недоумевал, какую монету дать носильщику за услугу.

– Разбери, что это за деньги! – бормотал он. – Одни будто бы полтинники, а другие, которые побольше, так тоже до нашего рубля не хватают! Потом мелочь… На одних монетах помечено, что десять, на других стоит цифра пятьдесять, а обе монетки одной величины.

– Да дай ему вот вроде полтины-то! – сказала Глафира Семеновна.

– Сшутила! Давать по полтине, так тоже раздаешься. Эдак и требухи не хватит[17].

– Ну дай маленьких монет штучки три.

– В том-то и дело, что они разные. Одни в десять, другие в пятьдесят, а величина одна. Да и чего тут десять, чего пятьдесят? Беда с чужими деньгами!

Он взял три монетки по десяти пфеннигов[18] и подал носильщику. Тот скривил лицо и подбросил монетки на ладони.

– Неужто мало? Ведь я три гривенника[19] даю, – воскликнул Николай Иванович и дал еще десять пфеннигов.

Носильщик плюнул, отвернулся и, не приподняв шапки, отошел от вагона.

– Вот так немецкая морда! Сорок ихних копеек даю, а он и этим недоволен. Да у нас-то за сорок копеек носильщики в пояс кланяются! – продолжал Николай Иванович, обращаясь к жене.

– А почем ты знаешь, может быть, ихние копейки-то меньше? – сказала та и прибавила: – Ну да что об этом толковать! Хорошо, что уж в вагоны-то уселись. Только в те ли мы вагоны сели? Не уехать бы куда в другое место вместо Берлина-то?

– Пес их знает! Каждому встречному и поперечному только и твердил, что Берлин, Берлин и Берлин. Все тыкали перстами в этот вагон.

Николай Иванович высунулся из окна вагона и крикнул:

– Эй! хер кондуктор! Берлин здесь?

– О, ja, mein Herr, Berlin.

– Слышишь? Около русской грницы и то по-немецки. Хоть бы одна каналья сказала какое-нибудь слово по-русски, кроме жида-менялы.

– Ну вот с жидами и будем разговаривать. Ведь уж жиды наверное везде есть.

– Да неужто ты, Глашенька, окромя комнатных слов, никакого разговора не знаешь?

– Про еду знаю.

– Ну, слава Богу, хоть про еду-то. По крайней мере, голодом не насидимся. Ты про еду, я про хмельное и всякое питейное. Ты, по крайней мере, поняла ли, что немец в таможне при допросе-то спрашивал?

– Да он только про чай да про табак с папиросами и спрашивал. Те, табак, папирос…

– Ну, это-то и я понял. А он еще что-то спрашивал.

– Ничего не спрашивал. Спрашивал про чай и про папиросы, а я молчу и вся дрожу, – продолжала жена. – Думаю, ну как полезет в платье щупать.

– А где у тебя чай с папиросами?

– В турнюре[20]. Два фунта[21] чаю и пятьсот штук папирос для тебя.

– Вот за это спасибо. Теперь, по крайности, мы и с чаем, и с папиросами. А то Федор Кирилыч вернулся из-за границы, так сказывал что папиросы ихние на манер как бы из капустного листа, а чай так брандахлыст[22] какой-то. Вот пиво здесь – умопомраченье. Я сейчас пару кружек опрокинул – прелесть. Бутерброды с колбасой тоже должны быть хороши. Страна колбасная.

– Колбасная-то колбасная, да кто их знает, из чего они свои колбасы делают. Может быть, из кошек да из собак. Нет, я их бутербродов есть не стану. Я своих булок захватила, и у меня сыр есть, икра.

– Нельзя же, душечка, совсем не есть.

– Колбасу? Ни за что на свете! Да и вообще не стану есть ничего, кроме котлеты или бифштекса. У них, говорят, суп из рыбьей чешуи, из яичной скорлупы и из сельдяных голов варится.

– Ну?!.

– Я от многих слышала. Даже в газетах читала. А наш жилец-немец – настройщик, что в папенькином доме живет. Образованный немец, а что он ест вместо супа? Разболтает в пиве корки черного хлеба, положит туда яйцо, сварит, вот и суп. Нам ихняя кухарка рассказывала. «Они, говорит, за обе щеки едят, а мне в глотку не идет. Я, говорит, кофейными переварками с ситником[23] в те дни питаюсь». Я и рыбу у них в Неметчине есть не буду.

