Суперанимал Дашков Андрей
…Раненый мегалодон догоняет и атакует Лимбо. Я улавливаю лишь то, что отфильтровано восприятием кита. Информации не хватает. Образы ущербны. Я пытаюсь определить, что с эмбрионами, где они спрятаны, насколько хорошо охраняются. Неужели я всерьез собираюсь найти и уничтожить их? Неужели с меня не достаточно? Но живых… живых остановить труднее, чем муляжей.
Рядом с нами – четверо уцелевших китов. Короткая схватка – на этот раз действительно ПОСЛЕДНЯЯ. Косатки рвут мегалодона с разных сторон, словно… волки, завалившие крупную дичь.
(У меня в мозгу возникает картинка из прошлого, уже не принадлежащего бродяге-переселенцу. Белый неподвижный покров. Стеклянные деревья. Маленькая луна. Снег. На нем – синие тени и черная кровь. Вокруг – желтые глаза. Визг. ОХОТА…)
Слепящая ярость захлестывает Лимбо. Разливается пурпур, пронизанный сверкающими молниями боли. В нем тонет все. У меня больше нет возможности «видеть» и заново переживать это. Я погружаюсь в какую-то субстанцию, которая мягче и податливее воды…
Где моя самка? Хочу ощутить ее прохладные ладони на своем разбитом, пылающем лице. Кажется, я чувствую прикосновение… Последняя мимолетная ласка.
Но что это?!
Голова Белого Кашалота появляется из окутывающего меня мрака. Совсем близко морщинистая кожа альбиноса и его недобрый красноватый глаз.
Здравствуй, посланник смерти! Ты приплыл, чтобы забрать меня в океан теней?…
Кажется, я мог бы ухватиться за обломки гарпунов и обрывки линей – они образуют что-то вроде корзины, сплетенной самими подводными течениями. Туша задевает меня, но кто-то из нас бесплотен. Я ощущаю только порывы леденящего ветра, дующего ВНУТРИ меня…
Внезапно ветер стихает. Мой час еще не настал. Плыви мимо, чем бы ты ни был!…
Я падаю в темноту.
Спасибо тебе, бархатная ночь!…
10
Это была она – Древняя Земля. Место, о котором сложены самые старые и самые непонятные из легенд. Кусок огромной суши, занимавшей когда-то треть земной поверхности и делившей океан на части. Представить себе безводные просторы той великой тверди, а главное, существование двуногих в тех условиях я был не в состоянии. Это было невообразимо, как жизнь в облаках.
Впрочем, раз все закончилось столь плачевно, значит, жизнь была слишком тяжелой и пришла к закономерному концу. Чужая среда обитания. Наверное, они – я имею в виду двуногих тех давних времен – так и не сумели приспособиться к ней и превратились в настоящих демонов. Они попытались изменить природу, перекроить ее под себя. А ведь мать рассказывала еще что-то о космосе, о летающих металлических островах, о кораблях, уносивших демонов на обратную сторону небес – в мир пустоты, где нет даже воздуха…
И вот результат. Атака извне разрушила бездушный организм планеты, а все, что пытались потом сделать демоны для своего спасения, вызывало лишь судороги обреченного пациента на операционном столе – реакцию на вмешательство неумелого хирурга, задевшего скальпелем нервные узлы.
Мои прямые предки благоразумно отступили, признали свое поражение, вернулись к началу. Основным правилом стало: не вмешиваться. Вместо грубого воздействия – тонкое вплетение; вместо стремления изменить, исказить замысел естества – подспудное влияние, проникновение, растворение, приспособление…
Я пожинал плоды чужой выстраданной мудрости, но сам-то был полуживотным с душой дикаря, ограниченным, голодным, жаждущим чего-то невнятного и постепенно сходящим с ума от воспоминаний, передающихся по наследству как тяжкий груз (крест?), который предстоит нести сотням поколений в наказание за нелепую гордыню погибших.
Но ТА ли это Древняя Земля, о которой рассказывала мать? Может быть, их на самом деле несколько, и каждый счастливчик, увидевший сушу, привнес в легенду что-то свое, оттенок личной мечты о покое, изобилии, счастье?
Даже если я ошибался, какая разница? Я достиг пристанища. Сомневаюсь, что у кого-либо еще был такой выбор – выползти на берег предков или до конца своих дней скитаться в океане.
Земля была не такой уж большой – моя стая замкнула круг меньше чем за сутки. Оно и понятно. В противном случае найти этот клочок суши было бы гораздо легче.
Вначале мы держались в отдалении от берега. История с Плавучим Островом научила меня осторожности. Я стал благоразумным, вероятно, даже излишне благоразумным.
Основание горной гряды находилось на недостижимой глубине. За миллионы лет сгладился рельеф пологих склонов. На отмелях было полно моллюсков. Рыба также водилась в изобилии. Во всяком случае, мои косатки не испытывали недостатка в пище. Я чувствовал, что им нравится это место. Осмелев, они заплывали в залив и терлись животами о дно мелководья.
Раны Лимбо затянулись почти полностью. На вид это был прежний могучий и матерый самец. Он несколько раз спасал мою жалкую жизнь. Я в вечном, неоплатном долгу перед ним. Хорошо, что он не знает об этом… Не так давно мы обменялись душами, и я почувствовал: что-то необратимо изменилось в нем. Страшный опыт не проходит бесследно, и шрамы остаются не только на коже.
Порой мне кажется, что ему тоже снятся жуткие сны – о прошлом, о войнах, о демонах, о смерти, о Белом Кашалоте, – и я (грязное создание!) мог бы даже «подсмотреть» их, однако всякий раз отказывался от этой затеи, потому что начинал ощущать приближение НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОГО. Его легчайшее прикосновение ужасало. Оно стремилось поглотить меня целиком, лишить разума, превратить во что-то непредставимое. Я не знал, благословение это или проклятие, но готовился к худшему. Да, я трусливо «прятался», втягивая обратно в свой мозг невидимые всепроникающие «щупальца», как только возникали эмоции, для которых еще не придуманы названия в моем языке.
И все равно мы стали еще ближе друг другу, если такое вообще возможно, и достигли полного взаимопонимания. Лимбо был сверхосторожен и подозрителен, как… двуногий. Он подолгу «изучал» подводные окрестности гряды, прежде чем приблизиться к ней. Опасности не было. Но я не торопился.
Я испытывал какую-то робкую надежду. На что? Я не мог осознать этого до конца. После всех потерь, безумной бойни в Новом Вавилоне, крушения иллюзий я нуждался в опоре, в чем-то, во что можно верить. Оказалось, мое сердце не истлело. Я еще мог испытывать радость. И что может поддержать лучше, чем незыблемая твердь? «Скоро, скоро ступлю я на Древнюю Землю!» – думал я и… оттягивал этот момент. Потом наконец решился и направил Лимбо к восточному берегу.
И радость моя была омрачена.
Первое, что открылось моему взгляду, когда Лимбо вынырнул, это песчаный пляж, а на нем – мертвые дельфины. Они выбросились на берег совсем недавно, и туши еще не начали разлагаться. Было время отлива; вода отступила, обнажив их почти полностью. Издали они казались серо-белыми холмами, испещренными пятнами и морщинами, а вблизи – чужеродными массами плоти, вопиющим уродством на фоне золотистого песка и зелени того непередаваемого оттенка, который я не видел никогда и нигде под водой. Эта струящаяся легкая зелень торжествующе парила в голубом небе, купалась в лучах солнца, соперничала в легкости с облаками. Глядя на нее, я забывал о смерти.
Но смерть была тут, внизу, передо мной – нелепая, необъяснимая, противоестественная смерть целой стаи дельфинов…
Я поймал себя на том, что ищу взглядом фигуру двуногого. В моем сознании демоны были неотделимы от самой идеи уничтожения. У меня не было сомнений, что это работа пастуха. Он заставил дельфинов совершить самоубийство, но зачем? Если он сошел с ума, то покончил ли он и с собой тоже?
Зловещий знак. Смерть дельфинов подействовала на меня угнетающе. И хотя я догадывался, что чайки быстро сделают свое дело, а после очередного шторма на берегу не останется даже костей, тот первый день в раю так и запечатлелся в моей памяти как День Мертвой Стаи.
(Да-да, чаек здесь было множество; оказалось, что птицы не вымерли. Раньше я видел их в своих снах – злобные, белые, хищные, острокрылые тени, – а теперь, наяву, они стали для меня живыми символами свободы и надежды, пронизывающими голубой простор. И значит, прошлое иногда возвращается, принося с собой не только боль утраты, но и силы жить. И еще осознание: есть то, что недолго пребудет со мной, а потом, в вечности, – ВМЕСТО меня. Я хотел бы разбить тайное зеркало внутри себя, отражающее свет в обоих направлениях, – чтобы не видеть ни рая, ни ада, и просто довольствоваться каждым прожитым мгновением, пусть даже среди ужасающей пустоты.)
Однако и пустота заполнялась новыми сигналами. Я закрыл глаза и сосредоточился на поиске. Лимбо медленно нес меня у самой поверхности по длинной дуге вдоль рифа, прикрывавшего вход в залив. В рифе были подводные ворота – настолько широкие, что в них могли пройти несколько полосатиков. Риф был искусственным. Я успел достаточно увидеть в Вавилоне, чтобы не ошибиться. Но меня интересовал не риф.
«Сигнал-ощущение-знание». Вдоль этой цепочки блуждали тени еще неизвестных мне существ, живущих на суше. Как всегда, я «видел» лишь пятна – на этот раз чрезвычайно слабые и размытые. Каналов связи с ними, по-видимому, не существовало. Птицы, четвероногие и еще какие-то твари, похожие на двуногих, но хвостатые. Мне было ясно, что они не обладают ни человеческим разумом, ни человеческой изощренностью. Наземные животные были не опаснее моих косаток. А в воде они вообще оказались бы беспомощными.
Однако любой обитатель суши имел преимущество передо мной. Как только мои слабенькие ножки, не привыкшие носить тяжесть тела, ступят на берег, я превращусь из властелина китов-убийц в потенциальную жертву.