– Рыбу-то отчего? Ведь уж рыба все рыба.

– Боюсь, как бы вместо рыбы змеи не подали. Они и змей едят, и лягушек.

– Это французы.

– И французы, и немцы. Немцы еще хуже. Я сама видела, как настройщицкая немка в корзинке угря на обед с рынка тащила.

– Так угря же, а не змею.

– Та же змея, только водяная. Нет, я у них ни рыбы, ни колбасы, ни супу – ни за что на свете… Бифштекс, котлета, булки. Пироги буду есть, и то только с капустой. Яйца буду есть. Тут уж, по крайней мере, видишь, что ешь настоящее.

– У них и яйца поддельные есть.

– Да что ты! Как же это так яйца подделать?

– В искусственной алебастровой скорлупе, а внутри всякая химическая дрянь. Я недавно еще читал, что подделывают.

– Тьфу, тьфу! Кофей буду пить с булками.

– И кофей поддельный. Тут и жареный горох, и рожь, и цикорий.

– Ну, это все-таки не поганое.

– А масла у них настоящего и нет. Все маргарин. Ведь мы с них пример-то взяли. Да еще из чего маргарин-то…

– Не рассказывай, не рассказывай!.. – замахала руками жена. – А то я и ничего жареного есть не стану.

Поезд тихо тронулся.

– По немецкой земле едем. В царство пива и колбасы нас везут, – сказал Николай Иванович.

III

Поезд стрелой мчался от Эйдкунена по направлению к Берлину, минуя не только полустанки, но даже и незначительные станции, останавливаясь только на одну или две минуты перед главными станциями. Перед окнами вагонов мелькали, как в калейдоскопе, каменные деревеньки с фруктовыми садами около домиков, гладкие, как языком вылизанные, скошенные луга и поля, вычищенные и даже выметенные рощицы с подсаженными рядами молодыми деревцами, утрамбованные проселочные дорожки, пересекающие под мостами железнодорожное полотно. На одной из таких дорог Николай Иванович и Глафира Семеновна увидали повозку, которую везли две собаки, и даже воскликнули от удивления.

– Смотри-ка, Глаша, на собаках бочку везут. Вот народ-то!

– Вижу, вижу. Бедные псы! Даже языки выставили, до того им тяжело. А мужчина идет сзади, руки в карманы и трубку курит. Стало быть, здесь нет общества скотского покровительства[24]?

– Стало быть, нет, а то бы уж член общества сейчас этой самой трубке награждение по затылку сделал; какое ты имеешь собственное право скота мучить! Ну народ! Собаку – и вдруг в тележку запрячь! Поди-ка выдумай кто другой, кроме немца! У нас это происшествие только в цирке как фокус показывается, а здесь, извольте видеть, на работе. Правду говорят, что немец хитер, обезьяну выдумал.

– Да, может быть, и это какой-нибудь поярец или акробат, с учеными собаками по дворам шляющийся.

– Нет. Тогда с какой же стати у него бочка на тележке и корзина с капустой? Просто это от бедности. Лошадь кормить нечем – ну и ухищряются на собаках… Вон и еще на собаках… Солому везут. Как их на котах не угораздит возить!

– Погоди. Может быть, и запряженных котов увидим.

И опять чистенькие деревеньки с черепичными крышами на домах, с маленькими огородиками между домов, обнесенными живой изгородью, аккуратно подстриженной, а в этих огородах женщины в соломенных шляпках с лентами, копающиеся в грядах.

– Смотри-ка, смотри-ка: в шляпках – и на огородах работают! – удивлялась Глафира Семеновна. – Да неужели это немецкие деревенские бабы?

– Должно быть, что бабы. Карл сказывал, что у них деревенские бабы в деревнях даже на фортепьянах играют, а по праздникам себе мороженое стряпают, – отвечал Николай Иванович.

– Мороженое? Да что ты! А как же у нас рассказывают, что немцы и немки с голоду к нам в Россию едут? Ведь уж ежели мороженое…

– Положим, что от мороженого в брюхе еще больше заурчит, ежели его одного нажраться. Да нет, не может быть, чтобы с голоду… Какой тут голод, ежели в деревнях – вот уж сколько времени едем – ни одной развалившейся избы не видать. Даже соломенных крыш не видать. Просто-напросто немец к нам едет на легкую работу. Здесь он гряды копает, а у нас приедет – сейчас ему место управляющего в имении. Здесь бандурист какой-нибудь и по трактирам за пятаки да за гривенники играет, а к нам придет – настройщик, и сейчас ему по полтора рубля за настройку фортепьян платят.