Это был еще один повод, чтобы задуматься о выборе. Но Древняя Земля настойчиво звала меня – шумом ручьев, бегущих с гор, радугами над водопадами, прохладной тенью сумеречных лесов, голосами птиц, запахами влажных листьев… И даже луна, взошедшая под вечер, звала меня. Сверкающий круг всплывал среди нарождающихся звезд, вызывая сладкий ужас перед мимолетностью, эфемерностью существования и в то же время странную уверенность в том, что смерти не существует. Замирало сердце, будто я был ребенком, впервые услышавшим волнующую и таинственную сказку. Древней Земле не требовалось ничего, чтобы изменить меня; она сама по себе была преображающим волшебством. В моих генах был закодирован отклик на эту утраченную красоту, и теперь зов звучал неотступно; земля влекла меня неудержимо…
Моя самка выбиралась на берег, двигаясь неуклюже и неуверенно. Каждый шаг давался ей с видимым трудом. Огромный живот обвис и тяжело колыхался. Это было единственное в своем роде сочетание красоты и уродства. Уродство – от настоящего, от тяжести, от неудобства; красота – от будущего, от зачатой жизни. Тоже воплощение очередной мечты.
Двойня. Она носила двойню. Я знал это наверняка, даже не касаясь живота ладонями. Я закрывал глаза и «видел» переливающиеся тени зародышей на фоне гораздо большей материнской тени. Все трое были погружены в пульсирующее облако, опутаны чудесным коконом, в каждой полой нити которого перетекала жизнетворная энергия…
Мои дети. Разнополые. Самка и самец. Что-то невероятное. Я не знал, что буду делать, когда начнутся роды. Я мог помочь косаткам, но смогу ли помочь двуногой матери?
(Кстати, кровавая бойня в Новом Вавилоне подействовала на нее не так сильно, как я ожидал. Во всяком случае, в последнее время я не улавливал и тени угнетенности или подавленности. В некотором смысле самка гораздо устойчивее и практичнее самца. Она-то лучше меня знает, буквально ощущает каждой клеткой тела, что «жизнь продолжается», несмотря ни на какие ужасы, – ведь у нее внутри теперь две новые, растущие жизни.
Вероятно, дело еще и в том, что она не пыталась ничего искать и лишь следовала пути, предначертанному для нее слепой природой, – и это соответствие примиряло ее с самыми кошмарными сторонами действительности. Она бездумно и непротиворечиво исполняла свое предназначение и порой казалась мне существом, наилучшим образом приспособленным к нашим бесцельным скитаниям… Зачем ей Древняя Земля? Что ей призраки Древней Земли, тревожащие меня не только ночью, но и днем? И нужна ли ей вообще земля? Может быть, все то, что я ищу снаружи, где-то вне пределов досягаемого, она носит в своем простом сердце? «Дом», приют, отдохновение, надежду, покой (хотя бы на время!) и – страшно выговорить! – лекарство для моей вожделеющей души, которое когда-то называлось любовью… Чтобы не было так страшно ждать и умирать.)
…Она сделала всего несколько шагов и опустилась на песок, тяжело дыша. Ее ноги дрожали. Как я и думал, наша с нею беда – слишком слабые нижние конечности. Она наверняка захочет рожать в воде, и я представлял себе степень опасности. Детеныши могут захлебнуться. С одним бы я еще кое-как справился, но ведь их ДВОЕ. И оба должны выжить. Обязаны. Нас слишком мало, чтобы позволить себе роскошь потерять хотя бы одного.
А ведь я уже мечтал об отдаленном будущем. Я неизлечимый мечтатель. Без мыслей о будущем я мертв, я просто моллюск, защищенный от окружающего мира более или менее прочной раковиной… Я заглядывал на много лет вперед. Мои дети вырастут. Если не найдется пара каждому из них, неизбежно кровосмешение. Каким будет ИХ потомство? Окажется ли оно жизнеспособным? Смогут ли они общаться с косатками и управлять стаями?
СТАЯМИ?
Что я подарю своим детям? Землю или океан, в котором идет извечная охота? Куда их потянет, как неудержимо тянуло меня? Найдут ли они свой Вавилон, прежде чем тот будет разрушен? Покинут ли они меня и мать, навеки уплыв в темные просторы, чтобы просто совершить жизненный цикл и сгинуть без следа? Или преодолеют зов океана-колыбели и тоже услышат гораздо более тихий, но настойчивый зов Земли? И тогда они станут Адамом и Евой новой расы. А потом…
Потом, возможно, последует изгнание из вновь обретенного рая. Однако на этот раз не будет ни змея-искусителя, ни яблока от древа греха. Если только демон-змей-уродец-самоубийца не сидит в каждом из нас изначально, с самого рождения…
Какой судьбы хотел бы я для них и для себя? Не знаю… Слишком недавно ступил я на Древнюю Землю, и еще не вполне освоился на суше. Хотел ли я человеческого понимания, близости, единства – всего, что возможно в маленькой семье, но утрачивается в большом племени? С некоторых пор то, что творится в мозгах двуногих, настораживало, почти пугало меня. С китами все ясно. Они дети – сильные, прекрасные, чистые, наивные и счастливые дети. Двуногие не такие. Я знал это по себе, знал это по своей самке. Мы звери, худшие звери в океане. Останемся ли мы зверями на земле?
Ноябрь 1997 г.; ноябрь 1998 г.;
июль – август 1999 г.
ЧЕЛОВЕК ДОРОГИ
Все началось с крика ворона, сидевшего на придорожном столбе. Но можно сказать и так: все закончилось криком ворона, сидевшего на столбе. Это целиком зависит от точки зрения на то, что считать жизнью и что считать смертью. У Липпи не было никакой точки зрения. Сам он даже не сумел понять, когда был НАСТОЯЩИМ – до или после встречи с черной птицей.
Липпи услышал хриплое «кар-р!» у себя над головой и ударил по тормозам. Он с детства отличался тонким слухом. С годами его слух стал феноменальным. Иногда он различал, как ангелы перешептываются за спинами обреченных и неизлечимо больных. Его собственный ангел, похоже, был покрыт блестящими перьями, имел крылья, мощный длинный клюв и преотвратнейший голос… Но все ангелы разные. Один, которого Липпи увидел во сне, показался ему огромным и похожим на Статую Свободы.
В машине был включен магнитофон, и Джеймс Солберг настаивал на том, что его могила еще пуста. Липпи было приятно это слышать. Чего не скажешь о крике, который ржавым шомполом вонзился в чувствительные уши, но не прочистил мозги.
Крик повторился еще дважды, прежде чем Липпи выбрался из «доджа» и утвердился на пыльной дороге, разминая затекшую поясницу. Кожа его старых сапог была похожа на растрескавшийся асфальт. Вокруг них закручивались маленькие желтые смерчи… Стоя посреди пустынной равнины, Липпи вдруг вообразил себя еще одним столбом, подпирающим тяжелое небо, – кроме тех, которые выстроились вдоль дороги. Во всяком случае, на него что-то давило.
Ох уж эта тяжесть на плечах и внутри… Кто может избавить от нее? И чем больше облака набухают закатной кровью, тем тяжелее ноша. Вдобавок поезд ночи мчится навстречу: часы – вагоны, минуты – окна, секунды – темнота в них. В этом поезде едут спящие, у которых где-то есть дом, и благополучно приезжают на станцию «утро»; этот же поезд безжалостно давит тех, кто задержался на переезде…
Липпи посмотрел на длинную вереницу столбов. Сломанные кресты. Безлюдье. Оборванные провода, по которым уже не потечет ток, неся хорошие новости и ужасные сообщения. Разбитые фонари. Нет света, нет связи, нет призрачных голосов. Место что надо…
Он поднял голову, чтобы увидеть птицу-пророка, птицу-проклятие, птицу-предупреждение. Ворон, сидящий на столбе, черным пятном выделялся на фоне фиолетового неба – гордый, ничейный, потерянный навеки. Символ неутолимой жажды, предлагающий напиться из отравленного источника.
Липпи вдруг ощутил глубокое родство с этим пернатым бродягой, ворующим покой и радость. Ему нравились вороны; ему нравились одичавшие псы и шлюхи, которые отдавались всем и не принадлежали никому. Иногда он и сам чувствовал себя шлюхой, готовой продать душу за доброе слово. Точнее, за нужное слово. За главное слово. За единственно верное, ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ слово…
И вот он услышал слово птицы. Одно короткое слово, которое, слава Богу, ничего не значило на обычном человеческом языке.
Ворон разговаривал с ним. Ворону больше не с кем было разговаривать в этой безнадежной пустыне.
Липпи оценил проявленное к нему внимание. Он стоял, задрав голову и затаив дыхание, и слушал свой приговор. Впитывал яд – или лекарство. Что обещала ему чертова птица? Может быть, скорую встречу со смертью? А лента дороги тянулась за горизонт, к точке слияния случайности и предопределения, и где-то там, за далеким низким холмом…
Что именно? Пропасть, в которую он рухнет? Мощный трак, который раздавит его «додж», как яичную скорлупу? Или просто четверо с пистолетами и ножами, которые помогают заблудившимся чудакам вроде Липпи найти кратчайший путь «домой»? Все та же мелодрама. Он отметил в себе неискоренимое желание приукрасить если не прозябание, то хотя бы гибель. Еще бы: кажется, что красиво умереть намного легче…
Не важно. Сейчас имело значение только само пророчество. Минута откровения. Прямой короткий разговор с распорядителем судеб. Оплата – в кредит или наличным временем. Липпи устраивал любой вариант. Он никогда ни о чем не жалел.
…Ворон замолчал. В сумерках не разглядеть – то ли он уставился на человека, то ли просто чего-то ждал. Молчание было долгим и многозначительным. Вечерняя тишина опускалась с небес, как маска анестезиолога…
– Кар-р-р!!! – заорал Липпи и дико захохотал.
Ворон сорвался со столба и, тяжело взмахивая крыльями, полетел в ту же сторону, куда направлялся Липпи. Старый ворон. И на него давило небо… Минута – и он растаял в сумеречной мгле.
А человек вдруг подумал: что, если среди воронов существует легенда о неприкаянном незнакомце в красной машине, встреча с которым на пустынной дороге предвещает птичью беду и сулит больше чем невнятный намек?
Спустя неопределенное время он сел за руль, включил фары и помчался вперед, вспарывая надежным металлическим снарядом сгущавшуюся темноту. Холм находился дальше и был выше, чем казалось, и за ним Липпи ждала смерть.