И опять немки в шляпках и с граблями. На этот раз они стояли около пожелтевшего дуба. Одна немка сбивала граблями с ветвей дуба желтый лист, а другая сгребала этот лист в кучки, запасая материал для листовой земли.

– И на что им этот желтый лист понадобился? Вишь, как стараются собирать! – удивлялась Глафира Семеновна.

– Немец хитер… Почем ты знаешь: может быть, этот лист в какую-нибудь еду идет, – отвечал Николай Иванович. – Может быть, для собак-то вот этих, что телеги возят, еду из листа и приготовляют.

– Станет ли собака дубовый лист есть?

– С голодухи станет, особливо ежели с овсяной крупой перемешать да сварить.

– Нет, должно быть, это просто для соления огурцов. В соленые огурцы и черносмородинный, и дубовый лист идет.

– Так ведь не желтый же.

– А у них, может быть, желтый полагается.

– Да ты, чем догадываться-то, понатужься да спроси как-нибудь по-немецки вон у этой дамы, что против тебя сидит и чулок вяжет, – кивнул Николай Иванович на пассажирку, прилежно перебиравшую спицы с серой шерстью. – Неужто ты не знаешь, как и желтый лист по-немецки называется?

– Я же ведь сказала тебе, что нас только комнатным словам учили.

– Ну пансион! А ведь, поди, за науку по пяти рублей в месяц драли!

– Даже по десяти.

Немало удивлялись они и немке-пассажирке, вязавшей чулок, которая, как вошла в вагон, вынула начатый чулок да так и не переставала его вязать в течение двух часов.

– Неужто дома-то у ней не хватает времени, чтобы связать чулки? – сказала жена.

– И хватает, может статься, да уж такая извадка, – отвечал муж. – Немки уж такой народ… Немка не только что в вагон, а и в гроб ляжет, так и то чулок вязать будет.

А поезд так и мчался. Супруги наелись булок с сыром и икрой. Жажда так и томила их после соленого, а напиться было нечего. Во время минутных остановок на станциях они не выходили из вагонов, чтобы сбегать в буфет, опасаясь, что поезд уедет без них.

– Черт бы побрал эту немецкую езду с минутными остановками! Помилуйте, даже в буфет сбегать нельзя! – горячился Николай Ивановича. – Поезд останавливается, пятьдесят человек выпускают, пятьдесят пассажиров принимают – и опять пошел. Ни предупредительных звонков – ничего[25]. Один звонок – и катай-валяй. Говорят, это для цивилизации… Какая тут, к черту, цивилизация, ежели человеку во время остановки поезда даже кружки пива выпить нельзя?

– Да, должно быть, здесь такие порядки, что немцы с собой берут питье, – говорила Глафира Семеновна. – Они народ экономный.

– Да ведь не видать, чтобы пили в вагонах-то. Только сигарки курят да газеты читают. Вот уж сколько проехали, а хоть бы где-нибудь показалась бутылка. Бутерброды ели, а чтобы пить – никто не пил. Нет, у нас на этот счет куда лучше. У нас придешь на станцию-то, так стоишь, стоишь – и конца остановки нет. Тут ты и попить, и поесть всласть можешь, даже напиться допьяна можешь. Первый звонок – ты и не торопишься, а идешь либо пряники вяземские себе покупать, а то так к торжковским туфлям приторговываешься; потом второй звонок, третий, а поезд все стоит. Когда-то еще кондуктор вздумает свистнуть в свистульку машинисту, чтобы тот давал передний ход. Нет, у нас куда лучше.

Новая остановка. Станция такая-то, кричит кондуктор и прибавляет: «Zwei minuten».

– Опять цвей минутен, черт их возьми! Когда же душу-то отпустят на покаяние и дадут такую остановку, чтобы попить можно! – восклицал Николай Иванович.

– Да дай кондуктору на чай и попроси, чтобы он нам в вагон пива принес, – посоветовала ему жена. – За стекло-то заплатим.

Страницы: 123456 »»