Въезжая на вершину, он услышал глухой звук удара какого-то небольшого предмета о радиаторную решетку, а затем по капоту скользнуло черное перо и прилипло к ветровому стеклу. Липпи не стал его убирать. Пусть будет – на память о единственном друге…
Смерть голосовала на обочине. Замерзшая, бледная, изможденная женщина без возраста. Липпи сжалился над ней и остановился. Она села в его машину и с трудом выдавила из себя благодарную улыбку. У нее были тонкие страшные бескровные губы, огромный белый морщинистый лоб Моби Дика и глаза, как сплошные черные шарики…
Липпи предпочел бы более разговорчивую и менее холодную спутницу, но лучше такая, чем никакой. Он дал ей глотнуть водки прямо из горлышка фляги, отхлебнул сам, чтобы согреться, и предложил даме сигарету. Они прикурили от одной спички и стали немного ближе друг другу. Вот только голод… Он не смог утолить ее голод. Ни за этим холмом, ни за следующим…
Они долго мчались сквозь ночь. Фары бросали вперед снопы света, словно обратные хвосты комет-близнецов, удаляющихся от солнца, которым не дано покинуть свои орбиты. Вокруг – бескрайняя равнина, но дорога одна…
В эфире не было ни голосов, ни музыки – только треск атмосферных разрядов. Когда Липпи включил магнитофон, из динамиков донесся тихий хруст, будто гусеницы пожирали свежую листву… Он посмотрел на женщину, сидевшую рядом, но той было все равно.
Липпи выбрал тишину, которую лишь подчеркивал мерный рокот двигателя и шелест шин, и вскоре время остановилось. Минутная стрелка наручных часов не двигалась. Точно так же замерли стрелки спидометра и указателя уровня бензина. Каким-то невероятным образом Липпи ощутил, что старость вытащила из него свои когти. Стервятники, пожиратели падали, нашли себе другую добычу. Но это не доставило ему радости…
Только воспоминания проделывают фокусы со временем. И даже возможны трюки иллюзионистов. Липпи решил, что попал в зону памяти. Он еще помнил, что когда-то эта дорога была совсем другой. Чистая, оживленная, ярко освещенная даже в самую темную ночь, прямая как стрела. Машина Липпи летела по ней, пронизывая юность и молодость, не останавливаясь на перекрестках порока и не сворачивая на утопавшие в грязи проселки греха. Над нею сияли искусственные фальшивые звезды счастья. Вдоль дороги цвели сады – в их благоухании Липпи отрывался от земли и парил, словно птица. Черная птица… Он ехал с девушкой, которую любил, и, кажется, она отвечала ему взаимностью. С тех пор Липпи усвоил, что с женщинами ни в чем нельзя быть уверенным. Но тогда он не ведал сомнений. Да и скучать не приходилось. Вдоль дороги было множество мотелей: «Надежда», «В счастливый путь», «Уютный уголок», «Вечерняя звезда»… Они останавливались в любом, на выбор, и пили легкое вино, и танцевали под хриплую музыку, и занимались любовью…
Но все прошло.
Время сдвинулось с мертвой точки, и теперь секунды отзывались ударами холодеющего сердца рептилии. Кровь превращалась в битум; в ней увязали и умирали птицы соблазнов…
И был заброшенный мотель под названием «Пустота», а рядом – заправочная станция. Заправщиком работал красивый седой юноша с непроницаемыми глазами. Его звали Агасфер, и по знаку Липпи он залил полный бак первосортной тоски, но не взял за это ни гроша.
Агасфер разговаривал на древнем языке, который Липпи знал очень плохо. Этому языку нигде не учили, мало кто владел им в совершенстве. Пожалуй, отыскать словарь оказалось бы непосильной задачей. Но начиная с некоторого момента, все надписи на дорожных указателях, рекламные щиты эмиграционных бюро и даже названия баров были выполнены именно на мертвом языке.
Когда Липпи спросил, путаясь в словах, «сколько миль осталось до утра и скоро ли наступит следующая заправка», Агасфер ответил, что утро не наступит никогда, но если ехать очень-очень долго по трассе отверженных, то в конце концов окажешься в мотеле «Отчаяние». Там некому встречать гостей, нет топлива для машин и нет даже водки для желающих забыться, а в ваннах, наполненных багровой жидкостью, плавают самоубийцы…
Липпи предложил ему местечко в «додже», но юноша вежливо отказался, сказав, что предпочитает быть провожающим, а не провожаемым. Все равно он понравился Липпи, и они выпили пива, вкус которого давно выдохся и которое тоже ничего не стоило. Бледная женщина тихо ждала в машине. У нее было бесконечное терпение… Потом Агасфер вернулся в темный магазинчик возле заправки и включил старый музыкальный автомат.
Липпи отчалил под звуки знакомой песни. Джеймс Солберг сетовал на то, что его могила пока пуста. Липпи не знал, как ему помочь.
…С тех пор нет для него ни жизни, ни смерти. Он носится в измерении сумятиц и душевного холода и является только одиночкам на их пустынных путях. Его стихия – пронзительный ветер, дующий в ночи, и рассветные туманы забвения. Его голос – стылый шепот несбыточных надежд и тщетных обещаний. Он узнал звездные маршруты и песни призраков. Его тень дрожит за струями весенних дождей и мелькает на диске зимней луны. Он ускользает от праздных любителей дешевой романтики и влюбленных парочек, желающих пощекотать друг другу нервы ревностью и намеком на вскрытые вены… Он коварный последний любовник брошенных женщин, и он же – урна для праха разбитых сердец. Безутешных он приглашает принять участие в оргии, и его бледная подруга никого не разочаровывает. Во всяком случае, еще никто не жаловался… Он странник, продающий саваны и бередящий старые раны. Он разрушает иллюзии и дарит утешение.
Он добрый. Он не хочет кормить смерть, сидящую в его машине, но люди иногда так настойчивы… Да, он добрый. Его доброта – следствие абсолютного безразличия ко всему. Она проистекает из того, что он ни в ком не видит врага, ни от кого не ожидает насмешки, удара или предательства… Он неуловим, но сам ЛОВИТ. Лобовое стекло его «доджа» почти полностью залеплено перьями и чем-то, сильно напоминающим спутанные волосы. Это не мешает ему ездить. Свет и тьма пребудут с ним вовеки.
Порой люди окраины слышат его хриплый крик «кар-р-р!!!» и громкий смех, когда он забавляется, разговаривая с очередным встречным, сидящим на столбе. Люди-невидимки, люди-ничтожества, люди бедствий, люди несчастий, люди фатального невезения считают его своим легендарным поводырем, приводящим тех, кто блуждает вслепую, к закономерному концу. Или к началу? Это целиком зависит от точки зрения на то, что есть жизнь и что есть смерть.
А началось все с крика ворона, сидевшего на придорожном столбе…
18 – 19 октября 2001 г.
ХАРОН
«Что за работа!» – подумал человек, которого звали Харон, закатывая в морозильник очередного старпера. Потом он вымыл руки, вернулся в офис, сел в удобное кресло и принялся наблюдать за молодой супружеской парой, заполнявшей Акт об усыплении. Харон решал несложную психологическую задачку. Он пытался, не глядя на фамилии, угадать, кому из этих двоих приходится папашей старикашка, который только что отдал Богу душу не без его, Харона, помощи.
Она: не больше двадцати пяти, смазлива, блондинка, хорошая фигура, зеленые глаза, подвижный ротик, немного вульгарна. Он: за тридцать, начинает лысеть, слегка насупленный вид (ух ты, какие мы солидные), а взгляд все равно наивный, большая челюсть, толстые губы и шея, наверняка потные руки.
Спустя минуту Харон готов был поставить ящик коньяка на то, что руки действительно потные. И еще ящик на то, что старик – ЕГО папаша. Хотя внешнего сходства никакого. «Может, неродной папаша-то?» – с некоторой надеждой подумал Харон. Да нет, неродной не дотянул бы до такого почтенного возраста. Кому, как не Харону, было знать, что неродных обычно сплавляли в усыпальницу гораздо, гораздо раньше…
Вычислив сынка, Харон тактично зевнул в ладонь, затем встал и выглянул за дверь, чтобы выяснить, есть ли еще клиенты на сегодня. Клиентов не было. Секретарша Эльвира красила ногти. В телевизоре журчала «мыльная опера». Звук был приглушен до минимума, и человечки безнадежно разевали рты. Это сильно напоминало крики о помощи в кошмарном сне.
(Харону порой снились кошмары, только он ни за что в этом не признался бы. Даже на исповеди. Ведь подобное признание означало бы, что он находится не в ладу с самим собой. Но Харон всегда, сколько себя помнил, был доволен жизнью. Он не нарушал законов, любил вкусно поесть, ценил радости, доступные двуполым существам, и чаще всего отходил ко сну, ощущая тихую усталость. А главное, он был бездетен, и, значит, ему не грозило когда-нибудь тоже оказаться в Усыпальнице. Теоретически он мог обеднеть и сдохнуть под забором от голода или погибнуть в автокатастрофе или от случайной пули – это да, – но зато его не сдадут в известное заведение, словно неизлечимо больное животное…)
Он вернулся в свое кресло. Молодые закончили заполнять бланки. Харон сверил написанное с документами, ухмыльнулся («Раскусил я толстогубого красавчика! Еще бы, с моим-то опытом…») и положил на стол целлофановый пакетик с личными вещичками усыпленного старика. Наручные часы, обручальное кольцо, нательный крест, паспорт, золотые коронки.
«Как мало ценного остается от нас после смерти», – философски заметил Харон – про себя, конечно. Он никогда не навязывал клиентам своего мнения. Спросят – он ответит. А так – ни-ни.
По предварительной договоренности молодые не стали забирать одежду. Действительно, зачем она им? Впрочем, Харону нередко попадались и куда более меркантильные представители рода человеческого.
Получив деньги и вежливо выпроводив супругов, он решил, что сегодня можно прикрывать лавочку. До официального момента окончания рабочего дня оставалось минут сорок. Никто и никогда не приезжал к нему за сорок минут до закрытия. У него не магазин, а солидное заведение. Можно сказать, ритуальное. Лучшая в городе частная Усыпальница. И он старался не уронить престиж. К усыплению следовало готовиться заблаговременно. Поспешность тут недопустима и чревата потерей лицензии. Обычно натасканная секретарша четко выстраивала очередь из позвонивших по телефону. Все дальнейшее происходило чинно и благородно, без лишней суеты. Ну разве что какой-нибудь совсем уж сопливый внук всхлипнет по любимому дедушке…
Перед уходом Харон, знавший свое дело назубок, проверил резервную систему электропитания морозильников (временные постояльцы его «гостиницы» плохо переносили жару – не возмущались, нет, но, случалось, поднимали жуткую вонь), поменял код замка сейфа, в котором хранилось «снотворное», включил внутреннюю сигнализацию. Затем пожелал секретарше приятного вечера, проводил мечтательным взглядом знатока ее крутые покачивающиеся бедра и вздохнул с легким сожалением.
Харон был, что называется, человек с принципами. Один из его принципов заключался в том, чтобы не совмещать бизнес с удовольствиями. Поэтому он никогда не заводил интрижек с женщинами, которые работали на него или жили по соседству. Себе дороже – неизбежно наступает момент расставания, и потом бывает чертовски трудно отделаться от бабы, воспылавшей к нему любовью. А Харон мог воспламенить почти любую. Особенно в постели. Не обладая достоинством выдающихся размеров, он был нежен и терпелив – поначалу. Он умел так пошевелить своей кочергой в почти угасшем камине, что порой не знал, куда деваться от вспыхнувшего огня женской страсти. Приходилось держаться подальше, чтобы не обжечься. При этом он не опасался, что какая-нибудь глупышка забеременеет; его семя давно было мертвым.
Зарабатывал Харон вполне достаточно. Во всяком случае, хватало на скромные, но изящные фантазии. Пару раз в году он устраивал себе отпуск и отправлялся куда-нибудь в теплые края, в дикие, отсталые страны, где не было даже Усыпальниц! Там он наверстывал упущенное в молодости.
Несмотря на мрачное (по мнению некоторых чистоплююев) ремесло, он был веселым человеком. Правда, не всем приходился по душе его своеобразный юмор, однако Харон никому и не навязывал свою компанию. Он предпочитал расслабляться в одиночку. Женщины не в счет. Женщины были только необходимым одушевленным инструментом. И чем меньше этой самой «души», тем меньше хлопот.
Впрочем, сегодня его потребность в сексе была еще не настолько сильной, чтобы терпеть женскую глупость. Поэтому он решил посвятить вечер искусству. Искусство Харон ценил высоко. Оно было тем единственным, что примиряло с невыносимой фальшью и грубостью жизни, со смехотворностью человеческих претензий, тщетой надежд и ничтожностью устремлений. Искусство казалось прекрасным цветком, растущим из могильной грязи. Его можно было вырвать и растоптать, но и тогда оно пускало ростки в памяти.
При такой профессии Харону приходилось быть очень деликатным со своей памятью. Порой его память преподносила нежелательные сюрпризы. Ее непредсказуемый каприз мог отравить волшебные минуты, проведенные в обществе какой-нибудь пустоголовой обладательницы роскошного тела. Для этого достаточно было вспомнить пахнущие старостью болезненно-желтые тела стариков, их сморщенные гениталии, синие вены на ногах, скрюченные артритом пальцы. Достаточно увидеть ледяной отблеск маразма в их глазах – пустых, как безоблачное небо… Небольшой, но весомой добавкой служило и явное облегчение, которое испытывали молодые, избавившись от обузы.
Таким образом, память вполне могла сыграть с Хароном плохую шутку в неподходящий момент – подсунув ему универсальную панораму человеческого существования: от играющего красками восхода до печального заката. В этом смысле он трудился даже в худших условиях, чем гробовщики и могильщики. Те видели только смерть. А он видел еще и глупое, самонадеянное торжество заведомо обреченной юности, что создавало яркий контраст – чрезвычайно болезненный для тонко чувствующей натуры. Ох, проклятая работа! Харон справедливо полагал, что ему следовало бы доплачивать за «вредность» из городского или федерального бюджета. И по вечерам он лечил уязвимую душу искусством.
Он запер Усыпальницу, позвонил в службу охраны и выкатил из гаража свой «сатир». Бросил взгляд на золотые часы. Его рабочий день закончился, но была и другая работа, не имеющая точного временного измерения, зловещая и нежеланная. Работа, которая порой казалась ему проклятием всей его жизни. А иногда – сомнительной наградой. Физически совсем не обременительная (она не требовала от него ни малейших дополнительных усилий – одного лишь присутствия духа), но был один нюанс… С этой работы нельзя было уволиться. Когда-то, по молодости и по глупости, он согласился на нее, а теперь… Теперь он просто не знал, к кому обратиться с заявлением.
Харон медленно поехал в сторону центра. Когда он увидел голосующую девушку, у него появилось предчувствие, что и сегодня придется «поработать» сверхурочно. Посмотрел по сторонам – улица была пуста, словно с обеих сторон перекрыли движение. Хотел проехать мимо, но девушка, отчаянно размахивая руками, выскочила на проезжую часть и буквально бросилась на капот. Он остановился и открыл дверь. От судьбы не уйдешь.
Девушку не надо было ни о чем спрашивать. И так ясно, что она опаздывала на самое важное в ее жизни свидание. Кто-кто, а Харон точно знал, КАКОЕ свидание самое важное…
Девушка была некрасива и наивна. Он посоветовал ей отложить встречу, но она даже не услышала его, взлетев куда-то очень высоко на «чертовом колесе» любви.
Подбросив ее до того места, где она попросила остановиться, он сделал еще одну попытку. Похоже, она приняла его за пожилого импотента с грязной фантазией.
Он провожал ее взглядом до тех пор, пока она не начала перебегать улицу. Потом в хрупкую фигурку врезался на полном ходу тяжелый «кентавр», но Харон уже не смотрел в ту сторону. Его работа была выполнена. Теперь он имел полное право на отдых и думал лишь о том, как приятно и с пользой провести время.
Для начала он отправился в хороший ресторан – ибо нет ничего хуже, чем потреблять духовную пищу на пустой желудок. Харон знал толк не только в женщинах, но и в еде. И в винах. О винах он мог бы написать эссе, если бы испытывал в этом хоть малейшую потребность. Среди вин были свои вспыльчивые брюнетки и терпкие, томные шатенки. Испорченные нимфетки, примитивные, жадные сучки, рыжие стервы. Были те, чей вкус означал обман, пустой флирт, чистоту, жестокость. И еще десятки, сотни оттенков, характеров, свойств. В общем, есть из чего выбрать. Правда, ни одно из вин не могло сравниться с кровью.
…Сидя в одиночестве за столиком в ресторане, ощущая во рту импрессионистскую толчею вкусов – гармоничную, как шорох дождя, – слушая живую джазовую музыку, тихо ускользающую – нота за нотой, секунда за секундой, – отдыхая взглядом на колеблющихся рембрандтовских пятнах горящих свечей, Харон понимал, что это лучшие минуты его жизни. Никакого мифического «счастья» уже не будет. Нечего ждать, не на что надеяться… Подобные мысли убивали веру, зато стимулировали аппетит.
Когда он попросил счет, возле его столика появился жизнерадостный толстяк, который не так давно стал владельцем ночного клуба «Шесть сердец». Это произошло не без помощи Харона, но, зная людей, он не рассчитывал на благодарность. Ему было приятно, что хотя бы изредка он ошибался. Позавчера владелец клуба прислал на его домашний адрес ящик отличного вина, а сейчас пожелал проводить Харона до машины и попутно сообщил, что для «дорогого гостя» двери клуба всегда открыты.
Они распрощались как давние друзья. Но у Харона не получалось заводить друзей – те не задерживались надолго. Максимум тридцать – сорок лет…
Он отъехал, осыпанный незаслуженными комплиментами. Возможно, владелец клуба был бы более сдержан, если бы знал, что его ожидает. Он махал ручкой, стоя на ступеньках перед рестораном, когда очередь из проезжавшего мимо «минотавра» разворотила его толстый живот и заодно разнесла вдребезги стеклянные двери.
«Конкуренция», – подумал Харон со вздохом. Он не остановился. Печальный опыт подсказывал ему, что этого не следует делать ни в коем случае. Бедняге уже ничем не поможешь, а потому не стоит осложнять себе жизнь.
Итого два трупа. Многовато для одного вечера. И это не считая пятерых на официальной работе. Тяжелый день. Чертовски тяжелый день! Надо было чем-то компенсировать эту тяжесть…
В качестве компенсации Харон отправился в оперный театр. Он был сыт и возбужден ровно настолько, чтобы острота восприятия стала максимальной. Тем не менее большую часть времени он просто ждал. Ждал волшебных мгновений. Ждал, когда звезды приоткроют свою тайну. Ждал, когда из ледяной глотки вечной зимы вдруг каким-то чудом дохнет щемящими ароматами весны. Волшебство, колдовство, наваждение… В любом слишком длинном произведении было несколько тактов, слов, звуков, движений, ради которых стоило терпеть помпезные увертюры, напыщенные тирады размалеванных гримом глупцов, нудные или бессмысленные рассуждения, пережевывать банальности, следовать избитому, в сущности, сюжету: жизнь – тщетные поиски счастья – смерть…
И Харон дождался. Когда он услышал «Смейся, паяц, над разбитой любовью», у него по спине побежали мурашки восторга.
В следующие несколько мгновений он снова почувствовал, что принадлежит вечности, поправшей неумолимое время, и готов был поверить, что отлетевшие души и впрямь есть вибрации космоса, наполняющие мир нечеловеческой таинственной музыкой… Две смерти подряд придавали особую интенсивность его ощущению полноты существования. Близкое соседство небытия заставляло трепетать и плакать, испытывая слепую, безадресную благодарность…
Все кончилось так же внезапно, как и началось. Он вернулся на грешную землю. Его окружали люди, испытавшие столь же глубокое потрясение. Кроме того, он знал, что некоторые из них вскоре придут к нему, чтобы заполнить соответствующие бумаги. И он никого не разочарует.
В очередной раз он убедился в том, что не прогадал, согласившись на эту работу. Он просто честно выполнит ее, как выполнял в течение последних шести тысяч лет.
Январь 2002 г.